Читать книгу Гоголь. Главный чернокнижник империи - Братья Швальнеры - Страница 8

Книга первая. Гоголь. Вий
Глава пятая. «Мученики ада»

Оглавление

Мария Яновна была права – финансовые возможности Николая Васильевича после провала его «Разъяснения к «Ревизору», ряда других не вполне удачных творений, а также весьма дорогостоящих путешествий, оставляли желать лучшего. Надеясь все же поправить их своим пребыванием в Петербурге, а, возможно, изданием неких новых опусов, Николай Васильевич не внял советам Александры и из Рима возвратился в столицу.

Возвратившийся в Петербург после тепла родной Малороссии и ослепительной вечной римской весны Гоголь был раздавлен теми печальными и мрачными видами, что предстали перед ним в столице. Нелепые, неуклюжие львы на каждом углу, огромный и внушающий ужас шпиль Адмиралтейства, вцепившийся в поводья бешеного коня Петр Великий с лицом, искаженным ненавистью ко всему, что его окружало – такие пейзажи никак не подвигали на творчество. А потому в первое же свое утро Николай Васильевич решил как следует напиться – во-первых, алкоголь здорово помогал от обострившейся в граде Петровом малярии, а во-вторых, созерцать виды этого града может только в стельку пьяный. Компания нашлась быстро – старый друг поэт Языков, прознав о возвращении Николая Васильевича, нарисовался на пороге его дома, где уже два дня проживал слуга Семен, возвратившийся из гостей в Киевской губернии.

– Хорошо, что ты пришел, – зябко кутаясь в длинный плед, помятый и неопрятный Гоголь встречал друга в приемной.

– Ба! Кого я вижу! – как всегда экспрессивный, Языков раскинул руки и приготовился обнять писателя. – Путешественник во времени и пространстве! Неужто домой потянуло? Сколько ты уж здесь?

– Первые сутки.

– Многовато. Пора бы уж и в путь собираться, – в голосе приятеля слышалось явное неудовольствие, вызванное частыми перемещениями писателя по миру.

– Ты-то чем недоволен?

– Тем, что забыл наш круг, чураешься. Ты что, обиделся из-за Белинского? Брось ты этого старого маразматика, он давно уже ругает всех и вся, кроме Пушкина. Как по нем, так чем хуже, тем лучше. Выжил из ума. Вон и на Шевченко с его украинской народностью бросается, а скоро того и гляди запишется к Николаю Палкину в дежурные критиканы.

– Вовсе не Белинский и не его посредственные статьи заставили меня уехать, а мое нездоровье…

– Ну надо же! – собеседник Гоголя все не уставал размахивать руками. – Возвратиться из Иерусалима, от Гроба Господня, больным! Там, где все и всех лечат, ты умудрился подхватить болезнь. Как прикажешь сие понимать?

– Не иначе, как мою дьявольщину, – натянуто улыбнувшись, писатель протянул гостью стакан мадеры. – Тому и подтверждение есть.

– Любопытно, какое?

– А вон, – он кивнул в сторону конторки, на которой лежал завернутый все в тот же потасканный платок наконечник копья Лонгина. Языков с интересом подошел к предмету и стал его осматривать.

– Что это? Не иначе копье Лонгина?

– Оно самое.

– А как же прежде, до вас найденное копье?

– Утверждают, что фальшивка. Но меня сейчас не это занимает. Пусть даже и будет это всего лишь кусок застарелого железа, а все же бытует легенда, что носители копья Лонгина всегда были самыми жестокими диктаторами, воеводами, убийцами одним словом. Как такое возможно? Ведь Лонгин, по сути, облегчил мучения распятого Христа. Так почему тогда его копье олицетворяет собой зло и дает власть над людьми, но не основанную на Христовом вероучении, на благе, всепрощении и добре, а основанную на жестокости и коварстве?

– Любопытно, – протянул поэт. – А знаешь, тебе с этой находкой следует обратиться в одно общество, общество историков.

Гоголь махнул рукой:

– Обвинят в шарлатанстве. Да я и не претендую на историзм. Ну посуди сам – сколько лет прошло с Христовой смерти? И все эти годы эдакая реликвия валяется, не нужная никому, и ждет появления российского писателя, чтобы сама как лягушка прыгнуть ему в руки? Бред какой-то. Меня скорее философская сторона вопроса занимает, о которой я тебе уже говорил. Если верить историкам и летописцам, то не исключается мысль о том, что Лонгин не есть спаситель Христа, а есть самый настоящий его убийца, в классическом смысле. И тогда смерть Христа может быть рассмотрена под совершенно иным углом, нежели, чем рассматривается теперь.

– Но ведь в смерти Христа вся суть христианства…

– Именно! А представь, если бы ее не было.

– Тогда и грехи наши и отцов наших были бы непрощенными…

– Но Спаситель был бы жив!

– А что толку?

– Ну а что толку в этом твоем пресловутом прощении? – не унимался писатель. – Ты живешь так, будто тебе все и навсегда простили? Ощущаешь ты легкость бытия? Нет, нисколько. Проблем и бед у тебя столько, что можно подумать будто ты, простой петербургский поэт, чуть более веселый и греховный, чем остальные, вовсе не обычный обыватель, а Ирод, Наполеон, Борджиа! Церковь только и увещевает тебя о том, что тебе все прощено и надо немного потерпеть, а сложностей в жизни у тебя изо дня в день не убавляется, а только прибывает.

– Но кому это надо? Кому надо так извращать истинное Христово учение?

– Тому же, кому и врать про Лонгина и его копье.

Слова писателя звучали более, чем убедительно. Приятель подошел к нему и обнял за плечи:

– Вот что я тебе скажу. Ты обязательно должен встретиться с теми людьми. Это очень важно, и от этого многое зависит. Я сейчас напишу тебе адрес, а ты уж будь любезен – найди время и посети их. Только обещай мне наперед, что сделаешь это. Поклянись нашей дружбой или чем хочешь, но сделай. Ты даже не представляешь, насколько это важно.

Гоголь клясться не стал – слова Языкова звучали так интригующе, что ответить отказом на поступившее предложение было выше его сил.

Вечером завтрашнего дня он посетил сие собрание, именовавшее себя не иначе, как «Мученики ада». Название не несло в себе ничего хорошего – и невольно Гоголь начал понимать, что попал в некую секту, пребывание в кругу которой сулит ему новые неприятности.

Дом, арендованный обществом, ранее принадлежал купцу первой гильдии Савосину. После его смерти вдова, не имевшая детей, стала сдавать его жильцам, но вскоре по причине чрезмерно высокой платы они перестали его арендовать. Из того, что секта собиралась именно здесь, проистекало ее весомое финансовое положение, образованное – как всегда водится в таких случаях – из щедрых членских взносов ее адептов. Из чего было понятно: они – люди небедные.

Так и было. Нечего было удивляться писателю и когда он узрел среди присутствующих, лиц которых не разбирал – несмотря на то, что многие подходили к нему, просили автографы и учтиво кланялись, были знакомы с ним по светским балам и суаре, и только нездоровье мешало писателю вглядываться в их черты – своего друга Языкова.

– Как? И ты здесь? Впрочем, кто, кроме члена секты, мог бы еще пригласить меня сюда?

– Потише с оскорблениями, тебя могут не так понять.

– И кто же? Они?

– Не только. Они вряд ли тебя заинтересуют, а вот председатель… И потом сегодня здесь будет некое событие, которое вряд ли оставит тебя равнодушным и ради которого я и пригласил тебя сюда.

– Скорее, не пригласил, а притащил, ну да это все лирика. И где же я могу видеть председателя?

Минуту спустя он вошел в изолированный кабинет в венецианском стиле, посередине которого стоял роскошный резной стол XVII века, за коим и сидела невзрачная, на первый взгляд, фигура председателя, представленного Языковым этим словом и пожелавшего остаться инкогнито. Пару минут они с писателем посудачили о том толковании Лонгинова жеста, которое он имел давеча неосторожность донести до Языкова.

– На самом деле, вы сейчас как нельзя более близки к истине, – рассудительно оценил его домыслы председатель. – Видите ли, в основе любой религии – и библейская тому не исключение – лежат вовсе не чудеса, творимые святыми и какими-то магическими текстами, а та трактовка реальных событий, которая может быть привязана или, если угодно, подогнана под определенные обстоятельства. В том, что Лонгин убил Христа, нет ничего добродушного или священного. В то же время сомнения, которые испытывал Пилат, утверждая приговор Синедриона в отношении Иисуса, были объективным обстоятельством, существовавшим на тот момент. Отклонись чаша весов хоть немного в другую сторону – и прокуратор Иудеи помилует Христа, а тем самым вобьет клин не только в Синедрион, но и в ту власть, которую над людьми имел первосвященник Каифа. Так что определенным кругам, к которым в силу своего служебного положения Лонгин был близок, жизнь висящего на кресте Христа была, мягко говоря, сильно осложняющим фактором. Именно поэтому – а не из какого-то там христианского человеколюбия – совершил он свое преступление…

– Однако, вы категоричны. На чем вы основываете свое предположение?

– На логике. Рассудите сами – убийство есть преступление, согласно тем же заповедям, так? И они, между прочим, не содержат никаких оговорок насчет того, что убийство не считается таковым, если оно совершено во благо или во вред. «Не убий!» – и баста. Это во-первых. А во-вторых, иным способом тот же Лонгин, будь он таким ревностным христианином, мог доказать свою любовь к пророку? Да запросто! Сними Его с креста, облегчи мучения – вот тебе и благое дело безо всяких оговорок. Конечно, тогда придется пожертвовать должностью, но разве это цена, когда на кону стоит спасение жизни учителя?

– Рассуждаете вы логично, но… Почему, коль скоро Лонгин не был последователем, верным учеником Христа и, значит, не мог быть приобщен к тому священному сонму, что окружал Иисуса, копье его обладает столь магической силой?

– Все очень просто. На земле – и Эдем есть ярчайшее тому подтверждение – правит всем Сатана, который, как известно, и Иисусу, и Отцу Его есть первейший враг. Именно он, заинтересованный в смерти Христа, в отсутствии конкуренции здесь, а земле, вложил копье в руку легионера, на счету которого, думается, было уже немало трупов. В этом копье состоит дьявольская сила. Не знаю, как насчет ада загробного, а вот ад земной мы с вами имеем честь видеть своими глазами ежедневно. Не там, не в какой-то преисподней, в которой никто никогда не бывал, а здесь, среди людей, и есть самая настоящая геенна огненная! И потому правит и имеет невероятную силу здесь тот, в чьих руках в данный момент сосредоточена эта поистине великая сила! Потому мы и зовемся «Мучениками ада», что все как один в нем пребываем. Правда, в отличие от многих, признаем и осознаем это!

– И вы считаете, что смогли бы? Управились бы с таким могуществом в длани своей?

– Это уж не мне решать. Кого он, – председатель воздел палец к небу, – изберет, тому в руки и попадет сия реликвия. Бывали, правда, случаи, когда оказывалась она в руках неумелых, бесталанных. Их исход вы помните – взять хотя бы Карла Великого или Оттона Третьего. И речь-то сейчас идет не обо мне, а о вас. А в вашем, простите, случае ошибка исключена.

– Почему?

– Помилуйте, – улыбнулся председатель и доверительно взглянул в глаза писателя. – Но ведь вы же из рода Яновских.

– А какое отношение, помилуй Бог, мои предки имеют к Лонгину и к дьяволу?

Председатель снова посмотрел в глаза, а через них, казалось, прямо в душу Николая Васильевича, но ничего не ответил. Только вскочил и указал ему на дверь, добавив, что очень скоро начнется главное представление.

Оставаться в компании этого взбалмошного типа и его сомнительных подручных Гоголю не хотелось, но Языков уговорил его остаться – в конце концов, утверждал он, от 10 минут ничего не изменится, но по прошествии их он сможет значительно изменить мнение относительно всего увиденного сегодня.

В назначенный час, спустя несколько минут после того, как Гоголь покинул кабинет председателя, все присутствующие – 13 человек – вошли в запертые двери приемной и встали в круг, центром которого служило нечто импровизированного алтаря в середине комнаты. Здесь не было из мебели больше ничего – разве что несколько стульев по углам. Освещена была комната тускло, если не сказать, что и вовсе никак не освещена. Оглядевшись, Гоголь увидел вдруг, что все собравшиеся облачены в какие-то черные балахоны с капюшонами, длиною до пят, напоминающими одеяния средневековых инквизиторов. Они пугали его. Писатель бросился к Языкову и стал спрашивать, что за одежды на всех присутствующих, и почему его не предупредили и снабдили такой же формой. Страх писателя был понятен – в таком-то странном обществе вполне возможно, что стать бы ему сейчас жертвой этих самых подражателей Торквемады, чего бы ему не очень хотелось, несмотря на нездоровье. Друг шепотом отговорил писателя и сообщил, что ему вовсе не обязательно облачаться подобным образом, и что скоро он все узнает.

Минуту спустя на аналое появился председатель общества в таком же черном балахоне. Собравшиеся приветствовали его аплодисментами, а он приветствовал всех словами, начертанными на вратах Ада:

– Оставь надежду, всяк, сюда входящий! – после чего гром еще более бурных аплодисментов потряс здешние тонкие стены. Взмахом руки председатель остановил поток и заговорил громовым, леденящим душу голосом, коим мог говорить истинно обитатель преисподней: – Друзья мои! Дорогие мученики! Сегодня, наконец, свершилось нечто, чего мы столько лет ждали, и отыскалось то, что так долго и безуспешно искали мы. Истина состоит в том, что обрящет не всякий ищущий, но тот, кто действительно осознает, ведает и верит в то, что ведает – кто привык смотреть на все иначе, чье мировоззрение отличается от общепринятого вообще и от христианского, в частности. И он обрел ту реликвию вечной жизни в окружении зла, в котором мы все живем… – Он говорил малопонятные вещи, и Гоголю уже становилось не по себе. Однако, в следующую минуту председатель жестом руки пригласил его выйти и стать рядом с собою. Писатель молча повиновался.

– Сегодня рядом с нами наш истинный повелитель и направитель света. И держит его тот, кто по-настоящему достоин! Пусть же светоч укажет нам дорогу! – последнюю фразу он буквально выкрикнул, и слова эти были словно сигналом для всех остальных. Они надели на головы капюшоны и стали читать на латыни какие-то тексты, разобрать которых было невозможно. Одно лишь общее для всех слово «veus» и удалось только понять Гоголю. Щурясь и преодолевая препятствие темноты, Гоголь всматривался в еле различимые уста говорящих – каждый будто бы бормотал что-то свое, но общий голос хора складывался в общую молитву, которая становилась громче и громче. Это действительно была молитва – она чудесным образом словно приковала писателя к аналою, с которого он не мог ни сойти, ни пошевелиться. Голова его начала жутко болеть, буквально раскалываться, как вдруг…

Двустворчатые двери позади него, о которых он даже не подозревал, отворились, и в проеме показался всадник на лошади. Эта жутковатая композиция подсвечивалась непонятно откуда идущим тусклым синим светом. И сам всадник, и конь его были каких-то невероятных размеров – непонятно было, как они вообще сюда влезли. Всадник был облачен в древнеримские латы, из-под которых виднелась кипельно-белая плащаница. Она не давала доспехам плотно примыкать к телу, из которого можно было увидеть лишь кости с кусками мяса вместо рук, которые с невиданной для покойника силой сжимали огромный турецкий ятаган. Из той же плащаницы был сооружен капюшон, венчавший его. Он поднял голову – черт его не было видно – и незримым взглядом уставился на обомлевшего от ужаса писателя. Ни лица, ни глаз не различал Гоголь в полутьме, но чувствовал, как этот тяжелый взгляд жильца подземного царства буквально пронзает его насквозь. Он как будто потерял сознание и улетел на невидимых крыльях далеко отсюда, в Полтавскую губернию. Явственно предстала перед ним Александра, которая почему-то билась в агонии, и глаза ее горели неестественным алым цветом.

Николай Васильевич, мучимый удушьем, стал разевать рот как рыба, ему казалось уже, что он умирает, сил у него становилось все меньше – будто бы всадник высасывал их из него. Наконец, ноги писателя подкосились, и он упал – но не потерял чувств. Никто не подошел к нему – казалось, всех увлекло появление всадника как особый ритуал, который еще не закончился, – и вскоре ему с трудом удалось самому поднять голову и обратить ее в сторону всадника – его в комнате уже не было.

Силы как будто сразу вернулись, он вскочил и ринулся к выходу. Добравшись до мощеной мостовой, Гоголь не увидал и не услыхал ничего, что бы в эту мертвую, безлунную полночь говорило о человеческом присутствии: ни шороха, ни цокота копыт, ни дуновения ветерка – казалось, что и впрямь все вокруг умерло. Опрометью бросился писатель домой – подальше от дыхания смерти, что он, казалось, только что ощутил. Несколько метров он слышал позади себя голос Языкова, призывавший его остаться, но не желал н выполнять его просьбы. Внутри Николая Васильевича кипела злость. Чем дальше удалялся он от этого дьявольского места, тем сильнее голос разума уверял его в том, что он стал жертвой розыгрыша, чьей-то жестокой шутки, которая так сильно ранила его изможденный болезнью разум. Так почему же он тогда бежал?

«Ведь я видел Александру, вне всякого сомнения. Никто из присутствующих не знает ни о ней, ни о наших отношениях, так почему же ее? Быть может, и не шутка…»

Следующие несколько дней Гоголь избегал встреч с Языковым и вообще какого бы то ни было социального общества. Писем от Александры не было, хотя, даже если она не знала о его отъезде, то письма ее, приходившие в Рим, пересылались бы по специальному распоряжению писателя, оставленному в почтовом отделении, сюда. Он начал было уже волноваться, когда несколько дней спустя получил он письмо от матери. Оно взволновало и одновременно шокировало его. В нем говорилось, что не далее, как в тот самый день, что Гоголь посетил литургию «Мучеников ада», его двоюродная сестра… скончалась от горячки в тяжких мучениях в далеких Сорочинцах Полтавской губернии.

Гоголь. Главный чернокнижник империи

Подняться наверх