Читать книгу Мистерия. Первый сборник русского хоррора - Братья Швальнеры - Страница 4
Аристократы
ОглавлениеФевраль 1917 года выдался в столице теплым и снежным. Мело и пуржило как никогда – говорили старожилы, а мне, не бывавшему в Петербурге с далекого 1908 года, и вовсе казалось, что старинные шпили, Адмиралтейство и брусчатку Манежной площади, больше нипочем не увижу, ибо все это будет занесено суровой предвесенней метелью.
Уезжая из Петербурга бедным студентом, я не мог подумать, что сделаю карьеру в Москве, но связана она будет совсем не с моим образованием медика, а с… цирком. Да, именно с цирком. Так случилось, что, единожды посетив в Москве выступление немецкой цирковой труппы, я навсегда влюбился в это искусство, которого, признаюсь, в детстве вовсе не понимал. Поступив сначала гримером, уже через пять лет я стал в труппе канатоходцем – жуткая ирония судьбы, но множественный перелом, полученный моим предшественником, послужил для меня дорогой в жизнь. Да, если не считать моих детских занятий гимнастикой, что позволили быть в сравнительно неплохой форме. А еще спустя три года я собрал собственную труппу, с которой стал гастролировать по городам. Вот этот-то путь и привел меня на мою родину в феврале 1917 года.
Одному Богу известно, что на самом деле творилось там в те злополучные дни. Недовольство властью нарастало, на фронте следовали поражения за поражением, а потому Государь вынужден был отбыть в ставку в Могилев, покинув престол и возложив руководство страной на не пользующегося популярностью Протопопова.
В преддверии выступления в варьете у меня состоялся разговор с руководителем дирекции Императорских театров Владимиром Анатольевичем Теляковским. Про этого человека надо сказать особо – он был великий театральный деятель. При нем оформительское искусство театров стало принадлежать кисти таких великих мастеров как Коровин и Бенуа, свои спектакли стали дарить публике Мейерхольд и Санин, а сам Станиславский создал свою театральную студию именно с его легкой руки. Мне он предоставлял площадку варьете для моего представления. Меня он знал уже как состоявшегося циркового деятеля, хотя для меня, который помнил его еще со времен студенческой юности, Теляковский был и оставался идолом, примером во всем и вся.
– Так уж и в ставу он уехал, как же, войсками руководить… – разброд и шатание в столице коснулись и этого, казалось бы, далекого от политики, человека. – У него для этого есть великий князь Николай Николаевич!
– А почему же тогда?
– От страха.
– Вы полагаете, все настолько серьезно?
– Что тут полагать – революция произойдет не сегодня – завтра. Но, видите ли, для этого нужен толчок. Массы созрели, интеллигенция готова, но нужно нечто вроде детонатора, как бы бикфордов шнур, который можно запалить и потом свалить на него всю ответственность – когда мир повержен в хаос, кто разбирается в причинах?!
– И чью же сторону вы займете во всей этой энтропии?
– Разумеется, обновленческую. Но никакой энтропии не будет – кто нам внушил, что вся власть от Бога да от царя? Ничего подобного, весь мир уже давно управляется законами демократии и конституционализма, и только мы, как справедливо отметил его же дед, живем по пословицам и поговоркам… Ну да, впрочем не об этом я с вами хотел говорить…
– А о чем?
– Сегодня у вас на представлении будет князь Белостоцкий – это вхожий во все театральные круги видный общественный деятель. Уверяю вас, короткое знакомство с ним, даже при его строптивом нраве, откроет для вас запертые доселе двери. Важно, чтобы выступление понравилось старику – обратите на это особое внимание. Поговорите с артистами, устройте все дело наилучшим образом. Уверяю, это пойдет вам на пользу…
Я сделал все, как он велел – в скорую революцию, несмотря на его уверения, я не верил. Может быть, потому, что долго не жил в столице и не знал здешних нравов и настроений, а может, потому что всерьез полагал, что русский народ, привыкший жить для царя и для бога, нипочем не повергнет одного из вас идолов в прах.
Когда князь – облаченный в вицмундир, сияющий орденами святого Владимира и святой Анны, с моноклем в глазу, весь олицетворяющий старый режим и потому служащий как бы живым доказательством этой моей точки зрения – явился со всей семьей и отправился в ложу, Теляковский пошел вслед за ним, не отходил и буквально танцевал вокруг него во время всего представления. Я же лишь наблюдал за его реакцией на выступления артистов. Дрессировщики диковинных животных, шпагоглотатели, эквилибристы, иллюзионисты не вызвали у него, как мне казалось, воодушевления – он сидел с кислой миной. По окончании представления Теляковский подтвердил мои догадки, но велел мне все же пройти в ложу, чтобы лично поговорить с сиятельным театралом. Шло финальное коллективное представление, когда я явился пред ясные очи князя.
– Что же это, молодой человек? – презрительно гнусавя, начал Белостоцкий, подергивая бровью и поправляя монокль.
– Вы чем-то недовольны? Позвольте узнать, чем именно?
– А чем здесь можно быть довольным? Выступление прескверное…
– Простите, но я вас не понимаю. Воля ваша…
– Да полноте! Вы согласитесь со мной, что цирк – это такое же искусство, как театр или живопись?
– Разумеется.
– Отлично. Ответь вы иначе – я разочаровался бы в вас навсегда. А во всяком искусстве главное что? Жизнь. Оно живо, и потому так близко к своему конечному потребителю, к зрителю, к его душе. Все, что я увидел, было сверхпрофессиональным – такого в отечественных цирках давно не увидишь, но – вот беда – не живо.
– Но что означают ваши слова?
– То, что в номерах нет души! Ну что вы, ей-Богу!
Этот гнусавящий сноб с моноклем порядком мне надоел. Его критиканство подходило для пространных салонных бесед, но не для общения с человеком, который создал и поставил для него сегодняшнее представление.
– Быть может, вы имеете, с чем сравнить, и можете показать мне и зрителям лучшее. И тогда зритель решит… – я обычно ставил на место ему подобных именно таким образом. За годы цирковой деятельности я имел в этом кое-какой опыт, потому решил дерзнуть Его Высокопревосходительству.
– С удовольствием, – к удивлению для меня бросил князь. Утаскивая за собой всю семью, он исчез из ложи, и спустя минуту объявился на арене во всей красе, прервав заключительное выступление моей труппы.
Словно по мановению волшебной палочки эти люди, облаченные в строгие одежды, очевидно стесняющие движения, выпорхнули на сцену с легкостью, присущей профессиональным артистам. Они все вместе взялись за руки – как и подобает труппе перед сложным выступлением, поклонились залу и перешли непосредственно к номеру.
Сначала надо сказать о собственно труппе – она состояла из двоих детей мужеского пола лет по 5—7, одного весьма взрослого юноши пубертатного периода, собственно главы семьи и его супруги. В таком составе обычно показываются сложные составные номера, но кем? Очевидно, что не потомственным дворянином, у него-то откуда цирковые таланты?!
Как и все присутствующие, снедаемый любопытством оркестр грянул тушь по взмаху руки нашего нового режиссера и – по совместительству – главного актера. Заиграл вальс Штрауса, «Весенние голоса», который всегда играет перед началом масштабного представления – и откуда только знали это оркестранты?
Отвесив публике земной поклон, словно ожидая от нее оваций и как будто обещая незабываемое представление, труппа разбежалась по углам арены, оставив освещенный светом софитов ее центр. А уже минуту спустя на середине циркового зала появился самый младший член труппы. Снова поклонившись публике, он повернулся к ней спиной и шагнул на лежащие на полу помочи – это были качели, поднимающие канатоходцев к вершине купола, откуда они поражают зрителей своим мастерством. Зал замер – не всякий взрослый артист, имеющий за плечами соответствующий опыт, решится ступить на них и взмыть на неслыханную высоту. Ведь человек так устроен природой – он земное существо, ее силы тянут его вниз, а потому страх высоты, пусть даже и в самой ничтожной доле, присущ каждому из нас.
Мальчик же поразил всех своей смелостью – качели стали подниматься ввысь, у всех присутствующих, казалось, перехватило дыхание, а оркестр стал играть тише, как будто отражая волнение зала (а, может быть, музыканты волновались не меньше нашего?). Когда они сравнялись с куполом цирка, я обратил внимание на пол – внизу не было постелено ни соломы, ни батута, как обычно бывает в таких случаях. Подумать только, жизнь мальчика никто и ничто не страховал, а его отец, исполненный гордости за сына, стоял у рампы и взирал вместе с восхищенными зрителями на проявляемые отпрыском чудеса.
Вверху, у самого купола, был протянут толстый канат. Когда мальчик ступил на него своими детскими ножками и сделал несколько шагов, ловко перебирая пеньку атласными носочками, музыка остановилась. Я был, пожалуй, готов признать, что постановщик представления и впрямь заткнул меня за пояс, но и у меня в этот миг пропал дар речи. Я смотрел, как ловко и проворно маленький артист идет по канату и молился лишь о том, чтобы он поскорее дошел до конца.
Обычно, в таких местах артист старается прыгнуть на стоящий рядом постамент и там уже отвешивать поклоны восхищенной публике – но этот артист был явно не робкого десятка. Он дошел до конца каната, повернулся к нам лицом и поклонился в знак признательности. Зал взорвался аплодисментами, но самое главное было еще впереди – об этом свидетельствовал жест режиссера, рукой остановившего овацию.
Совершив поклон, мальчик на наших глазах ринулся вниз! Вниз, где не было ничего, что смогло бы смягчить его падение!..
Зал был настолько обескуражен самим выступлением, что подобная развязка была если не ожидаемой, то во всяком случае закономерной, но при условии, что все это окажется лишь обычным представлением. Секунды, в которые юный артист летел, без единого звука, на пол цирковой арены, показались нам вечностью. С глухим стуком он упал лицом вниз и лежал не шевелясь, несколько мгновений. Зал все еще думал, что он жив, что все это – лишь мастерская уловка его отца, и он вот-вот встанет. Лишь потекшая по дощатому полу из-под его маленького трупика багровая струйка разрушила все надежды на благополучный исход…
Зал не успел отойти от шока, не успел даже отреагировать на случившееся, когда на сцене показался старший сын режиссера. В руках он держал клинки – игрушки, которыми шпагоглотатели имитируют свое жутковатое представление и повергают тем самым публику в шок. Он стал к зрителям в профиль – так, чтобы было видно, что он делает; именно так стоят его коллеги по жанру – и начал погружать в дыхательное отверстие один клинок за другим. Так было, пока отец не подошел к нему вплотную.
Он протянул ему еще один клинок – но на сей раз уже настоящий. Острием дамасской стали блеснуло ужасающее орудие и ужаснуло зал. Чтобы не порезаться о него, режиссер труппы держал его за конец салфеткой. Посмотрев на сына с уважительным одобрением, он вручил ему сей инструмент.
Приняв клинок, сын в последний раз взглянул в аудиторию и… принялся засовывать его себе в рот. Зал ахнул, музыка давно перестала играть – музыканты забыли о том, что они музыканты, и смотрели на происходящее под куполом с дикими взглядами. Было видно, как мучительно больно инородное тело вмещается в глотку юноши, как слезы брызнули из его глаз, а зрачки стали скрываться под веками – он практически терял сознание. Несколько мгновений спустя изо рта молодого человека хлынула кровь – клинок прорезал артерию, жить ему оставалось меньше минуты. Истекая алой жидкостью, упал юноша на колени рядом с младшим братом. Еще секунда – и глаза его закроются навеки…
Аудитория взирала на происходящее в полном оцепенении. Надо же, никому в голову не приходило встать с места и возопить, закричать. Нет, каждый сидел, словно прибитый к стулу. Я до сих пор мучаюсь поиском ответа на вопрос – почему я, я ничего не сделал?!
Чтобы не дать залу опомниться, этот изувер, этот дьявольский манипулятор человеческими душами дал команду погасить свет. Сопровождаемые обычно шумами из зрительного зала, такие перерывы – не редкость во время представлений. Обычно во время них на сцене устанавливаются декорации или инструментарий для следующего номера. Сейчас же шорохи слышались на самой арене – зал безмолвствовал.
Вскоре свет вспыхнул, рампа вновь засияла огнями. Зрители увидели на сцене большую пушку – такую используют обычно при полетах «человека-ядра». Самые скверные и негативные мысли закрадывались в мою голову, но я отгонял их разумным предположением о том, что в этом-то механизме, который я отлично знаю, уж точно ничего не может быть опасного. Ведь внутри ствола пушки стоит специальное приспособление – нечто вроде катапульты, которая выталкивает человека, придавая ему нужное направление полета, в котором уже подстелена, так сказать, соломка.
Повинуясь законам жанра, «режиссер» повернул дуло пушки в сторону купола – там, где стыкуется стена шатра и основание свода циркового зала. Перед ним появился его последний сын. Он был облачен в длинный плащ до земли – в такой обычно одеваются артисты, чтобы спланировать при неудачном падении. Он, как водится, поклонился публике, которая уже не успевала следить за быстро меняющимися декорациями кровавого цирка, и залез в дуло. И только сейчас присмотрелся я к орудию, которое для нас выдавали за цирковую атрибутику – пушка была настоящей. Я вздрогнул и вскочил с места, воздев руки к небу. Но тут оркестр, словно сошедший с ума, заиграл тушь, перебивая меня – а может, как знать, это я лишился дара речи в эту жуткую минуту.
Так или иначе, секунду спустя звук барабанной дроби сменился шипением зажженного фитиля. Пушка грохнула и окропила первые ряды коктейлем из ошметков и свежей человеческой крови. Жутким ядром полетел в сторону купола последний сын изувера. Пока он летел, я почему-то подумал о том, что они выполняют его маниакальные номера как заведенные. Словно змеи повинуются они играющему на неказистой дудке факиру. Как он умудряется так ими манипулировать?..
Размышления прервал стук – то ударилась о балку перекрытия голова, единственное, что осталось от юного артиста. Хлопнувшись о твердое препятствие, она рухнула прямо на руки сидевшего неподалеку зрителя.
В зале началось смятение, но вновь на арену вышел главный застрельщик представления. Он поднял руку вверх и заговорил звонко, как настоящий шпрехшталмейстер:
– Спокойствие, дамы и господа! Не стоит так огорчаться! Человеческая жизнь подобна фитилю, только что уничтожившему артиста – она сгорает на глазах изумленной публики так быстро, что не всякий успевает это заметить. Но продлить или продолжить ее может только ей подобная. Закон природы таков, что, когда погибает, растворяясь в пене дней, одна жизнь, на смену ей непременно приходит другая, третья. В этом великое правило, заложенное в нас свыше, и задекларированное Дарвином – иначе нас бы давно не было под луной. И потому сейчас я продемонстрирую вам, как именно природа воскрешает самое дорогое, что у нее есть…
После этих слов на сцене появилась его жена. Облаченная в дорогой кринолин, который могла себе позволить не всякая светская модница, подошла она к супругу и сделала реверанс. Отвесив его и зрителям, она протянула руку мужу для поцелуя. Он поцеловал ее, но необычайно страстно. А дальше, пользуясь тем, что она не сопротивляется ему – как не сопротивлялись и другие – стал целовать ее выше и все более горячо. Вскоре уже его алчные руки стали неловко разрывать на спине шикарное платье. Минута – и оно падает бессмысленной тряпкой к ногам изувера, а вскоре за ним следом падает и его хозяйка.
Прямо здесь, где минуту назад лежали истекающие кровью тела их детей, стали они предаваться первородному животному совокуплению. Он таранил ее своим жезлом, а она громко, заглушая взволнованное, тревожное биение зрительских сердец, нечленораздельно кричала, словно бы соглашаясь с его «теорией» о зарождении новой жизни…
Я случайно обвел зал взглядом в эту минуту – все сидели сиднем, по-прежнему. Тот зевака с галерки все еще, казалось, ничего не соображая, держал на руках голову сына режиссера. У многих выступили слюни вожделения на губах… Я едва с ужасом и омерзением успел подумать: «Господи, да люди ли это?!», как акт на арене прервался. Режиссер обвел взглядом зрительный зал – каждый из нас, ощутив на себе его взгляд, невольно вздрогнул.
Он вскочил с пола и тут мы увидели, что позади него стоит колесный катафалк – именно в такой кладут людей во время фокуса с «распиливанием». Не говоря никому ни слова, он уложил свою партнершу, едва успевшую прийти в себя от полученного мгновение назад оргазма, в адскую машину и стал катать ее по арене взад-вперед. По его хитрому прищуру все уже поняли, какой номер последует за этим – игра со зрителем превратилась в захватывающую, увлекательную, манящую за собой уже, казалось, обоих участников представления. Первое оцепенение спало, я лично уже вполне себя контролировал, и только искренний азарт и увлеченность мешали мне прервать этот макабр.
Наконец катафалк остановился чуть поодаль от рампы, прямо под лучом софита. Взмахнув невесть откуда взявшейся гигантской пилой, престидижитатор стал распиливать древесный макинтош, отделявший тело жены от стали столярного орудия. Все смотрели на это представление, с ужасом ловя себя на мысли: «Ну, давай уже, скорее!»
Актер не имел права предать ожидания публики! Не зря он оставил самое «сладкое» место выступления – приходящееся на его конец – на свой собственный номер. И он их не предал!
Минуту спустя истошный вопль, какой, пожалуй, может издать только забиваемый зверь, огласил своды цирковой арены. Кровь вперемешку с опилками хлестала во все стороны, сам режиссер уже был по уши алого цвета. Пила шла с трудом – хоть и нежное, а все же это было тело, сложная субстанция. Он упорствовал, а люди глядели на него, не отводя взоры. И, если уж падение первого ребенка из-под купола показалось мне долгим, то здесь, должно быть, прошла целая вечность. Вечность, в ходе которой я задавал себе только один вопрос: «Почему? Почему, если зарождение всегда сопутствует смерти, мы так боимся умирать?»
…Я пришел в себя, когда в зале уже никого не было. Кровь и кишки валялись по всей арене, а князь, весь в багрянце, сидел на краю рампы и курил папиросу. Как вышли зрители – я не видел и не слышал. Поднимаясь с сиденья, я спросил лишь:
– Как же называется этот номер?
Собеседник взглянул на меня как на умалишенного:
– И вы еще спрашиваете?! Разумеется, «Аристократы»! – ответил он, лихо стукнув каблуками друг о друга.
…Я очнулся очень рано утром, когда первые лучи солнца стали только пробиваться сквозь пелену снежных облаков, снова застивших город. Именно очнулся – казалось, накануне я пребывал не во сне, а в каком-то странном и страшном забытьи. Голова болела, хотелось пить – все симптомы абстиненции, хотя накануне я не взял в рот и капли спиртного. Жутко было даже вспомнить, свидетелем чего я стал вчера вечером, и потому очень хотелось списать все это на больной сон, на жуткое видение, которое исчезло и больше никогда в моей жизни не повторится.
Я метнулся по подушке – даже вращать головой было для меня болезненно. Ощутил сырость на постели – должно быть, холодный пот прошиб меня после тяжелого сновидения. Руку вверх, вторую – нет, это вовсе не испарина. Это кровь. Но чья? Я стал неистово ощупывать себя – и не обнаружил никаких повреждений.
С ужасом я сел на кровати и огляделся – кровь была здесь повсюду. Из меня одного при всем желании не могло столько вытечь. Шикарные ковры «Англетера» были сплошь пропитаны алой жидкостью со специфическим запахом… Даже стены были ею испачканы, да так, что шелковых обоев и изысканных рисунков на них разглядеть за этой пеленой было невозможно.
Бросился в коридор – и там не лучше. Кругом темнота и разруха. Выкрутили все лампы, а под ногами валяются тела носильщиков и метрдотелей. Но кто? Кто это мог сделать?
Начали всплывать картины вчерашнего вечера – правда, смутно и трудно. Мне что-то принесли в номер, где я находился словно в каком-то тумане… Я все время, отчетливо это помню, думал только о том, почему мы так боимся умирать, если за гибелью одной жизни непременно следует зарождение другой?
Мысль эта так прочно засела у меня в мозгу, что я не мог больше ни о чем думать и не в силах был даже переключить на что-то свое внимание. Все, что отвлекало от этой мысли, злило, раздражало, казалось агрессивным и нападающим, от чего надо было защищаться…
Тут этот портье. Что он мне сказал и как – я уже не помнил. Помнил только подсвечник у себя в руке. Тот самый, которым я разбил несчастному голову… А, сделав это, вернулся в свое кресло и снова занял голову этой самой мыслью, само прикосновение к которой казалось мне чем-то вроде падения к живительному источнику – только рядом с ней мне было комфортно и светло…
Я не придал значения тому, что случилось с несчастным гостиничным служкой. Посидев какое-то время в номере и выпив принесенный кофе, я спустился вниз. Там стоял метрдотель, помню, он что-то спросил у меня, но я его уже не слушал – в руках у меня был все тот же подсвечник…
А сейчас я иду по заваленному телами коридору и думаю только о том, что я один не мог всего этого совершить. События вчерашнего вечера жуткой вереницей восстанавливаются в моем воспаленном мозгу, и я уже практически не контролирую ход своих мыслей. Меня гнетет, жутко гнетет случившееся главным образом потому, что я не знаю, что мне теперь делать. Та мысль, что вчера руководила моими действиями, вдруг почему-то оставила меня, и мне теперь срочно надо на улицу, к людям…
А пока внизу я вижу те же самые лужи крови, тела с размозженными головами и обагренные большими мазками какого-то горе-художника стены. Я выскакиваю на улицу, чтобы рассказать о случившемся первому встречному, но что я вижу?..
Огромные массы людей беспорядочно движутся по улицам столицы, держа в руках транспаранты и плакаты. Они идут куда-то словно надвигающаяся волна Невы, сметая все на своем пути и заставляя присоединяться к своему броуновскому движению. Я вспоминаю выражение Сенеки: «Судьба покорных ведет, непокорных – тащит». Я смотрю в глаза этих человеческих масс и вижу там то самое выражение, которое видел вчера во время дьявольского циркового представления – они безумны. У каждого одежда, руки, лица в крови и кажется, будто само небо багряного цвета…
Я толком не понимаю, что именно происходит, свидетелем и безмолвным участником чего я становлюсь. Мои уши глохнут от шума, я пытаюсь что-то кричать, но не могу.
Одновременно я вижу, как вытаскивают лавочников на улицу и разбивают им головы о мостовую, как громят витрины магазинов и окна домов, как помои текут по улицам, превратившимся в какие-то безжизненные каналы.
Я не разбираю лозунгов этих людей и с трудом добираюсь в этом нескончаемом человеческом потоке до набережной Фонтанки, где долго сижу под мостом, прячась то ли от людей, то ли от самого себя и своих мыслей…
Что было дальше? Дальше все было, как описывается в современных учебниках истории – революция и эмиграция. Первая явилась мне вот так – как красная смерть с засученными рукавами, а вторая отравила остаток жизни и превратила его в однообразный серый селевой поток, временами прерываемый запоями и романами с девицами легкого поведения. Нет, правда было еще кое-что. В Германии, где я поселился, я встретил своих давешних знакомых – семья «аристократов» Белостоцких давала представление в Берлинском цирке на Александер-платц. На афише были все те же лица, включая погибших, как я думал, во время представления детей князя. Они выступали под собственной фамилией и, как оказалось, были живы и здоровы – все-таки это было не более, чем представление, но клянусь, я своими глазами видел их смерть!
Проверять, не лгут ли мне мои глаза я уже не пошел – прошлого опыта мне хватило с лихвой. И правильно сделал – следующим днем лучше было отсидеться дома, ибо на улицах стало беспокойно. Кончилось все сожжением здания рейхстага – на этот раз семья циркачей принесла на своих плечах в мир не красную, а уже коричневую чуму. Как знать, погибли ли они на сей раз, но название цирковой программы – «Аристократы» – может прозвучать и еще раз и другой где-то в мире, а может и вовсе стать расхожим цирковым анекдотом. Ведь каждый из нас где-то в душе тонко чувствующий аристократ!