Читать книгу APOSTATA. Герои нашего времени - Брюс Фёдоров - Страница 4
Казак
ОглавлениеТяжело навалившись рукой на перекошенную дверь лесной избушки, Егор вошёл в неё, стараясь не стукнуться каской о низкую притолоку. Внутри было теплее, чем снаружи. Вовсю топилась каменка-очажок, но толку от неё было немного. Из того жара, что выдавали её раскалившиеся стены, процентов семьдесят выветривалось сквозь плохо забитые сухим мхом пазы между брёвнами. Когда-то служившая местом стоянки охотников-промысловиков, избушка долгое время не видела человека – до тех пор, пока её в качестве временного убежища не облюбовала группа из десяти вальщиков леса, составлявших бригаду Егора.
– Мы вольные старатели, – любили говаривать подельники Егора, что означало только одно – то, что они брались за вырубку леса в любое время и в любом месте. Бригада уже третий месяц корячилась в приморской тайге. Вначале расчищала делянку от непролазного валежника и вырубала мелколесье, и лишь потом приступила к валке вековых деревьев. Валили всё, что представляло деловой интерес: кедрач и лиственницу, липу и пихту. Подсечённые кривыми пильными зубьями лесные гиганты вначале раскачивались, не желая отрываться от родных корней, а затем грузно валились, подминая всё на своём пути. Рубщики накидывались на поверженного великана, стремясь побыстрее сбить с него раскидистые лапы ветвей и отсечь величавую крону. Быстрее, быстрее собрать в сортимент обглоданные хлысты и затащить на пэн, который трелёвочный трактор, натужившись и отхаркиваясь дизельными выхлопами, поволочёт на приёмо-сдаточный пункт.
Сзади злобно воют заждавшиеся бензиновые пилы, и вальщики нетерпеливо поглядывают на своих подручных. Пора – не задерживайте процесс. Дни стали короче, а впереди ещё много работы. Норма в тридцать кубов на человека – уже не норма. Сорок-пятьдесят – уже лучше. Бригада зарабатывает деньги. Ей недосуг подчищать за собой вторичную древесину – время не ждёт.
Егор уже много лет валил лес и многое знал о своей профессии. Тело его задубело на ветру и морозе и стало пригодным для любой непогоды. Мышцы превратились в один сплошной мускул и легко выдерживали даже тяготы ручного корчевания метровых пней. Неразговорчивые таёжные мужики долго присматривались к нему, оценивая характер и сноровку, пока не признали за своего и с этого момента всё больше предпочитали обращаться к нему как «Егор Иванович». Теперь они могли, не оглядываясь, доверять ему свою жизнь и свои деньги. Крепко помотался он по всему Зауралью. Вгрызался пилой и топором в горные кряжи Баргузина и «Кабанихи», мерил кирзовыми сапогами Абакан и Алдан. Пил водку на Усть-Куте и давил гнус на Хасане. Брал с собой только проверенных, доказавших, понимающих с полуслова, обтёсанных морозом и дождями, заросших бородой и волосами чалдонов.
Последний контракт не нравился Егору. Пришли «мутные» люди, наговорили, наобещали, уверили, что с фитопатологами всё согласовано. Лицензия есть. Заскакивали на делянку китайцы, нюхали свежие распилы, тёрлись щеками о ребристую кору лесных красавцев и восхищённо цокали языками – заждались, должно быть, русский лес на своей стороне Амура, чтобы располосовать его на доски и фанеру. Хорошо идёт торговля с Японией и Тайванем. Наварят на нём тысячу процентов чистогана, а то и более. А ты давай, режь без разбора, холости бездарно родную землю.
Сподобил его шустрый «хозяин» на авантюру, дал старые пилы и чихающий трактор, уболтал повести за собой в тайгу случайных бичей. Деньги, всё время деньги. Будь они прокляты. Да, нужны они Егору, очень нужны. Обещал он своей подруге, что купит для неё квартиру в чистом городе, женится как положено, а не как у остяков принято, и детей заведёт. Обещал ей, молодой и неопытной. Доверила она ему свою судьбу, а сибирское слово крепкое.
Не заладилась работа с самого начала. То ветер трепал и гнул к земле многовершие кроны, то тучи сползали с Синанчинского хребта и день-деньской поливали тайгу и людей холодными дождями и порошили первым снегом. «Убитые» бензопилы ревели, плохо пилили и часто глохли. Обляпанные жирной и сочной глиной сапоги быстро превращались в гири, скользили и не создавали необходимого для безопасной валки упора. Трактор вечно чихал, а лесовоз безнадёжно буксовал в размытой колее. По ночам, тревожа «чёрных лесорубов», как заведённый ухал мохноногий сыч, и ревел в чаще, предчувствуя скорую зиму, амба.
Злая долюшка взялась и за самих людей. По неосторожности и неопытности провалился Клёпа в барсучью нору. Взвизгнув, вырвалась пила из пропила и прошлась рядом с его бедовой головой. Повезло «счастливцу», пожалела лихая судьбина, оставив ему на память распоротую брезентовую куртку. И Митька не усмотрел, как повалилась тридцатиметровая сосна, обернулась вдоль своей оси, а потом, взлетев комлем чуть ли не до небес, приголубила зеваку-парня своим поцелуем.
От такого «апперкота» отключилось сознание, оставив лесоруба без сна и света. Уж третий день кряду недвижно лежит вальщик на своей лежанке в лесной сторожке, не ведая больше своего имени и не умея поднять ни руку, ни ногу.
– Как ты, Митя? – участливо спросил Егор своего подопечного и положил ладонь на его холодный лоб. По-хорошему, отправить бы бедолагу в райцентр, в больничку, так нет связи, и трейлер сидит уже который день всеми осями в грязи. И вертолёт не вызовешь, так как никто не должен знать, где мы находимся. «Может, оклемается парень? Может, свезёт ему, как не раз бывало? Все под Богом ходим».
Ничего не ответил Митька своему бригадиру. Даже не моргнул широко открытыми глазами; лишь раз беззвучно шевельнулись его губы.
Егор снял с каменки горячий металлический чайник, всыпал в алюминиевую кружку щепоть сухого чая, налил в неё кипяток и присел за обшарпанный стол. Молчал бригадир, думая о своём, машинально разгоняя в воде хороводы чаинок. Потом достал из кармана сложенное пополам и основательно засаленное письмо, развернул его и принялся уже в который раз разбирать неровные лиловые строки. Месяц как пришло оно к нему из тех мест, где долго цветёт багульник и тихо плещется у берега донская вода. Там его корни, там поколениями жили его предки.
«Дорогой мой сыночек, Егорушка, – писала ему родная тётка Дарья, – один ты у меня остался. Всё думаю о тебе: как ты там, на чужбине, у синего моря? Тяжко мне вот так одной свой век доживать. Всё больше хвори одолевать стали. Как-никак 90 лет с гаком минуло. Поумирали все из нашего рода. Вот только на тебя вся надежда и осталась. А сама я не знаю, зачем я воздухом ещё дышу. Дом, что твой дед построил, всё ещё хороший, а корова-кормилица и куры ухода требуют. Мне уже трудно одной и доить, и за курами ходить. Если бы не Нюрочка, дочка соседская, мне бы не справиться. Приезжай, родной. Посмотри на край родной, может, и к Нюрочке приглядишься. Без неё письмо бы этого я написать не смогла. Глаза уже не видят. Красивая она и на руку шустрая. В жёны тебе сгодится, а то ты, знаю, всё бобылём маешься. Негоже это. Горько мне будет, если на тебе весь род наш нечаевский закончится. Приезжай скорее. Боюсь, помру, не дождусь тебя».
Вновь сложил Егор тёткино письмо и долго держал его в руках, поглаживая пальцами. Жаль ему старуху, да дел много, держат они его своими путами. Ну как бросишь всё разом? Без него бригада денег не получит, и так «хозяин» два месяца ловчит и отнекивается. Давно не слышали мужики в карманах хруста своих кровных, заработанных.
– Вот управлюсь с контрактом – и поеду, проведаю тётку. Поди, лет двадцать как её не видел.
***
…Скорый поезд оторвался от перрона и, набирая скорость, помчался вперёд, оглашая свистом окрестные дали. Егор Нечаев болтался на верхней боковой полке плацкартного вагона. Он ехал в Москву, чтобы там, сменив вокзал и вагон, добраться до Ростова-на-Дону. Письмо тётки выбило его из привычной колеи. Кое-как закончив валку леса, он скомкал остальные дела и отправился в дальний путь.
Что-то давнее, основательно забытое выплыло из глубин памяти, отчего сильно защемило его сердце. Всё чаще Егора навещали странные сны, от которых становилось только хуже. За свою ещё недолгую жизнь он лишь раз, и то на два дня, съездил на Дон погостить у родственников – и так ничего толком не запомнил. Но во снах он видел большой одноэтажный дом, молодого отца, подпоясанного ремнём и в казацких шароварах с красными лампасами, и ещё очень юную мать с ребёнком на руках. Отец одной рукой держал под уздцы рыжего высоконогого коня с длиной гривой, а другой крепко сжимал жёсткую скребницу и оглаживал ею крутые бока своего скакуна. Отец о чём-то говорил, верно о хорошем, потому что мать улыбалась и тешила своего малыша. Это был не он, а какой-то другой мальчик, может быть, его старший брат, который так и не перенёс ссыльного вагона, когда всю семью после войны этапировали в Сибирь. Зря попал отец в немецкий плен, не поверила ему советская власть и направила в Магадан строить какую-то железную дорогу. Этот сон всегда был долгим, тягучим; от него перехватывало дыхание и липкими становились лоб и шея.
Для себя Егор решил, что в дороге будет в основном спать, всё-таки семь суток до столицы – срок немалый. С едой тоже решил не заморачиваться. Взял с собой только то, что навязала заботливая подруга: несколько банок консервов, хлеб, ну и конечно, санитарию: зубную щётку, бритву и такую диковину, как сухой шампунь, – справедливо полагая, что всё, что ему нужно, он купит на любой станции.
Намаявшееся на лесосеке тело жаждало отдыха, однако спать приходилось урывками. Пятьдесят четыре посадочные единицы не хотели просто так ехать, молчать и жевать копчёную курицу или омуля. Пассажирское стадо предпочитало горланить, пить пиво, доливая его водкой, играть в карты и кадрить случайных попутчиц.
– Эй, парень, ты спишь, что ли? Ты уже второй день с полки не слазишь. – Некто снизу решительно потряс Егора за плечо. – Присоединяйся к нам. Мы здесь водку пьём.
– Да не пью я. – Егор перевернулся лицом к говорившему.
– Как так не пьёшь? – опешил мужик с бородой и в растянутой майке, из которой вываливались заросшие шерстью плечи и жирная грудь. – Больной, что ли? Так мы тебя вылечим. Или проводниц боишься? Так мы с ними ещё от Владивостока всё сладили.
– По жизни не пью, – усмехнулся Нечаев. – Нет у меня такой привычки.
– Ну ты даёшь! – восхитился бородатый. – Первый раз такого вижу. Тогда тем более пойдём. Мы хоть на тебя подивимся. Просто чайку попьёшь Закуски у нас навалом. Давай, не тяни. Приглашаем. Уважь общество.
– Ладно, – откликнулся Егор. Ему действительно надоело лежать и разглядывать болтавшуюся рядом со своей головой ногу в рваном носке и с грязной голой пяткой, просунувшуюся с соседней полки.
Мужики из соседнего плацкартного «купе» оказались довольно смирными. Водку пили как положено, из чайных стаканов, вставленных в металлические подстаканники, а бутылки прятали под стол.
– Мы кочегары, – на правах знакомого пояснил бородатый Егору. – Котельную в нашем посёлке закрыли. Основной котёл, леший его задери, накрылся. Менять надо, а денег нет, и работы, значит, тоже нет. Вот едем в Новосибирск. Сказали, что там на ТЭЦ места для нас имеются.
– А жители как же? Зима впереди.
– Ничего. Выживут. Не впервой. Пообвыклись уже. Буржуйками через форточку топят. А ты чем на жизнь выколачиваешь?
– Я лесоруб. Кедрач валю.
– А-а-а, – синхронно протянули кочегары, уважительно оценив широкие запястья и кувалдоподобные ладони Нечаева, и пододвинули ему поближе тарелку с колбасными бутербродами.
Когда утром Егор проснулся, то ни его вчерашних приятелей, ни соседа с вонючими носками не было. Зато в Новосибирске вагон обновился наполовину, и на лежаках обосновалась новая шумная ватага. Напротив засели два хмурых мужика со сплошь разрисованными пальцами, которые ни с кем не разговаривали, а предпочитали подолгу смотреть в окно и безостановочно пили чай, заваривая по пять пакетиков в стакан. Видимо, ехали в Европу и хотели навсегда запечатлеть в памяти сибирскую тайгу, с которой срослись руками и духом за долгие пятнадцать лет.
Ближе к Нижнему Новгороду ночью Егор проснулся от сдавленного покашливания. Явно кто-то не мог справиться с перехватывающими горло спазмами и выворачивал желудок наизнанку. Нелегка доля допившихся до «белочки».
Спустившись с полки Нечаев направился в туалет, ловко уворачиваясь от болтавшихся ног и рук и стараясь не засматриваться на фривольно раскинувшиеся женские тела. Дверь тамбура оказалась закрытой, и из-за неё доносились чьё-то усердное сопенье и приглушённые стоны. Развернувшись, Егор побрёл в другой конец вагона, балансируя на бунтующей от быстрой езды ковровой дорожке. В полумраке ночников он увидел, как кто-то не спеша вытягивает из-под подушки его куртку, в которой он держал документы и деньги, отложенные на поездку. Не говоря ни слова, Егор подошёл к незнакомцу и сдавил его плечо своими стальными пальцами. Поездной воришка охнул от боли, осел на пол и быстро-быстро на четвереньках помчался к выходу. Закончив ночную прогулку, Нечаев забрался на свою полку и смежил веки в надежде, что тот самый странный сон его больше не потревожит.
***
Приветливо встречала Донская земля Егора. Докатилась и до неё золотая осенняя колесница. Тормознув попутку, дальневосточный таёжник теперь ехал на старом дребезжащем «зилке». Давно кончились городские пейзажи. Всё дальше уводила извилистая просёлочная дорога в широкие степные просторы. Всё ближе становилась станица Верхняя Тёплая, а за ней, что в пяти верстах, и хутор Безымянный.
Сквозь пыльное стекло кабины смотрел сибирский лесоруб на лиловый горизонт, на кучкующиеся в высоком небе треугольники птиц, готовившихся к дальнему перелёту, на багряно-жёлтый листопад редких осин и берёз и понимал, что всё, что он видит – и присушенную луговую траву, и криво распаханное поле, и прилипшую к лобовому стеклу серебристую паутинку, – всё это его, родное, неотторжимое от его сердца, его боль и надежда.
Дорога круто скатилась к буераку, а когда вынырнула из него, то перед глазами встали камышовые заросли, за которыми отблеском казачьей шашки проглядывало непотревоженное полотно незнакомой реки. По берегу на выпасе гулял небольшой табун золотисто-рыжих дончаков под присмотром коневода столь незначительного роста, что сперва его можно было признать за подростка, а уж потом, вглядевшись, распознать в нём низкорослого мужичка. Казачок был одет в чесучовый бешмет и брюки с лампасами. На ногах напялены чувяки из валяной шерсти, засунутые в резиновые калоши. Форменная фуражка с синим верхом и наполовину сломанном козырьком, скособочившись, залихватски прицепилась к его чубатой голове. Коневод посвистывал и лениво помахивал длинной нагайкой-волчаткой, с помощью которой он пытался отвлечь внимание двух жеребцов. Кони ярились, не обращали на него внимание, занятые только тем, чтобы пострашнее напугать друг друга. Вскидывались на дыбы, разевали пасти, выпячивая крупные жёлтые зубы и храпели с повизгиванием, разбрасывая пену на круп и гриву соперника.
Егор невольно залюбовался проявлением природной силы прекрасных животных, вступивших в схватку за обладание табуном пугливых кобылиц, – вот где истинная свобода, где по ковыльным степям гуляет вольный ветер.
«Должно быть, это уже Маныч. Значит, скоро и хуторскую околицу увижу. Вот бы сходить к тихой протоке. Поудить рыбца и понадёргать на ужин раков, – сама по себе пришла в голову светлая мысль. – Ну, ничего, сегодня повечеряю с тёткой, а завтра прихвачу сеть с балберками – и на речку на весь день».
Нечаев откинулся назад и прикрыл глаза веками. Всё складывается хорошо. Он осмотрится, обдумает, а потом, скорее всего, позвонит подруге. Пусть тоже приезжает. Погостит. Подышит свежим донским воздухом, а там, глядишь, и останутся они здесь навсегда.
Шофёр попался говорливый и рассказывал, всё больше для себя, о том, что приехал сюда из Армении, что работа и жизнь здесь ему по душе и люди встречаются в большинстве своём приветливые; о том, куда и зачем возит он песок, навоз и щебень. Подвывание мотора, докучливый речитатив водилы и тряска ломили шею. Отяжелевшая голова рухнула вниз и прижалась к боковой дверце.
– Безымянный, – сквозь дрёму пробился голос. – Где дом твой, приятель?
Егор продрал закисшие веки:
– Должно быть, дальше. – Теперь они ехали не по степному просёлку, а по улице, которую с обеих сторон обступили яблоневые дворы и дома под жестяными крышами. – Притормози. У старика спрошу, что у обочины стоит.
– Почтение вам, уважаемый! – Лесоруб приоткрыл дверцу со своей стороны и поставил ногу на подножку кабины грузовика. – Как могу найти двор Дарьи Алексеевны Нечаевой? – спросил он.
Старик снял с головы картуз и подошёл ближе:
– Дарьи Нечаевой, говоришь? А кем ты ей доводишься?
– Племяш я её. Егором зовут.
– Егор Нечаев, значит. Ну-ну. Дальше езжай. На выселки. Там и дом стоит, – неопределённо куда-то в сторону махнул старик своей узловатой деревянной палкой. После чего отвернулся, достал из кармана брюк большую тряпицу, заменявшую ему носовой платок, и стал долго и натужно в неё сморкаться.
Попрощавшись с водителем, Егор легко, сняв накинутую поверху проволочную петлю, открыл калитку из штакетника и прошёл на баз, который сразу неприятно поразил его признаками запущенности. Фруктовые деревья обвисли под обильным урожаем антоновки и аниса. Яблоки кучами валялись под кронами и шаровидным ковром покрывали даже единственную дорожку, ведущую к дому. Похоже, кто-то их начал собирать, а потом бросил, утомившись или за ненадобностью. Колодезный журавль одиноко маячил, вздёрнув к небу мятое оцинкованное ведро. Неприбранными у стены хаты маячили прислонённые грабли, лопаты и мотыги, как будто хозяину был недосуг отнести их в сарай, поскольку он куда-то очень торопился.
«Плохо, плохо, – решил про себя Нечаев. – Видать, совсем плоха тётка стала. Запустила хозяйство».
Он с ходу толкнул входную дверь, которая дёрнулась, но не поддалась. «Неужто пошла куда, старая, или оглохла совсем?»
Егор решил по кругу обойти дом, стараясь через задёрнутые занавески рассмотреть внутреннюю обстановку, – глядишь, и тётку свою, Дарью Алексеевну, обнаружит. Приседал, заглядывал сбоку, взбирался на завалинку и прикладывал ухо к стеклу. Всё было напрасно. Он так и не приметил ни лучика света, ни шороха старушечьих шагов. Покружив вокруг дома, лесоруб на всякий случай ещё раз подёргал запертую дверь и направился к сараю, который одиноко маячил метрах в пятидесяти, чтобы проверить и его.
К удивлению Нечаева, в большом, разделённом на секции сарае царил полный порядок: корова с хрустом пережёвывала сноп свежего сена, чёрно-белые бока молочной красавицы были вычищены, а большое отвислое вымя тщательно вымыто. В деннике стоял рослый ладный конь буланой масти и не спеша, всхрапывая, чёрными бархатными губами перебирал в яслях янтарный ячмень. В клетях возились хохлатые пёстрые куры, устраиваясь на ночлег. Всё говорило о том, что за базом приглядывают и поддерживают хозяйство с умом и сноровкой.
«Это уже хорошо. Чисто, аккуратно. Тётка живёт не без помощников. Тогда пойду соседей проведать. Там и свою старушку найду». Егор подхватил фибровый чемодан с металлическими уголками, вышел со двора, осторожно притворив за собой калитку, и направился по вьющейся вдоль забора тропинке в сторону ближайшего дома, который на фоне вечереющего неба ярко светился четырьмя фасадными окнами.
Однако зайти на соседский двор сразу не получилось. Вывернулся из собачьей будки большой кудлатый кобель со скрученным одним ухом и принялся выплясывать у калитки свои пируэты. То приседал на хвост и, вскинув лобастую голову к проступившим на небосклоне звёздам, начинал рвать клыкастую пасть заливистым, с гортанными перекатами лаем. То, отпрянув назад, бросался из стороны в сторону, совершая ныряющие выпады всем туловищем. То, замерев на минуту – должно быть, для того, чтобы обдумать новые приёмы атаки, чтобы добраться до незваного незнакомца, – скрёб под себя лапами, поводя впалыми боками, и протяжно скулил, будто подзывая подмогу. Делал перерывы, а передохнув, вновь бросался к забору с жутким подвыванием, которое обычно издаёт матёрый вожак, ведущий отчаявшуюся волчью стаю на прорыв оклада, раскинутого вокруг них промысловой охотничьей бригадой.
«Выломать где-то кол или палку потолще найти? – в нерешительности остановился лесоруб. – Так всё равно не поможет. Обязательно умудрится цапнуть, а заодно и брюки порвёт. Да и пса жалко. Хорошо служит».
На его удачу, вскоре скрипнула дверь, и в проёме появилась фигура женщины с накинутым на плечи широким платом.
– Черкес, Черкес, ко мне, – раздался её высокий мелодичный голос. – Ты что это развоевался? А вы заходите, не бойтесь. Он вас не тронет. – Эти слова женщины явно адресовались Егору.
Опасливо протиснувшись через калитку, лесоруб подошёл к дому и только там сумел рассмотреть свою спасительницу, стоявшую в световом потоке, падавшем из дверного проёма. Рядом с ней, прижимаясь к ногам, находился корноухий защитник. Женщина поглаживала рукой холку грозного сторожа, который, расставив широкие лапы, глухо ворчал, перекатывая в утробе предупреждающие нотки: «Всё вижу, всё замечаю. Попробуй только дёрнуться».
– Извините, – произнесла женщина. – Это он у нас поначалу такой ретивый, если человека не знает, а так это смирный пёс. Вы не бойтесь его, – вновь повторила она.
– Я не боюсь, – усмехнулся Егор. – Только вот без вашей помощи я вряд ли смог бы до вас достучаться.
Теперь он всё пристальнее всматривался в свою собеседницу. На его взгляд, женщине было не больше тридцати лет, то есть она была в том возрасте, о котором на хуторе сказали бы – молодуха. Её чёрные волосы слегка растрепались, а на щеках округлого лица всё явственнее проступал маковый румянец. Скорее всего, от того, что вечерняя прохлада измазала их рябиновой краской, или потому, что недвижные глаза пришлого человека сковали её сильнее цепей.
«Что он так пялится на меня? Кто он, откуда приехал и зачем зашёл к нам? – волновалась молодая женщина, а вслух произнесла:
– Заходите. Милости просим. Отужинайте с нами.
Бесхитростное степное гостеприимство тронуло таёжное сердце лесоруба.
«Сейчас я тётку свою, Дарью Алексеевну, должно быть, увижу», – обрадовался Егор и шагнул в избу.
Большая комната была сильно натоплена и заполнена людьми. Посередине размещался длинный, крытый белой с синей оторочкой скатертью стол, на котором стояли глиняные крынки с топлённым в печи молоком, круглые деревянные тарелки с нарезанной крупными ломтями домашней пшеничной паленицей и два больших, прикрытых расписными рушниками чугунка. В одном, по всей видимости, находилась распаренная рассыпчатая картошка, а во втором – главное варево, может быть, куски разваренной баранины или мясной казацкий гуляш. Воздух был насыщен дурманящим запахом сытной еды. Егор остановился у входа и с удовольствием потянул носом дразнящий аромат.
За столом сидели несколько стариков, занятых тем, что деловито разливали из двухлитровой бутыли из простого стекла зеленоватую «дымку», а ещё пара старух, разомлевших в тепле и потому скинувших с головы на плечи ситцевые платки.
– Мир вашему дому, – приветствовал собравшихся лесоруб и чинно изобразил полупоклон.
– Ты кого же к нам, Анюта, привела? – спросил статный и ещё крепкий старик в синей рубахе с раскрытым воротом.
– Это гость наш, Прохор Иванович, – живо откликнулась молодуха, выходя из-за спины Егора. – К нам постучался. А кто он и зачем пришёл, так это он сам расскажет.
– Гость? – вполголоса промолвил старик, метнув из-под кустистых бровей в сторону молчащего таёжника изучающий взгляд. – Гость – это хорошо. Проходи, мил человек, коли так. За стол садись и перекуси с дороги, чем Бог послал. – Старик протянул Егору полный стакан самогона, а молодая хозяйка ловко и быстро принялась складывать ему на тарелку нехитрую снедь, стоявшую на столе.
Лесоруб ел быстро, грубо разрывая руками хлеб и чуть ли не целиком глотая большие куски мяса. Его никто не торопил и ни о чём не спрашивал – вначале накорми человека, а уж потом вопросы задавай.
Увидев, что пришлый человек немного утолил свой голод, крепкий старик, которому явно была отведена роль старшего в этой великовозрастной компании, поднял свой стакан первача и окинул взором присутствующих, приглашая всех последовать его примеру. Все дружно выпили. Женщины, немного смущаясь, прикрыли рот ладонями, и принялись быстро заедать самогон хлебом, а мужики лишь крепко крякнули и одобрительно посмотрели друг на друга.
Поставив пустой стакан на стол, Нечаев решил, что теперь он может говорить. Выпил алкоголь, отступился от своего правила жить на трезвую голову, чтобы хозяев уважить.
– Егор я. Егор Нечаев. Приехал проведать тётку свою, Дарью Алексеевну. Дома её нет. Думал она у вас. А её и здесь нет.
Выслушав лесоруба, старики все враз беспокойно заёрзали и стали переглядываться – кто должен первым ответить приезжему человеку? Молодуха Анюта поднялась со своего места и отошла под образа, где спрятала руки под расписной передник, накинутый поверх её нарядного хлопкового платья.
– Выходит, ты племяш Дарьи? – Голос Прохора Ивановича прозвучал настолько монотонно и отстранённо, что могло показаться – он с трудом вытягивает из себя слова. – С приездом тебя, Егор. Только вот опоздал ты, паря. Нет Дарьи. Померла она. С месяц как отдала Богу душу. Всё ждала тебя, надеялась. – Старик размашисто перекрестился. Его примеру последовали все находившиеся в комнате.
Ничего не ответил Егор, а только потянулся за бутылью с «дымкой». Дрогнуло его закалённое сердце. Хотя и редко видел свою тётку, но сейчас остро почувствовал, что остался один на свете. Никого не было больше на земле из его родственников. Не с кем перемолвиться и вспомнить былое, заветное. Сам же он до сих пор бобылём живёт, по таёжным заимкам кочует. Ни жены, ни детей. Нет семьи. Негде голову приклонить.
– А где же её похоронили? – только и спросил он.
– Известно где, на хуторском кладбище. Рядом с твоей бабкой и похоронили, – чем-то недовольный, хмуро ответил старик Прохор. – Завтра сам всё увидишь.
Больше Нечаева никто и ни о чём не спрашивал. Вроде как свой, но всё же чужой человек. Случайный, непонятный. Не заслужил ещё доверия, чтобы откровенничать. Старики загомонили о своём, только им знакомом. Нюра так же стояла в красном углу комнаты, горестно подперев ладонью щёку, и не сводила глаз с Егора. А лесоруб пил, не пьянея.
Каждый думал о своём. Старики о прожитом, о жизни быстрой, мимолётной, в которой горести было больше, чем радости. Всего не перечесть. Нюра о том, что ещё молода и красота её цветёт не расцветая. Где на хуторе женихов найдёшь? В станицу ехать надобно, а то и в сам Ростов. Заждалось женское тело, не чувствует постукивания маленькой ножки изнутри, из-под самого сердца. А Егор уже ни о чём не думал. Знал только, что придётся задержаться ему в Безымянном. Круто сложились дела. Принимать тёткино хозяйство надо. Больше некому. Что делать, с чего начать? Так и сидел бы в отупелой обречённости, если бы не дребезжащий фальцетом старушечий голос, затянувший незнакомую ему песню:
«Дымом потянуло да от Дон-реки,
Разгулялись в поле казаки,
Разодрались в поле казаки,
Засветились в ночи звонкие клинки.
Брат пошёл на брата, цвет на цвет.
Старший брат женатый, младший нет.
Белый цвет и красный так сплелись,
Кровушкой напрасной на землю пролились.
Белый цвет и красный так сплелись,
Ой, кровушкой напрасной на землю пролились.
Замело поле за рекой.
Выдохся к рассвету и затих тот бой».
Враз подхватили песню и другие казаки, и казачки. Закручинились их лица, затуманились глаза. Замотали, как донские жеребцы, своими чубатыми головами старики. Вешними ручьями побежали между морщин горючие женские слёзы. Тяжело давалась песня, рыдальными спазмами перехватывала горло. Из глубин памяти выплыла чёрная пороховая гарь вековой давности, застилая ковыльные степные просторы, леса и перелески, пыльный шлях и ласковую гладь батюшки-Дона. Раскрылись застарелые кровавые раны на казацких душах. Долгие годы живут и прячутся они в человеческом сердце, замирая только тогда, когда понесут боевые товарищи на погост своего побратима. Но одна, глубинная, будет и дальше, как ядовитый багульник, травить и жечь его детей и внуков и дождётся заветного часа, с тем чтобы навалиться на них удушливой волной, туманя сознание и выдавливая к жизни незатихшую боль и горечь притерпевшихся обид.
Хорошие соседи попались Егору Нечаеву. Признали, дали приют и ночлег таёжному скитальцу. Казак как никак, хоть не на своей земле живёт, но всё же свой, кровный. А рано поутру, выпив цельную крынку холодного молока и стряхнув похмелье, отправился горемычный сирота навестить свою тётку Дарью. Выйдя по проулку за хуторскую околицу, наломал Егор охапку веток кермека со скукожившимися от холодных ночей и осыпающимися лилово-синими цветами и приложил к ним пучок стрельчатой травы.
Долго стоял казак у глинистой могилы Дарьи Алексеевны, прикрыв своим букетом её обвалившийся край. Молчал, крутил головой, обозревая проваленную по ближней стороне чугунную оградку, и кланялся одинокому неокрашенному кресту в изголовье ещё не застылого траурного холмика. Вот они, все здесь собрались: его три тётки, две бабки и даже стёртое вровень с землёй пристанище его прабабки. Все женщины. Нет только ни его отца, ни деда, ни прадеда, ни других казаков из нечаевского рода. Кто сложил свои головы по рубежам родной отчизны, кто за кавказским хребтом, на дунайских холмах, выложив безглазое ожерелье вдоль карпатских перевалов и на венгерских равнинах, а кто в сибирских застенках.
Долго стоял в нерадостном раздумье Нечаев. Вместе с ним молчала и Анна, накинув на смоляную голову чёрную шаль, – та самая Нюра, которая близко приняла старческие печали его тётки. Ходила и за ней, и за её коровой.
Светла и необъятна Донская земля. Вольготно живётся на ней свободным людям и всякому зверью. Распахнута к солнцу и синему небу казацкая душа, когда летит навстречу ветру, напоённому донским разнотравьем, лихой степной всадник, вскочив на спину золотистого скакуна с багровым отливом в чёрных глазах и раскинув в стороны по православной вере свои руки. Ложится под росчерком его шашки гибкая и пугливая лоза; катятся по раздольной степи, подпрыгивая на сусличьих норах, вражьи головы. Крепко, дороже отца с матерью, детей и жён своих, берегут донцы родную землю и ненаглядную волю-любушку. Зорко всматриваются они в чернеющую на горизонте зловещую даль и прижимаются ухом к разломанному в трещины злым суховеем целинному полю. Не слышно ли топота копыт ордынской конницы, не светят ли в ночи дегтярные факелы, готовые подпалить их курени и лабазы; не всполошится ли сизокрылая перепёлка-свистунок, предупреждая о непрошеных гостях?
«Отчего, не шелохнувшись, замерли деревья и не засыпают печальный приют золотисто-коричневым саваном? Не заплутал ли в тяжёлом небе зоркий орёл-курганник? Не видит и не знает он меня. Не от того ли так грустно на душе моей?» Недвижный взгляд Егора вперился в бесконечные ряды могильных крестов. Один, второй, третий… бесконечность. Семьями, родами лежат. Была жизнь – и ушла. А теперь? Мало кто на хуторе остался, да и то больше приезжие.
А казаки, соль Донской земли, где ноне они? Почему не разлетаются над ковыльными степями их звонкоголосые песни? Почему не храпят, не визжат и не вскидывают копыта неукротимые дончаки, отстаивая право на будущее потомство? Неужто истончилась, умаялась удаль прежняя, порастёрлась моща казацкая; вещим камнем согнула руки сильные и распластала спины крепкие по моровой траве, покрыв их чертополохом-репейником? Иль донельзя изгрызены бесстрашные сердца тоской да печалями? И сказа более нет.
Так что, может, прогневили, не покаялись нашему Богу Господу; не ложатся молитвы наши к ногам заступницы – Его Матушки?
Ведь пуще святого-свя́того берегли веру старую, нерушимую. Отказали царю-батюшке, а если потом и поклонилися, так с честью-достоинством. Уважили беречь околицы его царские: «Тебе служба и защита, а земля-воля – наши». Рубили сильного и слабого, виноватого и правого. Откатили орду турецкую, а коль ложились под ятаганы янычарские, об одном просили, как о милостыне: «Не сподобил Бог голову сложить на поле бранном, рядом со товарищами, потому смерть хочу принять нескорую, тяжкую, на коле длинном, с зазубринами. Негоже уходить человеку так запросто, не умаявшись на горючей земле. Не будет ему далее ни креста, ни прощения».
Ясно и просто жили казаки. Поля распахивали, пшеницу сеяли, жён да детей малых любили, свой век укорачивали, сохраняя отчизну-родину. Нежданно-негаданно блеснула заря кровавая годом семнадцатым. Ни царя, ни веры – смахнула их рука красная. Не покорилися донцы, не рассупонились, поверили своим атаманам, не порушили присягу святую. Не кубанцы-хитрецы, гуртом встали за волю древнюю, за республику свою народную, что на Дону тихом, ласковом.
И опять рубили и вправо, и влево, с потягом и с поворотом, ломая вражьим коням шеи, тела комиссарские от погона до пояса рассекая. Брат и не брат уже. Юшка красная глаза застилает. Да где ж там Русь лапотную переможешь. Нас сотни – их тысячи. Нас тысячи – их миллионы.
Прошла пора грозная, умаялись наряды расстрельные, стоят хаты бесхозные, плывут по Манычу и Дону фуражки синеверхие. Жизнь незнакомая, колхозная, чуждая – так земля застоялася, заждалася, рук требует. Может, спробуем? Не поверила им власть, не миловала. Двадцать лет спрашивала-допрашивала.
Так опять встал на пороге гость непрошеный – враг незваный. Намётом-всполохом метнулся по родимому шляху сорок первый год. Опять закачалась над скрипучим седлом казачья папаха. Вновь атаманов своих послушались, поверили, старое вспомнили. Волю прежнюю, привычную вернуть, пестовать. Обманули их на сей раз начальники, хоть своими прозывалися. Кто форму надел серую, мышиную, чуждую – потерял честь свою казацкую. Да куда уж теперь денешься – ни повернуть, ни вывернуть. Опять междоусобица кровавая, непримиримая. Не признал брат брата, взял его в винтовочный прицел, кинжалом стал резать горло песенное. Без жалости, без снисхождения. Не омыть раны их рваные донской водицей целительной. Не лечит она предателей.
А те, кто встали на сторону праведную, за народ свой, за родину, уж ждали их на заветном том берегу, каторжном, на дальней речке той неведомой, австрийской, что течёт в горах высоких, тирольских. Дравой прозывается, что у города нестольного, а так, Лиенца. Нет и не может быть прощения в таком случае. Это же не знамя: то ли белое, то ли красное. Здесь грех большой, несмываемый, тот, что до седьмого колена, остатнего. Брат не забудет той свастики нагрудной и орла имперского, немецкого, что на правой стороне кителя эсэсовского. Тут гадать не приходится. Всё ясно, как на исповеди: и станицы дотла сожжённые, и виселицы кособокие.
Уж лучше сразу стать под пулю автоматную, успокоиться. Да дети на руках малые и жёны за спинами в голос воют под штыками длинными, английскими и прикладами дубовыми. Что делать? Деваться боле некуда. Видно, такова судьба наша – разлучница. Умирать приходится не в бою честном, за правду и счастье народное, а за выдумку пустую, обманную, за обещания ложные. Уж лучше утопиться в омуте глубоком, где сомы усатые, свои, родимые, да кто ж позволит это – Дон тихий поганить. То заслужить надобно.
А раз так, что нельзя умереть нам по желанию по последнему, прыгнули казаки в ту речку студёную, форельную, чуждую, прижимая к себе детей своих безвинных, несчастливых. Опять поплыли по водной глади фуражки и папахи синеверхие. Поплыли в безвременье. Не зазвенят для них колокола на святую Троицу.
Так сколько ж можно народ простой, доверчивый боронить да перепахивать? Извести ведь под корень можно. И так мало родов древних казачьих на Дону осталося. Не восстановят переселенцы охочие славу былую казачью. Некому будет сказать, как прежде, как ранее, что «казачьему роду нет переводу».
Долго ещё стоял Егор. О разном думал. Вспоминал слова песни вчерашней, что пели старики. Крепко стальными гвоздями вбилась она ему в сердце. Не стереть, не выкорчевать:
«Руки задрожали, боже мой,
Я зарубил младшого собственной рукой.
Руки задрожали, боже мой,
Я зарубил младшого собственной рукой.
Чуб его белёсый ветер теребит,
Как живой курносый в ковыле лежит.
Ты прости за то, что разглядеть не смог.
Что скажу я мамке? Ты вставай, браток.
Ты прости за то, что разглядеть не смог.
Ой, что скажу я мамке? Ты вставай, браток».
Нюра не мешала ему и думала о своём. Хороший казак. Справный. Запястья широкие, ладони крепкие. Такой и обнять сможет так, что сердце захолонится, и хату срубить. Вот прислониться бы к нему, встать за его спиной. Дети бы пошли, а уж печь она бы растопила, пироги спекла. Сидела бы за столом и смотрела, как суетится и радуется малышня, как муж не торопясь макает ложку в бурачный борщ. Стопку выпьет и зваром запьёт. Тихо и покойно стало бы у неё на душе. Не зря, значит, на свет белый, народилась.
Молодая женщина несколько раз глубоко вздохнула, разогнала мысли Егорьевы. Искоса взглянул он на стоявшую рядом молодуху. Может быть, и вправду замкнулся круг и вернулся он туда, где всё когда-то начиналось? Тогда хватит печалиться. Тётке уже ничем не поможешь. Ей сейчас, может быть, лучше, чем нам здесь?
Хорошая девка. Статная, бёдра широкие, шея белая. Участливая и, видать, работящая. С такой можно век прожить. Надёжная, доброй помощницей будет. Может, хватит уже таёжного гнуса кормить? Пришла пора семьёй обзаводиться, и гнездо родимое так просто не бросишь. Оно ухода требует.
А когда на подушку белую лёг чёрный локон Анюты, понял Егор, что не оторваться ему от тела пышного, что место его здесь, на этой земле, по которой ходили его предки. Стирались, уплывали в прошлое тунгусские черты лица его приморской подруги. Заворожила его донская казачка своими чёрными глазами. Прочёл в них, что любить его ладушка будет до тех пор, пока блюсти он будет традиции, от пращуров унаследованные. Верит, что не отступится он в лихую годину, не дрогнет его сердце даже в смертный час.
Отписал Нечаев в свой леспромхоз, что нашёл он родное пристанище, и получил письмо ответное, приветливое, переслали и деньги за последний сезон, как положено. По совету Анюты сходил он и к главе хуторского совета.
– Ну что, Егор Иванович, – сказал ему атаман. – Рад, что казака перед собой вижу. Отца твоего помню, о деде твоём знаю. Память добрую храню. Ты гордись ими, не забывай. Любила тебя Дарья Алексеевна. Завещание написала. Документы на землю и хозяйство в порядок привела. Владей ими. Я так думаю, неча тебе по свету мотаться. Прибивайся к родному порогу. Обустраивайся. Фермерствовать начинай. Народ нам нужен. С фуражом, инструментом поможем. Правда, бывает, приезжают сюда городские, шалят. Если скрутна будет и сам с ними не управишься, приходи, не стесняйся, вместе что призадумаем. – И отвёл взор почему-то в сторону.
Совсем близко подошёл атаман к Нечаеву и, забрав его ладонь в свою бездонную ручищу, долго жал её и в глаза всматривался, будто разобрать хотел, что за человек перед ним стоит. Какой он? Настоящий ли?
Насмотревшись, атаман развернулся и, прихрамывая на правую ногу, вернулся к своему столу. Наклонившись, достал из-под него что-то длинное, похожее на палку, завёрнутую в простую холстину.
– А это, Егор Иванович, от тётки Дарьи тебе дорогой подарок. Сабля твоего прадеда. В бою он её добыл, у турецкого сипаха. Береги её пуще жалечки и внукам передай.
Ходко пошло дело у донского казака Егора Нечаева. Забор, где надо, поправил, падалицу со двора убрал, крышу на сарае перекрыл, косы и лопаты наточил, а главное – планы задумал. По весне надо овчарню соорудить, сыр, мясо, шерсть для людей делать; клети для кур и индеек новые поставить; стойло для ещё одной бурёнки расширить, да и буланого под седло приучить. Не помешает.
Нюра помогала ему во всём, а когда смотрела на любимого, глаза её светились от того, что впереди она видела новую жизнь, большую, солнечную, долгую, и чувствовала в себе её присутствие. И тогда тёплая волна скорого счастья накрывала её всю, прокатываясь от располневших грудей к самому низу живота. Недолго уже. Должно быть, на Пасху!
Даже Черкес перешёл к ним жить. За Нюрой потянулся. Перебежал от соседей, а те и не возражали. Пусть два дома сторожит. Лохматый кавказец уже не казался Егору таким свирепым, как по первоначалу. Бегал за ним как щенок, кормился с рук, а всё больше сопровождал его, когда Нечаев уходил к протоке или по какой-либо надобности в дальний лес. Тогда пёс шёл за ним след в след, как молодой волк-подъярок идёт за своим вожаком. Зимой у Черкеса выявилось ещё одно пристрастие: длинными ночами он предпочитал находиться не в своей дощатой будке, а выбирался наружу и устраивал логово в большой куче снега, которую Егор нагрёб, расчищая проход к дому. Тепло и удобно было ему в этой норе, но когда донимавшие его сны становились особо тревожными, то он выбирался из своего логова и, не стряхнув со шкуры снег, вскидывал огромную голову к звёздному небу и принимался выводить заунывную песню. Егор мог поклясться, что эту песню слышат и откликаются на неё даже серые собратья Черкеса из лесного урочища, что километрах в пяти от хутора.
Нюра пугалась и зажимала руками уши, тихо приговаривая, что этот вой её доведёт, а Егор успокаивал, объясняя, что Черкес чувствует близкую вьюгу. Однако в особо холодные дни он запускал пса в тёплую хату, чтобы тот отогрелся и слизал с лап обвисшие сосульки. Тогда все чувствовали себя вместе, единой семьёй. Топилась жаркая печка, Нюра сидела на диване и вязала из клубков разноцветной шерсти какие-то маленькие вещи, а Черкес подползал к хозяину, клал ему на колени кудлатую морду и неотрывно смотрел на него своими чёрными глазами.
«Странно, – думал Черкес, – ещё недавно я не знал этого человека, где он жил и откуда приехал, а теперь у меня нет никого дороже него». В порыве любви кавказец размыкал свои грозные клыки и принимался лизать руки своего друга, звериным нутром чуя, что в том есть что-то от него самого, скрытое, таёжное.
Старинный, драгоценный подарок достался Нечаеву от тётки Дарьи. Взял в жаркой схватке саблю его прадед Георгий, поразив пикой не простого сипаха, а самого черибаша, командира турецкой конницы. Диковинная сабля оказалась в руках Нечаева, скорее не оружие, а произведение искусства, словно созданное для того, чтобы находиться в музее за стеклянной витриной, а не чтобы свистеть в воздухе и полосовать слабое человеческое тело.
– Хороший килич у тебя будет, Георгий, – сказали казаки своему сотенному командиру, глядя с одобрением, как тот заботливо стирает с клинка запёкшуюся кровь.
И то правда – длинное изогнутое лезвие с рукояткой из слоновой кости, прикрытой крестовиной с картушем и рисунком из лепестков-рун и с витиеватой арабской надписью. Если бы нашёлся человек знающий, то он перевёл бы Егору эти вещие слова: «Сделал Касым-египтянин, раб Всевышнего Бога. Будет крепка защита твоя во брани». Хороши были и ножны, украшенные по всему прибору глубокой гравировкой с выпуклыми поясками, покрытыми позолотой. Древнее мамлюкское оружие стало семейной реликвией казачьего рода.
Ничего подобного никогда не видел Нечаев. Опять, как тогда на кладбище, закрутились в его голове неясные образы, будто выплывали перед глазами сцены жизни из прошлых времён. Славно послужила сабля его предкам. Многих врагов отечества успокоила она на подступах к родному краю. Часто Егор вынимал её из шкафа и часами рассматривал, любуясь хищной мощью дедовского оружия. Бережно фланелевой тряпкой протирал его клювообразное лезвие; нежно, как к женской груди, прикасался к его рукояти, поглаживал пальцами навершие в форме головы грифона.
Крепче прежнего хранил в душе родовой девиз: «Честь, совесть, бесстрашие и вера отцовская, православная». Другая, не арабская, вязь на стальном клинке виделась ему в неровном свете напольного ночника: «Гнись, да не ломайся. Ты казак донской. Ты род избранный, народ святой, Богом любимый».
Покатились дни быстролётные, всё ближе весна долгожданная. Ждал её Егор как любушку, всё на баз выходил в расстёгнутом полушубке, смотрел на небо сизое, воздух носом и грудью щупал. Может, летят уже от моря Азовского ветры тёплые с доброй весточкой?
«Вот бы послушать трели майские соловьиные. Ничего нет лучше на земле, чем певуны наши донские, острокрылые, разве что кони буланые да шашка кавказская, острая. Что слышал я в лесном краю? Только гагару потешную, чернозобую?»
Дождался Егор своей весны. В погребе картошка с чесноком нарядились в стрельчатые молочно-зелёные короны. Зашумела протока ледяными осколками, выбросились к солнцу дерзкие первоцветы, укрылась степь в апреле, к маю тюльпанами и травами, враз вспыхнула огневыми маковыми кострами. Никогда не видал Егор такой красоты. Не мог поверить, что он воочию видит эту необузданную фантазию природы. Может ковыль серебристый руками потрогать, может вдохнуть в себя пряный аромат донских просторов, а захочет – нарвёт букет полевой для своей любимой. Всё чаще выводил он жену свою венчанную полюбоваться вишнёвым листопадом, чтобы могла она послушать, о чём разговаривают деревья в их саду, и непременно чтобы попробовала зубами веточку яблоневую и ощутила, как вливаются в неё соки вешние. Хотел как-то помочь ей, оторвать от тревожных дум. Отяжелела Нюра, пугливой стала, о сроках всё больше заговаривала.
Черкес совсем ошалел. На дворе его было не застать. Днями и ночами справлял собачьи свадьбы свои с хуторскими невестами. Было бы по-другому, не закружил бы весенний хмель его голову клыкастую, может, и не приключилось бы событие горькое.
В тот день Нечаев встал пораньше, решив, что сегодня он непременно должен переделать очень много дел. Углядел, что с угла дома кровля расползлась. Подправить надо. Телегу в резиновые калоши обуть. Зерно для куриного стада на хуторе перехватить. Да мало ли чего. Не удивился и тому, что ближе к вечеру без спросу, без разрешения двое парней во двор зашли. Такое бывает – грех отказать в помощи проезжему.
– Здорово, мужик, – сказал тот, который повыше. – Ты, мы видим, уже хлопочешь. Времени даром не теряешь.
– Здорово. Я не мужик, – ответил Егор, подходя к незнакомцам. Многое в их облике показалось ему искусственным, вычурным: вызывающая хамоватость, рыщущий взгляд, цепко выхватывающий, что и как у него устроено на базу.
– Не мужик, а кто ты? Девка? Вроде не похож. Юбку в хате, что ли, снял? – хохотнул другой, кряжистый, с вдавленной в плечи головой с рыжими волосами.
– Я казак, – сдержавшись, произнёс Нечаев. Гости окончательно разонравились ему. Не так просто приехали, с замыслом. Дорогу выстилают, чтобы волю сломать, потому и ёрничают. Оскорбить пытаются. А может, юмор у них такой? Кто их знает, залётных?
– Казак, конечно, казак, – широко, почти по-приятельски улыбнулся длинный. – Мы многое знаем о тебе. Что приехал к нам с Дальнего Востока, например. Что хозяйство наладить собираешься. Ведь так? Так это хорошо. А на Ероху не обижайся. – Говоривший мотнул головой в сторону своего напарника. – Он и лишнего чего брякнуть может, а так он у нас сама доброта. Что скажешь, Егор?
– А что я должен сказать? – нахмурился Егор. – Мои дела – это мои дела. Скажите, за какой надобностью зашли ко мне на двор, а то времени у меня нет, чтобы с вами талалаять. Вот скоро юра поднимется, а мне ещё навоз сгуртовать надо.
Теперь он знал, что перед ним люди чужие, нехорошие, что говорить с ними нечего, а враз со двора выпроводить. Повидал он таких по таёжным стойбищам и знал, как с таким людом управляться.
– Ну, с навозом своим это ты сам разбирайся, – выступил вперёд крепыш, решительно отодвинув в сторону своего рослого товарища. – Ты сюда приехал деньгу зарабатывать, фермером стал, а раз так, то делиться с нами будешь. Уразумел?
– Это с какой же радости я вам платить буду? Я, значит, на земле своей вкалывай, а вы обдирать меня будете?
Нечаев почувствовал, как волна ярости начала туманить ему голову, пудовые кулаки отяжелели. Он даже шагнул вперёд, чтобы сподручнее было достать эту ухмыляющуюся рожу, но сдержался. Эх, если бы не семья, и не беспомощная Нюра. Не с руки эта перебранка. Нельзя тревожить её.
– Да ты не горячись, Егор. – Длинный опять высунулся из-за спины своего приятеля. – Мы же к тебе по-хорошему, значит, и ты должен с нами по-хорошему. Считай, мы с тобой земляки. Значит, уважение друг к другу иметь должны. Мы не сейчас просим, но к концу месяца подготовь тысяч десять. Это так, для начала. Если что, у соседей займи. Они понятливые, сразу откликнутся. Нам никто в станице не отказывает. Зато жить будешь спокойно. Никто не обидит, а если что, мы завсегда прикроем. Ну что, лады?
– Пустой разговор, – отрезал Егор, – не за что вам платить. Не платил и платить не буду. Вот и весь сказ. А теперь пошли вон со двора.
– А ты грубый, дядя, – деланно удивился длинный. Его вытянутое, как вопросительный знак, лицо разбежалось в морщинистой улыбке. – Сделай так, чтобы мы не запомнили твои слова. А за выходку твою грязную теперь тебе придётся платить уже не десять тысяч, а пятнадцать. И запомни, нам ты теперь уже не нравишься. Смекаешь? – Не впервой было удалым молодцам обламывать несогласных. По первоначалу сопротивлялись многие, но услышав слова доходчивые, соглашались все.
– А чтобы ты до конца всё понял, мужик, – увалень повелительно выставил левую ногу вперёд, – то скажу только раз. Если против нас чирикать будешь, то бабой твоей брюхатой займёмся и красного петуха во двор подпустим, а потом посмотрим, как ты руками пепел будешь разгребать и мордой…
Последняя фраза далась малому нелегко. Не успел он её договорить по той единственной причине, что его сознание в мгновение отключилось. Как надо лёг в голову литой казацкий кулак, сдвинув переносицу и расплющив лицевые хрящи. Там, где были озорные, на выкате глаза с короткими рыжими ресницами, теперь белели закатившиеся под черепную коробку шары.
У его сухопарого подельника от неожиданного и скорого развития событий отвисла челюсть. Он лишь молча стоял над недвижным телом, переводя взгляд то на своего распластавшегося на земле товарища, то на спокойно стоявшего со скрещёнными руками Егора Нечаева. Потом, что-то сообразив, парень сноровисто подхватил ноги зарвавшегося рэкетира в кожаных высоких ботинках и шустро поволок его к открытой настежь калитке, туда, где на косогоре стояла их машина. Голова и вытянувшиеся руки рыжего безвольно болтались из стороны в сторону, собирая придорожную пыль.
– Кто это там был? – спросила Нюра, когда Егор вернулся в хату.
– Да никто, – отмахнулся Егор, – случайные люди. Дорогу разыскивали.
В этот вечер Егор предложил Нюре пораньше лечь спать, сославшись на то, что сегодня было много работы и он устал. Не было в его сердце тревоги, никакими мыслями он себя не донимал, просто решил, что было бы очень хорошо, если бы жена пораньше уснула и он смог бы сделать то, что при данных обстоятельствах он считал необходимым сделать. В чём он теперь был полностью уверен, это в том, что недавняя встреча была неслучайной, что его давно выцеливали, присматривались и потому непременно вернутся. И что отныне нет другого пути, как всё решить разом. Долго лежал Егор с открытыми глазами, сдерживая дыхание, пока не уверился, что Нюра заснула глубоко и надолго. Тогда он осторожно поднялся с кровати, натянул на ноги шерстяные карпетки и, прихватив с собой сермяжный бострог, направился в другую комнату, стараясь не скрипеть половицами, и осторожно прикрыв за собой дверь. Бережно трогал Егор шлифовальным камнем ещё дедовскую заточку. Видел, что она до сих пор хороша. Внимательно всматривался в световые блики, пробегавшие по лезвию при каждом его повороте, подчиняясь магии стали. Далеко за полночь скрипнула дверь, и в его комнату вошла Нюра. Ничего не сказала она, увидев, чем он занимается. Ни упрекнула и не посоветовала, а только подошла к нему и, наклонившись, поцеловала мужа в макушку. Дрогнуло сердце казака, когда он ощутил молчаливую ласку подруги, понял, что она одобряет его решение и во всём поддерживает. Прижался на мгновение к её ногам и толстому животу, в котором роилась новая жизнь, продолжение нечаевского рода. Помолился Божьей матери и поклонился иконе древней, темноликой. А когда заря занялась, накинул на себя Егор овчинный полушубок и вышел на улицу. Решил подождать визитёров за калиткой – не хотел, чтобы всё приключилось на родном базу, чтобы жена увидела сцену непотребную. С сожалением лишь посмотрел на пустую собачью будку. Не было в ней Черкеса, не нагулялся, поди, кобель, не всем своим соперникам в клочья морды изорвал. А был бы сейчас кстати, помог бы в деле праведном.
Не прошло и часа, как запели вдалеке моторы. Торопились гости к заутрене. Хотели быстрее утолить жажду мести и наказать строптивого мужлана. Не знали они ещё случая, чтобы кто-то устоял перед их напором. Уступи одному – и другие потянутся. Тогда управы ни на кого не найдёшь. Как тогда волков удержишь, что собрались под их началом ради лёгкой добычи. А тут какой-то выскочка, приезжий, свои права заявляет. Стереть в порошок негодного, чтобы другим неповадно было.
Всё ближе чёрные точки с яркими фарами. Минут через пять будут. Пора рушник с привечальным хлебом в руки брать – дорогих гостей встречать. Развернул Нечаев холстину, аккуратно сложил и положил под куст. Взял саблю в левую руку и потянул из ножен, проверяя, как легко выходит она из своего ложа, а потом встал за раскидистый вяз, что издавна у калитки рос. Нет другой тропы к дому, если, конечно, не обкладывать его со всех сторон. Этим путём пойдут, никуда не денутся.
– Господи, благослови. Укрепи сердце и руки мои.
Дружно захлопали автомобильные дверцы. Одним за другим стали вылезать бравые молодчики. Второй… четвёртый… А где же тот рыжий, что на гриб похож, с разбитым носом и губами-лепёшками? Да вот он, здесь, родимый, за багажником схоронился. Значит, всего пятеро. Солидная делегация, разновозрастная. Кому под тридцать, а кому и за сорок. Те, конечно, посерьёзней, пообстоятельнее. Собрались в круг. Обсудить надо, но и не только. Двое вынули из-за пазухи что-то воронёное, с длинными стволами. Ага, с гостинцами приехали. Наговорились, условились и развернулись в линию, чтобы след в след, затылок в затылок потянуться волчьей трусцой к хате неприятеля.
– Вы, случаем, не меня ищите? – Егор резко вышел из-за дерева. Оторопели сокамерники, про «пушки» свои забыли. Вот она великая секунда замешательства. Мгновение, дающее шанс смелому перед оравой многочисленной.
Заплескалась зеркальная сталь алыми отсветами. Опешили налётчики, стали в кучу сбиваться. А Нечаеву только этого и надо. Корпус вправо-влево, качнуться назад, присесть на ноги и волчком провернуться, подсекая противников. Чуть слышно зачмокали «поцелуи» древнего мамлюкского оружия, прикладываясь то к шее, то к горлу, то к рёбрам растерявшихся охотников до чужого добра. Защёлкали ответные выстрелы, да, видно, поздно. Четверо повалились ржаными колосьями под серпом жнеца: кто просто так, с разрубленной грудью или безручный, а кто и без кости затылочной. Вроде и не ведал он боя сабельного, но пришла в лихую годину сама по себе сноровка не выученная, а унаследованная от рода казачьего, дедовского. Лишь пятый, тот, рыжий, меченый, в бегство ударился, вихляя толстой задницей.
Прилёг и Егор Нечаев на зелену траву, к дому ближнюю. Достали его свинцовые пули. Прокусили лёгкое и горло выбили. Смотрел казак в небо синее стекленеющими глазами и видел, что нет в нём ни печали, ни сожаления, а есть только облако первое, рассветное, что ему улыбается. Хотел в последний раз выдохнуть, да задержал дыхание. Углядел, как из-за косогора метнулся бурый шар и, пластаясь в прыжке, достал того, последнего, особливо наглого, что давеча ни за что обидел жену милую. Припозднился Черкес, запраздновался, всё окучивал подругу лохматую. Сердцем почуял, что приключилась кручина великая. Бросился безоглядно на помощь – на выручку. Вдвоём же легче отбить приступ вражеский.
Сбил с ног грозный кавказец лиходея рыжего. Припёр к земле могучими лапами и сомкнул на шее гигантские клыки. Плёвое дело для громадного пса, предводителя всех станичных собак, сломать хрупкие позвонки человека. Оставив свою жертву бездыханной, вернулся Черкес к своему хозяину и принялся лизать холодеющие щёки, а потом вскинул кверху лобастую голову, распахнул чудовищную пасть и завыл так, что, наверное, встрепенулись все серые лесные разбойники от Маныча до Хопра. Он выл, не глядя на бегущих со всех сторон людей. Какое ему дело до них, коль он не уберёг того, кого сам вызвался защищать тогда, полгода назад? Он выл, не обращая внимания на слёзы и причитания простоволосой женщины, которая стояла на коленях над трупом любимого и выламывала себе руки. Что тут скажешь, он и перед ней виноват.
Хорошо сложил буйну голову казак. С саблей в руке, на Донской земле. Правда, не в походе турецком и не на дальней Неметчине, а за дело верное, справедливое, отчий дом и семью свою защищая, землю родимую, руками предков ухоженную. Ну так что ж? Кто сказал, какой враг страшнее: внешний или внутренний? А за тихий Дон умереть – честь великая.
Март 2018 года