Читать книгу Стрельцы окаянные - Брюс Фёдоров - Страница 2
Глава I. Нас водила молодость
Оглавление– Ты, паря, должон слухать старших и понимать, а поняв, уважать их, – внушал домовой дворник Потапыч своему собеседнику, лежавшему на неказистом топчане со сбитыми ножками и укрытому с головой пёстрым, в цветных заплатках покрывалом. Из-под покрывала высовывался худосочный зад, затянутый в протёртые до белизны джинсы с распущенным ремнём, а также правая ступня со спущенным до половины давно не стиранным носком зелёно-жёлтого цвета.
– Ты вот думаешь, метла – это что? Палка с ветками? Безделица? Вещь пустяшная? Ан нет. Шалишь. По молодости лет тебе, конечно, не понять, потому как неуч ты беспросветный. И не возражай мне! – Дворник в сердцах прихлопнул по столу ладонью, сплошь покрытой сетью синих венозных протоков. От неожиданного удара разом подпрыгнули вверх тарелка с куском недоеденного бутерброда с плавленым сыром и гранёный стакан с недопитым бурым портвейном. Потапыч грозно воззрился на молчаливого собеседника, за которого он всё больше принимал торчащую из-под одеяла джинсовую задницу. – Эта метла – моя кормилица.
Дворник, не покидая кособокого табурета, обитого поверху ватной подстилкой, с трудом дотянулся до важнейшего атрибута в нехитром арсенале дворницкого инструментария. Движения его были предельно неверными. Он дважды промахивался и дважды отважно балансировал на табуретных ножках. Не выпуская из правой руки стакана с портвейном, он всё же сумел левой ухватить берёзовый черенок и пристроить его к давно небритой щеке. Теперь, со стаканом, заменившим ему державу, и метлой, превратившейся в царский скипетр, Потапыч стал похож на императора одной захолустной африканской страны, грозно взиравшего на своих коленопреклонённых подданных. Подданные воздевали руки вверх и восклицали пронзительными голосами: «Хо!» – славя своего вождя и отца всех народов, над головой которого сияет вечное солнце.
Этой завораживающей картины счастливый обладатель берёзовой метлы не увидел, так как был занят тем, что нацеливал свой валенок с подшитым кожей задником в пятую точку распростёршегося на топчане незнакомца, который, как ему показалось, сознательно никак не реагировал на его глубокомысленные сентенции.
Нет никакого сомнения в том, что дворник в конце концов попал бы – может быть, не с первого раза, но всё же попал бы – в ягодицы молчаливого чухана, но неожиданная мысль, посетившая его затуманенный алкоголем разум, заставила его на время отложить воплощение в жизнь столь коварного замысла.
Просто Потапыч вовремя взглянул на полупустую бутылку портвейна и сообразил, что дорогого его сердцу напитка хватит разве что на ещё один стакан. Делиться таким счастьем он ни с кем не собирался. По этой причине ударник метлы и лопаты решил не тревожить притворявшегося спящим соотечественника и перенёс своё внимание с задницы на его голую пятку, которой продолжил изливать свою душу:
– Ты, Митроха, в нашем деле ещё кутёнок несмышлёный, а меня сам Митрич учил.
Глаза дворника благоговейно закатились к потолку, точно он на нём разглядел образ святого Дмитрия. Нет, разумеется, не великомученика Дмитрия Солунского, а скорее другого страдальца-тёзки, прославившегося своим благочинным житием в сфере городского коммунального хозяйства, перенёсшего многие изощрённые измывательства начальства, которые после безвременной кончины с метлой в руках возвели его на пьедестал покровителя всех дворников и сторожей.
– Откуда тебе знать, недотёпа ты этакий, что сметать пожухлые листья с детской площадки надо с умом. Вначале, ты должон пройтись посередине, оставляя за собой чистую полосу, затем вдоль, также через центр. Одним словом, размечаешь как бы доску для шашек, а мусор с листьями метёшь в угол каждого квадрата и формуешь из них кучки. Усваиваешь?
Должно быть, сию великую премудрость Потапыч услышал не от безвинно почившего от перепоя Митрича, а подглядел у дворового кота, известного всем под невразумительной кличкой Мойша, который имел дурную привычку наведываться ночами в детскую песочницу и облагораживать её своими фекалиями, расставляя вонючие холмики в строго геометрическом порядке.
За недогляд молодые мамаши из третьего и шестого подъездов регулярно устраивали Потапычу выволочку, чем изрядно портили ему настроение. Понятно, что после несправедливых наветов, обрушившихся на его хмельную голову, Потапыч расстраивался и не мог дальше заниматься творческой деятельностью, а потому ставил свою метлу в пыльный угол, запирал на крючок дверь в каморку и доставал из обшарпанной тумбочки заветную бутылку портвейна «Три семёрки», всенародно почитаемого как «три советских удара по печени».
При рождении родители дворника Потапыча назвали своего долгожданного первенца звучным именем Энгельгардт, очевидно позаимствовав его из реестра старонемецких фамилий или рассказов о подвигах некого полковника Энгельгардта, командовавшего отрядом прусских «чёрных гусар» в битве народов под Лейпцигом в 1813 году.
В тот незабываемый осенний день бравый полковник, вскочив на боевого коня, повёл свой отряд на французские позиции. Однако, то ли из-за коварного утреннего тумана, то ли по причине всенощного пьянства накануне в цыганском таборе, но удалой кавалерийский налёт не вполне удался. Голова лихого рубаки всё ещё находилась в плену взрывной смеси из бордоского лафита и искрящейся «Вдовы Клико», придавленной сверху литровой бутылкой семидесятиградусного абсента «Зелёная фея». Однако судьба была милостива к всепьянейшему кутиле.
Ведомые лихим рубакой гусары шустро проскочили мимо батарейных редутов, чем немало удивили артиллеристов старой гвардии французов, и углубились в не обозначенный на карте перелесок далеко от ставки самого Наполеона Бонапарта, где неожиданно для себя наткнулись на выжидавшую в засаде конницу маршала Мюрата. Расслабившиеся французские кавалеристы никак не ожидали появления обнаглевших от пьянства пруссаков. Ряды их были расстроены, а коварный план изобличён, что доставило немалую радость австрийско-русско-прусскому командованию.
Принимая из рук короля Пруссии Фридриха III Железный крест, гусарский полковник скромно умолчал о первопричине своего подвига и предпочёл сосредоточиться на воспоминаниях о черноокой красавице-цыганке Зане и её шелковистых руках, ещё так недавно обнимавших его задубевшую на ветру в череде бесконечных сражений кожу.
О заслугах знатного родоначальника своего имени Потапыч, разумеется, ничего не знал, но также, как и его предшественник, любил побаловать себя красненьким. Он не имел ничего против того, что его когда-то назвали Энгельгардтом, хотя и немало претерпел от своих одноклассников, которые на все лады склоняли и переиначивали столь своеобычное имя.
В эпоху гражданской зрелости пополнив ряды сообщников по уборке листвы и снега, Потапыч был порядком удивлён, как быстро его звучное имя Энгельгардт переехало на место отчества, уронив таким образом честь отца огорошенного дворника. Однако новое прозвание – Потап Энгельгардтович – прижилось, но не очень.
Руководство и сослуживцы постепенно всё больше стали обращаться к нему как Потап Ягелевич – видимо, по причине того, что выговаривать «Энгельгардтович» было нудно и сложно. А может, из-за притянутых к ушам глаз потомка всех гусар, напоминавших зрачки северных оленей, которые, как известно, очень любят мох-ягель, на котором растёт прихваченная морозом брусника. И всё было бы хорошо, если бы беспощадное время в свою очередь не вытравило из его Ф. И. О. упоминание о северном лишайнике, окончательно затвердив лишь дворовый позывной – Потапыч, что, впрочем, скажем прямо, звучит по-семейному и очень тепло.
Что же действительно было записано в паспорте, выданном Потапычу районным ОВД, оставалось тайной за семью печатями до конца его дней.
Незнакомец, который спал или притворялся спящим на топчане в дворницкой у тёплой стенки, вряд ли слышал пьяные увещевания дворника, но его последнюю и самую знаковую фразу из обширной и назидательной речи он всё же уловил:
– Снег чистить – это тебе не песок перекидывать. Тут сноровка нужна. Что толку долбить его, как дятел сосновую корку? Вот ежели, скажем, ты берёшь скребок или движок, то должон вначале плавно вести его по дороге и лишь потом, набрав поболе снега, делаешь им поворот в сторону, к бордюру. Не спеша и не отрываясь от поверхности. Вот такая закавыка. Тут тебе и объёмы, тут тебе и премия. А то чиркаешь, как нехристь, лопатой по льду, а я за тебя отдуваться буду?
Воспоминания о полученной премии, на которую были куплены пара бутылок портвейна и столько же банок с сардинами в масле, подогрели остывающий энтузиазм Потапыча. Сам Бельбель Ушатович, глава ЖЭКа, строгий и бескомпромиссный человек, выбившийся в коммунальные начальники после позорного увольнения из армии за потраву вверенного под его попечительство продовольственного склада, как-то на общем собрании произнёс:
– Ты, Потап Ягелевич, – наша гордость. Ураган, а не человек. Один – ЗИЛ-110 заменяешь.
«Этому конца не будет», – решил про себя обладатель голой пятки и жёлто-зелёных носков и наконец-то высунул из-под одеяла давно нечёсаную и косматую, как у тибетского мастифа, голову. Митрофану Царскосельскому, сокамернику Потапыча по вонючей дворницкой, уж очень не хотелось размыкать закисшие слёзной плёнкой глаза. В кои веки ему приснился порядочный, а главное, многообещающий сон. И надо же было этому чудесному видению посетить его в этой убогой берлоге, в которой и десяти квадратных аршин не наберётся? В которой, помимо полуразвалившегося топчана, прозябали одинокий стол, застланный протёртой до дыр клеёнкой, четыре самодельных табурета, телевизор «Юность» на дребезжащем холодильнике, а также местами проржавевший умывальник под краном, из которого мерно капала холодная вода.
А Митрофану приснилось ровно то, как его игрушечные солдатики из сомнительного олова, добытого кустарным образом из разобранного домового водопровода, которыми он приторговывал, в основном безуспешно, на местном рынке, вдруг выстроились в парадные колонны и под барабанную дробь и посвист флейт двинулись вперёд, чеканя шаг и делая поворот головы строго направо – в сторону украшенной кумачом трибуны, на которой находился их предводитель и генерал Царскосельский.
Стройные колоны маршировали и периодически кричали «ура», откликаясь на призывы своего военачальника, который не забывал приветственно вскидывать руку каждый раз, когда мимо проплывал боевой штандарт. Вместо ружей солдаты несли большие рублёвые монеты, которые складывали у подножия постамента вождя. Металлическая гора всё росла и росла, поднимаясь к самому небу, а на вершине её стоял он, окружённый потоками света и с солнечной короной на голове.
Уже год, как Митрофан открыл собственное дело и начал приторговывать оловянными поделками. В это время в стране эпохи застоя и перестройки вдруг вспыхнула, как бы сама по себе, идея возрождения кооперативной торговли и мелкого производства.
Митрофан Царскосельский решил попробовать себя в новом деле хотя бы потому, что других дел у него на тот момент не было вообще. На пятом курсе он умудрился вылететь из высшего учебного заведения наподобие перезрелого огурца из банки с перебродившим рассолом. Высоты института лёгкой промышленности и будущего технолога – мездрильщика шкур диких и одомашненных животных ему так и не покорились. Пришлось искать вдохновения в областях редких и туманных, приноравливая руки и голову к работе гибщиком труб, испытателем бумажных мешков, лакировщиком глобусов и даже демонстратором пластических поз в полулегальных студиях натурной скульптуры и живописи.
– Не моё это всё, не моё, – приговаривал Митрофан каждый раз, выходя из кабинета очередного захудалого начальника и засовывая во внутренний карман трудовую книжку с вложенными в неё несколькими листками казначейской бумаги рублёвого достоинства.
В итоге, под начало всезнающего Потапыча студент-недоучка попал по дикому случаю, который всегда подстерегает нас на жизненной дороге. Испытав себя во многих передрягах, к торжественному вручению ему берёзовой метлы Митрофан отнёсся совершенно спокойно.
– Поэт в ожидании озарения, – философски провозгласил он, справедливо посчитав, что иметь про запас гарантированный тёплый угол никому не помешает. Дело в том, что собственной жилплощади у гражданина Царскосельского никогда не было. Удобства цивилизации в виде отдельной квартиры или хотя бы комнаты в коммуналке оказались для него недостижимыми. Удачей было хотя бы то, что государство всё-таки расщедрилось на койко-место в студенческом общежитии, наивно рассчитывая на то, что будущий специалист с высшим образованием выедет в дебри Красноярского края, чтобы с энтузиазмом заняться животрепещущими вопросами увеличения маточного поголовья норок, чтобы потом делать из них меховые горжетки.
А ведь было и такое:
Испробовав себя в разных ипостасях, Митрофан всё-таки добился своего и попал в поле зрения властей предержащих.
«Наивная вера в человека может разрушить даже самую передовую идеологию» – к такому неутешительному выводу пришёл первый секретарь райкома, на заседании которого рассматривалось личное дело злостного прогульщика, комсомольца и дебошира Митрофана Царскосельского.
Митрофан стоял у длинного стола, покрытого зелёным сукном, за которым непробиваемой македонской фалангой сгруппировались члены выездной комиссии, собравшиеся воедино, чтобы дать принципиальную оценку моральному и политическому облику неисправимого нарушителя кодекса строителя коммунизма и хронического двоечника из почитаемого миноблпрофобразованием института.
Шло заседание, люди потели и злились оттого, что тратят свое время на пустяки, а студент-тунеядец изо всех сил старался придать своему лицу выражение глубочайшего раскаяния и показать, что он с трепетом и надеждой воспринимает упрёки и проклятия, сыпавшиеся на его бедовую голову из уст комсомольского вожака.
– Как ты дальше собираешься жить, Царскосельский? – звенел на высокой ноте секретарский голос. – Лёгкой дорожкой по жизни пройти хочешь, в то время как твои товарищи денно и нощно должны бороться и побеждать, безответственный ты человек? – Сей пассаж, произнесённый с глубоким чувством, удался главе райкома особенно хорошо.
Перед его глазами ярко вспыхнуло полярное сияние, в котором он сам с райкомовским знаменем в руках идёт на редуты идеологического противника впереди атакующей цепи сотрудников своего аппарата. Безостановочно стучат пулемёты, грохочет артиллерия, земля бугрится от взрывов, и пули рвут в клочья обожжённое порохом полотнище.
Но крепки ещё руки; всё ещё держится иссечённое осколками древко, и уже нацелено в грудь запаниковавшего врага золотое копьевидное оконечье.
Все – герои, победа близка, но нет на фланге бойца Митрофана. Сбежал, подлец, прихватив бутылку общественного портвейна, чтобы поспеть на тусовку с девочками и расписать марьяжный «гусарик». И хлынула тогда в образовавшуюся брешь сабельная конница, сметая райкомовские порядки. А как хорошо всё начиналось.
– Так что же нам делать с тобой? – тяжело вздохнул комсомольский вожак, отгоняя от себя грустные мысли. – Вот и ориентировка на тебя из органов пришла. Опять фарцой занимаешься. Джинсы по общагам толкаешь. Выходит, ни себя, ни нас, твоих наставников, не жалеешь? На статью нарываешься.
Не знал секретарь, что ему делать с непутёвым членом своей организации: то ли с хреном съесть, то ли дать шанс для покаяния? Молод ведь ещё. Все мы не без греха. Может, как-нибудь всё перемелется, мука будет.
О чём не ведал комсомольский начальник, то прекрасно знал Ильич, изображённый на картине, висевшей над секретарским столом. Знал и грустил, прищуривая один глаз и заложив большой палец правой руки за жилетку. Сколько раз всем разжёвывал, растолковывал:
– Нет беды хуже формализма и обюрокрачивания живой теории. Быстро доведут они любое хорошее дело до большой напасти.
Бородатые классики марксизма перерыли все заповедные уголки в книжных сокровищницах Лондонской библиотеки и Гейдельбергского университета, разыскивая противоядие от вековечной привычки человека плевать на лысину ближнего и на всё общественное мироустройство. Так и не смогли найти, как ни пытались. Оставили нам лишь туманные советы и что-то ещё не вполне вразумительное о частной собственности и об инстинкте личного обогащения.
Разумеется, не знал ничего такого и Митрофан Царскосельский, вообще не друживший с такой учебной дисциплиной, как теория марксизма-ленинизма, находя её наукой умозрительной и мало практичной, за что имел невыводной неуд.
Сколько раз преподаватели кафедры научного коммунизма, уподобляясь монахам нищенствующего ордена кармелитов, бросали нерадивому студенту спасительный «конец», надеясь вытащить заблудшую душу из болота мрака и незнания. Ведь свой же он, как ни крути, до самой мозговой косточки узнаваемый выходец из среды передового рабочего класса.
Хотя в этой части они, возможно, ошибались. В той деревне, которую тридцать лет назад появление на божий свет крикливого младенца Царскосельского озарило невиданным прежде сиянием, никто о его матери путного слова сказать не мог. Ну да, была такая смешливая женщина, вроде как Надя, большая затейница по части забористых песенок и кружевных платьев, которые так славно обвивают танцующие ноги.
Родила бойкая дивчина как-то ненароком своего младенца и через год скинула его на руки родной тётке, юркнув в чрево плацкартного вагона, унёсшего её в морозную дымку, куда-то в восточном направлении, искать лучшую долю. Кто был его отец и в какой момент подсуетился удачливый мужичок, сдув пыльцу невинности с бутона-первоцвета, так и осталось неизвестным.
Оттого загрустившая тётка обставила приставной столик и колыбельку подкидыша фотографиями первопроходцев Севера и героев канувших в Лету баталий, чтобы стал её чадонюшка похожим на одного из них.
Не удалось, не получилось Митрофанушке допрыгнуть до вершин классовой сознательности. Утянула его подворотня в свои липкие объятия, и потому, следуя генетической предрасположенности, сбежал и он, махнув на прощание сердобольной тётке своей ладошкой. Огни большого города навечно припечатали его к своим фонарным столбам.
Всё знал о себе студент Царскосельский, но того не знали ни деканат, ни молодёжный заводила факультета, ни даже вооружённые передовой марксистской диалектикой преподаватели, так и не сумевшие вбить в голову упёртого разложенца коммунистические идеи или хотя бы, на худой конец, признательность за свои чистосердечные потуги.
Вся могучая система мирового коммунизма в одночасье сломалась, натолкнувшись на презрительную ухмылку прогульщика и любителя нетрудовых доходов Митрофана. Не выдержала она подлого удара грязной пяткой, который нанёс ей взлелеянный десятилетиями основной общественный элемент.
Темна вода в облацех, особенно если она плещется в душе человеческой.
Однако пока на ветру хлопали крыльями красные знамёна и счастливые демонстранты несли на плечах портреты суровых вождей, студент Царскосельский вынужден был притворяться и стоять навытяжку перед строгим экзаменатором, выслушивая полные коварства вопросы.
– А скажите мне, молодой человек, – кривил губы в ехидной усмешке маститый профессор, – как вы видите дальнейшее развитие социалистической собственности на средства производства в ходе построения коммунистического общества?
Ни переминания с ноги на ногу, ни даже нутряное мычание ничем не смогли помочь Митрофану осчастливить правильным ответом взгрустнувшее человечество. В его сознании, уже тронутом водочным перегаром, никак не умещалось представление о том, что он должен как-то заботиться о сохранении и приумножении народной собственности. Общественной, но ведь не его.
А раз так, то какого рожна, скажите на милость?
В итоге, обобщая опыт пребывания студента Царскосельского в стенах института, трудолюбивая секретарша на марксистской кафедре, Верочка, уже как пару лет зачислившая сама себя в число беспросветных старых дев с крысиными косичками, напечатала прелюбопытнейший документ под общим названием «Что мы можем ожидать от студента 4-го курса Царскосельского?».
Получился двухстраничный меморандум, в начале которого ярко и доказательно был расписан неприглядный облик Митрофана, попавшего в удавку чуждой идеологии. Хотя, по правде говоря, в конце заглавного листа ему всё же давались авансы на выход из-под ярма коварного капитализма при условии неусыпного контроля над ним партии и комсомола.
Вторая же страница означенного опуса благоухала росписью весьма занимательных и оздоровляющих вопросов, которые следовало задавать незадавшемуся и нуждавшемуся в опеке студенту. Причём на его выбор.
Перечень был хорош и, несомненно, отличался глубокой продуманностью, так как был подкреплён протоколом совместного заседания кафедры и деканата. Особенно впечатляли следующие пункты:
«Митрофан и социалистическая революция»,
«Митрофан и борьба с беспризорностью, всеобщей неграмотностью и комчванством»,
«Митрофан и задачи по повышению урожайности яровых на примере отдельных районов Кустанайской области».
Если целинные земли Казахской ССР, по которым пылили комбайны и рокотали трактора, студент Царскосельский ещё мог себе представить, и то не сразу, разве что при помощи опохмелившегося дворника Потапыча, то дело с заковыристым словом «комчванство» обстояло значительно сложнее.
С первой частью работы над билетом Митрофан справился, хотя не без дружной подсказки доцента и ассистента кафедры, и разложил-таки каверзное слово на две составные части. Вышло «коммунистическое чванство». Этимологию «чванства» он кое-как, и то больше по интуиции, осилил и обозначил в своём ответе как нечто нехорошее и очень привязчивое, которое всё время растёт и раздувает нос и щёки по мере того, как руководитель, вылезший из кокона человеческого образа, начинает порхать с одной должности на другую, подбираясь под самые облака.
А вот объяснить, как это существительное может сопрягаться со столь громоподобным прилагательным – «коммунистический» и какие при этом возникают ассоциации, не мог и крошил зубы о гранит ленинского выражения, но сдвинуть с места этот камень так и не сумел. Экзаменаторы смотрели на него, удивлялись, хмурили брови и загадочно о чём-то шептались между собой.
– Ладно, Царскосельский, – заключил председатель комиссии упавшим голосом. – Ставим вам «удовлетворительно». В конце концов, вы смогли нам кое о чём поведать. Это вселяет надежду. Вы переводитесь на следующий курс – так сказать, авансом. Летом, надеюсь, вы уделите внимание нашему предмету и расширите ваш кругозор в области научного коммунизма.
Митрофан сразу согласился и расширил, выскочив из вуза со справкой «о неоконченном высшем образовании».
Поселившись у дворника Потапыча, он тут же применил полученные в институте знания и со всей скрупулёзностью знатока марксистской диалектики дал передовику метлы и мусорного ведра определение, назначив его ярким примером человека нового типа, знаменующего собой начало успешной «смычки промышленного пролетариата с деревенской беднотой и нарождавшимся колхозным крестьянством».
Однако такое выражение вскоре наскучило бывшему студенту-разночинцу, который посчитал его растянутым и чрезмерно вычурным. Поэтому Митрофан недрогнувшей рукой повыкидывал из него лишние определения, сократив наукоподобную фразу до минимума. У него получилось «проледер», которое сразу понравилось ему и было в качестве никнейма приклеено к настырному дворнику – только за то, что тот постоянно мешал Митрофану безмятежно почивать на старом топчане.
Как говорится, проверяй свои выводы временем, которое через месяц-другой указало расстриге из института лёгкой промышленности на то, что в слове «проледер» усматривается излишнее благозвучие, которого злопыхатель Потапыч, безусловно, не заслужил по причине безостановочного треньканья о том, что, мол, снег, забери его холера, всё идёт и идёт и что опять надо вставать в четыре утра и скрести заледеневший асфальт.
В итоге Митрофан решил окончательно остановиться на прозвище Смычок.
Таким образом заслуженный дворник Энгельгардт Потапович превратился в устах своего нахального помощника в Смычка. Однако, Потапыч не обиделся и постепенно привык к своему новому имени и всё более охотно откликался на него.
«Ну и что? – рассудительно думал он. – Кто и как меня раньше не называл. Ничего, до сих пор живой. Побывал и Потапычем, и Ягелевичем, побуду и Смычком. Грех небольшой. Нехай молодёжь клевещет. Главное, чтоб толк с неё был и чтоб листву до кучи собирала».
Единственное, к чему не привык доблестный Потапыч, – это к отсутствию к его персоне общественного внимания. Ну ни в какую ни один городской медвытрезвитель не соглашался брать его на содержание, справедливо полагая, что клиент столь высокого ранга в полдня разложит всех постояльцев учреждения заодно с обслуживающим персоналом, превратив их в алкоголиков краевого масштаба.
Ещё не ведали ни принципиальный секретарь райкома комсомола Никита Закревский, ни злостный нарушитель устава ленинской молодёжной организации Митрофан Царскосельский, что вскоре настанут лихие времена – и их судьбы переплетутся в любовном экстазе на почве совместного распила большой-пребольшой народной собственности на мелкие и мельчайшие частные кусочки, перемещаемые на заокеанские офшорные счета.
Понятие в советские годы жуткое и неведомое, но уже ставшее до невозможности привлекательным и притягательным. Выходит, не зря старались пройдошистые лазутчики из наступавшей армии капитализма, пробираясь в тыл социалистического монолита.
Попервоначалу с оглядкой, а потом всё смелее они вылезали из ширинок голубых джинсов Levi’s, выглядывали из рукавов блузок Zanetti, стекали на язык с пластинок жевательной резинки Super Bubble и проникали в уши и сердца вместе с песнями Led Zeppelin.
А пока что пробуждению Митрофана предшествовало ощущение острого запаха пота, который исходил от сохнувших на электрическом обогревателе портянок дворника. Свои обмотки Потапыч носил, не стирая, шесть месяцев кряду, очевидно, в бессознательной попытке добиться аромата такой ядрёной духовитости, которая навсегда отвадила бы от его каморки любое жэковское начальство, возмечтавшее нанести ему инспекционный визит.
Подтянувшись на руках, Митрофан сел на край топчана и без промедления зарылся пальцами в свою кудлатую башку, выскребая из неё ошмётки перхоти и ости соломы, которой была набита подушка, на которой он спал.
Признаемся, что новообращённый заместитель дворника Царскосельский не очень любил мыться под горячими струями душа. К тому же в дворницкой был только умывальник с холодной водой. А многочисленные друзья, благополучно проживавшие в различных коммунальных квартирах, не очень привечали несостоявшегося философа-мездрильщика по той простой причине, что после посещения им их жилплощади комнату приходилось проветривать два дня подряд. По их мнению, партнёр по преферансу и нелегальной торговле по базарам и в тёмных подворотнях слишком много пил, изрядно курил, чрезмерно рыгал и вообще сильно портил воздух.
– Здорово, – прохрипел Митрофан, рыская глазами в поисках съестного по столу, сплошь уставленному немытыми стаканами и фаянсовыми тарелками с отбитыми кромками, на которых временами встречались крошки неизвестного происхождения.
За время сна своего напарника лихой дворницкий старшина успел не только опорожнить две бутылки красненького, но и проглотить всю незамысловатую закуску.
И всё-таки Митрофану повезло. Он нашёл засохшую корку белого хлеба с надкусанным куском костромского сыра, которую с усердием голодной белки тут же принялся грызть, запивая неразведённой заваркой прямо из носика фарфорового чайничка.
Голова его тут же прояснилась, а остатки сладкого сновидения упорхнули в никуда, похоронив под собой гору из золотых монет.
Суровая действительность окружала состоящего на подряде работника коммунальной службы Царскосельского. Храпел в разбитом полукресле Потапыч; рядом с ним стояли его необыкновенные валенки, а голые ступни со скрюченными пальцами обхватили ножку стола с такой же сноровкой, как это обычно делает предводитель стада бабуинов, взбирающийся по лиане на вершину тропического дерева кастанейро.
Насытившись чем бог послал, Митрофан решил, что должен отправиться по неотложным делам, к которым причислил посещение своего партнёра по коммерческим делам, Касьяна Голомудько, которого он любил именовать не иначе как «индустриальная часть моего бизнеса».
Натянув на ступни ног в рваных носках основательно растоптанные штиблеты с заострёнными мысками, начинающий негоциант удачно пронырнул в рукава и горловину толстого вязаного свитера, обмотал шею шерстяным шарфом красного цвета, накинул короткую куртку на рыбьем меху и, наконец, толкнул от себя дверь дворницкой.
За порогом его ждал февраль перестроечного 1991 года. Быстро вечерело. Знакомый до боли в затылке двор многоквартирного дома замер в ожидании фейерверка ночных событий. На подломленной с одного конца лавочке уже разместилась троица граждан колоритной наружности, решивших, что им самое место на детской площадке, превращённой владельцами собак и неопознанной мелкой живностью, обитавшей в домовых подвалах, в коллективное отхожее место.
На расчищенном от снега деревянном сиденье был расстелен внушительный кусок коричневой бумаги, позаимствованной в ближайшем продуктовом магазине, на котором красовалась горка настриженной неровными ломтями любительской колбасы в целлофане, и буханка ржаного. Рядом возвышался скромный пузырёк «Тройного» одеколона. Однако центральной фигурой пиршественного стола была, несомненно, полулитровая бутылка-чебурашка «Русской водки», с которой чьи-то торопливые пальцы уже успели сорвать «бескозырку» из пищевой жести.
– За что пьём, други? – возвестил первый голос.
– За сегодняшний успех. «Беленькая» с нами, и ещё три в запасе, – живо откликнулся второй.
– Тогда за Санька, – согласился первый. – Его удача. И за его Галку из винно-водочного, чтоб братана нашего крепче любила и нас, сирых, не забывала. Без Санька и его Галки облизнулись бы нам эти бутылки. Дефицит.
– А тебе, Санёк, желаем, чтоб тебе всегда хотелось и моглось. Таково будет тебе наше задание. Представь, что ты в тылу врага и ползёшь по канаве, чтобы захватить живого языка. Бабы – это ещё те стервы. Не знаешь, за какое место их взять. Сейчас им одно надо, а через полчаса другое. Но обходительность любят. А какая тут обходительность, когда ухватишь их за холку и в постель тащишь, как вражеского лазутчика? – напутствовал удачливого покорителя женских сердец второй.
– А ещё за то, чтоб лихоманка этих перестройщиков проняла, – наконец прорвался третий голос. – Рабочему люду продыху не дают. Ни тебе выпить, ни тебе закусить. Чума на весь их дом.
Хрустнули и опрокинулись в горло вощёные стаканчики. Забулькала желанная по пищеводу. Задёргались морщинистые кадыки.
Одним хорошо и не зябко на ледяном ветру, а другим за тюлевой занавеской на третьем этаже, где наметился свой загул, ничем не хуже, чем на свежем воздухе. Мелькали чьи-то тени; со скоростью вращающихся лопастей ветряной мельницы взлетали чьи-то руки. Грубые мужские голоса кого-то хаяли, а кому-то признавались в любви, а высокие и визгливые женские им в тон отвечали:
– Я не такая.
Со скоростью винтовочных выстрелов раздавался звук битых тарелок и раскатистый хохот. Подогретые алкоголем чувства добирали свой градус и требовали выхода на большой простор с гарантированной перспективой вобрать в себя новых участников разудалого кутежа.
Поскальзываясь на ледяных «блюдцах» в обрамлении бордюрчиков из утрамбованного снега, Митрофан Царскосельский торопился покинуть разудалый двор, который по традиции миллионов других дворов, разбросанных по необъятной территории Союза, медленно, но верно погружался в атмосферу непотребства, пьяных скандалов и соседского хамства.
Подгоняемый морозцем Митрофан помчался догонять заканчивавший разворот двухсекционный трамвай.
Не зря торопился он покинуть лежбище Смычка – Потапыча. Чуяло вещее сердце, что следует ждать появления грозного жэковского начальства.
Глухо ворча о неизбежных выговорах и денежных вычетах, к бытовке беспоповца Потапыча приближалась сама Аполлинария Семидолловна, отвечавшая за состояние дворового хозяйства сразу пяти домов. По пути её намётанный взгляд не преминул заметить перевёрнутую урну с рассыпанными по снегу окурками и кучку битого бутылочного стекла – результат уходящего рабочего дня. Кроме того, поворачивая за угол дома, она умудрилась растянуться на тротуаре, не углядев наледь, натёкшую за три месяца из водосточной трубы.
За всё это время ни Потапыч, ни его подопечный Митрофан так и не удосужились обколоть скользкую надолбу ломом и скребком или хотя бы присыпать песком, перемешанным с технической солью. За зиму, благодаря кратковременным оттепелям и долговременным заморозкам, наледь разрослась до пределов спины кита-малолетки и теперь коварно подстерегала неосторожных прохожих, пользуясь темнотой и ранними сумерками. Из всех пяти фонарей во дворе работал только один, освещавший тусклыми мигающими вспышками площадку для мусорных контейнеров.
Одним словом, Аполлинария Семидолловна весьма прилично приложилась филейной частью и измазала липкой грязью фалду своего праздничного пальто с барашковым воротником. Помимо всех несчастий, она целых пять минут искала свою сумочку, которая, воспользовавшись сумятицей, по-подлому выскользнула из рук хозяйки и спряталась от неё за заплывший льдом водосток.
Приведя кое-как себя в порядок, ответственная работница коммунально-жилищной конторы, прихрамывая на левый бок и чертыхаясь, побрела в сторону неплотно прикрытой дверцы в подвальное помещение, где размещались основные силы дворницкой гвардии.
Дело в том, что, торопясь покинуть боевой пост, Митрофан неплотно захлопнул дощатую дверь, тем самым оставив за собой щель, через которую во мрак двора проливался яркий свет, демаскируя месторасположение дворницкой и облегчая её врагам реализовывать планы по внезапным проверочным налётам.
Аполлинария Семидолловна была полна праведного гнева. Мало того, что подведомственное ей дворовое хозяйство находилось в состоянии плачевной запущенности, так ещё по милости хорошо ей известных дармоедов она умудрилась упасть и испачкать своё самое нарядное пальто, которое она надевала лишь в исключительных случаях.
Дело в том, что в этот вечер непосредственная начальница Потапыча и Митрофана намеревалась насладиться голосами знаменитого ансамбля лилипутов, носившего загадочное название «Семь гномов и Белоснежка». Находившиеся проездом из Вологды в южный город Ростов-на-Дону лилипуты расчувствовались и по многочисленным просьбам трудящихся решились задержаться на день в приглянувшемся им областном центре.
Апогеем каждого их выступления была песня русалочки, восседавшей на скользком от воды и водорослей камне. Дитё морской стихии было очень несчастно, так как её возлюбленного завистливая ведьма Горегона превратила в розового дельфина. В окружении лилипутов, изображавших морских коньков, бедная русалочка пела заунывную песню, которую периодически перекрывал дружный хор карликовых артистов, стенавший о загубленной любви.
Когда русалочка поднимала вверх руки, взывая о помощи к равнодушным ночным звёздам, вверх взлетал розовый дельфин, подбрасываемый руками лилипутов, и истошно на украинско-польском диалекте кричал, обращаясь то ли к своей возлюбленной, то ли к ведьме Горегоне, а вернее, к обеим вместе:
– Ратуйте, граждане, все бабы – курвы!
Такого разрывающего сердце действа Аполлинария Семидолловна, естественно, пропустить не могла, хотя уже и осознавала всю тяжесть совершённой ею промашки. Ведь не просто так сказано в служебной инструкции всем начальникам в назидание: «Совмещать личное удовольствие со служебными обязанностями – себе дороже».
Этот мудрый совет Аполлинария хорошо помнила, так как он висел в жилищной конторе в виде бойкого плаката аккурат над местом, отведённым для самых заядлых курильщиков. Коммунальное мужичьё не только усердно дымило сигаретами и пялилось на плакат, но и делало собственные прямо противоположные выводы.
«Ужо я им задам. Упыри, дармоеды, бездельники. Как же, выпишу я вам премию. Ждите. Попрыгаете вы у меня. Ох как ещё попрыгаете. Так подрывать показатели по очистке снега и плевать в лицо передовому коллективу», – мстительно прикидывала в уме жэковская начальница план неизбежной расправы и решительно взялась за дверную ручку.
Спустившись в подвал, Аполлинария Семидолловна ожидала увидеть всё что угодно, но только не открывшуюся перед ней эпическую картину.
Во-первых, в дворницкой царила библейская тишина, которая бывает разве что один раз в году, в рождественскую ночь. В позе младенца-грудничка, склонившего нежную головку на плечо матери, в старом кресле мирно похрапывал дворник Потапыч. Обеденный стол олицетворял собой пример убогой обездоленности, от которой стало бы грустно даже подвальной крысе.
Во-вторых, помощника и заместителя главного дворника, проходимца Митрофана Царскосельского не было, но зато присутствовали сотворяющие чудеса валенки Потапыча и его знаменитые портянки, которые не смог бы высушить ни один, даже сверхмощный, обогреватель, стоявший под столом у самого начальника ЖЭКа Бельбель Ушатовича. Не следует забывать также о голых ступнях достопочтимого дворника, также активно участвовавших в наполнении воздушных масс, циркулировавших в жарко натопленной дворницкой, ароматом непреодолимой силы.
Одним словом, с первым же вздохом в ноздри Аполлинарии Семидолловны ворвались столь мощные ощущения хеморецепции, какие возникают разве что у молекулярных соединений, формирующихся под жарким июльским солнцем на городской свалке, покрывающей территорию площадью не менее чем десять гектаров, в которую без разбора сваливают всевозможные пищевые отбросы и содержимое выгребных ям.
Удар пришёлся не только по органам обоняния, но и жёстко перехватил дыхание и принялся больно выдавливать изнутри глазные яблоки.
В-третьих, в довершение ко всему берёзовая метла, дотоле недвижимо стоявшая в углу, неизвестно каким образом провернулась вокруг своей оси и больно ударила черенком по руководящей голове, окончательно разрушив подготовленную под театральное посещение причёску.
Оказавшись в состоянии, равном наркотической прострации, с болью в висках Аполлинария Семидолловна застыла в полной беспомощности, наблюдая за своим парализованным телом в зимнем пальто как бы со стороны. Сумеречное сознание, ещё теплившееся в закоулках мозга, подсказывало ей, что она не может ни дышать, ни говорить, ни даже шевелить мизинцем.
Но, видимо, есть всё-таки на свете ангел-хранитель, который вырвал ударницу коммунального хозяйства из тлетворных лап вонючей дворницкой и вынес её наружу, на морозный воздух, поближе к злополучной наледи.
Придя в себя, Аполлинария Семидолловна побрела прочь, понуро опустив голову и потирая ушибленную ляжку, подальше от мрачного и негостеприимного двора, где буянили бомжи, рывшиеся в вываленном из ящика мусоре, и где скрывались зловонные валенки Потапыча, запах от которых неумолимо гнался за нею и ещё при этом нагло толкал в спину.
Не удалось ей выплеснуть на бедовые головы Потапыча и его подпевалы Митрофана Царскосельского всю меру своего праведного гнева и презрения к взращённому на хроническом алкоголизме ханжеству и ничем не ограниченному надругательству над высшими общественными задачами. Она лишь окончательно утвердилась в своём мнении о том, что всё дворницкое сословие есть не что иное, как банда неисправимых пьяниц, склонных к мелкому жульничеству и воровству. Так было во все времена, и так будет до скончания веков.
Спасаясь от навалившегося на неё наваждения, квартальная начальница всех дворников стремилась как можно быстрее погрузиться в атмосферу иного мира, где поднимаются и опускаются пыльные портьеры, скрипят рассохшиеся кресла бельэтажа, а из гримёрных сочится аромат макияжных красок и старого вспененного латекса.
Измученное реалиями советского быта сознание искало отдохновения и праздника для души, которые ей могли дать только смешливые лилипуты, исполнявшие тоскливыми голосами страстную песню русалочки о розовом и визгливом женихе, в то время как их подруги в чулках в сеточку ожесточённо трясли ядрёными ягодицами.
В принципе, Аполлинария Семидолловна была дамой весьма добропорядочной, хотя и обладала в пределах своего круга ответственности властными полномочиями столь же широкими, как и её габариты.
Начальник ЖЭКа ценил её за низкий мужской голос, чёрные волосы над верхней губой и бескомпромиссность в разрешении служебно-производственных конфликтов. Деспотичная и упрямая во взаимоотношениях с подчинёнными, Аполлинария Семидолловна на удивление проявляла высшую степень понимания и толерантности в вопросах соучастия в любимом деле уважаемого Бельбель Ушатовича, связанном с нелегальной сдачей в аренду пустующих подвальных площадей и прочей жилищной неучтёнки.
Столь выдающиеся личные качества вызывали у вышестоящего руководства лишь чувство восхищения и благодарности, подводя его к мысли о том, что, помимо дворовых забот, она вполне достойна того, чтобы возглавить весьма лакомый и ответственный участок – санитарно-техническое оснащение и ремонт жилого и нежилого фонда. Понятно, что столь золотая жила может быть доверена отнюдь не случайному человеку, а лишь тому, кто доказал свою верность и преданность в горниле непрекращающихся сражений за левый заработок.
Личная жизнь Аполлинарии Семидолловны была также наполнена величайшим смыслом и самоотверженностью. Её не сравнимая ни с чем корпулентность являлась предметом вожделения многих мужчин, по крайней мере той породы, которая западает на всё объёмное и мясистое. Их сластолюбивая фантазия утопала в холмистых складках необъятного тела, в которых могли найти пристанище любые, даже самые развязные сексуальные искусы.
Когда предводительница местных дворников и сантехников шла по улице, рассекая, как ледокол во льдах Арктики, встречную толпу прохожих своим литым и безразмерным бюстом, она могла быть уверена в том, что ей в кильватер уже выстроилась цепочка из трёх-четырёх страдальцев, задыхающихся от нахлынувших на них чувств, которые не могли оторвать заторможенных глаз от вращающихся наподобие мукомольных жерновов половинок самой привлекательной части женского организма.
Если бы в этот торжественный момент им была бы дарована возможность коленопреклонённо произнести перед кумиром своего обожания панегирик в её честь, то можно было бы не сомневаться в том, что они не смогли бы выдавить из себя ни слова. По той лишь причине, что рот высох, а все слюни по предназначению стекли вниз живота.
Живя в наше время, Аполлинария Семидолловна непременно воспользовалась бы советами непревзойдённого Рушеля Блаво и прикладывала бы его таинственный талисман ближе к ночи к животу и пятой точке для избавления от лишнего жира, чем несказанно огорчила бы целую армию своих воздыхателей.
Иногда в её чертогах появлялись избранные, то есть те счастливцы, на которых пал царственный взгляд и которым всемилостиво позволено было предстать в двухкомнатном палаццо с кухней в пять квадратов, в котором обитала их богиня, с букетом роз в левой руке и тортом в правой. Лесная фея почему-то любила только розы красного цвета и только киевский торт.
Всматриваясь в себя в зеркало, она давно пришла к выводу о том, что красный цвет прекрасно оттеняет её надутые, но блеклые щёки и зажигает в водянистых глазах маковый огонь, как у сказочного василиска. С киевским тортом было немного сложнее. Он просто был чертовски вкусным. Кроме того, Аполлинария Семидолловна любила всё пёстрое, наборное, как в любимой ею с детства калейдоскопической мозаике под названием «Звезда Семирамиды».
Киевский торт она также ценила за поразительную многорадужность, состоящую из сливок, воздушного безе, пластилинового крема, цукатов, ядрышек ореха и раздавленного изюма.
Иногда, к ужасу покупателей, местное хлебопекарное предприятие подсыпало в торт, а заодно и в некоторые виды пирожных немного песка и гранулы кремнёвого происхождения, о которые крошились не только эмаль и крепчайшие железные коронки, но и целые зубные протезы жителей городских пятиэтажек и придорожных бараков. Не со злым умыслом, конечно, а так, по недоразумению, забыв просеять подготовленную под выпечку пшеничную муку «высшего» сорта и проверить продукцию соседнего молокозавода, с которым подписано соглашение о соревновании за право получить переходящий вымпел передовика социалистического соревнования.
Возвращаясь к главному, заметим, что длительное время шестипудовая чаровница была уверена в том, что из-под её пухлой длани не выскользнет ни один ушлый мужичонка из числа любителей дармовой «клубнички». И была немало удивлена тем обстоятельством, что певцы серенад и стихоплёты, воспевавшие её несравненные прелести, вдруг как-то подозрительно быстро стали растворяться в пространстве и во времени, когда она, как бывалый артиллерист-заряжающий, всё подтаскивала и расставляла на столе изысканные деликатесы, которые в большинстве своём позаимствовала через боковой ход ближайшего гастронома.
Аполлинария Семидолловна была щедрой женщиной. Благодаря её усилиям скатерное раздолье обычно сплошь покрывалось тарелками с холодцом, заливными из судака и говяжьего языка, нарезкой редчайшей сухой московской колбасы, горками квашеной капусты и бочковых солёных груздей.
Однако, когда в комнату при свечах вносилась королева любого застолья, прозрачная до хрустального пузыря заветная «Московская особая» с неизменным приложением селёдочницы, заполненной пролитыми растительным маслом кусочками «залома», никакого воздыхателя и ценителя женской красоты за столом уже не было.
Претенденты на руку и сердце исчезали самым таинственным образом – ровно так же, как и ассистенты знаменитого фокусника и иллюзиониста периода расцвета социалистического реализма Эмиля Теодоровича Гиршфельда-Ренарда, которые под рукоплескания публики входили в волшебный ящик на арене только затем, чтобы в духе самой продвинутой телепортации в мгновение ока перенестись под самый купол цирка шапито.
Мистика властвовала в алькове перезрелой жрицы любви.
Аполлинария Семидолловна окончательно уверовала в проделки потусторонних сил и принялась усердно штудировать книги по кабалистике, нумерологии и картам Таро. Лукавые призраки прятались по тёмным углам и по ночам удушливой волной наваливались на грудь, перемешивая сознание и разрушая планы по обустройству личной жизни.
Если бы она только знала. Разгадка пришла слишком поздно, когда годы уже начали серебрить пряди волос почтенной дамы. Виновником всех её неудач на амурном поприще оказался её любимец, с которым она по обыкновению коротала долгие зимние вечера, занимаясь вязанием на спицах стилем «морская пена» безразмерного джемпера и просмотром по телевизору скучных театральных постановок.
Австралийский какаду Кеша жил у Аполлинарии Семидолловны в заточении в большой клетке не менее 20 лет. Он питался орехами, сухим горохом и семечками. Иногда ему перепадали леденцы, а летом свежие ягоды и кусочки сочного арбуза. Когда Кеша был недоволен, а недовольным он был почти постоянно, то прекращал разговаривать и принимался деловито выщипывать пёрышки со своего брюшка. Ещё в годы своей молодости, когда он, трепыхаясь, угодил в сеть ловцов экзотических птиц, попугай решил, что будет мстить всему роду людскому как может и сообразуясь с реальными возможностями. Перебрав все доступные ему на положении арестанта способы, Кеша решил примерить на себя личину изобличителя, которая, как ни странно, оказалась весьма эффективной для осуществления его вероломного замысла.
Он побывал в трёх домах, и три хозяина от него отказались, переуступая другим владельцам, жаждавшим приобрести тропическое чудо за символические деньги. Оказавшись в уютном гнёздышке Аполлинарии Семидолловны, Кеша решил использовать поистине дьявольскую тактику применительно к образу жизни любвеобильной начальницы из жилищной конторы.
При виде очередного воздыхателя попугай громогласно приветствовал того дружелюбным возгласом:
– Привет, добро пожаловать. Как здоровье? – чем сразу завоёвывал самое тёплое расположение со стороны гостя и заставлял гордиться собой хозяйку дома.
Затем Кеша замирал и, не обращая внимания на людей, принимался ковыряться в ореховой скорлупе и чистить огромный клюв о железные прутья своего подвесного домика. Он дожидался подходящего момента, который появлялся у него каждый раз, когда Аполлинария убегала на кухню за очередным съестным деликатесом или затем, чтобы снять с огня сковороду с подгорающим жарким.
Тогда пернатый интриган, взбив хохолок на своей голове, принимался рассказывать оторопевшему мужчине самые пошлые гнусности из интимной жизни одинокой женщины, разукрашивая своё повествование животными криками и томными стонами, характерными для заключительной фазы полового акта.
В результате поражённый в самое сердце местечковый Ромео убегал с места событий, забывая второпях свой пиджак и галстук, а заодно и страстные вожделения. А Кеше оставалось лишь наслаждаться фактом очередной победы.
Разоблачив коварного афериста, Аполлинария Семидолловна сгоряча чуть не засунула того на час в разогретую до двухсот градусов духовку, но, пораскинув умом, отложила исполнение жестокого намерения до лучших времён. В конце концов, попугай стоил в открытой продаже немалых денег и временами бывал прекрасным собеседником.
Действительно, не точить же, в самом деле, лясы с дворником-пропойцей Потапычем.
Вот такие необычные люди рождались, жили и умирали в Колупаевске, городе с большими историческими корнями, уходящими в былинное прошлое. В местном историческом музее несколько стендов было отведено доказательствам того, что берестяные грамоты с записями денежных долгов и признаний в любви впервые были найдены именно в Колупаевском городище, аж на два века раньше, чем в сомнительном Великом Новгороде. А эмоционально возбуждённые экскурсоводы непременно подводили жавшихся друг к другу залётных туристов из окрестных областей и республик к Рюриковой стоянке.
Неизвестно, когда и кем была состряпана эта легенда о том, что варяжский князь именно здесь на пути «из варяг в греки» разбил свой шатёр на берегу великой реки Итиль и, налюбовавшись местными просторами, простёр державную руку и изрёк:
– Здесь будет заложен мой любимый город. Отсюда буду править Русью я и внушать страх моим недругам.
В случае если благодарные слушатели, разинув рты, согласно кивали головами, уверовав в местные байки, то тогда директор краеведческого музея Аникей Кастратович снисходил до того, чтобы со слезами в голосе поведать им леденящую душу историю о трагедии далёких веков.
По его словам, известные своей подлостью древние киевляне посулами заманили доверчивого Рюрика, уболтали князя и опоили хмельным зельем его дружину, а заодно подсунули ему позорную девку Меланью, мастерицу по всякому блуду. С тех пор Киев, а не Колупаевск прозывается первостолицей Древней Руси.
Тяжкое и несмываемое оскорбление, с которым до сих пор борются лучшие умы колупаевской науки, а заодно и местное ГБДД, неизменно штрафующее все автомобили подряд с киевскими номерами.
Московские архивисты как могли пытались помочь изнемогавшим в исторических диспутах колупаевским коллегам. Но ни Ипатьевская, ни Лаврентьевская летописи, ни даже многократно изменённые и подправленные их списки ничем не смогли помочь. Ну не было в те времена и в тех местах высококультурного городища Колупаева. Даже мудрый ворон не сумел уронить в эту землю татарскую стрелу, наконечник которой колупаевские археологи смогли бы выкопать через семьсот лет и объявить всему миру о том, что первое сражение Куликовской битвы начиналось именно в этих дремучих дубравах. Молчала и красавица Итиль; не хотела выкатывать из глубоких омутов на песчаный брег золочёный шелом с копьеобразным наконечником, на котором красовался бы боевой девиз: «За стольный град Колупаевск. Не пощадим, други, живота своего».
Историческая беспросветность искренне возмущала широкую общественность города и всей области.
– Интриганы, бюрократы от науки! – негодовали горожане и селяне.
– Я восстановлю историческую истину! Найду в Москве укорот на этих книжных червей, окопавшихся в бастионах Академии наук! – гремел на заседаниях первый секретарь обкома партии Гавриил Федулович Фуражкин и потрясал в воздухе сухоньким кулачком. Члены обкома и приписанные к нему директора крупных производств дружно хлопали в ладоши и обменивались весёлыми взглядами – мол, доберёмся до этих москвичей и киевлян. Всё по-своему кроить хотят. Вырывают почву из-под ног колупаевского патриотизма. Не позволим.
Вскоре возможность для восстановления справедливости уважаемому Гавриилу Федуловичу представилась. Его вызвали в Москву на совещание секретарей обкомов и крайкомов. Помощники и заместители основательно потрудились, чтобы снарядить своего боярина в поездку. В его «министерском» портфеле уютно улеглась приглаженная со всех углов отчётность о великих достижениях Колупаевской области в деле развития народного хозяйства. Если эту победную реляцию прочёл бы губернатор отдельно взятого американского штата Техас, то его лицо вначале позеленело бы, а потом пожелтело от приступа панкреатита. Таких показателей в приросте надоев молока и производстве нефтепродуктов власти «Одинокой звезды» даже представить себе не могли.
Но из Москвы вождь колупаевцев вернулся тихо и незаметно. На тревожные расспросы соратников всё больше отмалчивался и только по прошествии недели признался: – «мол, в Москве указали мне больше свиней разводить, картошку сажать и бетонный завод строить. И ещё намекнули, чтобы глупости исторические для пенсии себе оставил, а то ведь, неровён час, и выговор с занесением запросто схлопотать можно. За нерадивость и профанацию установок ЦК и правительства. И впредь чтобы не гундел по разным углам о Рюрике и Мамаевом побоище, а дружил с историческим материализмом и наперёд запомнил, что в дедовские времена мимо города Колупаевска, которого тогда и в помине не было, ни Итиль, ни Волга и никакая другая река не протекала. А величавая русская красавица несла свои воды по совсем другому руслу, аккурат в пятидесяти километрах от нынешнего, современного, если смотреть строго на запад».
Выходит, не проплывали в этих местах Игорь Святославович и его славный предок, Рюрик. Не стояли на носу своих стругов под княжеской хоругвью и не всматривались в заходящее солнце – туда, где за дальними холмами копились половецкие силы. Не шла по потемневшему жнивью их конница на раскормленных конях, и не сверкали выставленные на изготовку наточенные копья, нацеливаясь в грудь могучего противника.
Пришлось колупаевцам смириться и принять официальную версию о том, что на склоне царствования Ивана Васильевича, по иноземному прозванию «Грозный», размещалась на этих лугах и болотах захудалая стрелецкая слобода. Служили ратники, границы Великого княжества Московского оберегали, засеки возводили, свои дворы обустраивали и семьи создавали. Закавыка вышла лишь в конце XVII века. Федьку Шакловитого послушались, за царевну Софью грудью встали, чтобы веру старую, привычную и обычаи дедовские защитить. Не вышло. Запутались начальники. Охмурили их разговорами и обещаниями люди пришлые из далёкой Неметчины. Пришлось головы бородатые под топоры петровские подкладывать.
С тех пор запустел сей край; мхом и луговой травой зарос, то есть никого не стало: ни зверья, ни людей, а только мошка болотная и лягуши на кочках остались, и потому получил он совсем пропащее название – Чёрная грязь, а точнее Гадюкина болота. Но время лечит любые раны. Подросли берёзки, мхи ушли под заросли ореха, выбросили листья первые дубки и клёны. Вернулась жизнь. Развелось много зайцев, а за ними пришли лисы и волки, затем кабаны и лоси. За обилие дичи и птицы обернулась бывшая пустошь новым именем – Заячий брод.
Присмотрелся человек к этому месту, стал строить дома и мельницу ставить, сеял поля, рожь жал, дёготь из бересты вытапливал, мыло варил, пока не настал век девятнадцатый. Оборотистые купцы пристань на местной неказистой речке поставили, бурлаков в баржи запрягли и толкачи-буксиры чуть погодя завели. Пришло время каменные дома ставить и парки со статуями и фонтанами размечать, чтобы имя новое, достойное украсить – Полубоярово-Бараново, для удобства просто Бараново.
Вошла жизнь в новую колею, железной дорогой и паровозным гудком с Москвой связала, если бы не год 14-й, а за ним и 17-й не подкатил. Приехал на том паровозе комиссар в очках и кепочке кожаной, а с ним красные флаги во множестве и бескозырки матросские. Минуту думал о своём комиссар с красным бантом на груди, затем прокашлялся и заключил:
– Нехорошо как-то получается: город передовой, промышленный, а название буржуйское. Другое надо бы измыслить.
А что придумаешь, коль кругом разруха и стрельба по ночам? Днём правда красная, а после заката – белая. Случай помог. Загнал красный отряд эскадрон мамонтовский в глубокий овраг и запечатал с двух сторон. У братьев кровных жизнь отбирать стал. Чистая победа, да не совсем. Недосчитались бойцы своего взводного. То ли где в буераке сгинул, порубленный казацкой шашкой, то ли в тыл утёк, чтобы прибиться под тёплый бок одинокой солдатки: «Будя. Навоевались. Пущай теперь другие вшей окопных покормят».
Кто знает? Но имя своё звучное людям на память он оставил: – Колупай Похмелкин.
Такую фамилию ни на знамени, ни на плакате как бы не вывесишь:
– Что же это, товарищи, получается? Выходит, власть свою мы в угаре хмельном завоевали, что ли? Непорядок. Засмеют люди. И благозвучия революционного в ней маловато. А вот имя – Колупай – вроде как подходящее. Обиды в нём немного, вроде как усмешка, с детства всем знакомая. Не раз каждый из нас слышал напутствие доброе: «Ну что ты там, недоумок, мать твою, колупаешься, как курица в дерьме».
И стало бывшее Полубоярово-Бараново прозываться гордым, идеологически выверенным именем – город Колупаевск, на все оставшиеся времена и на зависть соседям. А колупаевцы – ребята ушлые, себе на уме: семь раз прикинут – восемь отрежут. Покрутили головами вправо и влево и дорожку нескорую, но верную разглядели. Оброс городок бараками рабочими, чтобы заново строить и пятилетки за три года намахивать.
Покрасили ворота заводские с алой звездой по центру и покатили из них: раз распахнутся – трактор новёхонький с прицепом, другой – шины на самосвал карьерный. А там и время приспело бараки ломать и в пятиэтажки переезжать, берега речные в мрамор и гранит северный наряжать, театры открывать и фонари по площадям развешивать. Сняли солдатские гимнастёрки, сапоги кирзовые на дачи отвезли и на шаг гражданский, вразвалочку, перешли, чтобы по набережным своим без всякой цели бродить туда-сюда, девушек поджидать, конфеты и «Красную Москву» им дарить.
И вроде как двинулись ни шатко ни валко, но вперёд, туда, где засветился лучик надежды и принялся щекотать увалистые тучи, что нависали над городом тысячу лет. Глядишь, и дошли бы до светлого горизонта годков этак через сто, так нет же – очередная напасть с ними приключилась.
Учинил как-то мудрый Гавриил Федулович под ноябрьский праздник совещание партийных активистов и передовиков производств устроить. Решил звучной фразой оттенить указание Центра о том, что «перестройку требуется углубить и расширить». На трибуну залез, локти для опоры расставил и водички витаминной из стаканчика отхлебнул, то есть придал себе надлежащий вид трибуна-вожака. Ему бы ещё кепарик матерчатый в кулаке зажать и руку вперёд выпростать, как положено, ан нет, промашка вышла. Не подвезли ко времени нерасторопные помощники броневичок, что перед музеем революции семьдесят лет без дела простаивал. Заржавел, должно быть, оттого и не завёлся.
Читает по бумажке первый секретарь свой доклад, клеймит нетопырей капитализма, смеётся над их ужимками перед мощью лагеря социализма. Радостно у него на душе. Энтузиазмом горят глаза колупаевцев.
– Погодите, узнаете вы, нехристи, ещё колупаевцев. Сами сдаваться приползёте, а мы поглядим, подумаем: кого брать, кого простить, а кого на распыл пустить.
Гремят в докладе литавры, звенят фанфары, зовущие в голосистое будущее. Смотрите и удивляйтесь. Куда ни глянь, везде сплошь ударники и первопроходцы, всё выполняют и перевыполняют, казну государеву умножают. И себя не забывают – орденами и медалями лацканы украшают и буквы бронзовые в доски настенные впечатывают. Оглянись, прохожий, поклонись и подумай – а кто ты сам есть в сравнении?
Может быть, и дальше продолжал бы секретарь обкома клепать звенья неопровержимых аргументов и нанизывать на них для большей крепости чеканные постулаты, почерпнутые его спичрайтером из фолиантов теории научного коммунизма, но не выдержал златоуст. На самой высокой и пафосной ноте споткнулся на пустяковой фразе – вернее, на куске из неё – «догоним и перегоним». Кого? Тут загадки нет. Конечно, тех, кто из века в век на Западе загнивает. А кого же ещё, дорогие мои?
Но вот казус диковинный приключился. Фраза у него в горле на самом неудобном месте, как раз посередине застряла. Оттого ни понять её, ни домыслить никак было нельзя. Он её туда – она обратно. Со словом «догоним» как-то с трудом, но стало получаться, а вот с другим – «перегоним» – никак. Завязает в зубах, треклятое.
Несколько минут несчастный оратор прогонял через себя несложный набор слов. Не идёт, зараза её возьми. Ничего с ней, подлой, не сделаешь. И водой её заливал, и докладными листами шевелил – ничего не вышло. Стоит, как каменная, не движется и подрывает годами наработанный авторитет.
Надувая щёки и шею, именитый докладчик всё же умудрился протолкнуть через решётку зубов концовку подлой фразы, чем несказанно порадовал первые ряды застывших в напряжении слушателей, сумевших-таки разобрать слово – «гоним».
Правда, куда, а главное, кого и зачем надо было «гнать», никто толком не понял. Поэтому наиболее усердные и ответственные тут же вытащили из пиджачных карманов аккуратные разлинованные блокнотики и начали чернильными карандашами делать в них замысловатые пометки. На всякий случай. Может, завтра им разъяснят, какая такая великая мудрость озарила в данную минуту их несменяемого лидера?
А тем временем бывалый обкомовский начальник всё ещё шипел на трибуне, как сдувающаяся автомобильная шина, но ничего толкового с упрямым префиксом «пере» поделать не мог. Как горошина в испорченном свистке прыгает. Воспалившиеся голосовые связки корёжит, но преобразовываться в членораздельные звуки никак не желает.
Растерянность затуманила мозги, и паника сжала заиндевевшее сердце. «А что в Москве скажут – ведь завтра же донесут? Первый зам первым и донесёт. Как пить дать, настучит, ханыга» – вот в чём заключался главный и самый тревожный вопрос.
И что из того будет, никто не знает. К генеральному побегут, а тот отмахнётся: «Сами разбирайтесь», прикрывать не будет. Он перестройкой, видишь ли, руководит, так сказать, небывалым историческим процессом. Не до того ему. А вот ежели кумир всех абстинентов Егор обо всём прознает – тогда держись. С котомкой в какой-нибудь Анадырь пешком пойдёшь партийные кадры укреплять, а то и с партбилетом распрощаешься.
Враз припомнят, что область антиалкогольную кампанию профукала. Вроде всё как надо сделали: винно-водочные заводы ликвидировали, товарные базы выпотрошили. Пусто стало, как в пивной бочке. Ан нет: народ у нас смекалистый, ничем не проймёшь, в момент на самогон перешёл. Из каждой форточки сивухой тянет. Милиционера, «што ли, к каждому окну ставить», так сами законники сбоку и кормятся.
Не так худо то, что народец в очередях давится, по головам лезет, эмоциями обменивается. Побузит, накричится и быстрее по домам расползётся, мозолистыми ладонями хрупкое стекло в авоськах от завистливых взоров закрывая. «Беленькая» чем хороша – после двух стаканов плечи книзу клонит, а вот ежели своего недопьёшь, тогда держись: в голову непременно кинется, и начнут эти бузотёры за облака заглядывать, вопросы неприятные спрашивать – вот это худо так худо.
Всем был хорош Гавриил Федулович. Опыт руководящей работы такой, что обзавидуешься. За версту всё видел, нос по ветру сызмальства держал. В Москве ещё думают, а он уже предложения шлёт, с правильной инициативой выступает – так сказать, в духе требований текущего политического момента.
О людишках говорить не приходится. Лущил и раскалывал их как орехи. Которых покрупнее – сразу в мусорное ведро выбрасывал: эти под ногами всегда мешаться будут. Им ведь всегда что-то надо, когда и так хорошо. Других, что калибром помельче, тех в отстой. Присмотреться требуется. Пусть вначале дурь из башки выбросят, если у кого есть. А там посмотрим – может, кого и возьмём в поход к желанному будущему. А вот лузга, что на дне отлежалась, мелкота всякая, та в самый раз. Опора и надёжа областного трона.
С ними удобно: ни слова, ни попрёка не услышишь. По команде встают, по команде ложатся. С этакими молодцами легко дышится. Из них кадры растить будем. Правда, если руку на сердце положить, то толку от таких никакого. С такими на высокую гору не взойдёшь. А надо ли? Уже и так всё, что можно, покорили. Пора бы и отдохнуть. В тенёчке полежать, да так, чтобы мухи не кусали. С такими, на всё согласными, проще простого – за калач удавятся, друг друга без хрена съедят. Ну и ладно. Даже занятно на их «тёрки» поглядеть. Одно плохо. Калачей на всех не хватит. Их же тьма-тьмущая, этих едоков.
Ни дать, ни взять, но голос у достойного секретаря Фуражкина был отменный. Необычайный, баритональный, в самое нутро проникал. За печёнку щипал. Не голос, а орган. Доклад читал, как арию из оперы «Князь Игорь» Бородина исполнял.
А тут возьми и оконфузился. Лицо потерял, как в своё время любил поговаривать, ухмыляясь, старик Конфуций.
Домой в персональной «Волге» Гавриил Федулович возвращался в крайне смущённом настроении. Тяжкая дума кишки выворачивала. Как быть и что делать с этим неподдающимся и заковыристым словом – «перегнать»? Посоветоваться бы с кем-нибудь? А с кем? Со своими аппаратчиками из обкома – только время терять. Ответят по-дежурному, под вышестоящее мнение подстроятся. С Москвой поговорить – за дурака сочтут. Скажут, из ума выжил, выработался, установок не догоняет. Никак, возраст своё берёт – не заменить ли? На покой пора, на пенсию пригожую. Не обидим свояка. Тут по-другому надобно. «И вернее всего будет, если с молодой порослью, с нашей сменой потолковать. Комсомольские силы поднять и повести их боевые отряды на штурм этого проклятущего «перегнать». Как в их песне поётся: «Нас водила молодость в сабельный поход».
Ушлым, умудрённым жизненным опытом мужиком был Гавриил Федулович Фуражкин – яркий образчик обкомовского секретаря выкройки 1991 года. Купцом, вальяжным вельможей жил на родной колупаевской земле. Строил, что говорили, на-гора выдавал рекорд за рекордом и себя не забывал – капитал наживал, правда, не финансовый – что делать, коль идеология запрещает, – а партийный и административно-бюрократический. Самый что ни на есть кондовый.
По-мичурински взращивал кадры в безусловной преданности себе лично и рассовывал по всем хлебным и сладким местам, чтобы власть его безбрежную блюли, смутьянов на карандаш брали и на стройки коммунизма за пределы области высылали. Неча им тихую заводь баламутить, законопослушных граждан идеями смущать. Чтоб воробей не пролетел и мышь без его ведома не проскочила. Вот так-то. Как испокон веков, от дедов наших повелось.
А с Москвой он как-никак управится. Спасибо, предшественники научили. Клятву даст, если надо, обязательства повыше возьмёт, а если без худа не обойтись, то и голову свою с надлежащим покаянием на плаху положит. Да так ловко, чтобы все верховники глаза его верноподданнические видели. Сколько в них скорби и раскаяния. А сколько готовности вину признать и все силы на дело правое положить. Ну ведь свой же он, до корешков волос свой. Разве можно такого казнить? Никогда. Помиловать и на выдвижение выправить.
Что из того, что установку «перегнать» не осилил, так никто этого сделать не сумел. Построить коммунизм к восьмидесятым тоже ведь замахнулись, на весь мир раструбили, но пролетели, как некая фанера над городом Парижем.
Ничего, молча проглотили. И так ясно – это кукуруза треклятая из штата Небраска во всём виновата. А кто ещё? Таковых нет. Не получилось уломать её на урожайность в тех местах, где ягель растёт. Промашка вышла – не разглядели каверзу заокеанскую.
Что ещё? За доклад, что из собрания в собрание по бумажке читаю, не упрекнут. Слова-то правильные, полновесные, будто на заводе «Серп и молот» выкованные. Не подкопаешься. А что до формы и доходчивости, то где сейчас пламенных трибунов возьмёшь, чтоб фуражку в кулаке комкали и слова праведные, зовущие из глотки выхаркивали? Нет таких более, вывелись.
Были времена, на выдохе массы в штыковую поднимали, Днепрогэс ставили – плиты бетонные голыми руками равняли, лаптями глину замешивали. Ярко горел в нечёсаных головах огонь новой веры: кто был ничем, тот станет всем.
Незаметно, через продуктовые и вещевые дефициты подбиралась другая, новая жизнь – робко, шаг за шагом, но утвердились иные правила. Разве не зря из столицы задуло сквозняком грядущих перемен?
«Комсомол надо на прорыв поднимать, чтобы конструкции кооперативные создавал. Не проморгать бы момент – ретроградом прослывёшь», – решил про себя мудрый Гавриил Федулович и с удовольствием вспомнил недавнее, как не подвела его многолетняя закалка. Речь-то свою нескладную беспроигрышным призывом закончил и трибуну покинул не увальнем кособоким, а птицей-соколом полетел, чтобы занять престольное место в президиуме. Как грохотал овациями зал, наблюдая восшествие вождя-надёжи!
«Это хорошо, хорошо. Народ следует за нами», – это была самая любимая и финальная часть любого совещания и бесчисленных заседаний, которые проводил колупаевский партийный секретарь.
Переступив порог своего родного дома, то есть по высшим меркам того времени – пятикомнатной квартиры, секретарь Фуражкин сразу почувствовал себя лучше. Ноги с облегчением освободились от модельных полуботинок и утонули в большом персидском ковре. Вышедшая навстречу напомаженная супруга, половина всей его жизни, дежурно подставила под сухой поцелуй полную щёку. Детей дома не было – должно быть, в своём университете в КВН развлекаются.
Заказав прислуге чашечку кофе с коньяком, Гавриил Федулович походкой пушкинского командора проследовал в свой кабинет, чтобы, отгородившись от мирской суеты, привести расшалившиеся нервы в порядок и заодно всмотреться в своё волшебное зеркало.
А зеркало было действительно удивительным. В тяжёлой витой раме из потемневшего металла, докочевавшее до наших дней из далёкого девятнадцатого, а то и восемнадцатого века, пройдя венценосные императорские времена и пережив лихолетье гражданской бури. Из орущей, неуправляемой толпы ниспровергателей старого режима не нашлось ни одного матроса-анархиста или солдата-окопника в сопревших обмотках, чтобы швырнуть в него куском карельского мрамора от разбитого ломберного столика. Даже в период короткой немецкой оккупации в сорок первом сколько ни тщился полувзвод немецких пехотинцев, подбадриваемый понукающими окриками своего фельдфебеля, сдёрнуть зеркало со стены и увезти в обозе в далёкую Баварию, ничего у них из этой затеи не вышло.
Стекольное чудо будто вросло в стенной проём и ни за что не соглашалось покидать родную нишу.
Шли годы. Фацетные грани зеркала всё хуже переламывали в себе блики потолочного света. На заднем фасаде разлагалась и мутнела серебряная амальгама, но кремневая молекулярная решётка цепко хранила в своей кристаллической памяти образы гусарских ментиков и галунов и батистовые волановые платья вечерних чаровниц.
Появлялись и исчезали золотые генеральские эполеты, подсвечивавшие пушистые бакенбарды и раздвоенные холёные бороды. На смену им неслись флотские бескозырки со щёлкающими ленточками и искажённые призывами комиссарские рты с прокуренными зубами. Вспыхнули и погасли чужие мышиные мундиры, увешанные железными крестами. И наконец наступила долгожданная эпоха социального благолепия.
Разминая до хруста затёкшую спину, Гавриил Федулович налил в хрустальный лафитник многозвёздочный армянский коньяк и вместе с ним подошёл к «говорящему» зеркалу. Возникший перед ним образ понравился ему сразу. Осанистая фигура; повсюду и во всё проникающий взгляд из-под полуприкрытых век; ладно скроенный костюмный пиджак, ловко прикрывающий разросшийся до среднего размера тыквы живот, который, к большой досаде, неумолимо раздвигал пуговицы белой шёлковой рубашки. И блестящий в росинках пота лоб – широкий, охватывающий почти всю черепную коробку и плавно переходящий в затылочную проплешину. Лоб мыслителя и провидца.
– Ну чем не лидер, чем не вожак, которого народная вольница вознесла на свои плечи, чтобы управлять и открывать новые пути? – Обкомовский секретарь с чувством и расстановкой выпил содержимое высокой рюмки. Созданная инерцией природного процесса и усилиями кавказских виноделов чудодейственная жидкость медленно стекла по пищеводу в желудок и обжигающими искрами разбежалась по венам и её протокам, разогревая застоявшуюся кровь.
Сознание озарилось яркой вспышкой, отчего Гавриилу Федуловичу почудилось, как в зеркале под его правой рукой вспыхнули огни мартенов и двинулись вагоны с углём и сталью. Рёв двигателей космических ракет разрывал земное притяжение. Левая же рука вознеслась над радостными колоннами демонстрантов, которые вздымали над головами транспаранты со здравицами в честь обожаемого лидера и большие портреты с его лицом с внимательными и проникновенными глазами. И откуда-то с небес, а может быть, с клироса ближайшей церкви донеслось стоголосое: «Славься…»
– Хорош, ой как хорош, – вполголоса похвалил себя секретарь Фуражкин. – Мне всего-то шестьдесят, а сколько сделано? И всё это я, я один. Моя воля, мои планы творца и преобразователя природы. И ещё могу сделать и такого сотворить, чего история ещё не знала. Нужно будет – канал до Москвы пророю; города возведу; магистрали проложу. Такую силищу в руках чувствую.
Гавриил Федулович вернулся к барному шкафу, чтобы налить себе ещё коньяку. Его грудь распирали необузданные желания. Образ мыслей приобрёл дерзновенный характер.
– Нет, не ценят нашего брата. – Очередная порция алкоголя судорожными глотками влилась в организм партийного воителя. – Давай, давай. Кричат только, а чтобы так, по достоинству, по существу оценить мой порыв? Этого нет. Никогда. Ну сделаю я всё это. Горы сверну, и что? Кисло поблагодарят, орденишко нелучший в ладонь сунут и опять за своё привычное «давай».
Им человека с должности снять за пустяк, за пылинку воздушную, за оговорку никчемную, как сегодня в докладе с этим дурацким «перегнать», что высморкаться. Хлебом не корми. Милое дело. Ещё сзади ногой пнут, чтобы не застаивался. И всё. Кончилась эпоха. Наутро и имя моё забудут. Отчего всё так в нашей жизни несправедливо и жутко? Ответ один – оттого, что это всё не моё. Потому, что оно принадлежит всем, а значит, никому. Вот почему. А по какому, спрашивается, праву?
Я здоровье своё гроблю, ночами не сплю, дня белого не вижу – и ради кого, ради чего? Ради этих, которые за окном в ночи шатаются и песни хулиганские орут? Им же всё равно, кроме водки, ничего не надо. А что детишкам своим, сиротинушкам, если что со мной случится, оставлю? Только имя своё. Так поможет ли оно им по жизни? Того не ведаю. Скорее всего, разные злопыхатели, сегодняшние лизоблюды, пачкуны кабинетные измарают его по-всячески. И останутся от славного имени первопроходца и первостроителя одни лоскуты позорные. Ни почёта тебе, ни уважения. А семье, родимой, одни унижения и упрёки.
От огорчения и охватившей его внутренней сумятицы секретарь нервно налил себе ещё одну коньячную стопку и залпом выпил её.
– Вот взять хотя бы итальянцев, собратьев наших меньших по борьбе с гнётом капитала, так у них всё по-другому. – Гавриил Федулович продолжил терзать себя крамольными мыслями, находя в этом процессе особое болезненное сладострастие. – Так у них секретарь обкома Ломбардии не только на площадях речи толкает и эксплуататоров обличает, так он ещё при всём этом умудряется быть владельцем частного предприятия с сотней работяг. Оконные рамы выпускает, монеты в кубышку складывает. И дом у него под красной черепицей, и яхта бортом о причал толкается. Тепло, море, женщины полуголые – лепота. Всё своё, ухоженное. Никто слова бранного в его сторону не кинет. Выходит, и так можно жить: социализм и капитализм в одном флаконе. Европа, одним словом. Не то что мы. Холодно и голодно.
В конце концов, они коммунизм придумали и нам в пролетарской обёртке подсунули, а мы сгоряча тут же, не распробовав, проглотили. Теперь кашляем. Например, у меня в квартире на всех стульях учётные бирки гвоздями приколочены. И что это значит? Ровно то, что пока должность есть – всё есть, а нет её, то и ничего нет. Вот и ломай себе голову, что делать? Хорошо хоть, наверху задумались, как разгадать сей фокус.
Вот если бы свой заводик сталелитейный заиметь и земельку с леском и полями гектар этак на тысячу прихватить, то не пришлось бы зыркать по сторонам и сердце своё вопросом надрывать: снимут на очередном пленуме с должности обкомовского главы или ещё дадут годик-другой полной грудью подышать? А если бы переиначить всё, как у итальянцев, глядишь, стала бы тогда сверкать фамилия стальных магнатов Фуражкиных из века в век, радуя внуков и правнуков. Как звонко защебетали бы их весёлые голоса в стенах белоснежного родового дворца! Чем я хуже купцов Рябушинских и Мамонтовых?
Династия, завистливо скажут люди, а не как сейчас – выскочка из крестьянского понизовья, которого партия вылечила, выучила и за ручку на большой верх провела. Мол, работай, не оглядывайся, народу служи. А придёт срок – уйдёшь в этот самый народ, растворишься в его беспроглядной гуще. Сравняешься. Будешь, как все, лямку тянуть. И не увижу я ничего, кроме отвернувшихся от меня равнодушных спин.
Большая, горючая слеза выкатилась из глаза Гавриила Федуловича и медленно поползла по округлой щеке вниз, пока не умудрилась зацепиться за тяжёлый мужской подбородок, чтобы надолго повиснуть на нём, отразив в своей первозданной чистоте все горестные мысли и душевные метания колупаевского секретаря.
С годами, проведёнными в борении с лозунгами и цитатами, как-то само собой позабылось, что убеждённому партийцу довелось родиться не в дворцовых покоях и не в графской опочивальне. Что происходит он не из царской династии и не из рода столбовых дворян. Не белокаменные изразцовые своды приняли его первый крик, а закопчённые стены крестьянской избы с кособокими оконцами.
Всю жизнь завивал бы он хвосты быкам и коровам, а люди до земного срока звали бы его пастушком Гаврюшкой, сыном бедняка Федулки Фуражкина.
Но взошла однажды над лесом алая заря и вывела мальчугана из беспросветной нужды, выкормила и знания дала. И, благословляя в дальнюю путь-дорогу, сказала: «Не забывай, что в этом мире есть два самых гордых и честных слова – «рабочий“и «крестьянин»».