Читать книгу Непогребенный - Чарльз Паллисер - Страница 4

Рассказ Куртина

Оглавление

Вторник, вечер

Пока воспоминания мои свежи, спешу в точности описать то, что я видел и слышал менее недели назад, когда мне встретился человек, который расхаживал по земле, как любой из нас, ничуть не смущаясь тем обстоятельством, что его самым жестоким образом отправили на тот свет.

Начало моей поездки не предвещало ничего хорошего. Из-за ледяного тумана, который на два дня плотно укутал всю южную половину страны, мой поезд задержался, и я опоздал к пересадке. Чтобы достичь места назначения, пришлось еще два часа путешествовать сквозь раньше обычного наступившие сумерки. Сидя один в плохо освещенном вагоне, я смотрел не столько в книгу, которую держал в руках, сколько за окно: по мере того как сгущался туман и темнело, окружающий пейзаж становился все более непривычным и расплывчатым. Постепенно мною овладело чувство, что поезд уносит меня не вперед, а назад – из моего собственного бытия и времени в прошлое.

Внезапный толчок вернул меня к действительности: поезд начал тормозить и, дернувшись еще несколько раз, остановился среди темноты, которую едва-едва рассеивали тусклые огни вагона. Мы настолько выбились из расписания, что я понятия не имел, моя ли это станция. Приблизившись к дверям, я попытался разглядеть вывеску в болезненно-желтом свете отдаленного газового фонаря и услышал, как стукнуло окно и один из попутчиков спросил, не подошел ли поезд к конечной станции. Кто-то ответил ему с платформы, что эта станция предпоследняя, и назвал ее – она-то мне и была нужна.

Я достал с полки саквояж и сошел на платформу; из других пассажиров моему примеру последовали не более двух или трех. Они скрылись из виду, а я немного задержался, поскольку не ожидал, что будет так холодно; топая и похлопывая себя по бокам, я старался привыкнуть к нечистому воздуху, в котором резкий запах мороза мешался с дымом тысяч городских каминов.

Остин предупреждал, что будет занят и не сможет встретить меня на станции, поэтому мне следует прямиком отправиться к нему домой. Меня это вполне устроило, поскольку я боялся, что на станции его не узнаю. Я никак не мог решить, что будет для меня неприятней: увидеть, что он переменился или, напротив, что он остался прежним. Как бы то ни было, в первую очередь я боялся не того, что найду его постаревшим, а того, что пойму по его лицу, как постарел сам.

Поезд свистнул и отошел от платформы, напоследок обдав меня облаком дыма и копоти с ядовитым минеральным запахом, словно бы извергнутым земными недрами. Во вновь наступившей тьме был виден только газовый рожок, освещавший предположительно воротца на выходе с перрона. Я направился туда, и около ограждения был встречен по уши укутанным в шарф железнодорожным служащим, который, не снимая перчатки, протянул руку за моим билетом.

На площадке у перрона я обнаружил, что попутчиков уже и след простыл. На месте оставался лишь один кеб, в который я и сел. Физиономия извозчика, с носом картошкой и отвисшей нижней губой, не внушала доверия, а к тому же от него крепко припахивало прокисшим пивом. Я назвал адрес, кеб качнулся и покатил.

С городом я не был знаком, однако знал, что станция находится примерно в миле от центра. Через оконце шаткого экипажа почти ничего не было видно, и только по шуму я догадывался, что мы на дороге не одни. Вскоре начался легкий подъем, и я предположил, что впереди вершина холма, где древние римляне построили крепость для охраны перекрестка.

По обе стороны дороги тянулись ряды коттеджей; кое-где в освещенных окнах виднелись люди, сидевшие за ужином. Я сказал себе, что, пусть до сих пор поездка складывалась не особенно удачно, мне, по крайней мере, не придется торчать эту неделю в колледже среди оставшихся там коллег, занудливых холостяков.

Едва подъем сделался круче, кеб притормозил, и я удивился тому, что сердце у меня забилось быстрее. Я уже много раз задавал себе вопрос: как мой старый приятель устроил свою жизнь? На выпускном курсе мы частенько обещали друг другу, что мир еще о нас заговорит: мы учились со всем усердием и жаждали известности. Жалеет ли он о том, как повернулась его судьба? Счастлив ли в своем отдаленном городишке? Нашел ли, чем себя утешить? Время от времени от общих знакомых до меня доходили слухи о нем, но я не очень им верил. Я размышлял о нем снова и снова и, когда получил приглашение (чему немало удивился, после того как мы долгие годы не общались), не смог воспротивиться соблазну.

Экипаж преодолел крутизну и, грохоча колесами по булыжнику, покатил быстрее. Показались туманные ореолы уличных фонарей, и в косых столбах света, пронзавших густой туман, я разглядел, что Хай-стрит, куда мы, судя по всему, добрались, почти пуста – и мостовые, и тротуары. Слушая гулкий стук копыт нашей лошади, я воображал, что путешествую по разграбленному городу, откуда только-только удалился враг. Внезапно под доносившееся со всех сторон эхо копытного звона меня начало кидать из стороны в сторону, экипаж проделал несколько крутых поворотов и въехал под большую арку. Я подумал, что извозчик по ошибке привез меня в гостиницу, но тут раздался – можно сказать, как гром среди ясного неба – удар тяжелого колокола. Последовало еще четыре удара – каждый, казалось, наплывал на предыдущий, распространяясь в тумане подобно кольцам ряби, – и я понял, что передо мной собор. В тумане я не заметил, как мы к нему приблизились.

Кеб вильнул в последний раз и остановился. В нескольких ярдах виднелось крыльцо – западная дверь трансепта[1]. В ярком свете калильной сетки мне бросились в глаза куча кирпичей и несколько деревянных планок, прикрытых просмоленной тканью.

– Что, в соборе ведутся работы? – спросил я извозчика, выходя.

– А то они когда-нибудь кончались! – отозвался он.

Пока я расплачивался, дверь ближайшего дома распахнулась и вышедший оттуда человек бросился мне навстречу.

– Старина, как я рад тебя видеть! – воскликнул молодой голос, такой знакомый, что я вздрогнул. Голос был тот же, но обладателя я не узнавал: это был мужчина средних лет с морщинистыми щеками и высоким лбом, на который спускались редкие пряди седоватых волос. Остин заключил меня в объятия, и, ощутив его хрупкость, я вспомнил, как он бывал не по-английски импульсивен и переполнен эмоциями, заставляя меня отчасти завидовать, а отчасти – немного пугаться.

– Спасибо, что приехал. – Не размыкая объятий, он похлопал меня по спине. – Господи тебя благослови. Господи благослови.

При этих словах я почувствовал глубокое раскаяние. Кто бы мог подумать, когда наша дружба была в разгаре, что мы расстанемся на такой долгий срок, поскольку Остин будет замешан в одно из самых тяжелых событий моей жизни. Впоследствии я первый написал ему, показывая, что не прочь возродить дружеские отношения. И лишь когда он не ответил, я задумался над тем, не ощущает ли он вину за свое тогдашнее поведение, и далее меня не оставляли мысли о роли, им сыгранной или ему приписанной. Как бы то ни было, я в первое же Рождество послал ему краткое поздравление, через год другое и так далее; прошло несколько лет, и он начал отвечать – еще более коротко и нерегулярно.

О его делах я узнавал от общих знакомых, однако известия поступали все реже: один потерял с ним контакт, другой уехал за границу, третий умер. Но месяц назад, когда я давно уже решил, что наша дружба обратилась в прах, от Остина пришло письмо, составленное в самых теплых выражениях: он приглашал – уговаривал – меня приехать в любое время (он всегда дома), только, мол, «наберись терпения, чтобы вынести общество нудного старого брюзги, в которого я обратился». Вначале я задумался о том, вспыхнут или, напротив, угаснут искры прежнего товарищества, если на них подуть, но, догадываясь, как ему пришла в голову эта идея, ответил все же, что охотно приеду, тем более как раз вознамерился осмотреть древние земляные укрепления замка Вудбери, на границе городка, и сделать замеры. Я писал, что явлюсь в начале января, когда буду возвращаться от племянницы, и постараюсь предупредить его заранее. (На самом деле мои планы неожиданно поменялись, и я послал записку всего лишь за несколько дней.)

Я слышал, как кеб у меня за спиной разворачивается в узком проезде между собором и домами.

Не снимая рук с моих плеч, Остин слегка отступил, и только тут я смог разглядеть его в слабом свете калильной сетки, от которой нас отделяло полтора десятка ярдов. Мне улыбался прежний Остин. Тот же веселый блеск больших черных глаз, та же мальчишеская пылкость. Он улыбался и, судя по всему, был очень рад меня видеть, но во взгляде его я заметил некоторую уклончивость, тень тайных мыслей. Думал ли он о том же, о чем и я: что же сделали с тобой годы? Что дали они тебе взамен веселой юности, ими унесенной?

– Дорогой Остин, ты прекрасно выглядишь.

Расцвел, когда тебя увидел. Входи, дружище.

Он поднял мой саквояж и театрально согнулся под его тяжестью. Я попытался выхватить саквояж, но не успел; на мгновение мы вновь обратились в шаловливых студентов.

– Что там такое? Книги, наверное?

– И рождественские подарки для детей моей племянницы. Есть, правда, и для тебя подарочек.

– Ух ты, здорово! Обожаю подарки, – на ходу бросил Остин через плечо. У двери он посторонился и жестом пригласил меня войти первым.

Я оглядел фасад:

– Какой красивый старый дом.

Не успев это выговорить, я понял, что дом не столько красивый, сколько своеобразный. Он был узкий, вытянутый в высоту, со створчатыми окнами и дверьми, расположение которых столь разительно отклонялось от линейного как по вертикали, так и по горизонтали, что он казался пьяным, ведомым под руку двумя приятелями – соседними, более крупными домами.

– Это служебное жилье. Расценивается как преимущество, но иной раз я думаю, пусть бы мне приплатили за то, что я здесь живу. Лучшие дома – на Нижней площади.

Тем временем кебмен завершил свой затруднительный маневр, и грохотание кеба затихло вдали. За порогом мне пришлось спуститься на две ступени: уровень мощенного булыжником двора за века вырос. В тесном темном холле я первым делом обнаружил лестницу – дом сплошь состоял из лестниц, поскольку был построен на старинный манер, и на каждом этаже располагалось всего по две комнаты. Когда я снял пальто и шляпу, Остин отвел меня в приемную. Задняя комнатка, как я разглядел, служила кухней. В гостиной (Остин называл ее столовой – и, судя по накрытому на двоих столу, он и правда здесь питался), несмотря на недавно разведенный огонь, было зябко. При свете газовой лампы я смог наконец хорошо разглядеть Остина. Нос его явственно покраснел по сравнению с прежними временами, а кожа, хотя оставалась бледной как полотно, огрубела и покрылась морщинами. Худобы и стройности он не утратил. (Боюсь, обо мне этого сказать нельзя.) Странно, но он как будто сделался выше. Заметив мой изучающий взгляд, он улыбнулся, и я тоже ответил ему улыбкой. Затем он отвернулся и принялся наводить порядок, словно мой приезд застал его врасплох.

Он все время расспрашивал меня о поездке, а я задавал вопросы о доме, его расположении и удобствах. Я сидел за столом на одном из двух имевшихся там старых стульев. Мебель была обшарпанная и ломаная, обивка лоснилась. Старинные панели за два века успели почернеть от свечной копоти, дощатый пол прикрывал один лишь поношенный турецкий ковер. Глупо, но мое сердце забилось чаще. Обстановка была убогая, почти что нищенская. Мне вспомнились моя удобная квартира и университетские слуги, которые поддерживали там идеальный порядок.

Остин взял с пристенного столика графин и налил мне стакан мадеры. Принимая у него вино, я внезапно ощутил запах этого дома – густой, тяжелый, сокровенный. Я с усилием втянул носом воздух. Прикрыл глаза и стал думать о том, что совсем рядом находится собор, где под каменными плитами гниют кости и плоть; задал себе вопрос, что может скрываться под домом, расположенным в тени этого громадного здания. Запах был сладкий, грубый, и я вообразил себе тяжесть разлагающегося трупа, его липкие объятия; внезапно пришло ощущение, что еще немного – и мне сделается плохо. Я сумел глотнуть немного вина, отвлечься от этих мыслей, и все встало на свои места. Подняв глаза, я встретил любопытный взгляд Остина и изобразил улыбку; затем мы выпили за здоровье друг друга и за встречу.

О чем нам было говорить после столь долгой разлуки? Казалось глупым затевать банальную светскую болтовню о погоде, поездке, соседстве дома с собором и вытекающих из этого преимуществах и неудобствах. Тем не менее так мы и поступили. Все это время я не сводил с Остина глаз, поражаясь тому, как изменили его годы. И почти не сомневался, что у него в голове бродят те же мысли. Вернемся ли мы к мальчишескому тону общения, который так нравился нам когда-то? Или, что было бы гораздо лучше, выработаем новый, более зрелый? Не предстоит ли нам то и дело сбиваться на старый, теперь уже неуместный тон и вспоминать затем, как мало общего осталось у нас сегодня?

– Как я рад тебя видеть, – произнес я, когда беседа ненадолго прервалась.

Его губы дрогнули, и, не переставая улыбаться, он отпил из стакана.

Я почувствовал, что отвечаю идиотской улыбкой. Только чтобы не молчать, я ляпнул: «Сколько же лет минуло с нашей последней встречи?» Не успев закончить, я уже пожалел о сказанном. Странное дело: решишь не затрагивать в разговоре определенную тему – и она тут же просится тебе на язык.

Словно бы ничего не вспомнив при этих словах, он отставил стакан и принялся считать по пальцам.

– Двадцать лет.

– Больше. Двадцать два. Почти двадцать два.

Он с улыбкой покачал головой.

Я не собирался затрагивать этот предмет вообще, но раз уж о нем зашла речь, мне захотелось выяснить все точно и этим ограничиться.

– Ты провожал меня на вокзале в Грейт-Ярмуте. Провожал. Такое у меня сохранилось последнее воспоминание: ты стоишь на платформе, и поезд трогается.

В его взгляде не отразилось ничего, кроме вежливого любопытства.

– Странно. Мне помнится, что мы с тобой возвратились в Лондон поодиночке.

– Ничего подобного. Вижу как сейчас: ты стоишь и машешь мне рукой. Это было двадцать восьмого июля – летом минет двадцать два года.

– Должно быть, ты прав. Ты из тех, кто знает прошлое.

– Очень трудно знать истину о прошлом, Остин. Но, поверь, то лето сохранилось в моей памяти как живое.

Произнося это, я не сумел сдержать волнение. Зубы выбили дробь о поднесенный ко рту стакан. Внезапно я испугался, что Остин назовет одно из двух имен, которые нам с ним упоминать не следовало. Стараясь унять дрожь в руке, я опустил стакан.

– Не будем спорить. Не важно. – Он улыбнулся и добавил: – А теперь о будущем. Ты можешь остаться до воскресенья?

– С удовольствием. Но придется утром выехать пораньше: племянница ждет меня в Рождественский сочельник к полудню.

– А где она живет?

– В Эксетере – я упоминал в письме.

– А, ну да. Договорились. Мы будем проводить вместе вечера, а днем, боюсь, мне придется работать.

– Я и сам буду занят большую часть дня.

– Да, ты писал. Надеюсь, проклятый холод и туман не очень тебе помешают.

Я улыбнулся. Странно сказать, но у Остина всегда была склонность к проказам. Всего несколько дней назад я обратился к нему в письме с вопросом, удобно ли будет, если я нарушу нашу договоренность и приеду, не предупредив его заранее. Он ответил, что будет очень рад. А перенес я свой приезд на более раннее время вот почему. Получив от Остина приглашение, я вспомнил, что в библиотеке колледжа хранятся не внесенные в каталог бумаги, которые принадлежали некоему Пеппердайну, антикварию (он посетил город вскоре после Реставрации). Просматривая их, я наткнулся на письмо, которое – как я объяснил Остину – сулило разрешение многолетнего ученого спора, связанного с моим любимым периодом – царствованием короля Альфреда[2]: нужно было только разыскать в библиотеке настоятеля и капитула[3] некий документ. Я загорелся и поменял свои планы: задумал навестить Остина по пути к племяннице, а не в новом году, когда буду возвращаться.

– Я думал, – продолжал он, – после долгой дороги тебе захочется провести вечер дома, а я приготовлю ужин.

– Как в старые добрые времена! – воскликнул я. – Помнишь? Когда мы жили на Сидни-стрит, мы по очереди жарили на рашпере отбивные?

Нахлынули воспоминания, и у меня на глаза навернулись слезы.

Остин кивнул.

– Помнишь твои «отбивные святого Лаврентия», как ты их называл? Зажаренные до хруста, как бедный святой? Эти трапезы ты называл «аутодафе»[4], ибо, по твоим словам, от едоков требовалось больше веры, чем от несчастных жертв инквизиции.

Он улыбнулся, тронутый, скорее всего, не этими воспоминаниями, а тем, что я их храню.

– Я запасся бараньими отбивными и каперсами. За прошедшие годы я поднабрался опыта и обещаю: их можно будет есть без всяких мук.

Странно было думать, что Остин самостоятельно ведет хозяйство. В былые годы он не отличался опрятностью: в его комнате в колледже пол вечно был усеян крошками, одежда валялась на стульях, посуда подолгу стояла немытой. Впрочем, комната, где я находился сейчас, содержалась немногим лучше.

– Пойдем, я покажу тебе твою спальню. Ты, наверное, захочешь умыться, пока я готовлю.

– Я успею заглянуть в собор? Долго сидел в поезде – неплохо бы размять ноги.

– Ужин будет готов через полчаса, не раньше.

– А собор в такое время еще открыт?

– Сегодня – открыт.

– Отлично. Мне не терпится увидеть деамбулаторий[5].

Остин, как мне показалось, даже вздрогнул от удивления:

– Я думал, ты прежде здесь не бывал.

– Ну да, старина, но я прекрасно знаю собор по описаниям и картинкам. Деамбулаторий там один из красивейших во всей Англии.

– Что ты говоришь? – бросил он рассеянно.

– Да и в целом здание прелюбопытное, к тому же в совершенной сохранности. – Я припомнил, что обнаружил по прибытии, а также расплывчатый ответ, данный кебменом, и спросил: – Там теперь ведутся работы?

Он усмехнулся:

– Ты затронул больной вопрос: никогда прежде горожане так не схлестывались между собой.

– То есть со времен осады. Не забывай об этом.

– Работы действительно ведутся, потому-то туда и можно проникнуть так поздно.

– А что за работы? Не реставрационные, как принято говорить?

– Нет, они только орга́ном занимаются.

– Даже и в этом случае возможен значительный урон.

– Едва ли. Орган станет намного лучше. К нему приделают паровой двигатель и перенесут механизм ниже, со старой консоли на новую галерею.

Я невольно покачал головой:

– Не стоило. Звучание от этого не улучшится.

– Напротив. Кроме того, его настроят, выровняют темперацию и вообще внесут много усовершенствований. Сейчас у него мал диапазон, нет ни горна, ни кремоны.

Я поразился его знаниям, хотя помнил, что он умел петь и немного играл на флейте.

– Ты играешь на органе? Я не знал.

– Нет, – резко отозвался он. – Просто наслышан – разговаривал со знатоками.

– Если затеять работы в старом здании, никогда не знаешь, чем это закончится. Опыт последних тридцати лет показывает: когда церковные органы переводят на паровую силу, за этим следуют большие разрушения.

– Ладно. – Эту странную улыбку, как я только что вспомнил, Остин, по-видимому, всегда обращал только к самому себе. – Если надо что-то сделать, дабы приспособить здание к современным нуждам, то пусть действуют. Это же не мумия, чтобы хранить ее в музее под стеклом. – Я собирался возразить, но он вскочил. – Я должен показать тебе твою спальню.

Он всегда был легок на подъем – готов в любую минуту сорваться с места ради какой-нибудь безумной затеи. И так же скор был его ум – правда, чересчур поспешен и лишен настойчивости. Я мыслил, пожалуй, немного медленней, но последовательней и глубже – возможно, именно потому, что не так легко увлекался и отвлекался. Поэтому неудивительно, что из нас двоих именно я занялся наукой, хотя в годы учебы он проявил себя блестяще.

Итак, он схватил мой саквояж и поспешил прочь, а мне осталось только за ним последовать. В холле он взял подсвечник и зажег свечу от огня в камине, пояснив, что газ имеется только на первом этаже. Затем он запрыгал вверх по лестнице, а я, почти в полной темноте, поплелся сзади. Он дождался меня на площадке, загроможденной стоячими часами, так что для нас обоих едва хватило места. Когда мы одолели последние несколько ступеней, Остин толкнул дверь и продемонстрировал мне уютную заднюю комнатку, которая служила ему кабинетом. Переднюю, большую комнату он – с явной самоиронией – назвал гостиной.

Мы прошли еще марш чудной старой лестницы, ступая по голым доскам (поношенный ковер был постелен только внизу), и Остин распахнул передо мной дверь спальни со словами:

– Надеюсь, проклятые колокола тебя не потревожат.

– Я успел к ним привыкнуть, – заверил я, – за тридцать то с лишним лет.

Комната, где половина потолка была наклонной, напоминала каюту корабля, тем более что пол тоже был отнюдь не прямой, а окна – крохотные.

Остин вышел, давая мне возможность распаковать вещи и умыться. Пахло затхлостью: видимо, комната некоторое время пустовала. Я открыл окошко, и внутрь полился обжигающе-холодный, отдающий дымом воздух. Поблизости неясно маячил в завихрениях тумана собор, и казалось, будто он движется. Со стороны Соборной площади не доносилось ни единого звука. Продрогнув, я закрыл окно. Маленькое зеркальце над умывальником было затуманено; я протер его носовым платком, но отражение осталось неясным. Рядом с умывальником лежал кожаный дорожный несессер с инициалами «О. Ф.», знакомый мне со времен колледжа. Выглядел он ничуть не более изношенным, чем тогда. Распаковав вещи и умывшись, я предался мыслям о том, как изменился Остин. Он и прежде был не чужд театральности, но теперь, казалось, пристрастился к ней еще больше – как будто намеренно. Я вновь задал себе вопрос, зачем он меня пригласил: не для того ли, чтобы замолить грехи двадцатидвухлетней давности?

Как же, не роясь в прошлом, дать ему понять, что я его не виню?

Спустившись, я застал Остина в кухне; он крошил лук. Он оглядел меня с загадочной улыбкой и чуть погодя спросил:

– Где же мой подарок?

– Ох, какой я дурак. Вынул его из саквояжа и положил на кровать, чтобы не забыть. Пойду принесу.

– Потом. А сейчас отправляйся в собор. Ужин будет готов через двадцать минут.

Я послушался его. На Соборной площади я увидел двух мужчин, поспешно выходивших из двери южного трансепта, как раз напротив дома Остина. Вероятно, только что закончилась вечерня. Я вошел и, только когда за мной захлопнулась тяжелая дверь, поднял глаза; мне хотелось в полной мере ощутить трепет, который охватывал меня всякий раз при входе в древнее сооружение, где я раньше не бывал.

Хор, словно ждавший моего прихода, внезапно затянул песнопение а капелла: высокие мальчишеские голоса парили над низкими мужскими, сплетаясь в единство, которое напоминало гармонию между идеализмом и реальностью. Голоса звучали приглушенно, и где находились хористы, оставалось только гадать. Я не ожидал услышать пение в столь поздний час.

В огромном здании царили почти полная тьма и холод – снаружи и то было теплее. В воздухе стоял застарелый запах ладана, и я вспомнил, что здешний настоятель тяготеет к Высокой церкви[6]. Глядя себе под ноги, я двинулся по каменным плитам – настолько изношенным в середине, что они напоминали мелкие суповые миски. Достигнув центра собора, я обернулся и поднял голову: передо мной открылась длинная перспектива нефа[7] с рощей толстых стволов-колонн, чьи ветви вплетались в замысловатое кружево перекрытия. В далеком западном торце, подобно темному озеру под затуманенной луной, ловило своими неровными стеклами вспышки газового света окно-роза. Редкие лампы лишь помогали оценить масштабы арок. Насладившись этим зрелищем, я задрал голову и бросил взгляд на своды. Ощутив свежий аромат дерева, я представил себе, как семь с половиной сотен лет назад были подняты на высоту сто двадцать футов эти тяжелые балки и громадные каменные блоки. Подумать только – когда-то это древнее здание выросло над низкими городскими крышами, поражая взгляды своими размерами и новизной. Поистине чудесно, что оно пережило почти нетронутым гражданские войны эпохи Генриха VI, уничтожение аббатства, а также артиллерийский обстрел при осаде 1643 года.

Голоса замерли, наступила тишина. Я обернулся, и мой взгляд натолкнулся на нечто чудовищное: в трансепте громоздилась новая органная галерея – неохватная и безобразная. Сияя металлическими трубами, полированной слоновой костью и черным деревом, она больше всего напоминала гигантские часы с кукушкой, привидевшиеся в кошмарном сне.

И новый шок: до моего слуха донеслись резкие возбужденные голоса, источник которых в этом гулком пространстве невозможно было определить. Взойдя по ступеням в алтарную часть храма, я различил в дальнем конце огоньки. Вновь раздались крики и музыкальный звон лопат, ударяющих о камни; огромное здание, казалось, воспринимало и поглощало все звуки, как почти восемь сотен лет поглощало человеческие радости и печали. Обогнув ряды сидений, я обнаружил троих работающих мужчин – вернее, работали только двое, а третий руководил. Пар от их дыхания клубился в свете двух фонарей; один стоял на полу, другой был нахально водружен на епископское надгробие.

Рабочие, вывернувшие несколько больших каменных плит, были молодые и безбородые, а их старший начальник, с пышной черной бородой, важный и сердитый на вид, походил на пирата. Но меня больше заинтересовал высокий старик в черной сутане, который наблюдал. Ему было никак не меньше семидесяти – вероятно, он родился еще в прошлом веке; с большими мешками под глазами и с глубокими складками на впалых щеках, он походил на человека, который уже не один десяток лет переживает ужасную обиду, некогда ему нанесенную. Глядя на его высокую фигуру и гладкий безволосый череп, я готов был подумать, что он не человек, а ожившая – вернее, обретшая некое подобие души – частица собора. Его рот, вытянутый в ровную горизонтальную линию, хранил неодобрительное выражение. Я подошел и обратился к старику:

– Не будете ли вы так добры объяснить мне, что они делают?

Он покачал головой:

– Творят бесчинство, сэр.

– Вы церковный служитель?

– Главный, причем уже двадцать пять лет, – с меланхолической гордостью отвечал старик, выпрямив спину. – И ту же должность отправляли мой отец и дед. И все мы в отрочестве пели в хоре.

– Правда? Замечательная династия. А следующее поколение?

Его лицо потемнело.

– Моему сыну это безразлично. Печально, когда твое собственное дитя пренебрегает делом, которому ты посвятил всю жизнь. Вы меня понимаете, сэр?

– Могу себе представить. Хотя у меня самого детей нет.

– Очень жаль, сэр. – Голос собеседника звучал серьезно. – Это, должно быть, очень печалит вашу жену и вас, вы уж меня простите за такие слова.

– Жены у меня тоже нет. Прежде была. Я… то есть… – Я замолк.

– Тоже очень жаль, сэр. Мне недолго осталось ходить по земле, но меня утешает, что я оставлю после себя троих прекрасных внуков, точнее – троих внуков и двенадцать правнуков.

– Вас можно поздравить. А теперь не расскажете ли мне, что здесь творится? Если вы проработали в соборе столько лет, вы должны знать это здание вдоль и поперек.

– До последнего уголка, сэр. И мне больно видеть, как его кромсают.

– Но зачем это делается?

– Из-за проклятого органа. В трансепте построили новую консоль. Вы, должно быть, заметили это жуткое нововведение, не орган, а паровоз какой-то! А теперь для него прокладывают трубы.

– Неужели они собираются вскрыть пол по всей длине? – Я сопроводил свои слова жестом.

– Именно. Их ничто не остановит. Им все нипочем.

– Чем же была плоха старая консоль? Сколько мне помнится, это было красивое сооружение, относящееся к началу семнадцатого века.

– Чистая правда, сэр. Но, похоже, оно не устраивало его милость, а ведь он играет – не то что мы, всего лишь слушаем. И потом еще должны будем любоваться этим вавилонским безобразием до конца своих дней.

– Вы говорите об органисте?

Он словно не слышал моего вопроса.

– Иные из каноников желали иметь орган большой и громкий, расположенный именно здесь, на виду у прихожан, чтобы им было удобно подпевать, другим же нравился старый: он хорошо звучит вместе с хором и в отличие от нового не заглушает голосов.

– В стране не найдешь церковной общины, где не шли бы подобные споры между ритуалистами и евангелистами.

– Вот уж верно, сэр. В дни моего детства ничего подобного не было. Либо ты был добрым христианином и молился в соборе, либо несогласным, папистом, вот и весь выбор. А нынче все несогласные и паписты – члены англиканской церкви и дерутся друг с другом из-за облачений, свечей, ладана и шествий. На мой взгляд, все это балаган и комедия и не имеет ничего общего с истинным поклонением Всемогущему Творцу.

– Так теперь приверженцы евангелического направления решают, как поступить с органом?

– Ну да, ведь он крутит ими как пожелает. А раз так, то что там затраты, что там разрушения – он должен получить такой орган, какого желает.

Я предположил, что старик по-прежнему говорит об органисте.

– А остальные каноники не воспротивились?

– Доктор Локард попытался, но их было слишком много. И недавнюю суету вокруг школы затеяли, похоже, также они.

О докторе Локарде я был наслышан.

– А что произошло со школой? – спросил я, желая узнать, не затронуты ли здесь интересы Остина и не потому ли он и пригласил меня столь внезапно. Он был человек несдержанный и своими опрометчивыми поступками уже не раз навлекал на себя неприятности.

Но, по-видимому, старый служитель понял, что наговорил лишнего, и в ответ пробормотал только:

– Этот вопрос будут решать на предстоящем собрании каноников. Больше я ничего не знаю.

– А когда оно состоится? Каноникам бы следовало распорядиться о прекращении работ.

– В четверг утром.

– Это слишком поздно!

Я поспешно спустился на хор, к рабочим.

– Вы здесь старший? – спросил я бородача.

Он ответил любопытным взглядом.

– Я.

Рабочие замерли и прислушались.

– Здесь нельзя прокладывать трубы.

– Да неужели?

Мне не понравилось, как он держится.

– От ваших действий серьезно пострадает здание.

– Я делаю, что мне сказано.

– Погодите, – начал я. – Разрешите мне…

– Я подчиняюсь мистеру Балмеру и доктору Систерсону – и больше никому, – оборвал он меня, делая подчиненным знак вернуться к работе. Они, покосившись на меня, обменялись ухмылками; один из них вновь замахал мотыгой.

Я возвратился к церковному служителю.

– Если уж нельзя не прокладывать трубы, их нужно пустить в обход, чтобы причинить меньше повреждений.

– Вы правы. Однако, сэр, откуда вам все это известно? Простите, но не припомню, чтобы я вас раньше здесь видел.

– А я никогда здесь и не бывал. Но я изучал архитектуру соборов вообще и конкретно об этом прочел немало.

– А где, по-вашему, следует проложить трубы, сэр?

– Затрудняюсь ответить. Можно, я поднимусь на галерею для органа? Старого органа? Оттуда мне будет лучше видно.

– Разумеется, сэр, прошу.

– Я вас не задержу? Вы еще не собираетесь закрываться?

– И близко нет, сэр. Обычно мы закрываемся после вечернего песнопения, однако сегодня – и завтра вечером – работы продолжатся до восьми или девяти, и мне придется запереть за рабочими дверь трансепта. Ее я всегда закрываю последней.

– Почему же они работают так долго?

– К пятнице все нужно закончить. После полудня состоится большая служба с повторным освящением органа, приедет сам епископ. Потому и хор репетировал допоздна.

Служитель взял с надгробия фонарь и двинулся через алтарную часть храма к маленькой задней дверце. Меня неприятно поразило, что многие из старинных дубовых панелей были сняты и несколько штук лежало на пороге.

– Сам я наверх не пойду, сэр. Суставы болят – ревматизм. Вы протиснетесь мимо панелей? Их сняли, чтобы без помех работать над консолью.

– А назад их поставят?

– Да-да, слава тебе господи. Но на пару недель дверь они перекрыли.

Он протянул мне фонарь, и я взобрался по лестнице на галерею для органа, хорошо разглядел оттуда алтарное пространство и хор и понял, какие разрушения сулит задуманный план работ. Увидел я, кроме того, как можно выполнить эти работы, не подвергая здание такой опасности.

Уже собравшись спускаться, я заметил, что со стороны алтаря к старику служителю кто-то приближается. Это был низкорослый моложавый мужчина с преждевременной лысиной, сверкавшей, когда на нее падали отблески света.

Присоединившись чуть позже к старику, я обнаружил, что они с незнакомцем беседуют, поглядывая на рабочих.

– Это доктор Систерсон, ризничий, – сказал мне служитель.

Молодой человек с дружелюбной улыбкой протянул мне руку. Вид у него был домашний, очень ухоженный, и мне пришла в голову странная фантазия, что жена вымыла его и упаковала, как ценную вещь, прежде чем выпустить за порог. Я отрекомендовался и, поскольку должность собеседника предполагала ответственность за здание храма, объяснил, что действия рабочих меня тревожат.

– Думаю, вы правы, – отозвался он. – К несчастью, Балмер, здешний смотритель, на несколько дней уехал по срочному семейному делу. Мне самому данный метод ведения работ казался несколько сомнительным, и я подозревал, что мастер неправильно понял свою задачу. – Он с улыбкой добавил: – Вы подтвердили, что я опасался не зря.

Я рассказал, что, глядя с галереи, наметил, как можно было бы иначе проложить трубы.

– Они могут пройти вот здесь и как раз под этим надгробием. – Я указал на искусный барельеф, украшавший большую мраморную плиту высоко в стене. Он относился к началу семнадцатого века и изображал, мозаикой в базальте, два ряда коленопреклоненных фигур, женских и мужских, один напротив другого; ряды постепенно уменьшались по высоте, поскольку за взрослыми следовали дети. Барельеф располагался не на одной плоскости со стеной, а на несколько дюймов выдавался наружу.

– Это памятник, а не надгробие, – пробормотал доктор Систерсон. – Памятник Бергойну. У него довольно занимательная история. Я как раз только что был на приеме у моего коллеги, доктора Шелдрика, – поводом послужила публикация первой части его исторической работы… – Внезапно он оборвал себя. – Прошу прощения. Вам это, конечно, неинтересно.

Я помотал головой:

– Напротив. Я сам историк.

Он улыбнулся:

– Вот почему вас так заботит сохранность памятников старины.

– Джентльмен много чего знает об этом древнем здании, – вставил главный служитель.

– Не сомневаюсь, больше моего, Газзард, – со смешком произнес доктор Систерсон. Он отступил назад, наклонил голову к плечу и стал изучать предложенную мною идею.

Затем он обратился к мастеру:

– Я решил последовать совету этого джентльмена. Трубы будем прокладывать вот там.

Выслушивая более подробные объяснения, бородатый сверлил меня через плечо доктора Систерсона свирепым взглядом, но затем неохотно проинструктировал своих подчиненных.

Довольный собой, я простился с собеседниками и оглядел деамбулаторий – великолепный, как я и ожидал, – а затем прошелся по другую сторону алтаря и не встретил там никого, кроме молодого человека в рясе, которого принял еще за одного служителя.

В одной из боковых капелл я преклонил колена. В детстве я был очень набожным. Затем решил, что я скептик, а в Кембридже назвался атеистом. Так оно было или не так, знаю одно: несколькими годами позднее, переживая самый тяжелый в своей жизни кризис, я обнаружил, что не могу молиться. В духовном смысле собор ничего для меня не значил. Это был прекрасный монумент в честь огромной и удивительной ошибки. Я чтил моралиста из Галилеи – или иного автора приписываемого ему учения, – но не мог поверить в то, что он – Сын Божий.

Вторник, вечер и ночь

В одном из домов на Соборной площади горел свет и на занавесках двигались тени. Должно быть, там проходил прием, упомянутый доктором Систерсоном. Я подумал, что Остин тоже получил приглашение, но из-за моего приезда был вынужден его отклонить. Снимая в холле у Остина шляпу и пальто, я почувствовал запах жареного мяса. Хозяина я застал в кухне; одной рукой он держал над огнем сковороду с длинной ручкой, в другой был стакан вина. На пристенном столике стояли две открытые бутылки кларета[8], причем одна, как я заметил, была уже наполовину пуста.

– Тебе часто приходится стряпать? – спросил я с улыбкой, пока Остин наливал мне вино. Я пытался представить, как он здесь живет.

– Интересуешься, большая ли у меня практика? – Он рассмеялся. Затем с шутливой серьезностью добавил: – Уверяю тебя, при моих доходах не сделаешься завсегдатаем ресторана. Ну что, нагулял аппетит?

– Увидел то, чего как раз и боялся: в соборе творится варварство.

– Прокладка труб, только и всего, – воскликнул Остин, яростно переворачивая кусочки мяса на сковороде.

– С этого обычно и начинается. Помню, что произошло несколько лет назад в Чичестере. Решили проложить газовые трубы для отопления, при этом разрушили кафедру, ослабили конструкцию, и в результате рухнула башня над средокрестием[9].

– Вряд ли здание обрушится оттого, что снимут несколько плит.

– Тронут опорные столбы, а это всегда чревато; как сказал старик служитель, о последствиях никто не задумывается и не беспокоится.

– Так ты познакомился с Газзардом? Бодрый старик, правда? Подозреваю, собор его не так уж и заботит. Чего он на самом деле боится, так это как бы не расшевелили соборного призрака. Все служители перед ним трепещут.

– В таком древнем здании должен быть не один призрак, а несколько.

– Этот самый знаменитый и страшный. Дух казначея. Уильяма Бергойна. Обратил внимание на фамильный мемориал?

– Да, хотя в подробностях не рассмотрел: было темно.

– Красивая работа. Собственно, памятник играет в истории о призраке не последнюю роль.

– Как же он является, этот призрак?

– Как и положено любому уважающему себя призраку. Разгуливает – я бы даже сказал, шествует – ночами по собору и Соборной площади, пугая народ.

Я усмехнулся:

– Голову носит под мышкой?

– На обычном месте, насколько мне известно.

– И какая же обида мешает ему мирно покоиться по ночам в могиле? Ведь история привидения всегда начинается с какой-нибудь ужасной несправедливости.

– Величайшая из несправедливостей: он был убит, а виновники избежали правосудия. После ужина я тебе расскажу. Нет-нет, молчи. Сопротивляться бесполезно: под Рождество самое время для таких рассказов. Я буду негостеприимным хозяином, если ты у меня не отправишься спать запуганный, на трясущихся ногах.

– Придется и мне образцово исполнить долг гостя: сидеть не шелохнувшись, замерев от ужаса.

Он весело объявил, что ужин готов, и поручил мне отнести в столовую тарелки и блюда.

Мы уселись за небольшой стол (собственно, это был карточный столик, неуместно зеленая поверхность которого была прикрыта сомнительной чистоты скатертью) и приступили к аппетитному ужину: пряным бараньим отбивным с жареной репой и замечательному айвовому пирогу – купленному в булочной, как подчеркнул Остин, дабы не внушать мне преувеличенного представления о своих кулинарных талантах. Мы оба вволю пили кларет, причем в Остина вместилось много больше, чем в меня. В комнате было по-прежнему тесно и пахло газом, пищей, углем и вдобавок чем-то не совсем приятным, но приступ тошноты не повторился.

За едой Остин то болтал без умолку, то затихал, словно погрузившись в собственные мысли. Я попробовал поговорить о том, что нас прежде объединяло, но он остался равнодушен, и мое сердце екнуло при воспоминании о том, как мы, бывало, засиживались допоздна за беседой о Платоне. Я попытался затеять разговор о городе – школе и местном немногочисленном обществе, – но он избегал моих вопросов.

Я обнаружил, что о былом он тоже не расположен беседовать. Вероятно, оно просто стерлось у него из памяти. Когда я упоминал о прежних знакомых или эпизодах прошлого, он пропускал мои слова мимо ушей. Я заговорил о наших соучениках по Кембриджу, о том, что с ними стало, и Остин улыбался и кивал; если бы я спросил, он рассказал бы мне о тех, с кем продолжал встречаться, но я не спрашивал. Я поведал, что пишу работу о короле Альфреде и интересуюсь его героическим сопротивлением нашествию язычников, а Остин довольно безразлично кивал. Чем дольше я наблюдал, тем более задавался вопросом, почему он решил возобновить наше знакомство.

Наконец он встал.

– Давай-ка отправимся с десертом наверх и…

– Стоп! – Я поднял руку. – Это входная дверь. Кто-то пришел. – Я был уверен, что слышал щелканье замка.

– Ерунда, – нетерпеливо отмахнулся Остин. – Должно быть, скрипнула лестница. Дом старый, вот и бормочет себе под нос, как маразматик. Так вот, пойдем-ка наверх, и я расскажу тебе историю о неугомонном канонике.

– Поведай прежде свою собственную! – вырвалось у меня.

Я не собирался высказываться напрямую, но вино – хотя я выпил не так уж много – меня раскрепостило. Два десятилетия он прожил в этом городе, уныло втолковывая математику неотесанным отпрыскам преуспевающих торговцев льном, аптекарей и фермеров. Я часто размышлял о его замкнутой, скучной жизни и задавал себе вопрос, думает ли он обо мне и о том, что наши судьбы могли сложиться совсем иначе.

Он ответил странным взглядом.

– Я имею в виду историю твоей жизни. Тех лет, что ты здесь провел.

– У меня нет истории, – проговорил он коротко. – Работаю потихоньку. Не о чем рассказывать.

– Как-никак два десятка лет с лишним – а тебе и сказать нечего?

– А что сказать? У меня есть друзья, некоторых ты увидишь. Кое-кто из моих сослуживцев в школе – холостяки, как и я, – тесно сдружились, есть у меня знакомые и в городе. Компания беспутных, неряшливых мужчин, которые просиживают в пивных, потому что никто их не ждет дома. Допущен я и в более благородные круги, так как иные из жен каноников и преподавателей видят во мне что-то вроде домашней собачонки.

Я улыбнулся:

– А ты никогда не подумывал о женитьбе?

Он бросил на меня смеющийся взгляд:

– Кто же на меня польстится? Я и в молодости не был завидным женихом, а уж теперь и вовсе.

Расспрашивать дальше я постеснялся, чтобы не быть заподозренным в праздном любопытстве. Я подумал о его деликатности: я ведь ни разу не услышал от него вопроса, касающегося моей жизни в годы нашей разлуки, который мог бы быть мне неприятен. Мне пришло на ум, что он пригласил меня ради совета или помощи, а по какому поводу – о том я, после разговоров в соборе, тоже догадывался. По крайней мере, у него будет возможность облегчить душу.

– В школе все в порядке?

– Почему ты спрашиваешь?

– Я слышал, там идут какие-то споры.

Остин вдруг вгляделся в меня пристально:

– Ты о чем? Кто сказал тебе такое?

Я пожалел о своей болтливости.

– Старик… служитель… упоминал о каких-то неладах.

Газзард? А с чего ты решил, что ему об этом что-нибудь известно? – Он ел меня глазами. – Думали бы они лучше о своих собственных делах. Этот Газзард – ни дать ни взять старая кумушка. Как и большинство каноников. Только и делают, что придумывают гадости друг о друге. Или еще о ком-нибудь, кто попадется на язык.

– Какие такие гадости?

– Да ты и сам можешь вообразить.

Он отвернулся, и стало ясно, что он потерял к этой теме интерес. Я вспомнил, как раздражала его моя привычка подолгу рассматривать предмет под разными углами зрения. Для Остина факт был фактом и ни в каких обсуждениях не нуждался. Он встал.

– Пойдем наверх. Я развел огонь.

В холле я заметил какой-то сверток, прислоненный к стене напротив двери комнаты. Я был уверен, что прежде его тут не было.

Остин поднял сверток.

– Как он тут оказался? – спросил я.

– Ты о чем? – поспешно отозвался он. – Я оставил его здесь перед ужином, чтобы не забыть, когда пойду наверх.

Без дальнейших слов мы поднялись по лестнице и застали в гостиной уютно горящий камин. Я подсел к огню, а Остин оставил сверток на полу у другого стула и зажег свечи. Затем, открыв бутылочку недурного портвейна, он наполнил стаканы.

Это так походило на старые времена, что мне живо представились неосуществленные замыслы, и я рискнул поинтересоваться:

– Помнишь, как на старшем курсе мы толковали однажды, что неплохо бы заниматься наукой в одном и том же колледже?

Остин помотал головой:

– Разве?

– А как нас вдохновляла идея посвятить себя интеллектуальным занятиям?

Его губы тронула саркастическая усмешка.

– Ты, наверное, считаешь, что такое возможно только в Кембридже – ну или в Оксфорде?

– Вовсе нет. К примеру, я высокого мнения об уме каноников…

– Каноники! – прервал меня Остин. – Я избегаю их, насколько возможно. За редкими исключениями это очень ограниченная публика. Именно потому большинство их помешаны на внешних формах: благовония, облачения, свечи, процессии. В церкви полно таких людей, в университетах – тоже. Эмоциональная жизнь сведена к нулю; умом дерзки, что нетрудно, а чувствами робки.

– Я слышал, что капитул терзают постоянные конфликты между приверженцами евангелической и ритуалистической доктрины, – добавил я, избегая упоминать имя Газзарда.

– Тем и вызваны разногласия о работах в соборе, – кивнул Остин. – Иные смотрят на него как на красивую старинную оболочку; они хотят сохранить его материальный облик, так как ничто другое для них не существует.

Я спрятал свое раздражение за улыбкой.

– Неужели каждый, кто любит старые церкви, – богоотступник?

– Я говорю о тех наших современниках, кто творит религию из материй второстепенных или чуждых христианству: музыки, истории, искусства, литературы.

Его речь дышала таким негодованием, что я, нисколько не желая втягиваться в спор, все же счел нужным объяснить свою позицию:

– Со своей стороны должен сказать, что для меня важна нравственная ценность произведений искусства, таких как собор, но не груз суеверий, с ними связанный.

Остин сел в кресле боком, перекинув ноги через подлокотник (мне вспомнилось внезапно, что такая привычка была у него и в юности), и яростно на меня уставился, что вкупе с несолидной позой выглядело довольно забавно. Он с расстановкой повторил мои слова:

– Груз суеверий. Откуда же они берутся, как не от тебя и тебе подобных? Это вы собираете в кучу различные доктрины, чтобы состряпать из них новую форму суеверия, куда более опасную, чем любые суеверия христианства. А к тому же и бесполезную. Она бессильна разрешить главные человеческие проблемы: потери, смерть близких, неизбежность собственной смерти.

– А разве такой должна быть религия? Утешительной сказкой? Я, подобно римским стоикам или моим любимым англосаксам до обращения в христианство, предпочитаю правду, какой бы суровой она ни была.

– Суровей христианства ничего не существует.

– Так ты уверовал, Остин? Прежде ты был скептиком.

– С тех пор минуло два десятка лет, – огрызнулся он. – А ты думал, за пределами Кембриджа ничто никогда не меняется?

Перемена в самом деле произошла разительная. В свое время, равняясь на передовых старшекурсников нашего поколения, мы были вольнодумцами в духе Шелли. Со всей страстью бичевали религию как организованный обман. Я не отказался от своих убеждений, и, собственно, опыт историка заставил меня еще более убедиться в том, что религия есть заговор сильных мира сего против остального человечества. Однако с годами я смягчился и теперь скорее жалел верующих, чем неистово их осуждал.

– Впрочем, я и в университетские годы был верующим. – В голосе Остина чувствовалась горечь. – Я только притворялся агностиком, чтобы ты и твоя компания надо мной не смеялись.

При поступлении в колледж Остин придерживался трактарианизма и этим щеголял (думаю, в пику отцу, который принадлежал к Низкой церкви, служил викарием и не мог похвалиться ни знатностью, ни богатством), но затем быстренько объявил себя атеистом. Неужели это я его обратил, сам того не заметив? Он был так податлив? Если я и повлиял на него, то не потому, что был умнее, – просто лучше понимал, в чем моя вера и чего я хочу. Остин был несколько ленив, то есть склонен плыть по течению; в отличие от меня он не держал себя в ежовых рукавицах. Именно из-за этой личной особенности он подпал под влияние человека, который очень мне навредил.

– На старших курсах мы не задумываясь называли христианство суеверием, – продолжал Остин. – Суеверием, которое совсем уже выдохлось под солнцем рационализма и вот-вот исчезнет окончательно. А теперь я проникся обратным убеждением: если у тебя нет веры, значит, все, что ты имеешь, это суеверие. Боязнь темноты, привидений, царства смерти – от этого никуда не денешься. Чтобы избавиться от страхов, мы нуждаемся в сказках. Ты, например, берешь свои утешительные мифы и сказки из истории – как с этим твоим королем Артуром.

– Артуром? О чем ты?

– Ты же сам недавно говорил, что пишешь труд о короле Артуре.

– Бог мой, да нет же. Я пишу о короле Альфреде.

– Артур, Альфред, какая разница? Ну спутал я их – но суть дела от этого не меняется. Ты сочиняешь сказки, чтобы себя утешить.

– В отличие от Артура Альфред – признанная историческая фигура, – вознегодовал я. – Чего не скажешь об Иисусе из Назарета. При всем моем уважении к моральной системе, которую связывают с его именем.

– Уважение к моральной системе, которую связывают с его именем! – фыркнул Остин. – Я говорю о религии, вере, принятии абсолютной реальности спасения или вечных мук. Ты – как и прочие наши ровесники – потерял веру оттого, что решил, будто наука может объяснить все. Когда-то я и сам так считал, но потом понял, что разум и вера вовсе не противоречат друг другу. Это системы реальности разного порядка. Теперь мне это известно, а когда я был моложе, то заблуждался вместе с тобой. Ныне я знаю: свет существует потому, что есть тьма. Жизнь – потому, что есть смерть. Добро – оттого, что есть зло. Спасение существует, потому что есть проклятие.

– А яйца существуют, потому что существует бекон! – не удержался я. – Чушь собачья!

Остин ответил мне холодным взглядом своих больших черных глаз, будто ответа по существу я не заслужил.

– Прости, – сказал я. – Мне не следовало так говорить. Но ты в это веришь, так как тебе хочется думать, что ты будешь спасен. Ты попался в ту самую ловушку, о которой мы оба часто говорили. Приманкой послужила вечная жизнь и прочая ерунда.

– Что ты знаешь о моей вере? – произнес он мягко.

Внезапно я до конца понял то, о чем наполовину догадывался с первой же минуты приезда: Остин для меня полнейший незнакомец. Еще более меня обескуражила мысль, что и двадцать пять лет назад, думая, что изучил Остина вдоль и поперек, я на самом деле знал его очень мало. Человек, глядевший на меня сейчас с таким презрением, in potentia[10] присутствовал и в моем прежнем приятеле, а я об этом даже не подозревал.

Мы надолго замолкли. За окнами густой туман обвивал площадь и собор плотным, но холодным и влажным шарфом. Остин пил, по-прежнему бросая на меня взгляды поверх стакана. Я прятал глаза и тоже потягивал вино. Он опустил стакан на пол и переменил позу.

– Я хотел рассказать тебе о привидении.

Его голос прозвучал любезно, словно бы мы не стояли только что на грани открытой ссоры. Я откликнулся на его новое настроение:

– В самом деле, неплохо бы послушать.

Спустя два дня мне показалось символичным, что рассказ об убийстве Остин вел в пределах вольного района Соборной площади, но тогда я не ждал ничего, кроме возобновления былых – таких уютных – доверительных отношений. Он начал:

– За два последних века многим попадалась на глаза высокая фигура в черном, молча обходившая собор и площадь.

Я кивнул, однако он добавил:

– Ты скорчил скептическую гримасу, но по крайней мере часть этой истории имеет материальное подтверждение. Ее можно увидеть и даже потрогать, если тебе, как Фоме неверующему, нужны подобные доказательства: она запечатлена на камне и находится менее чем в полусотне ярдов от нас.

– Что же это?

– Всему свое время. Лет приблизительно две с половиной сотни тому назад пост каноника-казначея фонда занимал Уильям Бергойн. Если бы ты открыл окно – но только, пожалуйста, не делай этого, холод собачий! – и посмотрел налево, то увидел бы здание прежнего дома казначея. Теперь оно зовется новым домом настоятеля, хотя и это название давно уже не соответствует действительности. Это здание уступало размерами тогдашнему дому настоятеля, а от епископского дворца не составляло и одной трети, однако было так красиво, что остальные дома на площади не годились ему и в подметки. Предшественник Бергойна смог навести на дом блеск, поскольку потихоньку подворовывал из фонда (должность казначея была лакомым куском для тех, кто не брезговал попользоваться случаем). Бергойн же не только сам не поддавался искушению, но и другим этого не позволял. Именно по причине своей честности он нажил себе могущественного врага. Это был честолюбивый каноник по имени Фрит, Ланселот Фрит, приблизительно ровесник Бергойна, служивший заместителем настоятеля. Он был человек, глубоко погрязший в болоте меркантилизма.

– Я слышал о нем! – воскликнул я.

– Вот как? Но пока молчи и слушай. До появления Бергойна Фрит пользовался практически неограниченной властью, поскольку старый настоятель был ни на что не годен. Он правил капитулом в союзе с каноником Холлингрейком – библиотекарем, человеком ученым, но жадным и бессовестным. Можешь себе представить, как обрадовались они новоприбывшему.

– Должен сказать тебе, Остин, – вставил я, не удержавшись, – что недавно обнаружил совершенно новую версию дела Фрита.

– Интересно-интересно, – небрежно отозвался он. – Однако дай мне закончить мою историю, а потом уж изложишь свою. Иначе мы запутаемся. Бергойна и Фрита разделяла не только личная неприязнь. Бергойн был человек набожный, далекий от мирского, посвятивший себя молитве, а Фрит жаждал власти, науку не ставил ни в грош и преследовал одни лишь материальные интересы.

– Погоди минутку, – снова не выдержал я. – Мне попалось свидетельство очевидца, согласно которому Фрит в тот роковой день лишь потому ввязался в неприятности с военными, что очень любил книги.

– Не верится, – проговорил Остин. – Причина в том, что он пытался трусливо бежать.

– Мой свидетель говорит иное, – запротестовал я. – Он утверждал…

– Расскажешь, когда я закончу. История и так путаная, а ты еще перебиваешь. – Прежде чем продолжить, он по учительской привычке сделал паузу. – Каноники в те времена были ленивые и жадные (теперешние недалеко от них ушли!) и не только позволяли зданию ветшать, но пренебрегали и другими своими обязанностями, касающимися воспитания и благотворительности. Бергойн попытался это изменить. Он хотел отремонтировать собор, чтобы туда вновь устремились прихожане со всего города, а также восстановить школы и богадельни. Чтобы выкроить деньги, он решил ужать те расходы в соборе, которые полагал несущественными, при этом не мог не затронуть интересы многих каноников и в результате нажил себе еще больше врагов. Кульминацией событий сделался скандал из-за какой-то собственности фонда, которую Бергойн задумал продать, чтобы выручить деньги на ремонт. Фрит предъявил старинный документ, лишающий его такого права; впоследствии этот документ оказался подделкой. Бергойн заподозрил обман и должен был бы понять, что противники готовы на любую подлость. Тем не менее он не сдался, осуществил задуманное и собрал большую часть нужной суммы. Казалось бы, это была победа, но за нее пришлось заплатить. Таинственным образом – вероятно, в какой-то связи с интригами и заговорами, которым не было конца, – ему стала известна некая жуткая тайна, столь ужасающая, что, размышляя над нею, он изменил прежнему уединенному и правильному образу жизни и начал проводить ночи в обветшавшем соборе или мерить шагами Соборную площадь.

– Полагаю, ты откроешь мне, в чем заключалась эта тайна?

– Не рассчитывай: Бергойн унес ее в могилу. Так или иначе, узнав ее, достойный и респектабельный клирик превратился в страдальца, терзаемого мрачными мыслями. Это была очень опасная тайна.

– Ты хочешь сказать, его убили, чтобы предотвратить разоблачение?

– Похоже на то. Однажды ранним утром его изувеченное тело нашли под лесами, которые были подготовлены для столь ненавистного его сослуживцам ремонта.

– Словно бы он был наказан за свой успех?

– Версию убийства подкрепляет еще одно обстоятельство: той же ночью бесследно исчез каменщик собора, некто Гамбрилл. Он тоже не ладил с Бергойном. Существует и другое объяснение пропажи Гамбрилла и смерти каноника: их обоих мог убить молодой рабочий, помощник Гамбрилла. Эти слухи ходили в городе еще много лет.

– Что за причины могли толкнуть его на убийства?

– Известно о старинной вражде между его семейством и Гамбриллом. Но давай перейдем к призраку – это ведь история о привидении. Погребальная служба по Бергойну в соборе была нарушена стенаниями столь жуткими, что часть присутствующих в испуге разбежалась. С тех пор долгие годы собор посещает призрак Бергойна, и нередко, особенно в ветреную погоду, от памятника исходят душераздирающие стоны. Этого-то призрака и боится старый Газзард: считает, что нынешние строительные работы его расшевелили. Вот и вся обещанная история.

– Тоже мне, история, – недовольно проворчал я. – Никакой определенности – сплошные загадки.

– Я говорил уже, что имеется ключ, хотя также несколько загадочный.

– Речь идет о тайне, которую узнал Бергойн? Или о том, кто его убийца?

– Смотря как истолкуешь. Наутро после убийства на стене дома Бергойна (того, что зовется теперь новым домом настоятеля) была найдена надпись. Судя по всему, кто-то успел вырезать ее ночью – и это за короткое время, при свете фонаря!

– И что в ней говорилось?

– Точные слова я забыл, так что прочтешь завтра сам.

– Какой же ты противный, Остин. Я думаю, не отправиться ли мне туда сию же минуту.

– Да ладно тебе. Нельзя же среди ночи расхаживать по чужим владениям.

– А кто там теперь живет? Кто-нибудь из каноников?

– Это частная собственность. Владелец – пожилой джентльмен. Дождись, пока станет светло, тогда сможешь прочесть надпись через ворота, даже не заходя во двор.

– Не могу же я пялиться на чужой двор на виду у хозяина.

– Он очень постоянен в своих привычках. Приходи между четырьмя и половиной пятого, и, будь уверен, никто тебя не застигнет.

– Вот бы узнать, существуют ли письменные источники этой истории, – принялся я размышлять вслух. – Им самое место в библиотеке настоятеля и капитула. Спрошу завтра у библиотекаря, когда его встречу.

Остин бросил в мою сторону быстрый взгляд:

– Ты увидишься с Локардом? Зачем?

– Из-за моей работы.

– Работы? А какое он к ней имеет отношение?

– Прямое! – Я улыбнулся. – Я надеюсь, он направит мои поиски в самое удачное русло.

– Я думал, ты собирался бродить по этим злосчастным римским валам вдоль винчестерской дороги. При чем же тут Локард?

– Ты имеешь в виду насыпи вокруг замка Вудбери? До недавних пор они считались римскими, но, вероятно, это неправильно. Собственно, они либо…

– Да бога ради! Вопрос в том, их ли ты намерен изучать?

– Когда я впервые тебе писал, моей целью были именно они. Знаешь ли ты, что их до сих пор ни разу по-настоящему не обследовали? Потому-то никто понятия не имеет о том, построены они до римлян, римлянами или же англосаксами. Моя собственная…

– Но ты поменял свои планы?

– Разве я не упоминал в последнем письме, что передо мной открылась гораздо более заманчивая перспектива? Выходит, я не объяснил достаточно четко, что речь идет о работе совершенно иного рода. Ну конечно! Потому ты и выразил надежду, что непогода мне не помешает! А я-то думал, это шутка!

Я рассмеялся. Остин, однако, спросил раздраженно:

– О чем это ты?

– Недавно я узнал, что в библиотеке может найтись манускрипт, который способен поставить точку в захватывающе интересном и очень важном научном споре.

Остин направился к камину. Стоя ко мне спиной, он нащупал что-то на каминной полке и принялся набивать трубку. Прежде я не видел, чтобы он курил.

Я продолжал:

– Я готовил монографию о «Жизни Альфреда Великого» Гримбалда, правильное название – «De Vita Gestibusque Alfredi Regis»[11]. Ты слышал об этом произведении?

– Кажется, нет, – пробормотал Остин.

– Гримбалд – клирик, современник Альфреда; на него ссылается Ассер в своей гораздо более известной «Жизни Альфреда Великого». В его увлекательнейшем рассказе славный король словно бы оживает. Тебе непонятно, почему труд Гримбалда, в отличие от труда Ассера, мало кому знаком?

– Полагаю, сейчас ты мне объяснишь.

– Дело в том, что подлинность его не была однозначно установлена. Я же рассчитываю доказать аутентичность труда Гримбалда и на его основе составить биографию Альфреда. Скажу не преувеличивая: эта работа перевернет все наши представления о девятом веке, ибо у Гримбалда имеется поразительный материал, не использованный историками…

– Потому что они считают его подделкой, – прервал меня Остин.

– Не все, а некоторые. Вероятно, портрет, нарисованный Гримбалдом, служит им укором в их своекорыстном цинизме. Видишь ли, в рассказе Гримбалда Альфред предстает человеком храбрым, находчивым и ученым, к тому же на редкость великодушным и всеми любимым. К примеру, в нем повествуется о дружбе короля с великим Вулфлаком, ученым и святым.

– Вулфлаком?

– Он был наставником короля в его детские годы и оставался рядом в один из критических моментов его жизни. Гримбалд описывает, как они обсуждают роль королевской власти в ночь накануне решающей битвы при Эшдауне. Есть замечательная глава, где Альфред – сопровождаемый самим Гримбалдом – посещает учеников при аббатстве здесь, в Турчестере. Сверх всего, труд Гримбалда – единственный источник, из которого мы знаем о мученичестве Вулфлака.

Заметив пустой взгляд Остина, я спросил:

– Тебе об этом ничего не известно?

Он покачал головой.

– А о том, как он был в плену у датчан?

– Понятия не имею, о чем ты говоришь, – произнес он чуть ли не раздраженно.

– Тогда я тебе расскажу. Я думал, эту удивительную историю знает каждый английский школьник.

– Я знаю о тех треклятых пирогах.

Я рассмеялся:

– Очень поздняя и путаная традиция. А вот рассказ о мученичестве Вулфлака – подлинный и очень трогательный. Я его хорошо помню, но на случай, если какая-нибудь деталь ускользнет, принесу сверху текст Гримбалда.

– Это ни к чему, – потряс головой Остин.

Я поспешно поднялся в спальню и взял с пристенного столика книгу, рядом с которой оказался мой не совсем удачный рождественский подарок Остину – молодая леди в лавке очень красиво его упаковала. Прихватив и то и другое, я стал спускаться и был несколько удивлен, когда на лестничной площадке встретил Остина, который почему-то возвращался с нижнего этажа. В комнате я вручил ему подарок, он поблагодарил и, прежде чем сесть в кресло, положил пакет на пол. Подарок оказался на том месте, где прежде лежал сверток, и я, любопытствуя, куда девался последний, огляделся. Ни на книжных полках, ни на столике у окна свертка не было. Возможно, Остин спрятал его в большой шкаф. Или отнес обратно вниз? Но почему?

– Я вскрою подарок позже, – проговорил Остин. – Ведь половина удовольствия в предвкушении.

Я кивнул, но не очень радостно, поскольку уже знал, что ошибся в выборе.

Усевшись, я нашел в книге нужный раздел.

– Ты рассказал мне одну историю, приключившуюся в Турчестере, а я поведаю тебе другую. Как тебе известно, город был столицей[12] королевства Альфреда, и главной его твердыней был замок.

Остин обернулся; изо рта у него довольно забавно торчала трубка.

– В детстве Альфред проявлял интерес к знаниям, в высшей степени необычный для тех времен. Как юный принц, он должен был освоить прежде всего искусство войны. Этим искусством он тоже овладел, и очень неплохо. Но он не пренебрег и грамотой, что почиталось излишним в аристократических и королевских семьях, тем более для отпрыска захудалого монарха, который правил в королевстве, ютившемся на самых задворках европейской цивилизации, каким был в то время Уэссекс. Юношей Альфред выучил также латынь. Возможно, страсти к знаниям он предался потому, что, имея нескольких старших братьев, никак не рассчитывал на королевский титул. Гримбалд повествует, как отец Альфреда призвал к себе молодого монаха из Саксонии, чтобы тот учил его сына. Это был Вулфлак – в те суровые времена один из ученейших людей всей Западной Европы. Случилось так, что все старшие братья Альфреда полегли в битвах с датчанами и в самом юном возрасте он взошел на престол – как раз когда королевство столкнулось с наибольшей опасностью за все время своего существования. В восемьсот шестьдесят пятом году на его берега высадилось огромное войско датчан, намеренных завоевать и заселить всю Англию. Альфред оборонялся храбро и умно, умудряясь удерживать под своим скипетром и слабодушных, склонных скорее подчиниться и платить дань, чем воевать с датчанами.

К восемьсот девяносто второму году у Альфреда за плечами оставались уже почти тридцать лет правления и бесконечные войны с датскими захватчиками. Его старый друг и наставник Вулфлак был тогда епископом Турчестерским. Альфред успешно оборонял Уэссекс, однако датчане овладели обширными землями на севере и востоке Англии. В начале лета они отправили в Уэссекс огромное войско, которое чинило на своем пути разбой и разрушение. Эта новость достигла ушей Альфреда здесь, в городе, где он находился вместе со своим советом старейшин. Гримбалд пишет:


Король держал военный совет, и было решено отсрочить выступление на несколько недель, чтобы созвать войска из графств. Вслед за тем молодой королевский капеллан тайком отозвал Альфреда в сторону и предупредил, что Беоргтнот, его племянник и – как считал король – верный сторонник, вместе с другими танами[13] и в сговоре с Олафом, предводителем датчан, задумал его убить и завладеть королевством. Альфред, хоть и верил капеллану как самому себе, все же не мог принять за истину столь страшное разоблачение. Тем временем пришла весть, что датчане осадили Эксетер, и Альфред, сопровождаемый большинством танов, среди которых был и Беоргтнот, отправился туда, оставив город на попечение Вулфлака. Король ехал на полудиком жеребце, звавшемся Ведерстепа («Попирающий бурю»); жеребец этот не терпел никакого иного наездника, и смотрел за ним верный младший конюх. При короле была его казна: три больших, окованных железом сундука с золотом, серебром и драгоценными камнями – датчане ничего так не жаждали, как ею завладеть.


Следующий раздел я читать не стану, скажу только, что, к несчастью, капеллан был прав в отношении королевского племянника. (Кстати, упоминания об этом молодом священнике довольно интересны, и я составил на его счет небольшую теорию.) Беоргтнот вступил в сговор с Олафом, и нападение на Эксетер было задумано, чтобы выманить короля из Турчестера. Когда Альфред покидал столицу, датчане уже успели разделить свою армию на две части: меньшая осталась под Эксетером, дабы задержать там короля, другая же, бо́льшая, под началом самого Олафа, поспешила к Турчестеру кружным, отклонявшимся далеко на север путем. Поскольку гарнизон был слаб, враги овладели столицей без особого труда. Прибыв в Эксетер, Альфред обнаружил, что датчане его уже покинули. Он устремился в Турчестер, застал там датчан и ужаснулся известию, что они захватили Вулфлака в заложники. Следующий раздел я зачитаю.

Услышав это, Остин тихонько вздохнул.

– Нет, в самом деле, это очень важный раздел, сам увидишь.


Олаф отправил Альфреду послание, в котором говорилось, что он убьет Вулфлака, если не получит бо́льшую часть золота и серебра и если король не даст торжественную клятву жить с датчанами в мире. Альфред ответил, что оставил казну в Эксетере и пошлет за нею своих воинов, и Олаф согласился ждать десять дней, но предупредил, что на рассвете десятого дня золото должно быть у него, иначе Вулфлак умрет. Правда меж тем заключалась в том, что Альфред хранил золото при себе, про Эксетер же сказал с целью выиграть время: дней через девять-десять должно было подойти подкрепление. На совете старейшин Беоргтнот, поддержанный теми из танов, кто задумал предательство, призвал короля выдать казну. Не видя другого выхода, король предложил внезапную и дерзкую атаку на город. Таны не соглашались: они хотели дождаться подмоги. Дни шли, но свежее войско не появлялось. Наконец, на девятый день, Альфред объявил танам, что намерен предаться в руки датчан, дабы спасти жизнь своего бывшего наставника. Таны ужаснулись (но не Беоргтнот с сообщниками: они, напротив, втайне обрадовались) и принялись убеждать Альфреда, что королевство без него погибнет. Альфред, в сопровождении одного лишь молодого капеллана, удалился в свои личные покои, дабы молить Бога наставить его на правильный путь.


Дальнейшее повествование поразительно. Едва ли не впервые со времен римской цивилизации автор заглядывает внутрь человеческой души. И конечно, классическая дилемма: привязанность против долга. Кстати, не появилось ли у тебя догадок насчет моей гипотезы?

Остин молчал.

– Гримбалд продолжает:


Король спросил у священника совета, и молодой человек, глубоко тронутый его почтительным отношением и встревоженный предполагаемым предательством Беоргтнота, стал убеждать его расстаться с золотом. Вслед за тем подоспеет подкрепление и можно будет напасть на датчан. Король возразил, что для этого ему придется нарушить торжественную клятву – величайшая провинность перед Господом. Юный священник стал уверять его, что обещание, данное язычникам, в глазах Господа ничего не стоит.


Знаешь, это был очень практичный совет. Целесообразный как с военной, так и с политической точки зрения. Да и против теологии капеллан тоже не погрешил. Но Альфреда, вероятно, связывал дохристианский, англосаксонский кодекс морали, так как автор продолжает:


Однако Альфред твердил, что честь запрещает ему такой поступок. И вот, после трех часов молитвы и беседы, король явился перед советом и сказал, что принял решение: его долг – самолично договориться с врагом и при необходимости предложить себя в заложники вместо епископа. Таны взъярились, и самые верные из них громче прочих кричали о том, что не позволят этого королю. Тут взял слово Беоргтнот и вызвался сам пойти к датчанам, дабы попробовать уладить дело, и Альфред доверчиво согласился. И Беоргтнот отправился к Олафу, но целью имел не помочь дяде, а предать его. Он рассказал предводителю датчан, что золото Альфреда находится при нем и он ждет прибытия нового войска, а посему нужно требовать от него незамедлительных уступок. Тем временем привели Вулфлака и двух его капелланов, и Беоргтнот, с омерзительным двуличием, высказал ему сочувствие. Однако ученый епископ и сам лелеял тайный замысел – правда, самый честный и благородный, – а именно: отправить Альфреду весть, значение которой будет понятно только ему самому. И епископ поручил Беоргтноту: скажи своему дяде, пусть не падает духом, а подумает этой же ночью о словах высокоученого Плиния: «Истинный мудрец даже при наступлении тьмы найдет светоч, что затмил солнце, в то время как глупца ослепит и обычная заря». Это высказывание он вспомнит без труда. Епископ заставил неграмотного королевского племянника затвердить послание наизусть. Замысел ученого мужа состоял в следующем: глубоко изучив карту неба и законы движения звезд, Вулфлак знал, что ближайшим же утром, на рассвете, произойдет затмение солнца. А поскольку они с королем недавно читали вместе труды Плиния, где это явление описывается, он не сомневался, что Альфред его поймет. Но, к несчастью, Беоргтнот заподозрил, что послание содержит тайный смысл, и решил не передавать его вовсе. И вот, возвратившись в английский лагерь, он заявил Альфреду и совету старейшин, что его попытка договориться с датчанами ни к чему не привела.

Тем временем Олаф, по совету Беоргтнота, приказал, чтобы Вулфлака подвесили на западных воротах городских укреплений, на виду у осаждающего войска. Узрев это, Альфред преисполнился гнева и печали и объявил, что сдастся врагу взамен епископа. Таны (а с ними лицемер Беоргтнот и его сообщники) со слезами на глазах молили его не делать этого, ибо, как они говорили, датчане непременно его убьют. Но Альфред ответил, что употребит ныне свою власть для назначения себе преемника и останавливает выбор на своем племяннике, который, если сам он умрет, прекрасно его заменит. Дошло до того, что самые верные из танов, видя его решимость, попытались силой помешать ему выйти за порог его личных покоев.

Король же, накануне условленного десятого дня, когда Вулфлака должны были убить, воспользовался предрассветной темнотой и бежал, переодевшись в платье одного из своих слуг. Не узнанный, он добрался до конюшен, где держали армейских лошадей, и нашел своего собственного жеребца – свирепого Ведерстепу, не подпускавшего к себе никакого другого наездника. Пока король седлал его, жеребец артачился, но с Альфредом на спине успокоился, потому что узнал своего хозяина. От шума проснулся младший конюх и, как только убедился, что жеребец затих, сразу понял: незнакомый наездник не кто иной, как сам король.


– Кстати, – вставил я, – не знаю, знакома ли тебе картина Ландсира из Национальной галереи на этот самый сюжет?

– Ландсира? – Остин улыбнулся. – Как она называется? «По следу короля»?

Я мгновенно понял, что это шутка, и рассмеялся:

– Нет, это брат Эдвина, Чарлз Ландсир. Название картины: «Верный конюх узнает короля Альфреда». Очень трогательная сцена. На переднем плане король, в его благородных чертах перемешаны прекрасно отображенные художником вина́ и благорасположенность; он отворачивает голову, услышав изумленный возглас, только что сорвавшийся с уст красивого юноши, который взирает на короля с почтением и преданностью.

Остин вынул изо рта трубку и улыбнулся.

– В самом деле? Непременно посмотрю, когда в следующий раз буду в Лондоне.

В его словах мне почудился какой-то намек, но смысла я не понял.

– Ну ладно, вернемся к Гримбалду.


Юноша схватил коня под уздцы и стал кричать, пока не сбежались все слуги. Танов так тронули мужество и решимость короля, что они согласились напасть на город, не дожидаясь подкрепления. Тут же разбудили солдат, сделали перекличку и выстроили войско напротив городских стен. Епископ по-прежнему был подвешен над главными воротами, и все понимали, что он вот-вот может умереть. Перед самым рассветом войско было приготовлено и ждало королевского сигнала, чтобы начать штурм. В тот же миг дневное светило, едва поднявшееся над Вудберийскими холмами, начало заволакиваться черной тенью; тьма сгущалась и сгущалась, пока не сделалась непроглядной, поднялся холодный ветер. Солнце, спрятавшееся за диском луны, испускало вспышки пламени. Лошади тревожно заржали, птицы стаями беспорядочно кружили в небе, гадая, не пора ли устраиваться на ночлег. Ни один живой человек не наблюдал подобного прежде, и каждому казалось, что наступил конец света. Один Альфред узнал в происходящем затмение; объезжая ряды войск, он кричал, что через минуту-другую солнце вернется. Но он опоздал, и среди солдат началась паника. Датчан тоже охватил ужас; Олаф, стоя над главными воротами, решил, что тьму призвал своими заклинаниями Вулфлак, и приказал обрезать державшие его веревки. Когда тело ученого грянулось о землю, тьма уже начала рассеиваться. Останки мученика датчане самым постыдным образом швырнули в колодец вблизи Старого собора – теперь весь христианский мир знает его как Колодезь Святого Вулфлака. Вообразите себе ужас и горе Альфреда. Он сумел собрать свою рассеявшуюся армию, но штурмовать город силами испуганных солдат не было никакой возможности, тем более захватить противника врасплох уже не удалось.

По счастью, на следующий день подоспело подкрепление, Альфред немедленно приступил к штурму и, разбив врага наголову, отвоевал город. В Старой монастырской церкви отслужили обедню, Олафа, его семью и танов крестили, а затем они с Альфредом обменялись богатыми дарами. После захвата столицы выплыло на Божий свет и предательство Беоргтнота: один из капелланов Вулфлака, некто Катлак, поведал, как принявший мученическую кончину епископ пытался передать королю весть о затмении. Беоргтнот и сам разоблачил себя, бежав на северо-восток, в подвластные датчанам области. Прах Вулфлака извлекли из колодца и похоронили в Старом соборе в черном каменном гробу, окованном свинцом и украшенном фигурами, которые изображали… [и т. д., и т. д.]. Тело обмыли, умастили, закутали в тонкое…


Это, кажется, не особенно интересно.


Старый собор был разграблен датчанами, а когда его ремонтировали, произошел необычный случай. Датчане проделали в стене дыру, и Катлак обнаружил спрятанный там старинный документ. Это была хартия, в которой один из прежних уэссексских королей даровал аббатству определенные привилегии. Альфред объявил хартию действительной и утвердил эти привилегии навечно, пожаловал епархии и другие дары, дабы тем самым почтить память своего покойного друга и учителя. С той поры начали происходить чудеса, связанные со святым Вулфлаком, а прежде всего с колодцем, куда было брошено его тело. Обнаружилось, что вода из колодца исцеляет страшные язвы, деревья, политые этой водой, дают плоды среди зимы…


В том же духе написано еще много, не сильно интересно и не больно убедительно, поэтому здесь я останавливаюсь.

Меня очень взволновала эта история – я всегда волнуюсь, когда думаю об этом необычайном человеке, английском короле-книжнике, который спас нацию от уничтожения.

– Не догадаешься ли, в чем заключается моя гипотеза относительно молодого капеллана? – спросил я.

Остин помотал головой.

– Ты обратил внимание, что он единственный персонаж, о мыслях и чувствах которого нам рассказал автор? В сцене, когда Альфред молится, Гримбалд пишет, что капеллан был «глубоко тронут почтительным отношением короля и встревожен предполагаемым предательством Беоргтнота». Я думаю, молодой священник был не кто иной, как сам Гримбалд.

Остин поджал губы.

– Это объясняет, почему в его уста был вложен столь мудрый совет.

Я рассмеялся.

– Очень циничное наблюдение. Однако ты прав, и это подтверждает мою теорию, которую я недавно опубликовал в «Трудах английского исторического общества».

– Но насколько достоверна эта повесть? Меня она убеждает не больше, чем пресловутые пироги.

– Здесь имеются определенные трудности, – признал я.

– Что ты скажешь о предсказанном Вулфлаком затмении?

– Да, тут возникает ряд щекотливых вопросов. Астрономические знания, необходимые в данном случае, были утрачены уже несколько столетий назад – собственно, с падением эллинистической цивилизации. Однако, без сомнения, труды Птолемея и Плиния были тогда в Англии известны, потому Вулфлак и Альфред, наблюдая затмение, вполне могли понимать, что это такое.

– А происходило ли оно в то время? Это можно установить?

– О том, что именно в те дни имело место затмение, сведений нет. Это одна из причин, почему многие ученые отрицают подлинность «Жизни».

– Считают ее подделкой? Но кто ее состряпал и зачем?

– Что ж, сохранился один-единственный манускрипт, с предисловием Леофранка, который описывает, как он поручил изготовить и распространить копии, с тем чтобы каждый знал, каким мудрым и ученым королем был Альфред.

– А в самом манускрипте нет ли каких-нибудь ключей?

– К несчастью, он был уничтожен в тысяча шестьсот сорок третьем году, при разграблении здешней библиотеки. Таким образом, все, что мы имеем, это весьма неудовлетворительное издание по тексту Леофранка, опубликованное в тысяча пятьсот семьдесят четвертом году антикварием Паркером.

– А чего бы ради кто-нибудь стал изготавливать подделку?

– По моему мнению, едва ли кто-то это сделал, но я готов допустить, что оригинальный текст Гримбалда был изменен и дополнен Леофранком. Он, несомненно, добавил концовку, где повествуется о том, как была найдена старинная хартия, обогатившая аббатство; ему же можно приписать рассказы о чудесах, цель которых – привлечь в аббатство паломников.

– В таком случае не мог ли он подделать и весь текст?

– Именно такое предположение выдвинул три месяца назад некто Скаттард – мошенник, позорящий звание ученого; его статья, где он нападает на меня в самых яростных выражениях, была опубликована в том же журнале, что и моя. Он утверждает, будто Леофранк состряпал текст на основе отрывков, натасканных из различных источников.

– Ты говоришь об этом Леофранке, словно он твой ближайший сосед. Бога ради, кто же он был?

– Ты в самом деле не знаешь? Это был епископ, учредивший здесь, в Турчестере, культ святого мученика Вулфлака. Скаттард утверждает, будто он затеял это, чтобы собрать средства для уничтожения англосаксонского собора и строительства нового…

– Я заметил, что Гримбалд пишет «Старый собор», а это значит, что рассказ был составлен, когда на его месте уже стоял новый. То есть не раньше тысяча двести какого-то года, не так ли?

– Это было начало двенадцатого века, Остин.

– Прости. У меня немного путаются тысяча сотые, тысяча двухсотые и тысяча трехсотые годы. Средневековье для меня – это сплошные монахи и сражения, пока не появляется Генрих VIII с его женами[14].

Я содрогнулся и продолжил:

– Манускрипт, опубликованный Паркером, был скопирован приблизительно в тысяча сто двадцатом году, что согласуется с датировкой Леофранка. Но ты прав, Скаттард нашел тут аргумент в свою пользу. Он заявляет, что все затеи Леофранка – Колодезь Вулфлака и его гробница, ставшая в Средние века объектом паломничества, – основаны на этой подделке.

– Согласно Скаттарду, Вулфлак не был святым мучеником?

Я кивнул:

– Он идет гораздо дальше: по его теории, Вулфлак и вовсе не существовал. Верно то, что ссылки на него содержатся только в Гримбалдовой «Жизни». Но я в своем ответе, опубликованном в этом месяце, среди прочих аргументов привожу вопрос: отчего же в таком случае Леофранк подделал биографию Альфреда, а не самого Вулфлака?

– Возможно, потому, что избранный им способ куда хитроумнее. Он пишет биографию Альфреда, в которой святому Вулфлаку отводится выдающаяся роль, и таким образом с большим успехом протаскивает мученика в историю.

– В точности то же ответил и Скаттард, – мрачно кивнул я. – Если принять эту теорию, не столь уж невероятными покажутся и прочие его дикие домыслы. И венец всего – неслыханная, абсурдная идея, будто Альфред не разбил датчан, а, напротив, был разбит ими, платил им дань и числился в их вассалах.

Остин бесстрастно меня разглядывал.

– А разве все это так важно?

– Я не могу спокойно смотреть, как кто-то за счет ложных научных идей строит себе карьеру. Эта публикация сделала его главным претендентом на новую должность профессора истории в Оксфорде. Но если я найду то, что ищу, а именно: оригинальный текст Гримбалда, который, как я думаю, видел антикварий Пеппердайн в тысяча шестьсот шестьдесят третьем году, я опровергну аргументы Скаттарда и докажу подлинность «Жизни» Гримбалда.

– А до того, как Скаттард опубликовал свою статью, кто был наиболее вероятным кандидатом?

Я почувствовал, что краснею.

– Я тогда раздумывал, выдвигать ли свою кандидатуру, если ты это имеешь в виду.

– И Скаттард на тебя напустился, потому что видел в тебе возможного соперника?

– Вне всякого сомнения.

– Так, значит, обнаружение манускрипта существенно повысит твои шансы?

Меня поразила злоба в его тоне, и я подумал, не объясняется ли его горький настрой тем, что он, обладая блестящими задатками, получил весьма скромный диплом и, таким образом, не смог остаться преподавать в колледже. Частично в этой неудаче был виноват он сам, поскольку упорно отказывался браться за неинтересную ему работу, хотя имелись и другие причины.

– Я далеко не уверен, что мне нужен этот пост. Тихие кабинетные занятия и преподавание – вот все, чего я желаю, и это у меня уже есть. Уважение и привязанность учеников значат для меня больше, чем профессорское звание.

Остин самым вызывающим образом улыбнулся:

– А что будет, если ты найдешь манускрипт, но он не подтвердит твою теорию?

Чтобы перевести разговор на другую тему, я произнес:

– А не пора ли тебе, Остин, посмотреть твой подарок?

Он поднял пакет.

– Я о нем чуть не забыл. – Он очень бережно развернул бумагу и извлек книгу. – Спасибо.

Несколько неловко я сказал:

– Мне кажется, здесь сделано неизмеримо много для разрешения спорных вопросов, касающихся хронологии.

– Очень мило с твоей стороны. Уверен, это ценный труд.

Притворившись заинтересованным, он открыл книгу и стал просматривать.

– Автор – из Колчестерского колледжа, а это для нас с тобой лучшая рекомендация. В своей области он поистине блестящий специалист. Знаю, ты не согласишься, но он утверждает, что геологические открытия отодвигают сотворение мира на миллионы лет назад. Я понимаю, что…

– С Локардом ты хочешь встретиться из-за этого треклятого манускрипта? – прервал меня Остин.

– Ты ведь с ним знаком?

– О да, мне он известен. Известен как бессердечный и честолюбивый ученый сухарь. Он один из тех, для кого видимость важнее сути, форма ценнее содержания. Ему подобные торчат на берегу житейского моря, не решаясь замочить хотя бы подошвы.

– Пусть себе бережет свои ноги, лишь бы дело знал, – усмехнулся я.

– Как ученый он, может, что-то и знает, но не как носитель духовного звания. Снаружи он ритуалист, а внутри такой же безбожник, как, например, автор вот этого. – Он похлопал по книге. – Подобно многим в наши дни, он пренебрег сущностью религии и обратился к внешним атрибутам. Все эти научные гипотезы про обезьян, окаменелости и галактики не имеют отношения к делу. Пусть все на свете можно объяснить одной теорией – назовем ее рационалистическо-научной, – но это не значит, что не существует другой, более обширной теории, по отношению к которой первая играет подчиненную роль.

– А, ты говоришь о том, что, сотворяя мир утром в понедельник четыре тысячи четвертого года до Рождества Христова, Бог подкинул окаменелости с целью испытать нашу веру – как утверждают твои достославные единомышленники?

– Нет, я не об этом. Если ты снизойдешь до того, чтобы выслушать мои аргументы, тебе, наверное, станет ясна моя точка зрения.

В его словах я уловил обиду умного человека, упустившего в жизни свои возможности.

Мы ненадолго смолкли.

– Надеюсь, ты не нажил себе врага в лице доктора Локарда, – произнес я, вспомнив слова старика Газзарда. – Судя по всему, он человек влиятельный.

– Влиятельный? Ну и чем же он может мне навредить? – спросил Остин, роняя книгу на пол.

– В худшем случае он может добиться, чтобы тебя уволили.

– Да, по мирским меркам он человек влиятельный, если ты это имеешь в виду.

– Как ты проживешь, если потеряешь должность?

– С трудом. У меня нет за душой ни запасов, ни друзей, которые могли бы помочь. Но неужели ты думаешь, что я буду плакать по своей работе – обучать деклассированных юнцов в скверном маленьком городишке? Меня тянет обратно в Италию. Помнишь, я был там однажды?

– Но, Остин, на что ты будешь жить? Даже в Италии без какого-нибудь дохода не обойтись.

– Ты все на свете сводишь к деньгам и службе. Неужели ты не понимаешь, что это вещи второстепенные? В конечном итоге.

– Какие же тогда первостепенные?

Он уставился на меня с непостижимым выражением, и когда мне стало ясно, что другого ответа не будет, я спросил:

– Ты хочешь сказать, что важнее всего спасение души?

Я постарался, чтобы в моем тоне не прозвучал сарказм.

Но на лице Остина появилась горькая улыбка:

– Ты только что обвинил меня в том, что я верю в «вечную жизнь и прочую ерунду».

– Прошу прощения. Я на минуту забылся. Насмехаться над чужими верованиями противно моим принципам.

– Как бы эти верования ни были смешны? – В голосе Остина чувствовалась ирония.

– История говорит, что едва ли не во всех обществах большинство людей верило в бессмертие души. Веруя в божественное воздаяние, ты, по крайней мере, солидарен с большинством.

Он жестом остановил меня:

– Я еще сам не разобрался. Я верю в добро и зло, в спасение и проклятие. Верю полностью и безоговорочно. Это для меня такая же реальность, как стул, на котором я сижу. Еще бо́льшая. По твоим словам, я попался на приманку вечной жизни, но послушай, осуждение для меня более реально и убедительно, чем спасение. И гораздо более вероятно.

А я-то уж было решил, что вот-вот его пойму.

– Почему ты так говоришь?

Он смотрел мне в глаза, пока я не отвел взгляд.

– Позволь, я обращу к тебе твой же вопрос. Что для тебя первостепенно? Что в конечном итоге главное?

Ответить оказалось нелегко.

– Наверное, наука. Истина. Гуманизм. – Я замолк. – Бога ради, Остин, это вопрос для студентов. Главное – стараться быть порядочным человеком. Стараться делать максимум. Я имею в виду, уважать и понимать других людей. Реализовывать свои интеллектуальные способности, обеспечивать потребности и наслаждаться прекрасным.

– Вот и различие между нами. Позволь, я тебе объясню. Предположим, тебе нужно описать свою жизнь как некое путешествие, что бы ты тогда сказал?

– Не понимаю.

– Я говорю о том, что для тебя жизнь – это медленное продвижение по открытой равнине; и спереди и сзади земля просматривается до горизонта.

– Ясно. А твоя жизнь тебе представляется иначе?

Он улыбнулся:

– Да. Для меня жизнь – опасный поиск в густом тумане и тьме; под ногами узкая горная тропа, с обеих сторон бездна. Временами туман рассеивается, и, когда светлеет, я замечаю рядом головокружительные обрывы, но впереди виден пик, к которому я стремлюсь.

– В моей жизни тоже случаются нежданные приключения. К примеру, когда мне попалась ссылка на то, что в здешней библиотеке может найтись манускрипт…

– Я не о манускриптах говорю, – прервал меня Остин. – Как насчет страстей?

Я неловко ухмыльнулся:

– В нашем возрасте, Остин…

– В нашем возрасте! Что за чушь. Можно подумать, ты старик.

– Остин, мы уже не юнцы. Нам обоим скоро минет полсотни.

– Полсотни! Разве это возраст? Впереди еще несколько десятков лет.

– Так или иначе, страстей мне хватило, пора поставить точку.

– Полагаю, ты намекаешь на…

– Молчи, Остин. Право, я не хочу ворошить прошлое.

– А с тех пор?

– С тех пор?

– Прошло уже больше двух десятков лет. Неужели с тех пор для тебя все кончилось, кроме профессиональной жизни?

– Моя профессиональная жизнь – которой ты, видимо, пренебрегаешь как малозначительной – даровала мне множество радостей и преимуществ. У меня есть ученики, коллеги, научные труды и книги. Полагаю, я уважаемый человек в колледже и в своей профессии. Можно смело утверждать, что многие из молодых людей, которых я учил, чувствуют ко мне такую же привязанность, как я к ним.

– Ты словно бы говоришь о прошлом. Разве у тебя нет желания завладеть этой должностью? Или тебя вполне устраивает, что она достанется этому типу – Скаттарду, так ты его назвал?

– Я уже сказал, что не намерен ради нее унижаться. Кроме того, это риск.

– Риск?

– Если станет известно, что я домогался профессорского звания и потерпел неудачу, я буду унижен.

– И это ты называешь риском?

– Мне не нужна эта должность. Моя профессиональная жизнь и без того полна.

– Отлично. – Остин откинулся на спинку кресла. – Ты никогда не подумывал о том, чтобы снова жениться?

– Я все еще женат, – отозвался я коротко. И, встретив испытующий взгляд Остина, добавил: – Насколько мне известно.

– Насколько тебе известно. Что ж, могу сказать…

– Я не хочу ничего знать. Я сказал уже, у меня нет желания обсуждать это.

– Неужели двадцать лет назад ты забыл о страстях навсегда? Ты ни к кому не питал с тех пор нежных чувств? – В его тоне слышалось скорее нетерпение, чем симпатия.

– Как бы я мог? Я не свободен. Кроме того, как я уже сказал, страстей мне хватило с избытком на всю жизнь. – Видя, как Остин молча за мной наблюдает, я ляпнул: – Я совершенно счастлив тем, что имею.

– Счастье, – произнес он мягко, – это нечто большее, чем отсутствие несчастий.

– Возможно, однако меня пугает воспоминание о том несчастье, которое я пережил двадцать лет назад. Отсутствие страданий – этого с меня довольно.

– Как ты можешь такое говорить? Единственное, что в жизни важно, – это страсть. Единственное.

На язык напрашивалось множество ответов: что так называемая страсть – это часто не более чем юношеская любовь к приключениям, желание оказаться в центре внимания, но, взглянув Остину в лицо, я не решился заговорить. В нем была такая сосредоточенность, такая сила чувств. Я отвел глаза. На что, черт возьми, он намекает? Что за страсть составляет существо его жизни? Кто объект этой страсти? Странно было даже связывать понятие «страсть» с человеком нашего возраста. И все же я не исключал, что он прав. Безусловно, прав, если речь идет о любви. Однако слово «любовь» Остин не упоминал.

– Что ты имеешь в виду под страстью?

– Как будто и так не понятно! Я имею в виду, что мы живем не в себе и для себя, а существуем настолько, насколько нас воссоздает воображение другого человека, – существуем, участвуя в его жизни с максимальной полнотой. Это участие касается воображения, интеллекта, физической и эмоциональной сферы – со всеми конфликтами, которые отсюда вытекают.

– Я в это не верю. По-моему, наш удел – полное одиночество. То, что ты описываешь, это просто временная одержимость. – Я улыбнулся. – Именно временная, пусть даже иногда она длится всю жизнь.

– Одиночество становится нашим уделом только по нашему собственному выбору.

Я был не согласен, но возражать не стал. Меня охватило любопытство.

– А это отвлеченное понятие, которое ты именуешь страстью, сильно отличается от любви, привязанности?

Он как будто на миг задумался, прежде чем ответить:

– Скажу так. О страсти речь идет в том случае, если человек, к которому ты испытываешь соответствующее чувство, просит тебя преступить границы нравственности и ты соглашаешься.

– Ты говоришь о чем-то вроде лжи или кражи?

Он усмехнулся:

– Приблизительно. Или о чем-то похуже, если ты способен такое вообразить.

– Не представляю себе, чтобы я такое сделал.

– Разве?

Помолчав, я спросил:

– Так, значит, в данное время имеется какой-то объект твоей страсти?

Он безмолвно кивнул.

– Я заинтригован. – Я сделал паузу, давая Остину возможность что-нибудь добавить. Он не произнес ни слова. Кто была та загадочная женщина, которую он любил? И не было ли связано с этим разговором полученное мною приглашение? А неприятности, в которые он – несомненно – впутался?

– Скажи, ты счастлив? Следуя своей страсти.

– Счастлив? – Остин рассмеялся. – Счастье – это то, что испытываешь, прогуливаясь в погожий денек или вернувшись домой после приятной встречи с друзьями. Нет, страсть не сделала меня счастливым. Она повергла меня в бездну отчаяния. Вознесла на вершины восторга. – И едва слышным шепотом, так что я не знал, не обманывает ли меня слух, добавил: – И увлекла к погибели.

– Если есть выбор, я предпочту скорее счастье, чем страсть.

– Если ты можешь так легко отодвинуть ее в сторону, значит, со студенческих времен ты нисколько не повзрослел, – отозвался он. И с оттенком глубочайшего презрения в голосе спросил: – Говоришь, тебе хватило страстей? Одной недолгой женитьбы достало на все эти годы?

– Довольно об этом, Остин.

– Думаю, твой случай тяжелее моего. – Он произнес это серьезно. – В смертный час ты поймешь, что никогда и не жил.

– Ну нет, я жил.

– Однажды. Двадцать с лишним лет назад.

Я был ошеломлен, услышав его холодный, едва ли не насмешливый тон. Он делал вид, будто не понимал, что это для меня значит. Не понимал?

– Я бы предпочел не говорить об этом.

– Ты, наверное, винишь себя?

– Виню себя? Да, пожалуй. Я был наивен, доверчив, не знал жизни. И, поскольку уж затеялась откровенная беседа, признаюсь, что долгое время злился на тебя.

– Ты злился на меня?

– Остин, что бы я ни чувствовал в то время, ты должен понять: если бы я на тебя обижался за роль, которую ты сыграл, я бы ни за что не принял твое приглашение.

– А какую роль я, по-твоему, сыграл?

– Боюсь, придется тебе довольствоваться тем, что уже сказано. Я не собираюсь проводить… эксгумацию, после стольких-то лет.

– Ты в самом деле не слышал никаких новостей?..

– Она мертва. Для меня она мертва.

– Я слышал от одного старого приятеля в Неаполе…

– Не хочу ничего знать, Остин. Больше ни слова. Я предполагаю, она жива, потому что, если бы она умерла, я бы от кого-нибудь об этом услышал.

– Я слышал от одного старого приятеля в Неаполе, что у них родился ребенок. Ты знал об этом?

Бок пронзило болью, словно от удара кинжалом. Я встряхнул головой. Голос Остина доходил приглушенно, как через слой воды:

– Девочка. Сейчас ей около пятнадцати. Мне сказали, она очень умная и красивая. Похожа на мать, а глаза от отца.

Я спрятал лицо в ладонях.

– Не хочешь слышать правду, да? Странно для историка. Похоже на профессиональную несостоятельность, не думаешь?

Я отнял ладони и отвернулся.

– Зря я приехал.

– Все это – твое пристрастие к успокоительным компромиссам. – Он коротко рассмеялся. – Вот в чем твоя страсть: компромисс. Не насмехаешься над чужими верованиями, какими бы неправильными они тебе ни казались. Как это типично для среднего класса, как характерно для англичанина и для обывателя. Но ты очень многого не понимаешь. Твое существование всегда было привилегированным, защищенным. А теперь ты и вовсе заполз в раковину. Ты всю жизнь перестраховывался, осторожничал. Тебе и не снились те ужасы, падения и восторги, которые пережил я.

Он остановился. Потом добавил:

– Но я очень рад, что ты меня простил.

С минуту, не меньше, мы сидели молча. Я заметил, как при свете единственной свечи и гаснущих углей в камине вокруг нас сгущались тени. Я даже слышал, как внизу, на лестничной площадке, тикали часы.

– В гостиницу идти слишком поздно, – произнес я, вставая. – Но сразу после завтрака я покину твой дом.

Остин походил на человека, пробуждающегося после наркоза или гипнотического транса.

– Ты должен остаться. Прости, если я тебя обидел. Сам не знаю, как у меня все это вырвалось. Ну скажи, что ты не уйдешь.

– Думаю, мне нужно уйти.

– Слушай, если абсолютно честно, я был не в себе. Сядь, прошу тебя.

Я нехотя повиновался, и он продолжал:

– У меня неспокойно на душе. Иначе бы я этого не наговорил.

– Я догадался.

– Я обращался не столько к тебе, сколько к самому себе. Любой, кого бы принесла нелегкая в это кресло, услышал бы то же самое, что и ты. – Он отвернулся. – Честно говоря, в последние несколько недель я хожу по лезвию бритвы.

– Расскажешь, в чем дело?

Он обратил ко мне страдальчески искаженное лицо.

– Не могу. Но представь себе положение столь невыносимое, что начинаешь думать о самоубийстве как единственном выходе.

– Боже милосердный! Выбрось из головы эти чудовищные мысли. Ты ведь не всерьез?

По лицу Остина медленно разлилась сардоническая ухмылка.

– Я отверг эту идею. Так что по крайней мере на этот счет можешь быть спокоен.

– Доверишься ли ты мне настолько, чтобы рассказать свою историю, Остин?

– Ты останешься до воскресенья?

– Хорошо-хорошо. Я остаюсь.

– Благослови тебя Бог, дружище.

Я ждал, что он заговорит, но он, вероятно, не собирался со мной откровенничать. Так или иначе, я решился начать сам, но тут часы на лестничной площадке пробили час.

– Уже так поздно? – вырвалось у меня.

– Еще позднее. – Остин вынул свои часы. – Не слышал разве соборный колокол? Уже почти два. Эти часы ходят как бог на душу положит.

– Тогда почему бы не показать их часовщику?

Остин улыбнулся.

Раздражающий, непостижимый Остин! Как же я любил его в юности и как горевал, что утратил его дружбу.

– Завтра у меня много дел, – проговорил я. – Пойду спать.

Обменявшись рукопожатием, мы расстались. Я первым отправился наверх и обнаружил, что на лестнице и в спальне, по контрасту с теплой гостиной, ужасно холодно. Немного отодвинув занавеску, я увидел за окном еще более густой, чем прежде, туман. Остин вначале сходил вниз, а через двадцать минут я услышал, как он поднимается и открывает дверь своей спальни на другой стороне площадки. В постели я полчаса читал (я привык читать перед сном и без этого не мог заснуть), но сосредоточиться на книге мне в этот раз было трудно.

Меня расстроила гневная вспышка Остина. В университете он не был таким несдержанным. Вероятно, у него многое накипело на душе. Я снова подумал о том, в кого он был влюблен и не любовь ли угрожала его положению в школе. Кто она – жена коллеги? Или мать ученика?

У меня не шла из головы новость, которую сообщил мне Остин. Как раз чтобы оградить себя от таких новостей, я в свое время порвал с некоторыми друзьями и знакомыми. Почему Остин упорно заговаривал о прошлом, почему навязал мне это жестокое известие? Не желал ли он избавиться от своей вины? Но я не видел в нем ни малейших признаков раскаяния в той – весьма значительной – роли, какую он в свое время сыграл.

Все, чего я хотел двадцать пять лет назад, – это заниматься наукой и иметь жену и детей, а Остину, очевидно, все это было не нужно. Я думал, что его запросы меньше моих, но теперь заподозрил обратное. Он не смог получить такой диплом, которого заслуживал по своим дарованиям, потому что как раз накануне экзамена ввязался в очередную заварушку, как он их называл. В Остине скрывалось нечто дикарское и опасное: я почти забыл об этом, но теперь он мне напомнил. Он мог отбросить и достоинство, и самоконтроль. Что, если он, обиженный, чувствуя себя неудачником, совершил какой-то серьезный промах?

Я задул свечу и попытался заснуть. Остин был прав: на Соборной площади царила ничем не нарушаемая тишина. Как в колледже во время каникул. Пожалуй, даже чересчур глубокая. Я вспомнил, как спустя год или два после большой паузы, случившейся в моей жизни, я решил, что в доме под Кембриджем чересчур тихо, и перебрался в колледж, в свое старое холостяцкое жилье. Шум, который создают студенты во время триместра, чаще успокаивает, чем мешает; в каникулы тишина становится давящей. Сейчас не слышалось ничего, кроме соборного колокола, отбивавшего четверти, а когда он низким звоном возвестил о наступлении очередного часа, раздались отзывы с других колоколен, приглушенные туманом; город был погружен в него, как в океан, над поверхностью торчали только шпили и башни. Кроме этих звуков доносился лишь скрип дерева: дом, как старик, скрипел суставами, изнемогая от долгого, мучительного дряхления. Я подумал о том, что должно было происходить в этом доме: люди умирали, рождались дети, случались печали, звучал смех. Мне казалось, что это скрипят деревянные борта корабля. Дом был кораблем, но облачное море находилось над нашими головами. Значит, корабль плывет ниже поверхности воды. Пока в моем мозгу проплывали эти нелепые образы, я погрузился в сон или как будто полусон.


Внезапно я пробудился и несколько минут не мог понять отчего. Потом повторился звук, заставивший меня открыть глаза. Это был ноющий плач, что-то среднее между вскриками и рыданиями, – почти нечеловеческий. В полусне мне подумалось, что это призрак, историю которого я узнал от Остина, но звук был реальный, и источник его находился внутри дома. Я зажег свечу, и комната наполнилась мерцающими тенями, что отнюдь не помогло мне успокоиться. Собравшись с духом, я встал с постели, накинул халат и вышел на лестничную площадку. Звук, как я и догадывался, шел из комнаты Остина. Я постучал и, выждав мгновение, толкнул дверь.

В тусклом свете я увидел на кровати человеческую фигуру. Подняв свечу, я разглядел Остина, одетого в ночную рубашку; он стоял на кроватном покрывале, преклонив колена. Руки он прижал к ушам, словно защищаясь от оглушительного шума. Глаза его были открыты, и, как мне показалось, он разглядывал что-то в изножье кровати. Заметив, как торчат из-под ночной рубашки его тонкие ноги, белые и костлявые, я почувствовал жалость и легкое отвращение.

При виде его бледного выразительного лица, на котором была написана мука, я забыл обо всем, что он сделал, и сердце у меня екнуло. Была ли это привязанность к человеку, стоявшему сейчас передо мной, или печаль по юноше, место которого он занял?

Я подошел к кровати. Он смотрел на меня – во всяком случае, глаза его были открыты и лицо обращено ко мне. Я испытал странное чувство, когда понял, что, глядя в упор, он меня не видит. Кто или что ему грезится – я не представлял.

Обращаясь ко мне и одновременно не ко мне, он произнес:

– Она говорит, он это заслужил, за многие годы. Говорит, это не месть, а акт справедливости. Все эти годы он избегал воздаяния.

– Остин, – сказал я. – Это я, Нед.

Не сводя с меня невидящего взгляда, он продолжал:

– Он должен за все заплатить. Она так говорит. И еще: если не мы, она сама это сделает.

Я потряс его за плечи и прижал к себе:

– Остин. Дорогой друг.

Внезапно он вздрогнул, и в его широко открытых глазах мелькнула искра понимания. Миг он оставался в моих объятиях, но затем довольно резко оттолкнул меня.

– Дорогой старый дружище, – произнес я, – мне очень тебя жаль. Чем тебе помочь?

– Слишком поздно. – Он дважды тяжело вздохнул и добавил: – Со мной все в порядке. Возвращайся в постель.

– Остин, дорогой, я не могу покинуть тебя в таком состоянии.

– Все в порядке. Иди. Просто приснился плохой сон.

Он говорил таким тоном, что спорить не приходилось. Ошеломленный, я послушался, но заснуть мне удалось далеко не сразу.

При виде его ранимости и мук все мои обиды рассеялись как дым. Не напугала ли моего старого друга история о привидении – та самая, которая, по его словам, должна была лишить меня сегодня спокойного сна? Однако ужас в его лице говорил о чем-то гораздо более серьезном. Я не мог не сочувствовать, ибо сам часто становился жертвой ночных кошмаров, особенно в худшую пору своей жизни, когда в течение нескольких месяцев я просто боялся идти в постель. Не был ли кошмар, приснившийся Остину, связан с теми событиями? Не преследует ли его ощущение вины? Я не знал в точности, какова была его роль, но долю ответственности он, без сомнения, нес. Быть может, он пригласил меня, чтобы попытаться загладить свою вину? Или, попав по непонятной причине в тяжелое положение, нуждался в моей помощи? А женщина, упомянутая им во сне, – та самая, к которой обращена его страсть?

Среда, утро

Меня разбудил соборный колокол, хотя сосчитать удары я не успел. Комната была погружена во тьму, плотные занавески не пропускали свет, и догадаться о том, сколько пробило, не представлялось возможным. Я зажег свечу и усилием воли заставил себя вылезти из постели: в нетопленой комнате царил собачий холод. Одевшись, я взглянул на свои часы. Они показывали восемь! Ужаснувшись, что уже так поздно, я отдернул поношенные занавески: туман не рассеялся. Но даже при плохой видимости потемневшие от времени камни собора маячили буквально в двух шагах от окна.

На лестнице я учуял запах кофе и тостов и в столовой застал Остина, накрывавшего на стол. Он улыбнулся, и воспоминания о том, каким он был ночью во время кошмара – да и вечером, за ожесточенным спором, – в тот же миг стерлись.

– Рад видеть, что ты пришел в себя.

– Прости, что побеспокоил тебя ночью, дружище, – произнес он, опуская глаза. – Вышло так, что я не тебя напугал своей историей, а самого себя.

– Ты в самом деле казался до смерти напуганным. Помнишь, что ты бормотал о мести, воздаянии и справедливости?

Он отвернулся, чтобы присмотреть за кофе.

– Мне привиделся в кошмаре Гамбрилл, каменщик собора. Помнишь, у него был подмастерье, которого заподозрили в причастности к его убийству? Подмастерье звался Лимбрик; много лет назад на крыше собора произошел несчастный случай, отец этого Лимбрика погиб, а Гамбрилл покалечился и потерял глаз. Вдова погибшего утверждала, что они повздорили и Гамбрилл убил ее мужа.

– Силы небесные! – весело воскликнул я, садясь и принимаясь за завтрак. – Не городок, а притон убийц! Так вот о какой женщине ты говорил во сне!

Остин казался растерянным.

– О женщине? И что я сказал?

– Разобрать было трудно. Она как будто настаивала на том, чтобы кто-то за что-то заплатил. Это была мать того молодого человека?

– Мать молодого человека? – повторил он, не сводя с меня глаз. – Ты о ком?

Я не смог скрыть свое удивление.

– О вдове Лимбрика, конечно. О матери юного подмастерья.

– Понятно. Да, наверное, это была миссис Лимбрик. Она годами размышляла о смерти своего мужа и подстрекала сына к мести.

После завтрака – а он прошел в спешке, так как Остин боялся опоздать в школу, – я сказал, что немедленно отправляюсь в библиотеку настоятеля и капитула, где надеюсь поговорить с доктором Локардом, хотя мое письмо дошло до него в лучшем случае только вчера. Остин объяснил, что служебные обязанности задержат его до вечера, однако мы сможем вместе пообедать в городе.

Мы вышли из дома, и Остин закрыл дверь.

– Ты можешь входить и выходить, когда угодно, ключи не нужны.

– Ты не запираешь дверь?

– Никогда. Но ключи прячу.

Меня удивили его слова: какой смысл прятать ключи, если не запираешь дверь? Но вероятно, он говорил о других ключах, потому что ключи от дома он сунул в карман, когда мы отправились в путь. На Соборной площади было так же промозгло и мглисто, как накануне. Подняв взгляд, я заметил голубей, притулившихся под свесом крыши собора, и мне пришло в голову, что в тумане видишь яснее, так как больше напрягаешь зрение. Замысловатый танец птиц на узком выступе вызвал в моей памяти шотландский замок, где я однажды ночевал. Он стоял на опасном утесе среди океана. Одна из комнат располагалась наверху высокой башни, на подоконники садились чайки и издавали печальные крики, словно неумолчно пророча беду.

Остин сказал, скорчив гримасу, что уже опаздывает на первый урок и не может позволить себе удовольствия познакомить меня с доктором Локардом; он указал мне на юго-восточный угол Верхней Соборной площади, где находилась библиотека, и поспешил прочь.

Когда я вскарабкался по выщербленным каменным ступеням и толкнул тяжелую дубовую дверь, в ноздри мне ударил запах старых книг и кожи, воска и свечей. Передо мной простиралась длинная красивая галерея: помещение библиотеки прежде было большим холлом аббатства. Справа и слева, на равных интервалах, от стен отходили под прямым углом выступы с книжными полками, оставляя в середине только узкий проход. Это были старые сооружения из дуба, на несколько футов превышавшие человеческий рост. В этой старинной части библиотеки многие книги до сих пор были прикованы цепями.

За столом у двери сидел молодой человек. Когда я вошел, он поднялся. Я сказал, что посылал письмо доктору Локарду и хочу его видеть, и юноша, заверив, к моей радости, что доктор Локард меня ждет, пригласил следовать за собой.

– Здесь, должно быть, приятно работать, – решился заметить я, пока мы двигались в конец галереи.

Мой сопроводитель был немного неуклюжий юноша под тридцать, с лицом некрасивым, но выдающим ум и веселый нрав. Он энергично кивнул:

– Летом замечательно, однако зимой, на мой вкус, слишком холодно и темно.

– Сейчас здесь на вид довольно уютно. И можно воображать, что попал в семнадцатый век: о современности почти ничто не напоминает.

В конце галереи, прежде чем переступить порог двери, которая, как мне показалось, в старые времена вела в другое здание, молодой человек обернулся и произнес:

– Вы совершенно правы, сэр. Я часто чувствую, будто через плечо мне заглядывают выдающиеся люди, когда-то здесь работавшие: Бергойн, Фрит и Холлингрейк.

– Такое чувство едва ли вселяет бодрость, – заметил я.

Молодой человек рассмеялся, затем, посерьезнев, постучался в дверь слева и тут же вошел. Комната была просторная, сплошь отделанная старинными дубовыми панелями, с высокими и тяжелыми стеклянными витринами и с черным книжным шкафом, где стояли древние тома в кожаных переплетах. Человек, сидевший за столом у окна, при виде нас поднялся. Он был высок и – на середине шестого десятка – все еще красив, с требовательным выражением серых глаз, проницательных, но лишенных тепла. Мне было известно, что в своей области (впрочем, от меня далекой) доктор Локард считается блестящим знатоком, – но прежде всего он был прекрасным латинистом.

Он приветствовал меня по имени, и мы обменялись рукопожатием. Он пригласил меня сесть и представил мне моего спутника, который, как он объявил, был его первым помощником и звался Куитрегардом. Молодой человек двинулся к выходу, но доктор Локард остановил его у порога.

– Пожалуйста, попросите Поумранса принести нам с гостем кофе. – Он обратился ко мне: – Вы ведь не откажетесь от чашечки?

Я поблагодарил.

Куитрегард, однако, ответил:

– Поумранса пока нет, сэр. Если позволите, кофе принесу я.

– Пожалуйста, не беспокойтесь из-за меня, – вставил я. – Я только что позавтракал.

– Хорошо. Отложим кофе до того времени, когда мистер Поумранс соизволит осчастливить нас своим появлением.

Куитрегард вышел, и доктор Локард кивнул в сторону закрывавшейся двери:

– Из этого молодого человека выйдет превосходный библиотекарь. Латынью владеет изрядно и знаком с множеством ранних источников.

Я заверил, что его помощник произвел на меня наилучшее впечатление, и мы перешли к разговору о делах.

– Ваше письмо я получил вчера, – начал библиотекарь, – и был чрезвычайно заинтригован. Хотя ваша тема далека от моих собственных научных интересов, в библиотеку приходят по подписке «Труды английского исторического общества», и мне попались на глаза как ваша статья, так и ответ Скаттарда.

– Очень приятно это слышать. Но, надеюсь, аргументы Скаттарда вас не убедили?

– Боже меня упаси высказывать суждение, касающееся сложнейшей и к тому же чуждой мне области. Однако доводы Скаттарда показались мне очень вескими. Он замечательно способный и заслуженный ученый – хотя едва перешагнул порог сорокалетия, – и от него многого можно ждать. Его книга о восьмом веке рассеяла туман неосновательных предположений, затемнявших прежде этот предмет.

Услышав ответ, я опешил.

– Как бы то ни было (а я думаю, что он чересчур легко отвергает блестящие открытия своих предшественников в науке), в данном вопросе он не прав.

Взгляд доктора Локарда был бесстрастен.

– Если вы найдете то, что ищете, его доводы будут разбиты. Но чего я не понял из вашего письма, это причину вашего оптимизма.

– Не знаю, известно ли вам имя антиквария и ученого Ралфа Пеппердайна?

Доктор Локард кивнул:

– Автор «De Antiquitatibus Britanniae»?[15]

– Именно. Так вот, он умер в тысяча шестьсот восемьдесят девятом году и архив оставил своему старому колледжу – по случайности это и мой колледж тоже. Стыдно сказать, но бумаги никто основательно не изучил. Две недели назад я их просмотрел, так как собирался сюда и вспомнил, что Пеппердайн однажды посетил Турчестер. Мне попалось письмо, которое он написал во время посещения этой библиотеки в тысяча шестьсот шестьдесят третьем году.

– Да? В наши трудные времена это может открыть перед фондом небезынтересные перспективы.

– Верно, а кроме того, в письме содержится нечто, как мне кажется, особо для вас любопытное. – Я вынул из портфеля рукописную копию. – Пеппердайн приводит, со слов очевидца, описание смерти настоятеля Фрита.

– В самом деле? Оно значительно отличается от принятой версии?

– Что его смерть произошла совершенно ненамеренно, по причине неправильно понятого приказа?

– Да, хотя эту версию выдвинул дежурный офицер, который имел все основания представить дело именно так.

– Пеппердайн дает совершенно другое объяснение.

Доктор Локард улыбнулся:

– Это лишает смысла все споры, которые велись до сих пор. Когда появится историк фонда, занимающийся этими вопросами, он будет вам очень благодарен.

– Разве соответствующего исторического труда до сих пор не существует?

– Нет ничего, кроме нудного тома, опубликованного в середине прошлого века. И в настоящее время никаких работ не ведется, разве что дилетантские попытки, совершенно неграмотно использующие источники. Что же говорит Пеппердайн?

– На начале письма задерживаться незачем. Там описывается путешествие, состояние дорог и говорится, что он прибыл двумя неделями раньше и поселился во дворце вместе со своим другом епископом. А дальше интересно.


«Вчера на обеде с господином настоятелем я слышал рассказ о смерти его покойного предшественника, опровергающий лживые слухи. Как вам, скорее всего, известно, когда силы парламента заняли город, они постыдным образом заточили настоятеля в его собственном жилище, ибо по причине его близости к королевской партии можно было опасаться, что он поднимет народ на сопротивление. Я получил сведения от некоего Чампнисса; он прослужил здесь священником сорок с лишним лет и был всей душой привязан к злополучному Фриту. В утро его смерти Чампнисс заметил на Соборной площади шесть солдат, судя по всему пьяных; они проложили себе путь к библиотеке, а затем принялись разбойничать: били окна, грабили и крали. Старик рассказывал мне, что настоятель, должно быть, наблюдал это поругание из окна настоятельского дома и, безмерно возмутившись, забыл о своем статусе арестованного и поспешил за порог, дабы их остановить. Увидев, как он вбегает в библиотеку, Чампнисс испугался за него и бросился туда же, на выручку. Обогнув угол здания, он обнаружил коленопреклоненного настоятеля, а перед ним – солдат; настоятель сжимал в руках какую-то бумагу и молился. Чампнисс слышал, как он громко взывает к Господу о прощении для своих убийц – один из которых, совсем мальчишка, заливался слезами. Когда Чампнисс приблизился, настоятель заметил его и жестом отослал прочь. Двое солдат схватили Чампнисса под руки и оттащили, но он успел увидеть, как подошел офицер, который, как ему было известно, питал к настоятелю ничем не оправданную враждебность. Из-за угла до его слуха долетели два или три выстрела. Даже сейчас, двадцать лет спустя, старик не мог рассказывать это без слез».


Я остановился.

– Напрашивается вывод, что этот офицер и приказал убить настоятеля, не так ли?

– Сцена, нарисованная Пеппердайном, так театральна, что это наводит на подозрения. – Доктор Локард сжал губы в иронической усмешке. – Знакомы вам работы Чарлза Ландсира? – Я кивнул. – Сентиментальность та же, разве нет? Даже рыдающий юный солдат – смазливый юноша на картине обязателен. Представляете себе полотно: «Турчестерский настоятель возносит молитву за своих убийц»?

Я улыбнулся.

– Пусть даже старик был пристрастен, это не значит, что на его рассказ нельзя положиться.

– Конечно. Однако можно ли быть уверенным, что Пеппердайн не исказил его слова?

– Не вижу причин, зачем ему это делать.

Библиотекарь посмотрел на меня задумчиво.

– Да? Мой принцип как историка состоит в том, что, сталкиваясь с противоречивыми свидетельствами, я выясняю, какой взгляд на события выгодно поддерживать тому или иному очевидцу. Таким путем, как мне кажется, легче всего добраться до истины. Вот в этом случае, если Пеппердайн обращался в письме к могущественному роялисту, у него были основательные причины толковать происшедшее в пользу настоятеля, не правда ли?

– Его корреспондент, Джайлз Булливант, был, скорее, тоже ученым, человеком отнюдь не влиятельным в политике. Они с Пеппердайном интересовались судьбой античных текстов в позднее Средневековье, что и побудило Пеппердайна приехать в Турчестер. Его надежды не оправдались, потому что никто не удосужился привести рукописи в порядок после разграбления библиотеки.

– Боюсь, вы обнаружите, что за последующие два века дело продвинулось мало.

Я смерил библиотекаря удивленным взглядом:

– Это правда. К большей части манускриптов никто не прикасался с тысяча шестьсот сорок третьего года, когда в библиотеке все было перевернуто. Что пишет Пеппердайн о местонахождении интересующего вас манускрипта?

– Увы, ничего определенного: «Я обыскал верхний этаж старой библиотеки и не обнаружил ничего заслуживающего внимания. Манускрипты в подземелье новой библиотеки находятся в страшном беспорядке; чтобы их осмотреть, потребовалось бы много дней или даже недель, но на это жалко труда, так как они по большей части представляют собой старинные архивы аббатства».

Я прервал чтение:

– Не объясните ли, о чем он говорит?

Доктор Локард улыбнулся:

– Лучше покажу, ведь с тех пор мало что изменилось.

Я пожал плечами, выражая удивление, и вновь обратился к письму.

– Далее он пишет: «Случайно я наткнулся на манускрипт, интересный, вероятно, для тех, кто занимается историей диких племен, которые господствовали в Англии в темные века, до завоевания. Он рассказывает – на самой прискорбной латыни – историю короля, чей прежний наставник (а впоследствии столичный епископ) был на его глазах убит язычниками, захватившими город. Я, следственно, оставил манускрипт там, где его нашел».

– Что же он нашел, по-вашему?

– Не зная ничего об англосаксонском периоде, Пеппердайн не заподозрил, что манускрипт, который он вкратце пересказал, является версией событий, описанных в Гримбалдовой «Жизни».

Доктор Локард вздрогнул. Изо всех сил стараясь говорить спокойно, без дрожи в голосе, я добавил:

– Убежден: это не что иное, как оригинальный текст Гримбалда.

– В таком случае он поможет узнать точно, насколько Леофранк исказил источник.

– И доказать, что, в противность нелепому утверждению Скаттарда, он не сочинил подделку, а всего лишь поправил существующий текст.

– Что будет означать, насколько я понимаю, полный переворот во всех альфредианских штудиях.

– Если текст Гримбалда в основном подлинный, с его «Жизнью» придется серьезно считаться – как с одним из важнейших источников по соответствующему периоду.

– Вам, должно быть, не терпится приступить к поискам? Позвольте, я покажу вам библиотеку.

Вместе мы вернулись в большой холл и по старинной деревянной лестнице поднялись в огромное помещение второго этажа, где через верхние половины высоких окон проникал дневной свет, позволяя любоваться красивым, с подбалочниками, перекрытием.

– После грабежа и пожара, – пояснил доктор Локард, – сотни книг и рукописей сложили там, где они были брошены. Печатные книги оставались на полу, на первом этаже, где за последующие месяцы и годы их рассортировали, но манускрипты представляли серьезнейшую проблему. Одни были написаны на непонятных языках, другие – неразборчивым почерком, поэтому главный библиотекарь произвел предварительный отбор: манускрипты, которые требовали срочного занесения в каталог, отделили от тех, которые могли подождать.

– На чем основывалось это разделение?

– В несрочные попали по большей части собственные документы библиотеки и фонда: касающиеся здания, доходов от аренды и тому подобное; их перенесли в подземелье новой библиотеки, и с тех пор их вряд ли кто-нибудь держал в руках. Важные же доставили сюда, чтобы каталогизировать.

Он показал мне полки, где хранились манускрипты.

– И это было сделано?

– Работы начались лишь восемь лет назад, когда главным библиотекарем стал я. – После краткой паузы он промолвил спокойно и выразительно: – Через полгода, надеюсь, я смогу доложить настоятелю и капитулу, что все готово. Остаются неразобранными по большей части те манускрипты, которые в тысяча шестьсот сорок третьем году были помещены в подземелье.

– Поздравляю вас, доктор Локард.

Он выразил свою благодарность кивком.

– А теперь пойдемте в подземное хранилище.

Мы спустились вниз и, проходя по первому этажу, встретили в одной из секций молодого ассистента, сидевшего за столом.

– А, Куитрегард, – произнес доктор Локард. – Не могли бы вы принести лампу и проводить нас в подземелье?

Мы перешли в другую часть здания, известную под названием новой библиотеки, где находился вход в подземелье, и начали осторожно спускаться по темной лестнице вслед за молодым человеком, освещавшим путь. Лампа была необходима, потому что газовое освещение отсутствовало и все подземелье представляло собой древний погреб под старым холлом, где сильно пахло пылью, пауками и ветхой бумагой.

Помещение было необъятное, несколько минут я следовал за двумя своими провожатыми по лабиринту из старинных шкафов, и при каждом повороте мне открывались в неверном свете лампы новые полки со связками желтеющих рукописей и картуляриев в кожаных переплетах. Я тут же понял, как прав был Пеппердайн, когда утверждал: чтобы изучить эти бумажные и пергаментные кипы, потребуются не месяцы, а годы.

– Слава богу, – вырвалось у меня, – что не придется копать здесь.

Доктор Локард остановился и повернулся ко мне:

– Почему вы так считаете?

– Просто потому, что Пеппердайн здесь не рылся и, следовательно, обнаружил манускрипт в другом месте.

Несколько мгновений доктор Локард, казалось, размышлял, а потом спросил:

– Скажите, доктор Куртин, прав ли был Пеппердайн, исходивший, как кажется, из того, что его корреспондент не интересуется англосаксонским периодом?

– Как ни удивительно, Булливант внес немалый вклад в изучение англосаксов, разыскав и опубликовав весьма важные материалы.

– Тогда, согласитесь, странным представляется утверждение Пеппердайна, что манускрипт его не заинтересует.

– У вас, кажется, зародились догадки? Можно ли узнать, что вы имеете в виду?

– Просто нам не следует забывать о том, к кому обращается Пеппердайн и каковы его мотивы. Наука – это не только сотрудничество, но и соревнование – подобно игре. Вы играете для того, чтобы выиграть, но должны соблюдать правила.

– Вы намекаете на то, что он придумал манускрипт? – испуганно спросил я. – Что он ничего не находил?

– О нет. Это было бы нарушением правил.

– Тогда, боюсь, я вас не понимаю.

– Возможно, ссылка на манускрипт была приманкой, чтобы завлечь Булливанта в Турчестер, где бы он потерял время и деньги, разыскивая текст Гримбалда не там, где он находится. Время и деньги, которые в противном случае были бы употреблены на научное соперничество с Пеппердайном.

Странно было слышать подобные изощренные догадки от лица духовного звания, но, подумав о нравах в ученой среде, я в принципе с ним согласился.

– Однако, по словам Пеппердайна, он не просматривал манускрипты, хранящиеся внизу. Следовательно, если даже вы правы, Булливант не стал бы здесь искать.

– Давайте внимательней изучим письмо.

Мы последовали за Куитрегардом вверх по лестнице, а затем он возвратился к своим обязанностям. В кабинете библиотекаря доктор Локард положил письмо на стол, и мы склонились над ним.

– Слова Пеппердайна – «чтобы их осмотреть, потребовалось бы много дней или даже недель, но на это жалко труда» – ясно свидетельствуют, что внизу он не искал, – заявил я.

– Однако они недостаточно определенны. Я предполагаю, расчет был на то, что Булливанту бросится в глаза эта уклончивость.

– Вы хотите сказать, по замыслу Пеппердайна, Булливант должен был предположить, что, напротив, он вел внизу поиски и пытается скрыть это?

– Вот именно.

Я с тревогой подумал о том, что рассуждения доктора Локарда вполне убедительны.

– А поскольку, – продолжал он, – манускрипты с верхнего этажа внесены в каталог – за исключением немногих, но и те уже были просмотрены – и нужного среди них не найдено, то он вполне может оказаться и внизу.

Логика доктора Локарда казалась неопровержимой. На поиски у меня имелось всего три дня, и чтобы наткнуться на вожделенный манускрипт, требовалось большое везение. Я приуныл и не сумел это скрыть.

– Я был бы рад предложить вам помощь, но мы с ассистентами едва справляемся со своей основной работой.

– Спасибо, что не пожалели для меня времени, – пробормотал я. – Сомневаюсь в успехе своих поисков, но утешаю себя мыслью, что если они все же окажутся небесполезны, тем большей будет моя заслуга перед наукой – учитывая условия там, внизу.

Я отправился было к двери, но меня остановили слова доктора Локарда:

– Я вот о чем подумал: поскольку вскоре мы примемся за материалы из подземного хранилища, я могу завтра утром составить вам компанию и начать их просматривать.

Я повернулся:

– Вы в высшей степени великодушны.

– Ну что ж, договорились. В одиннадцать у меня собрание капитула – как, увы, всегда по четвергам, – но до этого будет несколько свободных часов. Не начать ли нам в половине восьмого – это час открытия библиотеки по четвергам?

– Очень хорошо.

– Кроме того, я отряжу в ваше распоряжение одного из моих помощников. Жаль, что Куитрегард мне нужен самому, – он стоит десятка таких, как Поумранс, – однако последним, плох он или хорош, можете располагать. Кстати, он только что прибыл и таится, как я заметил, в одной из секций. Сейчас я вас познакомлю.

Мы вернулись в главную галерею, где обнаружили высокого худого юношу, который стоял в одной из амбразур и глядел в окно. Заслышав наши шаги, он вздрогнул и обратил к нам длинное и костлявое, небрежно вылепленное лицо. Мне подумалось, что эта крупная голова и лицо с грубыми чертами могли бы принадлежать викингу, только в глазах проглядывало мучительное томление юности.

– Разрешите представить вам моего второго помощника, Поумранса.

Мы обменялись рукопожатием, и Поумранс пробормотал, что польщен знакомством.

– Прошу вас оказывать доктору Куртину всяческую помощь, – добавил библиотекарь.

– Постараюсь, сэр.

– Одних стараний может оказаться недостаточно, – подмигнул мне доктор Локард.

Прощаясь, я снова его поблагодарил. Затем мы с подручным, прихватив по лампе, спустились в подземелье, и я в полной растерянности огляделся. Было вполне возможно и даже вероятно, что где-то здесь находится старинный фолиант, который способен перевернуть все наши представления о девятом веке. Если Гримбалд будет реабилитирован, придется замолчать глумливым иконоборцам, по чьим утверждениям, история короля, который мечтал дать образование представителям всех сословий, питал интерес к исламу и мавританской культуре, думал об осушении болот с помощью ветряных мельниц и так далее, – не более чем корыстная и полная анахронизмов выдумка Леофранка.

Шансы были малы, однако выигрыш велик, и я, вдохновившись этими мыслями, взялся за кипы пыльных манускриптов. От юного Поумранса толку было не много, ибо языками, помимо родного, он не владел, а также не имел опыта палеографических исследований, необходимого, чтобы бегло читать старинные рукописи. Но я нашел ему работу: снимать сверху большие кипы пергаментов и бумаг и стирать с них пыль и паутину, чтобы я мог их просмотреть.

Часа через два Поумранс меня покинул, объяснив, что в это время ходит домой обедать. Я поднялся наверх в час пополудни; доктора Локарда не было видно, но я кивнул Куитрегарду, и он ответил улыбкой. За дверью, спускаясь с крыльца, я встретил даму, которая как раз поднималась. Она была высока и стройна, ненамного моложе меня, но все еще красива, с тонкими чертами лица и большими серыми глазами. Она кого-то мне напомнила, но кого, я сказать не мог. Мы обменялись улыбками незнакомых людей, подозревающих, что между ними существует какая-то связь и впереди новая встреча.

Среда, после полудня

Я выбрал на Хай-стрит самую респектабельную, на мой взгляд, гостиницу, «Дельфин», и наскоро перекусил. На Соборную площадь я возвращался через старые ворота на северной стороне; минуя привратницкую, я заглянул в одно из узких, с мелкими стеклами окон и увидел большую классную комнату, где сидело два десятка мальчишек. Должно быть, я наткнулся на Академию Куртенэ. В голове живо замелькали воспоминания: шипение газовых ламп, запах мела и грифельной доски. Со вздохом по далеким школьным денькам я стал огибать площадь, по пути упражняя один из важнейших инструментов историка – воображение. В конце площади я застыл, отдавшись мыслям. Дом, перед которым я стоял, принадлежал в свое время Бергойну; затем он сделался новым домом настоятеля, и именно отсюда выбежал Фрит за несколько минут до своей смерти. Затем он, волей или неволей, перешагнул порог монастырского клуатра – без сомнения, через эту самую дверь. Я так увлеченно рисовал себе эту сцену и взвешивал, хватит ли мне смелости прочитать надпись, что не заметил рядом двоих людей, которые пытались привлечь мое внимание. Один из них был молодой ризничий, другой, много старше, тоже, судя по одежде, принадлежал к духовным лицам.

– Простите, доктор Систерсон, я задумался. Пытался вообразить себе события сентября тысяча шестьсот сорок третьего года, когда на эти места пала тень позорного деяния.

– Новомодный научный метод, – сухо прокомментировал спутник ризничего. – Намного облегчает утомительную работу историка.

Рассмеявшись, доктор Систерсон произнес:

– Доктор Куртин, это доктор Шелдрик, управитель нашего собора.

Мы пожали друг другу руки. Когда я упомянул свой колледж, доктор Шелдрик промолвил:

– Вы, должно быть, знаете моего юного двоюродного брата, достопочтенного Джорджа де Вильерса, который учится на старшем курсе. Он готовится к экзамену по классической филологии, на степень с отличием.

– Конечно, мне он известен, но моя специальность – история.

– Знаю-знаю ваши труды и репутацию, доктор Куртин. – Он произнес это грозно, словно бы с осуждением. – Я и сам некоторым образом историк.

– Так оно и есть, господин ректор, – подтвердил доктор Систерсон. И добавил, обращаясь ко мне: – Доктор Шелдрик пишет историю фонда. Первый выпуск уже увидел свет.

– Да-да. – Мне показалось странным, что Остин не упомянул эту работу как один из источников истории Бергойна. Еще больше удивляло, что и доктор Локард о ней умолчал, хотя мне вспомнился его уничижительный отзыв о дилетантских попытках. Затем я припомнил, что доктор Систерсон говорил в соборе об исследованиях Шелдрика. – Я слышал об этом от вас вчера. – И обратился к старшему из собеседников: – Кажется, я наблюдал прием, который вы давали вчера вечером по случаю этой публикации?

Воцарилось странное молчание. Похоже было, что я затронул щекотливую тему.

– Мне бы очень хотелось ознакомиться с вашей работой, доктор Шелдрик, – поспешно вставил я. – Она захватывает период Бергойна и Фрита?

– Нет, в первом выпуске я дошел только до конца тринадцатого века.

Я был удивлен, что он не предлагает мне экземпляр своего труда, как принято между учеными.

– Однако у доктора Шелдрика имеется черновик следующего выпуска, который включает период гражданской войны, – вмешался доктор Систерсон. – Собственно, он находится сейчас у меня: доктор Шелдрик любезно предложил мне прочесть его и высказать свои скромные советы.

– Буду ждать публикации с величайшим интересом.

Доктор Систерсон бросил взгляд на коллегу:

– А что, если я одолжу черновик доктору Куртину?

– Почему бы и нет, – бросил тот не особенно любезно.

– Он у меня в конторе, – пояснил доктор Систерсон. – У вас есть время пройтись туда со мной?

Я изъявил готовность и поблагодарил обоих джентльменов. Мы расстались с доктором Шелдриком и направились к ризнице.

– Управитель сегодня немного озабочен, – пояснил доктор Систерсон, как только мы отдалились от доктора Шелдрика. – Прошлым вечером был довольно неприятный эпизод во время…

– Простите. Извините, что прерываю вас, но не могли бы вы сказать, кто эта леди?

Женщина, которую я видел до обеда на крыльце библиотеки, следовала по другой стороне площади перпендикулярно курсу доктора Шелдрика и, встретив его, остановилась и заговорила.

– Это миссис Локард, – с улыбкой отозвался собеседник. – Приятнейшая дама, большая подруга моей жены.

– А также доктора Шелдрика, насколько я могу судить, – не без шаловливости добавил я. – Он прямо-таки расплылся в улыбке.

Доктор Систерсон оглянулся, усмехнулся, и мы двинулись дальше.

– Вы совершенно правы. Ее нельзя не любить.

Вскоре мы оказались в конторе ризничего, и он протянул мне толстую пачку листов, исписанных, как я заметил, очень аккуратным, но не слишком изящным почерком.

Не удержавшись, я спросил:

– Не понимаю, почему доктор Локард не упомянул работы доктора Шелдрика, когда я сегодня утром спрашивал его об истории фонда?

Доктор Систерсон игриво погрозил мне пальцем:

– Ну-ну, доктор Куртин. Не толкайте меня на нескромность.

Я рассмеялся, поблагодарил его, сунул рукопись под мышку и вышел. В два я снова приступил к работе в пыльном подвале. Скоро появился Поумранс и уделил мне полчаса, но он был так рассеян и неуклюж, что я почувствовал облегчение, когда он удалился пить чай.

Приблизительно в три ко мне спустился Куитрегард и сказал, что доктор Локард приглашает меня на чашку чаю. Я обрадовался случаю выйти на свежий воздух.

Когда я вошел в кабинет, библиотекарь поднялся мне навстречу. На его столе стояли чайник, две чашки, тарелки и два блюда – одно с сандвичами, другое с пирожными.

– Поскольку мы утром говорили о Фрите, – начал он, – вам, наверное, будет интересно взглянуть на его портрет. – Он указал на картину, висевшую у окна, и я подошел ближе.

– Написано через несколько месяцев после его назначения настоятелем.

Как ни странно, портрет изображал не властного, неразборчивого в средствах человека, а, наоборот, вдумчивого и даже утонченного. Я обернулся к библиотекарю:

– Если бы вы мне сказали, что это Бергойн, я бы не удивился. Это лицо скорее аристократа и ученого, чем человека суетного и сластолюбивого.

– К сожалению, Бергойн ни разу не позировал для портрета, или же его портреты не сохранились. Но Фрит, невзирая на свои слабости, имел и большие заслуги. Он отличался способностями и усердием и многое сделал для фонда. От Бергойна остались не живописные изображения, а научные работы. – Он указал на ряд томов в старинном книжном шкафу. – Это издание одного сирийского манускрипта – до сих пор считающееся авторитетным. А теперь позвольте мне сменить тему и продемонстрировать вам одно из самых двусмысленных сокровищ библиотеки. – Он подошел к стеклянной витрине у стены, отпер ее и достал большую рукопись на пергаменте. – Что вы об этом скажете?

Я внимательно осмотрел рукопись, чтобы не ляпнуть второпях глупость. Похоже было, что это средневековый документ, переписанный на пергамент красивым канцелярским почерком.

– Это, без сомнения, какой-то юридический акт, и относится он, я бы сказал, к началу пятнадцатого века.

– Верно. Так вот, казначей Бергойн желал собрать деньги, чтобы спасти здание собора, которое находилось тогда в очень плохом состоянии. Ему пришла мысль ради экономии упразднить одно из учреждений фонда.

– И на чем он остановил выбор?

– На колледже регентов. Школе церковной музыки, где обучали мальчиков и юношей не только для местного хора, но и для хоров других соборов. Бергойн сумел привлечь на свою сторону большинство в капитуле, однако Фрит воспротивился и, что характерно, отказался признать свое поражение. Он с моим предшественником по должности – неким Холлингрейком – переворошил массу старинных записей фонда и через неделю или две извлек документ, который похерил замыслы Бергойна… Между прочим, не забывайте о сандвичах и пирожных. Их приготовила моя жена. Так вот, этот документ мы и держим сейчас в руках – оригинальный акт дарения, датированный тысяча четыреста двадцать четвертым годом.

– Так я был прав! – вырвалось у меня.

Чуть помолчав, доктор Локард продолжил:

– По акту фонд получал в дар близлежащее поместье, в том числе красивый дом и несколько ферм, для поддержки колледжа. Но в нем оговаривалось, что в случае упразднения колледжа земли должны быть проданы и выручка передана в личное распоряжение того, кто будет в это время отправлять должность настоятеля. Фриту ничего не стоило уговорить старого настоятеля, и тот заявил, что в таком случае употребит эти деньги на личные нужды. В результате предложение Бергойна все же было отвергнуто.

– Странно, что даритель проявил такую щедрость по отношению к настоятелю.

Доктор Локард улыбнулся:

– Действительно странно. Вам не пришло в голову, что документ фальшивый?

Я почувствовал, что краснею.

– Разумеется, но это очень искусная подделка.

– Это потому, что она предположительно скопирована с подлинного документа. Фальсификатор всего лишь добавил – на подобающе дурной латыни – условие, согласно которому правом собственности наделялся лично держатель настоятельской должности.

– А существует ли оригинальный документ?

– Лучшее доказательство подделки – оригинал, на котором она была основана. Поскольку он грозит фальсификатору разоблачением, можете не сомневаться, что его уничтожили.

– Вы подозреваете, что это Холлингрейк состряпал подделку? Кстати, пирожные – пальчики оближешь.

– Когда Фрит стал настоятелем, он дал Холлингрейку пост казначея – щедрая награда, поскольку открывала путь к обогащению. Боюсь, однако, Фрит опередил его на этой дорожке: ирония в том, что он воспользовался поддельным завещанием, закрыл колледж, продал землю и деньги положил себе в карман.

– После такого ожесточенного противостояния Бергойну? Что за алчный лицемер! Но как с этим смирились остальные каноники?

Доктор Локард бросил на меня взгляд, исполненный кроткого любопытства:

– Вероятно, Фрит нашел способ усыпить их совесть.

Я не сразу понял, на что он намекает.

– Они были подкуплены?

– Фрит сделался богачом. Он приобрел во владение изрядный кусок земли и красивый усадебный дом в нескольких милях от города. Он мог себе позволить щедрые траты.

– А Холлингрейк?

– Как ни странно, протоколы заседаний капитула свидетельствуют о его открытой вражде с Фритом; я подозреваю, что дележ добычи прошел не гладко.

– Жаль, что потомки лишились музыкального колледжа.

– Так или иначе, он не пережил бы протектората: пуритане не терпели церковной музыки. Собственно, колледж продолжил существование, сжавшись до размера школы певчих, и занимает он то же здание в северной части Верхней Соборной площади – старую привратницкую.

– Я видел ее днем, когда возвращался после ленча в «Дельфине».

– Ох, бедняга, – воскликнул доктор Локард. – Вам пришлось питаться в гостинице? Вы живете как коммивояжер – просто жалость берет. Мы с женой будем счастливы, если вы окажете нам честь пообедать у нас, пока вы здесь гостите.

– С огромным удовольствием.

– Вы приехали сюда с супругой, доктор Куртин?

– Нет-нет. Она… То есть нет.

– Как долго вы предполагаете у нас пробыть?

– Не долее утра субботы. В этот день меня ждет моя племянница с семьей.

– До субботы? Так вы скоро уедете? Но кажется, завтра вечером мы с женой оба свободны.

– Вы очень любезны.

– Чуть позже я с ней переговорю и немедленно извещу вас.

Я поблагодарил за чай и сказал, что мне пора возвращаться к работе.

– Прибавили или убавили вам оптимизма утренние поиски?

– Надеяться можно только на случай. Если манускрипт все еще существует, думаю, вы, доктор Локард, найдете его, составляя каталоги подземного хранилища, хотя ждать придется, возможно, не один год.

– Для вас это будет весьма неудачный вариант, поскольку, как я понимаю, это уменьшит ваши шансы занять профессорскую кафедру.

Я неловко усмехнулся:

– Я даже не кандидат.

– Однако вы были бы весьма серьезным претендентом, особенно сейчас, когда Скаттард, вероятно, удалится со сцены.

– Скаттард удалится? Почему – он чем-то себя дискредитировал?

Доктор Локард улыбнулся:

– Ничего подобного. Я думаю, ему – весьма вероятно – предложат пост ректора в его собственном колледже.

– В таком возрасте?

– Он в большом фаворе у нынешней администрации, о чем свидетельствует его недавнее назначение в соборную комиссию. Он очень способный человек со здравыми взглядами, и он далеко пойдет.

– У него имеются влиятельные друзья, с этим я согласен. И он, несомненно, оправдает доверие руководства. – Я встал. – Не смею вас дольше задерживать, доктор Локард.

Хозяин тоже поднялся.

– Куда послать уведомление, что мы с женой завтра свободны и ожидаем вас к обеду? Вы, кажется, остановились в «Дельфине»?

– Нет, я устроился у своего старого приятеля по колледжу. Вы, наверное, его знаете. Остин Фиклинг.

– Разумеется, знаю. – Доктор Локард подошел к стеклянной витрине и, повернувшись ко мне спиной, стал укладывать документ на место. – Приглашая вас, я не имел представления о том, что вы приехали навестить друга. Вероятно, у Фиклинга на ваш счет другие планы. Мне не хотелось бы ставить вас в неловкое положение.

– Вы очень деликатны, – пробормотал я. – Да, кажется, Фиклинг упоминал о завтрашнем совместном обеде.

– Надеюсь, как-нибудь в другой раз вы сможете…

– Конечно, конечно. Вы очень любезны, доктор Локард. Тем не менее я с удовольствием встречусь с вами завтра в половине восьмого. Жду этого с нетерпением. – Он глядел на меня молча, а потом внезапно кивнул.

Я снова поблагодарил за чай и вернулся в подземное хранилище. За работой я предался невеселым размышлениям о сложностях местной политики. Как другу Остина, мне, несомненно, было однозначно отведено место в лагере евангелистов.

Приблизительно через час, когда я уже поставил крест на Поумрансе, он неожиданно спустился и подошел с лампой ко мне.

– А, вот и вы, – произнес я. – Я вас ожидал раньше.

– Начальник решил, что я ему после обеда нужен наверху.

– Хорошо, но раз вы здесь, не будете ли вы так добры снять с верхней полки эти большие кипы бумаг?

– Простите, но я спустился, чтобы сказать: уже почти двадцать минут пятого и библиотека закрывается.

– Понятия не имел, что уже так поздно! – За день я успел изучить содержание четырех полок из общего количества семь-восемь сотен. Забирая лампу и одолженную доктором Систерсоном рукопись и следуя за молодым человеком по лестнице, я понял, что затеял совершенно бессмысленное предприятие.

Темноту в библиотеке рассеивала одна-единственная лампа у двери; помещение, казалось, опустело.

– Доктор Локард у себя? Я хотел бы с ним попрощаться.

– Нет, он ушел домой.

– А Куитрегард?

– Отправился с ним вместе. Он часто заходит к доктору Локарду, чтобы помочь с собранием каноников.

Юноша распахнул для меня дверь, и я попрощался. Я задумал еще одно дело, поэтому поспешно, пока не стемнело, зашагал вдоль собора к задам нового дома настоятеля. Дом был большой, ветхий от старости, с фронтонами, окна со средниками, высокие трубы скручены, как леденец. От Соборной площади его отгораживала высокая стена, поэтому я подошел вплотную к воротам и стал через решетку разглядывать задний фасад. Я смог различить только большую табличку из черного мрамора, вделанную в кирпичную стену. Там были вырезаны буквы, но в сумерках и на таком расстоянии прочитать надпись было невозможно. Мне пришлось навалиться на ворота и вытянуть шею, сознавая при этом, какое нелепое зрелище я собой являю (счастье еще, что видеть меня было некому); кроме того, я боялся потерять равновесие, потому что локтем прижимал к себе рукопись доктора Шелдрика. Я заметил, что ворота не заперты, однако распахнуть их и войти не решался.

Внезапно в нескольких ярдах от меня мелькнул огонек фонаря, и я понял, что на заднем дворе кто-то есть. Я был неприятно поражен: Остин уверял, что в этот час дом будет пуст! Не успел я пошевелиться, как луч переместился в моем направлении и послышался высокий голос, настолько своеобразный, что он надолго застрял у меня в памяти и в мыслях:

– Я вас вижу. Хватит робеть. Входите, прошу вас. Ворота не заперты.

Рассыпавшись в извинениях, я отказался, но старый джентльмен (как я догадался, судя по голосу) приблизился к воротам и повторил:

– Да будет вам стесняться. Входите.

Он распахнул ворота и с улыбкой сделал приглашающий жест, и я, краснея от неловкости, вошел.

Роста мой собеседник был среднего, сложения худощавого – впрочем, в последнем уверенности не было, потому что он был закутан в пальто и шерстяной шарф. Под старомодной шляпой я рассмотрел энергичное лицо, выражавшее одновременно настороженность и веселое любопытство; черты были тонкие, кожа бледная, щеки гладкие. Но более всего поражала пара ярких голубых глаз, взгляд которых был прикован ко мне.

– Искренне прошу меня простить, сэр. Я и понятия не имел, что во дворе кто-то есть.

– Наверное, только выживший из ума старик решится в такую погоду выйти за порог, но мне захотелось подкинуть на растения еще соломы. Уверен, мороз ночью усилится.

Я заметил, что на всех подоконниках имелись цветочные ящики.

– Я видел, что вы пытаетесь прочесть надпись, – проговорил он, не переставая улыбаться.

– Я совершил непростительную вольность, вторгшись в ваши владения.

– Вовсе нет, вовсе нет. Я очень горжусь этой надписью. И этим старинным домом тоже. Мне повезло, я живу в необычном старом доме, где случилось немало странных и ужасных событий, и я считаю, что любопытные взгляды посторонних – малая за это цена.

– Вы очень великодушны, сэр. Еще раз прошу прощения.

– Я не вас имел в виду, сэр, а тех, кто заглядывает в окна.

– Это, должно быть, невыносимо. Я вас понимаю, поскольку живу в Кембриджском колледже и сам до некоторой степени подвержен той же напасти.

– Из тех, кто пытался прочесть эту надпись, вы принадлежите к самым воспитанным. Вы так старались не нарушить границу, что я боялся, как бы вы не упали.

– Потешный же у меня, наверное, был вид.

Мой собеседник сделал несколько шагов к стене и поднял фонарь.

– Теперь можете прочитать?

Надпись сохранилась плохо, а там, где камень выщербился, буквы совсем исчезли. Но старый джентльмен знал текст наизусть, и мы прочли хором:


«Все вещи крутятся, и человек, рожденный для трудов, крутится вместе с ними. А посему, когда пробьет назначенный час, вознесшиеся падут, а падшие вознесутся. Тогда виновный будет разорван в куски вслед за невиновным, погубленный их собственной машиной в самый миг своего торжества. Ибо когда содрогнется земля и затрясутся башни, могила выдаст свои тайны и все сделается явным».


Да уж, сплошные загадки, думал я про себя, заучивая текст.

– Известна ли вам история этой надписи? – спросил старый джентльмен.

– Мне говорили, что ее нашли наутро после смерти казначея Бергойна и что она обличает каменщика Гамбрилла как его убийцу.

Старый джентльмен кивнул:

– В моей семье сохранилось предание, что Гамбрилл сам высек ночью эту надпись, тем признаваясь в своей вине.

– Однако, – продолжал я, – в это трудно поверить, поскольку тон надписи скорее мстительно-ликующий, чем покаянный.

– Верно, – согласился собеседник. – Но, быть может, Гамбрилл считал, что он вправе хвалиться этим убийством. Слова о вознесшихся и падших указывают, вероятно, на аристократическое происхождение казначея и низкий род каменщика.

Я кивнул, сообразив, что это предположение хорошо сочетается с идеей, которая пришла мне в голову за завтраком, после слов Остина – каких именно, я не помнил.

– Каким образом погиб Бергойн?

– Это не было точно установлено. Его нашли под обрушившимися лесами, а леса были воздвигнуты для того, чтобы взамен надгробного памятника его же семейства установить мемориальную доску. Удивительно, что тяжелую плиту поместил в стену не кто иной, как Гамбрилл.

– В одиночку?

– Похоже на то. А затем, согласно преданию, Гамбрилл явился сюда и незадолго до рассвета вырезал эту надпись.

– Ночью? И никто его не услышал? – спросил я с улыбкой.

В свете фонаря я разглядел, что старый джентльмен тоже улыбается.

– Что ж, на такой версии остановились мои предки более двух веков назад.

– Как этот дом перешел во владение вашей семьи?

– Это целая история. Каноник-казначей, бывший непосредственным предшественником Бергойна на этом посту, потратил немалые суммы на расширение и отделку дома, воспользовавшись богатством, которое накопил за время пребывания в должности.

– Вы хотите сказать, что он совершил хищение?

– Да, или, точнее, присвоение, простите мне эту банкирскую педантичность. – Старый джентльмен хихикнул. – Вскоре после смерти Бергойна на должность заступил новый настоятель, и, поскольку это здание было на Верхней Соборной площади самым большим, он уговорил капитул сделать его новым домом настоятеля. К немалой досаде тогдашнего казначея.

– Настоятелем этим был, если не ошибаюсь, Ланселот Фрит?

– О, да вы хорошо осведомлены, – воскликнул старый джентльмен. – В таком случае дальнейшее вас не удивит: после его смерти капитул счел, что над домом тяготеет злой рок, и постановил продать его и переместить настоятеля в прежнюю резиденцию. Дом купил в тысяча шестьсот шестьдесят четвертом году мой прапрадед, Джеймс Стоунекс, и сохранил за ним то же название.


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу

1

Пространство крестообразного храма, пересекающее основной объем поперек.

2

Альфред Великий правил королевством Уэссекс в 871–899 гг.

3

Совет священнослужителей.

4

Здесь: казнь сожжением.

5

Полукруглая галерея вокруг алтаря у романских и готических соборов.

6

Направление в англиканстве, выступающее за сохранение обрядности и иерархичности в противовес характерной для протестантизма тенденции сделать эти стороны церковной жизни как можно менее важными (из-за этого часто воспринимается как тяготеющее к католичеству).

7

Нефы – части внутреннего объема собора, разделенные при помощи колонн или каким-либо иным способом.

8

Красное вино.

9

Место пересечения главного объема собора с трансептом.

10

Потенциально (лат.).

11

«О жизни и деяниях короля Альфреда» (лат.).

12

Название «Турчестер» отсылает к реальной столице Уэссекса при Альфреде – Винчестеру.

13

Тан – высший аристократический титул после короля.

14

Генрих VIII (правил Англией в 1509–1547 гг.) широко известен своими шестью браками, два из которых закончились казнью жен.

15

«О древностях Британии» (лат.).

Непогребенный

Подняться наверх