Читать книгу Политическая преступность - Чезаре Ломброзо - Страница 2

I. АНТРОПОЛОГИЯ И СОЦИОЛОГИЯ ПОЛИТИЧЕСКИХ ПРЕСТУПЛЕНИЙ И РЕВОЛЮЦИЙ
Глава 1. Инерция и прогресс. Мизонеизм и филонеизм. Революции и бунты

Оглавление

I

Инерция и прогресс

Охватывая одним взглядом сложные явления нравственного мира, для того чтобы вывести из них общий закон, преобладающий над всеми другими, мы увидим, что это будет закон инерции. Это одинаково верно как для мира неорганического, так и для мира органического, который кажется таким отличным от первого, а на самом деле вполне совпадает с ним как по натуре, так и по происхождению.

По мере того как мы удаляемся от грубой материи, в которой законы движения развиваются почти без перерывов, это совпадение кажется ускользающим от нас, потому что, дойдя до вершины лестницы существ, мы уже не видим более первых ее ступеней, не постигаем, как инфузория могла развиться до человека и каким образом дикарь каменной эпохи, неандерталец, превратился в Дарвина, Вирхова, Пастера.

1) Прогресс. Но если эти превращения поражают нас своей неожиданностью и как бы говорят в пользу прогресса бесконечного, неизбежного и совершающегося со страшной быстротой, то внимательное исследование доказывает, что этот прогресс никогда не проявляется повсеместно и сразу или какими-нибудь скачками, обусловленными особым творческим актом. Он был, напротив того, результатом очень медленной эволюции, обусловленной отчасти внешними случайностями, влияние которых упрочивалось естественным отбором и борьбой за существование, дозволяющими жить и размножаться только видам, наиболее хорошо вооруженным против всяких опасностей, а отчасти – именно законом инерции, потому что, раз начавшись, движение не только не могло остановиться, а шло, постоянно ускоряясь, так как действующая причина изменений одновременно вызывает в разных направлениях многообразный эффект и увеличивает гетерогенность.

Так, телеграфы и железные дороги обусловили не только быстроту сообщений, но и скучивание населения в больших центрах, ослабление голодовок и появление целого ряда новых отраслей промышленности, а стало быть, новых категорий работы и рабочих складов и оптовых магазинов, доступ к которым не преграждается уже большими расстояниями. А быстрота и дешевизна сообщений, в свою очередь, содействовали специализации промышленности.

Все это проявляется тем легче, что поле применения новых сил постоянно расширяется и становится более гетерогенным, почему и результаты такого применения оказываются более многочисленными и разнообразными. В Ломбардской долине телеграф шире распространен, чем на Корсике; дикие раньше нас узнали каучук, которым мы теперь так широко пользуемся, но не умели ни к чему приложить его.

Размножение результатов, в свою очередь, обусловливается непрочностью всего однородного, гомогенного, так как под влиянием постоянно действующей силы это последнее дифференцируется, превращается в гетерогенное, что и составляет первое условие всякого совершенствования.

Чем более животное совершенствуется и приспосабливается, тем более оно становится гетерогенным. У современного европейца черепные и лицевые кости гораздо более дифференцированы, чем у папуаса. Точно так же дифференцирован и их труд. В самом деле, между тем как дикарь должен быть одновременно воином, охотником, рыболовом и каменщиком, у нас каждое из этих ремесел подразделяется на множество отдельных специальностей.

Этот закон был выражен Дарвином под другой формой в его теории стремления каждого индивидуума к изменению той наклонности, от которой именно и зависит образование новых видов и родов. Изменяемость, однако же, нисколько не противоречит закону инерции и есть, напротив того, результат действия этого закона под влиянием внешних толчков, обусловленных необходимостью победить в борьбе за существование, дозволяющей жить только наиболее приспособленным.

2) Инерция в органическом мире. Как бы то ни было, эта дифференциация, развитие столь разнообразных форм, происходит лишь очень медленно.

«Естественный отбор, – пишет Дарвин, – так же как и прочность наиболее приспособленных организмов, вовсе не обязывает к дальнейшему прогрессивному развитию; он только пользуется выгодными для индивидуума случайными изменениями. Тщетно было бы доискиваться, какую выгоду может принести инфузории, или глисту, или какому-нибудь червю более сложная организация, а так как нет выгоды, то и формы этих животных не улучшаются или улучшаются очень мало. Этим и объясняются прочность и неизменность многих низших организмов».

Этим же объясняется, прибавим мы, и существование в море, на больших глубинах, таких животных, формы которых совершенно одинаковы с ископаемыми, жившими сотни веков тому назад. Внешняя обстановка не изменилась, никакой новой формы борьбы за существование не потребовалось, потому и организмы остались прежними.

Закон инерции так всемогущ, что, даже будучи побежден внешними условиями, он все-таки и в наиболее прогрессировавших существах всегда оставляет черточки первобытного строения в виде пережитков и зачаточных органов, если только это строение не возобновляется во всей своей целости, как в некоторых атавистических формах.

В самом деле, если мы находим около человеческого уха маленькие мускулы, совершенно для нас бесполезные, но у лошади содействующие выражению радости или испуга; если мы видим в копчиковой кости зачаток хвоста, в червеобразном отростке – остаток удлиненной кишки травоядных животных, а в musk. psoas — остаток мышцы, служащей для прыганья у грызунов, то мы имеем перед собой анатомические доказательства силы закона инерции, хотя и побежденного борьбой за существование и естественным отбором, но все же не перестающего проявляться там и сям. Точно так же уроды и микроцефалы часто воспроизводят все характерные признаки обезьян или грызунов, притом не только в анатомическом устройстве, но и в инстинктах[1]. То же можно сказать о преступниках, которые суть нравственные уроды и в которых Серджи вполне основательно видит проявление преатавизма (анотомически доказанное), восходящее к плотоядным и грызунам.

У большинства уродов закон инерции является побежденным лишь наполовину. Таковы, например, те из них, которые наследовали от предков только шерсть по всему телу, не исключая лица; или двойное влагалище; или зачаточный хвост, как у рыб; или дольчатые почки, как у китовых. И все это повторяется с такой точностью, что ее можно выразить в цифрах. Так, muscischio-pubicus встречается у 20 % больших людей, а мозжечковая ямка, нормально находящаяся у птиц и почти всех млекопитающих, – у 45 %.

Правда, теперь Нэгели выступил с учением, предполагающим бесконечный прогресс вида. По этому учению, мицеллий идиоплазмы, в силу внутренних причин, присущих живой организованной материи, постоянно стремится переходить от простых форм к сложным, а следовательно, органическая эволюция обусловливается той же механической необходимостью, которая наблюдается и в основной структуре кристалла, точно также зависящей от внутренних молекулярных сил и очень слабо изменяющейся под влиянием сил внешних.

Но помимо того, что учение Нэгели не объясняет, каким образом идиоплазма, распространяясь вследствие сегментации зародыша по всем тканям, а стало быть, прогрессивно уменьшаясь в количестве, может потом находиться во всех клеточках молодого организма, сохранив все свои филогенетически приобретенные свойства; помимо того, что «общее стремление к тому совершенствованию» вследствие предустановленной наклонности к организованной материи, по справедливому замечанию Марчелли, отзывается старой метафизикой, – помимо всего этого, новейшие наблюдения показывают, что среди животных часто встречается подлинный регресс, видимо, выродившиеся, то есть оставшиеся от более высокой организации, формы. Это можно наблюдать, например, у пластинчатожаберных, у многих crustacés, может быть, также y Amphious. Кроме того, существование некоторых животных с органами, подвергшимися регрессу (как, например, глаза у пещерных видов), тоже не согласуется с бесконечным стремлением к совершенствованию, которое Нэгели приписывает идиоплазме. Да надо еще прибавить, что и домашние животные регрессируют, возвращаясь к дикой жизни, и негры на Санто-Доминго превращаются в чистых дагомейских{2}.

Да, наконец, и по теории Нэгели, как и по новейшей теории Вейсмана{3}, прогресс в мире животных никогда не совершается вдруг, а всегда медленно и постоянно.

3) Инерция в мире нравственном. Даже предполагая, что можно оспаривать проявления инерции в мире органическом, мы, конечно, не можем этого сделать по отношению к миру нравственному.

В самом деле, сколько бы ни говорили о величии прогресса, нами достигнутого, но если мы составим карту распространения его по земному шару, то сразу увидим, к каким ничтожным размерам он сведется. Можно сказать, что вся Африка, за исключением нескольких пунктов, занятых арийцами, Австралия и добрая половина Америки находятся почти в доисторическом состоянии или по крайней мере в положении больших азиатских империй первых эпох истории.

В Южной Америке, на Гаити, цивилизация изменила только внешние формы примитивной жизни, заменив неподвижность неустойчивым равновесием, что, пожалуй, еще хуже.

Даже и у нас, в странах наиболее цивилизованных, если выделить стариков, женщин, крестьян, духовенство, большую часть аристократии и деревенской буржуазии, совершенно враждебных прогрессу, то много ли останется сторонников последнего?

Какое варварство царствовало всего несколько лет тому назад в Греции, Испании, Хорватии, Сардинии, на Корсике! Да нельзя сказать, чтобы и теперь оно там перестало царствовать, даже в среде лиц наиболее просвещенных.

Не только частое повторение случаев, в которых люди наиболее цивилизованные под влиянием страсти становятся варварами (как, например, во время холеры в Италии, палермского бунта, деказвильских стачек и прочего), показывает, каким тонким слоем культурного лака мы покрыты, но и наблюдения над нравами наших народов в самое мирное время могут доказать, что, несмотря на скрещивания и культуру, они недалеко ушли от первобытного состояния.

II

Мизонеизм

Наиболее ярким доказательством преобладания закона инерции в нравственном мире является боязнь всего нового, которую мы называем мизонеизмом, или неофобией, и которая обусловливается трудностью заменить старое ощущение новым. Между тем боязнь эта так распространена в животном царстве, что может считаться физиологически характерной для него. Вслед за первым сообщением, которое мы сделали по этому поводу в «Revue scientifique», фактов набралось множество, и с некоторыми мы познакомим здесь наших читателей.

Одна обезьяна, которую одели по-европейски, возвратившись в свои горы, была принята очень неблагосклонно – все товарищи от нее разбежались.

Всем известно, что собаки часто лают без всякой надобности, например на экипаж, проезжающий по тихим улицам деревни.

Известны случаи, когда лошади начинали нести потому только, что наездник одет не в тот костюм, в котором они привыкли его видеть.

По словам Роменса и Дэльбо, собаки боятся мыльных пузырей. «При четвертом лопнувшем пузыре, – пишет последний, – злоба моих собак вышла из границ».

Дети точно таким же образом относятся ко всему для них новому. Ребенок, в первый раз увидевший чужое лицо или невиданное животное, волнуется и ищет возможности убежать только потому, что боится нового впечатления. По той же самой причине он сердится, если вы переведете его в другую комнату, и пугается всякой новой мебели. Среди детей попадаются такие, которые любят смотреть все одни и те же картины и слушать одни и те же сказки.

Вариньи рассказывает, что один двухлетний ребенок, очень его любивший, убежал со страхом, когда увидал его ногу, завернутую в вату по случаю припадка ревматизма. Даже после выздоровления Вариньи ребенок продолжал избегать его и бояться; только через несколько месяцев, и то в присутствии третьего лица, состоялось примирение.

Женщины мизонеичны так же, как и дети, особенно по отношению к религии и житейским обычаям, а в некоторых областях и по отношению к языку предков, до такой степени, что не изменяют последнему даже и в тех случаях, когда все окружающие говорят иначе, как, например, в Америке, в Ориноко, у абипонцев, принявших язык соседних племен.

Отвращение к новому, замечаемое у детей и женщин, даже высокоцивилизованных, еще резче проявляется у диких народов, психическая слабость которых затрудняет ассимиляцию непривычных впечатлений, особенно если они сильно разнятся от впечатлений ранее ассимилированных и если между первыми и последними нет точек соприкосновения. Так, в первобытных языках слон называется быком с бивнями; в китайском языке лошадь есть большая собака; по-санскритски, вместо того чтобы сказать стойло для лошади, говорят: стойло для лошадиного быка, а вместо пары лошадей – пара лошадиных быков.

Если от старого впечатления к новому нет никакого перехода, то труд ассимиляции последнего становится так тяжел, что вызывает страдание, проявляющееся в виде страха.

С нормальным человеком происходит тогда то же самое, что мы наблюдали раз у одной помешанной, которую до такой степени поражал первый встретившийся ей на улице предмет или человек, что она потом целый день подставляла это первое впечатление вместо всех других. В таких случаях она особенно сердилась на свою дочь, которую очень любила и всегда узнавала, но тем не менее видела в форме лица или даже животного, прежде других ею в тот день встреченного. Эта же женщина, даже в компании с кем-нибудь, не могла посещать местности, в которых никогда прежде не бывала, так как страх и смущение, овладевавшие ею в таких случаях, доводили ее чуть не до самоубийства.

Таким образом, первобытный, слабый или ослабленный болезнью разум питает особое отвращение ко всему новому, за исключением, конечно, таких незначительных изменений, каковы, например, новые моды для женщин, новые игрушки – для детей, новые татуировки – для дикарской игры. Эти маленькие новости даже радуют их, так как возбуждают нервные центры, нуждающиеся в некоторой перемене, нисколько не раздражая последние и не причиняя страдания.

Но когда нововведение является слишком радикальным, то не только дикари да дети, а и громадное большинство людей начинает бояться его, потому что мизонеизм лежит в натуре человека благодаря страданию, производимому слишком резкими переходами от одного впечатления к другому. Вообще, инерция и стремление к повторению уже испытанных (лично или атавистически) движений свойственны среднему человеку также, как и животным.

Такого среднего, дюжинного человека, враждебно относящегося к нововведениям, можно сравнить с загипнотизированным субъектом, который, находясь под влиянием внушения, не видит предметов, стоящих перед глазами. Понятно, что он должен считать смешным, глупым или злонамеренным того, кто охотно принимает всякие нововведения.

Макс Нордау совершенно справедливо говорит: «Всякое новое ощущение должно быть легким и не очень неожиданным, чтобы доставить удовольствие, оно должно мало отличаться от ощущений уже испытанных и быть как бы естественным их последствием. Ощущения, слишком резко отличающиеся от привычных, причиняют страдание и потому возбуждают страх. Этим и объясняется тот факт, что люди, гоняющиеся за маленькими новостями, из всех сил отбиваются от нововведений, нарушающих обычную жизнь. Я расположен думать, – говорит он далее, – что дикие племена исчезают при введении цивилизации единственно потому, что громадная перемена в обстановке вызывает в их мозгу непосильную деятельность».

Вообще мизонеизм есть способность покровительственная. Эта его функция была прекрасно разъяснена Бердом, который заметил, что дикари, не приходившие в соприкосновение с цивилизацией, необыкновенно хорошо переносят яды, ранения, сифилис, даже алкоголь, почему и смертность между ними меньше. Наоборот – граждане Соединенных Штатов, постоянно раздражаемые такими нововведениями, как телеграф, пресса и т. п., все поголовно становятся неврастениками, то есть вечно больными людьми, на которых сильно действует даже чашка кофе или рюмка вина, и это тем более, чем цивилизация выше, так что здоровье обывателей Северных Штатов сильнее расшатано, чем здоровье обывателей Южных. Большинство, заключает Макс Нордау, всегда будет консервативным, потому что живет согласно наследственному инстинкту, а не по новым, индивидуально составленным планам, среди которых не может ориентироваться.

1) Мизонеизм в нравах. Вот хоть бы, например, нравы. В современном греке, несмотря на все исторические перевороты, мы найдем грека древнего; аркадийцы до сих пор ведут жизнь пастушескую; спартанцы до сих пор отличаются жестокостью и воинственностью. Ренан нашел в Сирии те же нравы и обычаи, которые господствовали во времена великой империи. Средневековый византиец отличался той же любовью к элегантным спорам и софистическим тонкостям, как древнегреческие философы. Венгры ненавидят горы и любят равнины, подобно предкам своим, гуннам. Цыгане до сих пор сохранили нравы, язык, черные волосы, блестящие глаза и резкие черты лица древних синдов вместе с их легковерием, апатичностью, любовью к бродяжничеству, наклонностью к воровству и отвращением к работе.

Путешественники, как, например, Бельтрам, говорят, что нравы современных кочующих арабов нисколько не изменились с библейских времен.

В Поти, древнем Фазисе, нравы остались те же, что и во времена Геродота. Сваны до сих пор приносят человеческие жертвы, причем не щадят даже собственных дочерей. У осетин фамильные имена еще не установились. У лезгин муж до сих пор пользуется правом на жизнь своей жены.

И таким образом вплоть до французов XIX века, которые во многих случаях остались такими же, какими их описали Страбон и Цезарь, то есть воинственными, любящими блеск, неизлечимо тщеславными, красноречивыми и увлекающимися красноречием, любителями всего нового, легкомысленными и неблагоразумными.

В наших современных нравах карнавал есть, в сущности, атавистический возврат к древним римским вакханалиям, праздновавшимся, как известно, с древнейших времен. Некоторые думают, что обычай этот перешел от пеласгов в 497 году до P. X. В Риме вакханалии праздновались сначала 17, а потом 19 декабря и должны были продолжаться один день; Август продлил их на три дня, а Калигула – на пять, на самом же деле они всегда праздновались целую неделю. Это был настоящий народный праздник для низших классов: крестьяне отмечали им конец полевых работ; преступники получали свободу, обвиненные оправдывались, рабы могли одеваться как свободные люди, освобождались от работы и даже обедали за одним столом с господином.

В наших карнавальных торжествах много пережитков, указывающих на их происхождение. В Вероне, например, совершаются процессии, в которых участвуют люди, одетые вакхантами, а также отдельные кварталы со своими значками и в строго местническом порядке, как в Средние века. То же происходит и в Сиене, а в Ивреа, в память победы народа над феодалами в Средние века, все надевают в это время фригийские колпаки.

2) Мизонеизм в религии. Мизонеизм проявляется также в религии, литературе и искусстве. По отношению к религии можно даже сказать, что она всецело основана на мизонеизме до такой степени, что в христианстве, например, сохранились от древних религий не только священные облачения египетских жрецов (митра, фибула), но и некоторые догмы, имеющие отношение к солнцу, и даже древний фетишизм.

В Австралии, в Индии и даже среди нас, несмотря на обилие пищи, на строгость законов и на сильно развитое чувство милосердия, долго еще сохранялся каннибализм, так же как ритуальные убийства и избиение пленников. Спенсер доказал, что печальным остатком их и до сих пор служит еврейское обрезание, которое, по ритуалу, должно быть производимо каменным ножом, что одно уже указывает на доисторическое происхождение этого ритуала.

Фанатизм процветал даже в самый разгар революции; по смерти Марата Грашэ напечатал тысячи экземпляров надгробной речи, в которой беспрестанно повторялось: «Coeur de Jesus, coeur de Marat, protégez nous» («Сердце Иисуса, сердце Марата, покровительствуйте нам»).

Да даже теперь, в центре Европы, разве не опасно еще и не преступно признать себя атеистом, утверждать, что Бог есть гипотеза? А между тем этой новости уже более трех тысяч лет… Не считают ли за грех и теперь еще многие работать по воскресеньям?

Но можно найти кое-что и похуже.

Анфоссо приводит яркие примеры того, что среди современного населения земного шара сохранилось еще поклонение камням – эта первобытная форма религии варваров.

Так, тунгусы поклоняются камням; значит, этот культ, когда-то общий первобытным народам, еще сохранился. В начале Средних веков он господствовал и в Европе, притом до такой степени, что Теодорик, архиепископ Кентерберийский, принужден был запрещать поклонение камням; а на Турском соборе в 567 году предписано было священникам не допускать в церкви камнепоклонников.

Несмотря на это, даже теперь, в наше время, около Оропы находится камень, к которому приходят на поклонение бесплодные женщины, чтобы вымолить себе материнство. Во многих долинах Пьемонта и в Сицилии, по древнему обычаю, прохожие бросают на могилы маленькие камешки, которые и скапливаются там большими кучами.

Рядом с культом камней сохранился и культ источников; в Бретани знаменитый колодец св. Анны Орейской и священный фонтан в церкви Сен-Меле до сих пор служат целью паломничества.

Еще в 1791 году много народа ходило к источнику Сент-Фийан в Пертшире, для того чтобы искать воды и выкупаться ради здоровья, как в купели Силоамской{4}. Все паломники должны были три раза в день обойти вокруг источника, бросить белый камешек в соседний ручей и в конце концов оставить какую-нибудь принадлежность своего туалета в виде жертвы гению – покровителю места.

Полковник Фаберт Лесли говорит, что в Шотландии очень мало церквей, при которых не было бы святого колодца.

В Ирландии очень распространены легенды о келпи, или духе воды, который может принимать различные формы и является то в виде женщины или мужчины, то в виде лошади, а чаще всего в виде быка. Значит, ирландцы не только в прошлом веке твердо верили в существование этого духа, но не совершенно отказались от этого верования и теперь.

Таким образом, культ источников, столь обычный в Индии – стране священного Ганга, перешел и к нам. И теперь еще около Турина, в церкви св. Панкратия, можно видеть бассейн, из которого верующие пьют воду в день местного праздника, и если они недостойны войти в церковь, то сейчас же отрыгивают ее обратно. Вообще, вера в чудотворную воду есть одно из самых постоянных и распространенных суеверий, как это доказывается, между прочим, святынями Лурда и Ла Салетта{5}.

В долине Цересале обыватели имеют обыкновение подвешивать к ветвям деревьев маленькие мешочки с плодами или овощами, что, по всей вероятности, есть остаток древнего культа лесных божеств.

Христианские святые, в свою очередь, по чудесам отождествляются с языческими богами. Так, против бесплодия принято молиться св. Андрею; против эпилепсии – св. Иоанну; против головной боли – св. Дионисию; против болезни глаз – св. Лючии и прочее.

В России мужики поклоняются старым славянским богам под новыми именами. Водан есть старый бог вод{6}; домовой – гений дома; св. Власий – Волос, бог скота. Там же во многих местностях существует обычай звать священника для благословения коней и колдуна для того, чтобы заговаривать их. Вообще для большинства Бог является еще великим волшебником; недаром славянский Перун, бог грома, и до сих пор ставится на престолах в виде пророка Илии.

Во Франции, в департаменте Сона и Луара, и теперь еще встречаются следы друидизма у так называемых Белых, в их религиозных постановлениях, напоминающих чрезвычайно древний ритуал.

Мертийе утверждает даже, что в Бретани сохранился обычай ставить кельтские памятники, причем один такой был воздвигнут в честь Революции 1848 года.

В самых отдаленных долинах Умбрии как предохранительное средство против молнии употребляются кремневые стрелы; против болезней скота – каменные топорки, огромные кремневые скребницы; против выкидышей – этиты; против расстройства регул – кровавик. В общем, целая фармакопея, очевидно, доставшаяся по наследству от каменного века.

В Бельгии, стране наиболее просвещенной, Хох собрал народных предрассудков и суеверий на целый том в 600 страниц. Тут фигурируют и веревка повешенного, и вода св. Иоанна, и блуждающие огоньки, счастливые и несчастливые дни, пасхальные яйца, паломничество на могилы, колдуны, талисманы и прочее.

Питре рассказывает, что женщины в Палермо целый год сохраняют яйца, снесенные курами в Страстную пятницу; Тирабоски говорит, что то же самое делается и в Бергамо, где эти яйца считаются предохраняющими от падения деревьев.

Между тем отец Донато Кальви писал, что в его время (середина XVII века) многие женщины сохраняли яйца, снесенные в Страстную Пятницу, как предохранительное средство от пожара, когда их надо было бросать в огонь.

А что же сказать о суеверном почитании пятницы, столь распространенном и берущем свое начало в первые века христианства? Парижские омнибусы{7} перевозят в среднем 47 тысяч человек ежедневно, а по пятницам на 27 тысяч человек меньше.

Очень многие, также будто бы ради шутки, а на самом деле всерьез, носят на себе или вешают на шею своим детям в виде амулета маленькую серебряную или золотую свинью. Между тем этот обычай начался еще в Древнем Риме, где, как известно, свинья считалась священным животным. При самых торжественных свадьбах супруга, отправляясь в дом своего мужа, должна была обертывать притолоки дверей шерстяными лентами и смазывать их свиным салом в предупреждение несчастий.

Верность очень древним религиям тоже может служить доказательством мизонеизма. Мы видим, например, что доисторический браманизм устоял против нападений монголов, персов, мусульман и европейцев; а когда Будда явился его реформатором, то массы, в интересах которых он действовал, были против него, и до такой даже степени, что пропаганда буддийской религии – то есть, собственно говоря, очищенного браманизма{8}, должна была перенестись из Индии в Китай, Тибет и на Цейлон. То же самое случилось и с гебраизмом: христианство родилось в Иудее, но народные массы не увлекло за собой, евреи рассеялись по всему свету и до сих пор хранят незыблемыми свои древние суеверия.

3) Мизонеизм в нравственности. Мизонеический инстинкт, поддерживаемый религией, может оставить следы достаточно глубокие для того, чтобы образовать своеобразную мораль и вызывать мучение совести при неисполнении какого-нибудь самого отвратительного обычая. Пример этого мы видим в том австралийце, о котором упоминает Сэндер и который, потеряв жену, умершую от какой-то болезни, заявил, что по местным обычаям он должен убить женщину из другого племени. А когда ему пригрозили тюрьмой, то он, мучимый совестью за неисполнение того, что считал своим долгом, совсем перестал говорить. В конце концов ему удалось убежать и выполнить этот священный долг.

4) Мизонеизм в науке. В области науки достаточно упомянуть о преследованиях, выпадающих на долю гениальных изобретателей и реформаторов, для того чтобы доказать пагубное влияние мизонеизма, тем более нетерпимого и фанатичного, чем он невежественнее. Имена Колумба, Галилея, Соломона и Уатта – первого изобретателя паровой машины, которого Ришелье засадил в Бисетр, говорят сами за себя.

Потому-то и нет теперь ни одного современного открытия (фотография, электричество, пар, светильный газ), которое не было бы сделано когда-либо прежде, да не один, а много раз, в разные эпохи, и всегда на горе изобретателя. «Пар, – пишет Фурнье, – во времена Гиерона Александрийского и Антемия Траллесского был детской игрушкой. Нужно, чтобы разум человеческий, побуждаемый нуждою, проделал тысячи опытов, прежде чем извлечет из данного факта возможную пользу».

В 1765 году Спеддинг предложил муниципалитету Уайтхэвена переносный газ, совсем уже готовый, но получил отказ; за ним последовали Шоссье, Минкелер, Лебон и Уиндзор, которые не только присвоили себе его открытие, но успели им воспользоваться.

Каменный уголь был открыт в XV веке; колесный корабль – в 1472 году, а винтовой – в 1790 году. Когда в 1707 году Папен придумал двигать суда паром, то был сочтен за шарлатана. Ришэ пишет, что Французская академия еще очень недавно признавала телефон утопией. Дагерротипия существовала в России еще в XVI веке, а у нас в 1566 году была открыта Фабрицио, для того чтобы впоследствии вновь быть открытой Де л а Рошем.

Гальванизм сначала был открыт Котуньо, а потом дю Вернеем. Телефонный аппарат впервые был описан еще в 1824 году.

Даже теория отбора не принадлежит Дарвину; она, как и все прочие, пускает корни глубоко в прошлое.

Знаменитые физики Лурье и Бенуа предсказывали, что электрический телеграф никогда не заменит световой и причинит только убытки. Беррье требовал даже, чтобы опыты с ним были прекращены.

Ньютоновский закон тяготения был уже сформулирован в XVI веке Коперником и Кеплером, а впоследствии дополнен Гуком.

Точно то же можно сказать и о магнетизме, о химии, даже о самой антропологии преступности, которая довольно долго и почти всеми государственными людьми Италии была рассматриваема как нечто безнравственное, как поблажка преступлению.

В 1760 году, когда испанское правительство задумало ассенизировать улицы Мадрида, то эта мысль была встречена общим негодованием. Даже врачи, будучи спрошены, заявили, что ассенизация может принести вред, размеров которого даже представить себе нельзя, а между тем она совсем не нужна, так как вредные испарения почвы по тяжести своей держатся внизу, а потому и не портят воздух.

В 1787 году не верили в законы кровообращения; в Саламанкском университете запрещено было изучать открытия Ньютона, так как они противоречат религии; в Мадриде не было библиотеки; корабли были так плохи, что не выдерживали выстрелов из своих собственных пушек.

Верри жаловался на то, что Иосиф II и австрийское правительство пронумеровали дома и осветили улицы в Милане.

Жамезель сообщает, что китайцы всегда смотрят назад, а не вперед; по их мнению, все хорошее идет к нам от предков, а все новое может быть только дурным. Если какое-нибудь новое изобретение окажется полезным, то это значит, что оно уже существовало в древности, но только было позабыто.

Мы смеемся над китайцами, а поступаем также, как они. У нас церковь служит официальной стеной против всяких нововведений в обычаях и в понятиях нравственных, а академии защищают нас от гениальных людей и от нововведений в науке и литературе. Нет ни одного открытия, которое они приняли бы и поддерживали; все новое жесточайшим образом преследуется академиями, и всегда с успехом, благодаря тому что их поддерживают общественное мнение плебеев и правительства, тоже по большинству плебейские.

Однако же не только академики, которые, в большей части случаев, суть ученые тупицы, но и гениальные ученые с азартом преследуют все новое – потому ли, что мозг их уже переполнен и не может вместить ничего лишнего, или потому, что собственные идеи делают их нечувствительными к чужим.

Так, Шопенгауэр, один из высочайших революционеров в философии, относится с величайшим презрением к революционерам политическим.

Фридрих II, инициатор германской политики, стремившийся развить национальные литературу и искусство, даже не подозревал значения Гердера, Клопштока, Лессинга и Гёте. По той же причине он так не любил менять костюмы, что во всю жизнь не имел их больше двух или трех зараз. Россини никогда не ездил по железным дорогам; Наполеон не признавал паровой машины; Бэкон смеялся над Жильбером и Коперником – он не верил в применимость инструментов и даже математики к точным наукам! Бодлер и Нодье ненавидели свободных мыслителей.

Вольтер отрицал ископаемые, а Дарвин, в свою очередь, отрицал каменный век и гипнотизм, так же как Робэн и Катрфаж отрицали теорию Дарвина. Лаплас не признавал существования метеоритов; по его словам (покрытым единодушными аплодисментами академиков), с неба не могут падать камни, так как оно не каменное. Био отрицал теорию волнообразного движения; Галилей, доказавший весомость воздуха, отрицал, однако же, влияние атмосферного давления на жидкости.

Вообще открытия, оскорбляя мизонеическое чувство, возбуждают против себя реакцию, прекращающуюся только тогда, когда путем повторения подготовят людей к принятию новшества.

Вот потому-то серьезные люди могут сохранить за собой общественное уважение, даже придерживаясь древнейших суеверий – заявляя, например, подобно кардиналу Алимондо, что гипнотизм есть дело нечистого духа, или, подобно Брюнетьеру, что материалистами могут быть только негодяи. Между тем человек, спокойно и с достоинством поддерживающий самые скромные материалистические теории (отрицающий существование души, Бога, божественного права или оспаривающий какие-нибудь места священных книг), возбуждает против себя почти единодушное общественное негодование. Первые, даже при крайней неосновательности, никогда не повредят своей репутации. Они, напротив, выиграют, потому что не оскорбляют инстинктивного мизонеизма, а льстят ему. Последние же, если они и вполне правы, никогда не одержат победы над естественной, мизонеической оппозицией масс иначе, как пожертвовав своей репутацией и целой жизнью.

Что же это такое, если не доказательство преобладания закона инерции?

5) Мизонеизм в литературе. Мизонеизмом же в большей части случаев обусловливается восхищение древними книгами и развалинами, как бы они ни были безобразны сами по себе. Наследственная привычка дает им, так сказать, свободный вход в наши души. Так, санскрит – для индуса, древнееврейский – для большинства евреев и до некоторой степени латинский – для многих европейцев становятся языками священными, лингвистическим фетишем, даже и помимо употребления их при церковной службе.

Страшное влияние грамматиков в императорском Риме и впоследствии, в Средние века, объясняет нам современное поклонение грамматике, кажущееся нелепым в веке господства естественных наук и математики. Отсюда же идет не менее нелепая, но непоколебимая вера в классицизм, закоренелая даже у людей, достойных уважения, которые заставляют нас тратить лучшие годы нашей жизни на изучение бесполезного языка под предлогом развития вкуса и мышления (как будто бы новые языки на это не годны), а на самом деле ради удовлетворения мизонеического инстинкта.

6) Мизонеизм в искусстве. Тут он тоже господствует. В самом деле, если вместе с Гельмгольцем и Жанэ мы станем анализировать основы эстетики, то увидим, что они сводятся к ритму в тонах и симметрии в пластике. Отсутствие симметрии в прекрасном – в гротесках, например, – временно может возбудить любопытство и похвалы, но прочного успеха не добьется.

Мы не находим эстетичными капитель или балкон, если они сделаны из железа, потому что не привыкли к употреблению последнего в архитектуре. Так, древний грек в архитектурных линиях своих мраморных храмов предпочитал мотивы, напоминающие деревянную постройку его предков. По той же причине, как это мы можем видеть в Сицилии, в Салинунте, греки воспроизводили в статуях семитический тип, а норманны, позднее, – мавританский.

7) Мизонеизм в модах. Геккель видит господство закона инерции даже в беспрестанно меняющихся капризах моды. Он доказал, что современный сюртук с его пуговицами сзади есть пережиток военного костюма, распространенного три-четыре века тому назад, а жилет есть древняя кираса.

8) Мизонеизм в политике. Множество общественных и политических учреждений, считающихся современными, суть не что иное, как обломок древности, и потому только пользуются уважением большинства, представляющим собой условную ложь, как называет это явление Нордау.

Такую ложь представляет собой вера в парламентаризм, на каждом шагу оказывающийся бессильным, так же как и вера в непогрешимость людей, часто стоящих во всех отношениях ниже нас; такой же ложью является вера в суд, который, налагая тяжелую обузу на честных людей, наказывает не более 20 % настоящих преступников, да и то чаще всего психопатов, тогда как остальные гуляют на свободе, пользуясь почетом и уважением со стороны своих жертв.

Дело в том, что условная ложь поддерживается всеми без возражений, так как, передаваясь из поколения в поколение, превратилась в привычку, от которой мы не можем отделаться, даже понимая ее полную бессмысленность. Потому-то, несмотря на противодействие закона, продолжают существовать дуэли – остаток первобытного правосудия, – да не только существуют, а служат даже для решения политических вопросов (как дуэль между Флоке и Буланже); поэтому же, несмотря на противодействие мыслителей, народы смотрят на войну как на какой-то праздник. В самом деле, самые непродуктивные расходы на войну всегда принимаются безропотно, а на народное просвещение и на сельское хозяйство, развитие которых сделало бы нас богаче, образованнее и, стало быть, сильнее, денег не хватает.

В политической жизни мы, латинцы, покланяемся Кавуру или Мадзини; во время революций каждая партия поклоняется какому-нибудь одному человеку. Достаточно того, чтобы какая-нибудь партия взяла верх, хотя бы ненадолго, – она всегда оставит за собой убежденных сторонников, верность которых будет передаваться из поколения в поколение. Примерами такой верности могут служить сторонники правительств, в свое время признанных проявлением гнева Божия, каковы карлисты – в Испании, легитимисты – во Франции{9}, приверженцы Бурбонов – в Италии и прочее.

То же можно сказать о кастах, господствовавших в течение известного времени, тем более что они сами по себе вполне соответствуют нашему стремлению к неподвижности, потому-то их невозможно искоренить. Индус прежде всего боится изменить своей касте, а между тем измена эта так возможна: достаточно поесть мяса, хотя бы насильно; или съездить в Европу; или, по неведению, съесть обед, приготовленный сторонниками другой религии; или сойтись с женщиной из другой касты и прочее.

По отношению к париям, с которыми ни один человек, принадлежащий к касте, не должен приходить в соприкосновение, принимаются еще большие предосторожности. Еще очень недавно парии, встречая представителя касты, обязаны были обходить последнего на далеком расстоянии, чтобы даже нечистые испарения его не коснулись привилегированного лица.

Таким образом, кастовые предрассудки приковывают каждого индуса не только к той специальной группе, к которой он принадлежит по рождению, но даже к известной профессии, заглушая всякую идею национальности и сохраняя даже анатомический характер расы. Гарофало замечает, что аристократия оставила в нас такое инстинктивное поклонение, что даже демократы при политических выборах отдают предпочтение ее представителям перед людьми гораздо высшими по личным заслугам. Даже те лица, которые, подобно антропологам и психиатрам, знают, что аристократия, по крайней мере у латинских народов, благодаря лени, кровосмесительным бракам и прочему почти выродилась, то есть физиологически стоит ниже буржуазии, даже и они чувствуют к ней инстинктивное пристрастие, подобно тому как жители отдаленных сел – к горожанам. У тех и у других это есть последний отзвук феодального рабства.

Господство теократии прекратилось в нашем обществе, по крайней мере с виду, но попробуйте поднять какой-нибудь вопрос, который бы хоть краешком касался духовенства, – о разводе, например, об уничтожении монашества или хотя бы только об изменении его костюма, и вы увидите, какую оппозицию это вызовет, но, разумеется, под самым либеральным флагом: заговорят о свободе личности, об уважении к женщине, о покровительстве детям и прочее.

Господство военного сословия тоже кончилось, а попробуйте задеть воинственную струнку любого народа, и вы его наверное увлечете. Благодаря этому в бюджетах легко проходят миллиарды на постройку ненужных крепостей, а бедным школьным учителям отказывают в сантимах, потчуя их бесплодными похвалами да обещаниями.

Говорят, что мы теперь все пользуемся равной свободой и равным правосудием, а в сущности, привилегии только перешли на другие касты: теперь не дворянство и духовенство господствуют, а политиканствующие адвокаты, ради которых все мы работаем почти без вознаграждения. Правосудие превратилось в пустое слово. Нордау справедливо говорит, что современный цивилизованный человек должен не только сам себя охранять совершенно так же, как это делают варвары, но еще и платить деньги правительству за охрану, которую оно ему не дает, но должно давать по теории.

Если вглядеться попристальнее, то весь современный государственный механизм работает в пользу адвокатов, для которых золото, отнятое мошенниками у честных людей, превращается в капиталы, точно так же, как земля под влиянием червей превращается в плодородный humus. В Соединенных Штатах, стране архидемократической, состав действительно самодержавного народа сводится к двум или трем сотням тысяч субъектов, находящих средства к жизни в занятии политикой, так что издержки на их избрание покрываются бюджетом государства. Благодаря этому вместо трех тысяч чиновников, как было тридцать лет тому назад, там теперь их больше ста тысяч.

Сама революция 1789 года, уничтожившая все привилегии, действительно разорила крупных собственников, но поставила на их место крупных торговцев – буржуа; мелким же собственникам она ничего не дала.

Во времена Тюрго одна четверть рабочих занималась сельскохозяйственным трудом, а теперь только одна восьмая. Между тем наши рабочие, по словам Летурно, Молинари и Ваккаро, равно как и наши крестьяне – по нашим собственным наблюдениям, – находятся в худшем, может быть, положении, чем древние рабы.

Виллари полагает, что участь нашего простого народа ухудшилась с введением свободы. По мнению Пани-Росси и Туриелло, отношения, существовавшие когда-то между господами и рабами, существуют теперь между буржуа и плебеями.

В общем, прошлое до такой степени в нас укоренилось, что самые независимые из нас чувствуют к нему могучее влечение. Так, мы сколько нам угодно можем быть неверующими, но богослужение производит на нас неотразимое впечатление; мы можем быть сторонниками равенства, но, как выше сказано, потомки баронов вызывают в нас невольное почтение; мы можем сознавать бесполезность иных законов, но тот, кто их защищает, тотчас же найдет тысячу последователей только потому, что эти законы существовали. И если цивилизация все-таки идет вперед, то лишь благодаря переменам в физической и нравственной обстановке народов, а также благодаря гениям или сумасшедшим, дающим ей множество мелких толчков, которые в течение веков слагаются в одно крупное усилие. Поэтому-то Макс Нордау думает (несколько преувеличивая), что просвещенные деспоты более содействуют прогрессу, чем все революционеры, вместе взятые.

Но прогресс этот может осуществиться все-таки очень медленно; кто хочет ускорить его, тот пойдет против физиологической натуры человека. А потому великая революция, не представляющая собой эволюцию, должна считаться патологической и преступной.

9) Мизонеизм в наказаниях. Против обычая. Вот почему мы видим, что в первобытных законодательствах нарушение обычая считается самым важным преступлением, безнравственностью. В этом и лежит зачаток почти всех законов, установленных впоследствии для того, чтобы оградить государство от восстания против существующего порядка, или для того, чтобы наказать за покушения на жизнь глав правительства, обыкновенно принадлежащих к числу потомков главы первобытного племени. Будучи хранителями обычая, эти главы в силу мизонеизма признаются священными и, пользуясь сами полной безнаказанностью, считают всякое неповиновение их воле преступлением.

Из этого видно, что во времена первобытные, когда человеческое общество только зарождалось, понятие о политическом преступлении было гораздо яснее, чем теперь, а потому и наказывалось решительнее.

У фиванцев человек, предлагавший реформу закона, должен был являться с петлей на шее и быть немедленно удавлен, если народ не принимал его предложения.

Кодекс законов Ману следующим образом выражается о нарушении обычая: древние обычаи суть главные законы, полученные с помощью откровения, а потому всякий, желающий блага своей душе, должен сообразовываться с древними обычаями. Вот почему Ману, зная, что закон должен опираться на древние обычаи, основал на них свой ритуал и свои наказания.

И действительно, если в Индии религиозные и общественные учреждения, враждебные всяким новшествам, устояли против напора времени, оружия победителей и влияния соседних народов, то только благодаря стремлению законодателей карать всякое нарушение древних обычаев как важнейшее из преступлений.

Так, шудра, осмелившийся критиковать поведение браминов и давать им советы, подвергался пытке кипящим маслом. А для самого брамина, как мы видели выше, является преступлением не только выезд за границу, но и общение с иностранцами{10}.

Равным образом у евреев поклонение идолу считалось величайшим преступлением, так же как и несогласие с мнением священников.

«Вы не можете говорить дурно о судьях и не проклянете князя народа вашего». «Человек гордый, не подчиняющийся решению священника или судьи, да будет казнен смертью».

Египтяне в течение долгого ряда веков с религиозным почтением хранили в целости текст своих законов.

Диодор Сицилийский рассказывает, что видел в Бубастисе колонну, на которой было написано: «Я есмь Изида, царица сей страны, воспитанная Гермесом, я установила законы, которых никто изменить не может».

Египтяне довели любовь к неизменности до такой степени, что для живописи, ваяния, пения и танцев установили особые законы, нарушать которые считалось нечестивым. Даже отрицательное отношение к лекарствам, указанным в священных книгах, считалось кощунственным; врачи, не употреблявшие этих лекарств, подлежали смертной казни в случае неуспеха лечения.

То же можно сказать и о перуанцах, у которых народ так был связан обычаями, что не мог переезжать с места на место или менять костюм без дозволения правительства.

В Китае целый ряд веков дело шло таким же образом, да и до сих пор эта страна враждебно относится к европейской цивилизации. В 1840 году хозяин одного судна, пользовавшийся европейским якорем, был наказан и само судно разрушено.

В законах китайских династий встречаются следующие курьезные примеры мизонеизма:

«Кто изменит слова в законах, кто нарушит порядок титулов и изменит правила, кто будет проповедовать ложные учения для того, чтобы пошатнуть государственный строй, – смертная казнь. Кто сочиняет соблазнительную музыку, кто шьет необычное платье, кто фабрикует искусственные механизмы или какие-нибудь необыкновенные вещи для того, чтобы смутить дух князя, – смертная казнь».

Из постановлений менее важных, огражденных только денежным штрафом, можно отметить следующие:

«Обыкновенная посуда, не соответствующая законной мере; всякие ткани, в которых число нитей или размеры не соответствуют закону; произвольные цвета, не соответствующие чистым, первоначальным; дерево, не по закону распиленное, – не продаются на рынке».

Здесь мы уже видим настоящий физиологический мизонеизм, не позволяющий даже употреблять цвета, отличные от общепринятых, совершенно так же, как это мы видим у животных и первобытных народов[2].

Во всех греческих городах нарушение самых диких обычаев и верований считалось политическим преступлением: Сократ был осужден за неверие в богов Аттики и за намерение придумать новых{11}. Даже народные суеверия требовали к себе уважения: Анаксагор был изгнан и приговорен к штрафу за то, что назвал Солнце раскаленным камнем; Клеанф Самосский требовал, чтобы афиняне осудили Аристарха за нечестие, так как последний утверждал, что Земля движется по эклиптике и вращается вокруг своей оси.

У даяков считалось преступлением против нравственности рубить стволы деревьев по-европейски, наискось, а следовало рубить их перпендикулярно к оси.

В Древней Руси, по словам Степняка, духовный совет наказывал за введение новой прически или нового блюда; в 1563 году первая типография была там закрыта как создание дьявола.

И у нас еще не так давно попытка изменить самые ничтожные обычаи считалась государственным преступлением. Павшие деспотические правительства в Италии преследовали как своих личных врагов не только настоящих заговорщиков, но и всякого, кто носил усы.

III

Филонеизм

Теория мизонеизма, впервые выдвинутая во Франции, в «Nouvelle Revue», вызвала возражения со стороны гг. Брюнетьера, Проаля, Тарда, Жоли и Мерлино.

Они рассуждали так: дети, женщины и дикари очень любопытны и любят всякие новости, да и среди мизонеистов сами же вы приводите имена академиков, которых нельзя заподозрить в невежестве. Кроме того, художники могут иметь успех, только открывая новые пути в искусстве; все народы любят перемену, что доказывают своими эмиграцией и вторжениями – нашествие варваров представляет собой блестящий тому пример. Как же можно строить теорию политических преступлений на таком шатком основании? Да и, кроме того, если существуют мизонеики, то существуют и неофилы, друг друга уравнивающие.

«Всякий из нас, – пишет Тард, – рядом с привычкой, то есть физиологическим мизонеизмом, обладает и капризами – рядом с наклонностью к повторению имеет и наклонность к новому. Если первая из этих нужд есть основная, то последняя представляет собой ее сущность, повод к ее появлению».

Для того чтобы отвечать на эти возражения, необходимо предварительно договориться.

В маленьких нововведениях, в капризах, доставляющих упражнение нашим органам, все мы, разумеется, очень нуждаемся соответственно полу, возрасту и степени интеллектуального развития. Маленький ребенок обрадуется кукле, но испугается при виде маски или крупного животного; я видел таких, которые падали в обморок при виде воробья или мухи. Женщине доставит удовольствие нарядиться, надеть новое платье, побывать в театре, но она придет в ужас от одной мысли о новой религии, а пожалуй, и от большинства новых открытий до такой степени, что многие и до сих пор отказываются носить ткани машинной работы; даже швейные машинки распространялись между ними весьма медленно. Затем, уверять, что дикари любят новое, потому только, что они, по словам Эллиса, выпрашивали Библию (принимая ее, может быть, за игрушку) или оружие, пользу которого видели воочию, – значит не понимать их натуру, так как, даже проведя несколько лет среди цивилизованных людей, в современной обстановке, они возвращались в свои леса, где опять начинали ходить голыми, хотя одежда не была бы для них и там предметом роскоши.

Точно также верить, вместе с кардиналом Массайя, что они охотно прививают себе оспу, даже требуют этого, значило бы забывать, что даже между нами вакцинация часто встречает ожесточенных противников. Разве Стэнли не рассказывал, что во время его последнего путешествия, когда в лагере открылась эпидемия оспы, многие больные, даже видя, что вакцинированные занзибарцы не умирают, все-таки отказывались вакцинироваться?

По словам Тарда, «суеверное поклонение диких народов различным сумасшедшим, слывущим пророками и святыми, не согласуется с тем отвращением ко всему новому, из ряда вон выходящему, которое я им слишком произвольно приписываю». Но ведь причиной этого поклонения служит страх, соединенный с невежеством, которое заставляет их принимать болезнь за наитие Св. Духа. Да наконец, я далек от того, чтобы отрицать влияние сумасшедших на развитие филонеизма и революции (как мы это увидим далее), хотя варвары уважают их вовсе не за новые и полезные идеи.

Что же касается академиков, то они, конечно, восторгаются новым видом какого-нибудь растения или открытием финикийской надписи, дающей им возможность узнать имя главы племени, или рисунком винта новой формы, но они зато отвергают телеграф, телефон, железную дорогу, законы, открытые Дарвином.

Художник также весьма охотно создает новую арабеску, переменив фон с розового на голубой, но он никогда не добьется успеха на новом пути в искусстве. Отрицательное отношение образованных классов общества и академических кружков к Золя, Бальзаку, Флоберу и всемирные скандалы, устроенные братьям Гонкурам, Россини, Верди, доказывают это неоспоримо. Первый, по крайней мере, попробовавший новый путь в живописи, литературе и прочем, никогда не встретит ничего, кроме ненависти и презрения.

Смеясь над незыблемо установленными моделями египтян, мы забываем, что типы Иисуса Христа и Божьей Матери в нашей живописи не изменялись в течение восемнадцати веков.

Мизонеизм академиков вовсе не исключает наибольшей его интенсивности среди невежд, как это мне выставляли на вид во Франции. Каждый класс, всякая каста отличаются особым родом невежества и особым сортом мизонеизма, пропорциональным этому невежеству. Мы доказали это даже по отношению к гениальным людям, которые бывают велики с одной стороны только потому, что они ничтожны с другой; такое же доказательство мы видим и в том, что самые горячие неофилы – анархисты – являются противниками теории мизонеизма, ярким подтверждением которой служат сами. Бисмарк презирал парламентаризм, мирное решение международных споров и латинский – лучше сказать: европейский – алфавит; Флобер и Россини боялись железных дорог. Государственные люди, управляющие Европой, не все, конечно, гениальны, но они все же не лишены интеллектуальной культуры; как же объяснить то, что они с постоянно растущим усердием и упрямством стремятся увеличить армии и вооружение государства, притом до такой степени, что разоряют народ больше, чем могла бы разорить самая несчастная война?

И все для того, как они говорят (по-видимому, искренно), чтобы избежать войн. А между тем четвертой части тех денег, которые тратятся на вооружение, хватило бы на решение социального вопроса, то есть обеспечение народам счастья, столь будто бы дорогого сердцу правителей, но наделе все более и более ими отдаляемого. Настоящая причина этого отдаления лежит в их отвращении к новым путям, в наклонности держаться за старые обычаи, начало которых восходит к временам существования военных каст. В самом деле, душа большинства людей, по крайней мере немцев, больше лежит к бравому гвардейскому капралу, чем к ученому. В парламентах запрещается рассуждать о постройках новых крепостей, как бы дорого они ни стоили, а о постройке новых школ можно спорить сколько угодно. Во Франции, в Италии, в Германии оспаривать военный бюджет, как бы он ни был бесплоден и разорителен, значит поднять руку на святыню, совершить государственное преступление.

Но ведь наука есть нововведение, а военное искусство восходит к седой древности, идет от Ахилла, если не от Каина.

И я нисколько себе не противоречу, говоря, что современные французы любят все новое так же, как их предки. Я слишком люблю французов и любим ими, чтобы льстить им и не высказывать своей мысли вполне. Франция, несомненно, стоит во главе латинской расы, но она больше, пожалуй, предпочитает мелкие новости крупным нововведениям. Она всегда любила бурные революции больше их полезного результата: великая религиозная реформа – протестантизм задел ее только краем; великая конституционная реформа укоренилась в ней только два с половиной века спустя после Англии.

Бальзак писал: «Во Франции временное становится вечным, хотя французов и подозревают в любви к переменам».

Для того чтобы быть принятой французами, новость должна принадлежать к числу тех, которые не нарушают их обычаев. Недаром они изобрели слово «рутина».

Французы охотно меняют костюмы, министров, внешнюю форму правления, но в душе всегда остаются верными древним друидическим и империалистским тенденциям. Не так давно еще в Бретани и департаменте Вандея командовал священник. В разгар Республики французы дрались за папу. Обладая Фурье и Прудоном, а что еще важнее – всеобщей подачей голосов, они до сих пор не имеют закона, дающего удовлетворение справедливым требованиям бедных и рабочих людей.

Правда, что они создали Жакерию{12} и восемьдесят девятый год, но это были минутные вспышки, вслед за которыми они падали еще ниже. В самом деле, несколько веков спустя после Жакерии мы видим, что те же самые крестьяне, которые ее проделали, целуют лошадь курьера, привезшего добрые вести о здоровье короля, и какого короля! – Людовика XV, которого скорее можно было назвать палачом, чем устроителем своего государства. Прогнав стольких королей и императоров, они чуть было не попали под власть кукольного цезаря в лице генерала Буланже.

Помимо этого, многие частные факты, рисующие их характер, доказывают, насколько они в душе консервативны. Вот хоть бы, например, уважение, которым пользуются в высших классах народа академики, или страсть к генеральским титулам и орденам. Почти в такой же степени, как у итальянцев!

«Франция академична», – пишут Гонкуры в «Манетт Саломоне».

Сарсэ рассказывает, что во время осады Парижа, когда в продажу было пущено мясо животных из ботанического сада, его покупали только образованные люди, а простой народ скорее готов был уморить себя голодом, чем дотронуться до этого мяса.

Известно, с каким упрямством французы под разными предлогами противятся реформе орфографии, которая есть не что иное, как остаток древнего произношения.

Недавно один инженер из Бордо писал мне, что, изобретя аппарат, очень удобный для выгрузки товаров с кораблей на набережную, он встретил оппозицию со стороны именно тех разгрузчиков, которые прежде всех получили бы выгоды от его изобретения.

Парижский медицинский факультет не только противился употреблению рвотного камня, вакцины, эфира и антисептического метода, но даже преследовал врачей, которые вместо традиционного мула употребляли лошадей для разъездов по больным.

Не в ученой ли Германии вошел в моду антисемитизм? А Россия не превратила ли его в закон империи?

Не сохраняется ли в некоторых местах Сицилии древний обычай бальзамирования и раскрашивания трупов, бывший в употреблении у египтян?

Недавний процесс, разыгравшийся в Турине, показал, что не только простой народ, но и многие из лиц, принадлежащих к образованным классам, охотнее лечатся у знахарей, напоминающих средневекового колдуна, чем у настоящих врачей.

Все это доказывает, что филонеизм есть скорее исключение, чем правило.

Мне говорят, что всегдашнее стремление народов к переселению должно служить доказательством их любви к перемене; но прежде, чем утверждать это, следовало бы изучить причины, побуждающие людей переселяться. Цена сельскохозяйственного труда с каждым годом падает, а между тем крестьяне не уходят от земли, которую страшно любят и которая их больше связывает, чем феодальные законы. Только тогда, когда начинают развиваться эпидемии, порожденные хлебом плохого качества, вроде пеллагры и акродинии, например, только тогда, когда голод и болезни губят их тысячами, крестьяне начинают думать о переселении. Да и затем в течение долгих лет они не перестают вспоминать о своей родине, которая дала им только болезни и страдания.

Бедные эмигранты из Тревизо говорили мне: «Нам оставалось только умирать; жизнь на родине стала совершенно невозможной, и только поэтому мы решились эмигрировать».

Что касается вторжения варваров, то его только по неведению можно считать внезапным движением, почти беспричинным капризом масс. Все давно уже допускают, что это движение было очень медленным и началось еще за три века до P. X., так что вторжение кимвров, шедшее из Ютландии, было только одним из его эпизодов{13}. Переход через Балтийское море не представлял никаких затруднений. У жителей побережья судов было достаточно, а от Карлсруэ до ближайших портов России и Померании не более тридцати четырех лье.

Германцы, будучи более охотниками, чем земледельцами, естественно, должны были беспрестанно менять свое местожительство. Известно в самом деле, с какой быстротой истощается дичь; а это истощение заставляет людей, живущих охотой, постоянно переходить с места, и притом на громадные расстояния. Поэтому эмиграция в данном случае есть результат закона инерции, так как народы не сумели заменить подвижную и неудобную форму существования другой, более устойчивой. Городов у них не было, а были подвижные лагеря, вроде тех, которые и теперь устраиваются африканскими дикарями. Подобно всем кочующим охотничьим племенам, германцы при первом проблеске возможности завоевать себе новые территории в более теплом климате бросали свои леса и поднимались вместе с женами и детьми. Долгое время все усилия их оставались тщетными, потому что до эпохи Марка Аврелия{14} они, подобно дикарям Америки, были разделены на сорок отдельных маленьких племен, рассеянных по обширной территории и враждующих между собой. Не будучи знакомы с употреблением кирас, едва привыкшие пользоваться железом, не имея кавалерии и не зная тактики римских легионов, они были не в состоянии бороться с ними.

Несмотря на это, однако же, племена германцев, свевов и готов, оттесненные от итальянской почвы, оседали на почве Галлии. Цезарь говорит о свевах как о самых опасных из встреченных им врагов и сообщает, что германцы постоянно проникают в Галлию.

Медленное передвижение народов тянулось долго, так как мы видим, что и после Августа римляне встречают разные народы в одних и тех же местах, как утверждает Прокопий и многие другие.

Когда Рим времен падения начал пополнять свою армию германцами и перестал тщательно охранять границы от прихода не только отдельных семей, но целых племен германских, то он оказался безоружным против врага, поселившегося в его собственном доме, овладевшего его оружием, познакомившегося с его тактикой и слабостями. Уже при Тиберии всеми было признано, что главную силу римского войска составляют вспомогательные отряды, состоящие из иноземцев. Сначала их было немного, но затем, когда римские граждане стали избегать военной службы, а сенаторам при Галиене было запрещено командовать армией, то число их сравнялось с числом легионеров и даже превзошло последнее.

Ко всем этим главным причинам эмиграции присоединяются второстепенные.

Гиббон говорит: «Когда настал жестокий голод, то германцам оставалось только послать треть или четверть своих молодых людей искать счастья в других местах».

По словам Павла Диакона, эмиграция обусловливалась несоответствием между количеством населения и средствами к существованию. Не будучи земледельцами, германцы не были привязаны к земле; достаточно было чумы или голода, победы или поражения, прорицания оракула или красноречия вождей для того, чтобы заставить их идти в теплые страны, на юг. А климат Германии был тогда, по-видимому, холоднее, чем теперь.

Гуннов погнала к западу необходимость бежать от гнета победоносных врагов; арабов двинул на Византию и Персию религиозный фанатизм, а кимвров и тевтонов бросил на Галлию и Италию религиозный террор.

Часто, между прочим, к переселению понуждала страсть к вину и спиртным напиткам. Согласно одному преданию, отвергаемому, однако же, некоторыми историками, лангобарды спустились в Италию лишь после того, как воины Нарзеса принесли домой итальянские фрукты, соблазнившие их вкус.

Всего этого совершенно достаточно для того, чтобы объяснить себе медленное движение народов севера к югу, впоследствии победившее законы инерции и ставшее неудержимым.

Надо заметить, что это движение не кончилось с достижением цели, но, подчиняясь закону инерции, вследствие которого всякое движение должно продолжаться бесконечно, если не будет остановлено трением, оно продолжалось в виде крестовых походов, вторжения норманнов в Сицилию и, наконец, в виде пилигримства, которое вошло в привычку и не прекращалось, несмотря на отсутствие необходимости менять место.

Другой причиной филонеизма служат последовательные движения, рождающиеся из первичных. Так, Ренан полагает, что магометанство явилось продолжением христианско-иудейской революции: «Мухаммед был назарянин – иудеохристианин. Семитический монотеизм возвратил в нем себе свои права и отомстил за мифологические и политеистические осложнения, внесенные греческим гением в теологию первых учеников Иисуса».

Можно сказать более: в революциях, а уж особенно в бунтах, в восстаниях, прогресс, следуя тому же закону инерции, принимает движение ускорительное и сильно стремится к крайностям, которые его и губят.

Так, Кромвель доводит страну почти феодальную и ультрамонархическую до цареубийства и демократической республики, причем лорды теряют всякое значение, а сторонники свободы стесняют последнюю до такой степени, что стремятся уничтожить адвокатское сословие и университеты, воспрещают танцы, спектакли и даже празднование Рождества Христова, разбивают статуи и сжигают священные картины. Все это ведет к реакции при Карле II, которому парламент вручил абсолютную власть. Точно таким же путем христианство приходит к кастрации и к уничтожению собственности. Крайности, совершенные в 1789 году, всем известны.

«О Христе нищие», которым христианство обязано своими первыми шагами, по прошествии века скандализировали церковь, и учение их было признано кощунственным.

Вот это-то стремление переходить границы, обусловленное чересчур страстным отношением к делу, губит восстания, ведет их к самоубийству путем эксцессов и уничтожает или по крайней мере уменьшает прогресс, достигнутый революциями.

Следовательно, самое серьезное возражение против мизонеизма представляет собой и самое яркое его подтверждение. Человек – как и животное, как растение, как камень – пребывает в неподвижности, если внешние силы тому не помешают и не бросят его в противоположную крайность, в которой он вновь может быть иммобилизирован.

Во всяком случае, в силу законов инерции всякие перемены совершаются очень медленно и дают возможность возврата. Движение становится постоянным и даже ускоряющимся лишь тогда, когда силы, его обусловившие, не только постоянны, но и увеличиваются.

В общем, филонеизм как причина прогресса одерживает иногда верх над законом инерции, по крайней мере в белой расе и у многих желтых народов, но он никогда не бывает результатом естественных, внутренних стремлений человека, а всегда обусловливается силами внешними, физическими, социальными (сумасшедшие, голод, завоевания), историческими и прочими, которые, собственно, и побеждают инерцию. Он есть, следовательно, равнодействующая маленьких и незаметных влияний житейской обстановки человека совместно с влияниями более крупными – воздействием обстановки физической, так же как работой гениев и сумасшедших, хотя последняя и является иногда бесплодной в данное время. Мы видим только эффект этой равнодействующей, так как без телескопа истории и социологии не можем различить тех маленьких сил, из которых она слагалась в течение долгого времени. Точно так же мы, глядя на Сириус, не можем себе представить, чтобы лучам его понадобились века, чтобы дойти до нашего глаза, а глядя на громадные коралловые острова, с трудом верим, что они построены миллиардами маленьких зоофитов, целые тысячелетия работавшими над этой постройкой.

И пусть никто не говорит, что филонеизм и прогресс представляют собой реакцию, пропорциональную акции мизонеизма, напоминающую колебания маятника.

Маятник не двигался бы, если б его не толкали, и даже самые маленькие его колебания происходят все-таки от внешних толчков, хотя бы незаметных.

Закон инерции всюду постоянен, так что всякое движение продолжалось бы вечно, если бы ему не мешало трение.

Мячик летает и прыгает, но только тогда, когда его двинула внешняя сила, и если бы он не встречал препятствий и не испытывал трения о воздух, то летал бы вечно. Инерция есть общий закон, и перемены, производимые внешними силами, менее общими, менее постоянными и настойчивыми, касаются больше внешности, чем сути вещей.

Перемены эти, однако же, производимые внешними силами и совершающиеся очень медленно, замечаются не только в среде людей и животных, но даже в мире неорганическом. Так, соли меди и кальция при некоторых условиях обстановки и перемен температуры меняют цвет, не изменяясь, однако же, в молекулярном строении и продолжая давать обычные химические реакции.

IV

Революции и бунты. Обоснование понятия политических преступлений

Если, следовательно, органический и нравственный прогресс должен идти весьма медленно в силу естественных толчков, производимых внешними и внутренними обстоятельствами, и если человек и человеческое общество являются консервативными по инстинкту, то слишком произвольные, внезапные и резкие усилия для того, чтобы ускорить его, должны считаться нефизиологичными. Будучи юридически необходимыми для угнетенного меньшинства, эти усилия все-таки антисоциальны, а потому и преступны. В большей части случаев даже бесполезно преступны, так как возбуждают мизонеистическую реакцию, которая, опираясь на основные свойства человеческой натуры, оказывается более сильной и идет дальше, чем предшествовавшая ей акция. Всякое прогрессивное движение, для того чтобы упрочиться, должно идти медленным шагом, а иначе оно будет не только бесполезным, а прямо вредным.

Люди, стремящиеся навязать обществу политическое нововведение резко, без особой надобности и наперекор традициям, будят мизонеизм и вызывают реакцию, оправдывающую приложение к ним закона о возмездии.

1) Революции и беспорядки. Вот тут-то и проявляется разница между революциями собственно так называемыми – процессом медленным, подготовленным обстоятельствами, неизбежным, слегка ускоряемым разве только гениальными невропатами или историческими случайностями, – и бунтом, восстанием, которое всегда бывает внезапным, искусственным, подогретым, а потому уже в зародыше обреченным на верную смерть.

В истории революция есть синоним эволюции. Раз государственный строй данного народа, религиозная система или научная теория перестали удовлетворять новым условиям существования, они должны измениться с наименьшим трением и наибольшими результатами. Поэтому-то заговоры и бунты, сопровождающие революцию, – если уж без них нельзя обойтись, – бывают обыкновенно едва заметны и следы их быстро изглаживаются. Это не что иное, как проклевывание яичной скорлупы цыпленком, достаточно созревшим. Главным отличительным признаком настоящей революции является, стало быть, успех, наступающий рано или поздно, смотря по тому, насколько созрел цыпленок, насколько перемена для народа необходима.

Другой отличительный признак революции есть медленное и постепенное развитие, служащее залогом успеха, так как тогда она легко переносится и совершается без особых толчков, хотя обусловливает иногда некоторое насилие сторонников старого порядка, которые всегда будут в силу мизонеизма и универсальности закона инерции.

Затем, революции всегда бывают более или менее распространены, общи целому народу, тогда как бунт есть дело отдельных партий, каст или индивидуумов. В первых принимают участие все классы народа, и высшие в особенности (если только революция направлена не против них, конечно); в последних высшие классы почти никогда участия не принимают. Правда, что благодаря мизонеизму инициатором общего движения всегда является небольшая кучка или партия – но партия, которая чует, предчувствует скрытое напряжение, разлитое в массах.

Такие чуткие души, пионеры революции, размножаются прямо пропорционально времени (в продолжение целых веков иногда) и приобретают сторонников даже в среде противной партии.

Социальный порядок, также как и порядок органический, устраивается путем медленных и мелких усилий.

Идеи Иисуса Христа и Будды, подготовленные в течение веков другими, менее счастливыми гениями, терпят поражение у народов, среди которых возникли, и побеждают в других местах. Но победа эта дается им после трехвековых усилий, употребленных адептами для распространения соответствующих учений в среде самых низких и неинтеллигентных слоев народа, притом не путем насилия, а путем благости и убеждения.

Плебеи 250 лет боролись в Риме за свободу, постоянно встречая от сенаторов один и тот же ответ: «Ваши предложения слишком новы», так что свобода была дана одним из них и взята другими лишь для того, чтобы быть сейчас же потерянной – сначала в анархии, а потом в диктатуре и империи.

Апостолов у Иисуса Христа было только двенадцать, но 150 лет спустя в одном только Риме, в катакомбах, оказалось 737 христианских гробниц, и Ренан высчитал, что ко времени Коммода в Риме было 33 тысячи христиан.

Известно, что сам апостол Павел был сначала ожесточенным врагом Христа.

Перед 1789 годом Робеспьер считался конституционалистом и даже роялистом.

Английская революция до того времени, когда Карл I задумал арестовать четырех членов парламента, была антиреспубликанской, даже строго роялистской, но революционные идеи гнездились в умах народа, и самые усердные сторонники короля, не будучи слепы, первые ворчали против него после вышеупомянутой деспотической попытки.

Бунты вспыхивают обыкновенно из-за пустяков[3], под влиянием алкоголя, подражания, а чаще всего – климатических условий, как это я покажу далее, и прекращаются тем скорее, чем более бурно начались. Не опираясь на возвышенные идеалы, они или не достигают никакой цели, или приводят к результатам, противным общему благу. Они очень часты у народов остальных (например, на Санто-Доминго, в маленьких средневековых республиках и в Южной Америке), а также среди необразованных классов народа и лиц слабейшего пола. Преступники участвуют в них гораздо чаще, чем честные люди.

Революции, напротив того, очень редки, никогда не совершаются у народов отсталых и всегда возникают по важным причинам и из-за возвышенных идеалов. Страстные люди, то есть преступники по страсти, и гении принимают в них участие чаще, чем преступники обыкновенные.

«Великие народные помрачения, – пишет Бонфадини, – те, которые оставляют за собой неизгладимые следы, суть почти всегда результаты причин нравственных, хотя бы предлогами для них и служили чисто экономические мотивы. Народы легко выносят даже крупные неудобства в практической жизни, если чувствуют, что душа их свободна. Но если они чувствуют, напротив того, что свобода эта стеснена, то редко выносят даже экономическое благосостояние, даваемое им умелым правительством взамен свободы воли».

Французская революция началась ропотом против хлебной монополии, а между тем первый акт насилия, совершенный народом, был направлен не против булочников, а против Бастилии. Восстание англичан против Стюартов началось отказом Хэмпдена платить налоги, а между тем Карла I судили за презрение к правам и вольностям народа.

Дело в том, что настоящие революции – такие, которые дают результат, – всегда начинаются и проводятся мыслящими классами народа.

Глубокие и прочные изменения государственного строя создаются не руками, а идеями. Когда двигаются одни только руки, то происходит не революция, а бунт, героем которого является Мазаниелло, а не Кромвель и не Кавур.

Из этого следует, что если бунты кончаются со смертью вожаков, то революции, напротив того, получают от таких смертей новый толчок, и если вначале они не блещут успехами, то кончают обыкновенно полной победой, в противоположность бунтам, которые только в самом начале и кажутся победоносными.

Так бывает даже при столкновениях слабых народов с сильными, как в Греции, Голландии, в Милане в 1848 году и в предприятии Гарибальди.

Если сначала эти революции казались неудавшимися, то зато они послужили началом медленного брожения, давшего им в конце концов победу. Так народная партия в Риме, задавленная Суллой, восторжествовала при Цезаре; так во Флоренции побежденные Чиомпи добились победы при Медичи. В новейшее время революционные движения 1848 и 1849 годов в Венгрии и Италии, сначала жестоким образом усмиренные, привели к завоеванию этими нациями политической независимости.

Все это объясняется тем, что революции возникают лишь на почве совершенно подготовленной, от толчка, производимого гениями или мономанами, благодаря оригинальности и остроте их разума, а также меньшему мизонеизму, предчувствующими потребности, которые впоследствии будут ясно осознаны всеми. Вначале мизонеистическое большинство бывает неспособно разделять взгляды этих людей, но позднее, когда их предчувствия оправдываются, оно уже смело идет за ними, представляя собой громадную силу. Достижению результатов начинает помогать тогда и реакция, возбужденная их страданиями и несправедливостью, им оказанной. Доказательство всему этому можно видеть в примерах Лютера, Текени, Мадзини, Гарибальди и прочих.

Но если почва не подготовлена как следует и масса публики далеко отстала от провозвестника новых идей, то его не слушают, сторонниками его являются только фанатики, преступники и сумасшедшие, вместо революции выходит бунт, вместо здорового движения – судорога, служащая доказательством болезненного состояния общества.

Вот почему, как мы увидим, бунты чаще возникают в странах жарких или лежащих на большой высоте, где меньшее атмосферное давление вызывает аноксиэмию, тогда как революции чаще случаются в умеренном климате. Не надо забывать, что евреи, например, переходя из теплых стран в холодные, становятся почти совсем арийцами, между тем как чистые арийцы – вандалы, например, переходя из умеренных стран в Африку, претерпевают обратное развитие.

Вот почему также есть страны, в которых никогда не было настоящей революции, в которых религия постоянно остается католической, браминской или фетишистской, а правительство – личным и деспотическим, даже в так называемых республиках. Между тем в Англии, в Северной Америке, в Германии, где были настоящие революции, почти нет бунтов.

В общем, революции суть явления физиологические, а бунты – патологические. Поэтому первые никогда не могут считаться преступными, так как освящаются и поддерживаются общественным мнением, а последние, наоборот, почти всегда бывают если не преступлением, то чем-то эквивалентным последнему.

2) Нечто среднее. Бывают, однако же, случаи, представляющие собой нечто среднее между бунтом и революцией. Таковы суть перевороты, вызванные справедливой причиной, притом не личной, а общей, но начатые слишком преждевременно, как, например, перестройка России Петром Великим, движения, созданные Помбалом – в Португалии, Колой ди Риенци и Мазаниелло – в Италии. Сюда же относятся движения, вышедшие из низших слоев народа, как, например, христианство и буддизм, Жакерия во Франции и прочие, или – из самых высших, как нигилизм и движения 1821 и 1831 годов в Италии. Правда, иногда они одерживают победу, но до тех пор, пока не приспособятся к среде, должны быть рассматриваемы как преступления – конечно, временные только, так как в более или менее далеком будущем будут признаны за героизм.

В самом деле, не будучи продуктом чисто физиологическим, они почти всегда оставляют дело в незаконченном виде и часто попадают в руки настоящих преступников и настоящих сумасшедших.

Лучшим примером движений такого рода я считаю начало Французской революции 1789 года. Она сразу была встречена общим сочувствием, выразившимся в подаче пяти миллионов голосов за Генеральные Штаты, а несколько лет спустя эти 5 миллионов свелись к 700 тысячам, так что при вторжении герцога Брауншвейгского ему можно было противопоставить только 40 тысяч волонтеров. Но в это время власть начала уже переходить в руки сумасшедших и преступников. Вот почему Французская революция отличалась жестокостями и почему она оказалась непрочной.

В таких случаях трудно сказать с первого взгляда, идет ли речь о революции или о простом бунте, а при анализе отдельных характеров не всегда можно отличить революционера от бунтовщика, являющегося преступным, тем более что характеры эти в большинстве случаев оказываются средними, ничем не выдающимися. Только один успех сегодня делает революционером того, кого вчера следовало считать за бунтовщика, а мы не можем принимать в расчет успех при обсуждении антропологических характеров с общей точки зрения.

Помимо этого, самая законная революция не может обойтись без некоторых насилий, хотя и представляющих собой проклеванные скорлупы, но все же очень чувствительных для этой последней. Вот о них-то и нельзя определенно высказаться с первого взгляда. Эта задача может быть решена лишь гораздо позднее, когда насилие будет оправдано всеобщим сочувствием, успехом дела и вполне выяснившимися добрыми намерениями, а для этого нужно время, и много времени.

Французская революция и Сицилийские Вечерни{15}, например, хотя и были вызваны вполне справедливыми причинами и совершились при участии высших классов народа, но запятнали себя такими неслыханными преступлениями, что этой своей стороной принадлежат к числу наивозмутительнейших бунтов, тем более что и результаты их далеко не соответствовали ожиданиям, не оправдали средств. В самом деле, Сицилия выиграла только то, что заменила анжуйское владычество испанским, а экономические реформы, достигнутые Французской революцией, были сравнительно ничтожны; да их можно было бы добиться, просто продолжая легальное движение, начатое энциклопедистами[4].

По этому поводу Ренан сказал во Французской Академии:

«На революцию надо смотреть как на приступ священной болезни, по выражению древних. Лихорадочное состояние может быть благотворным, если оно служит признаком внутренней работы, но не надо, чтобы оно было продолжительно, чтобы оно повторялось. Революция осуждена бесповоротно, если через сто лет после нее приходится начинать сначала, вновь искать пути и бороться с заговорами да анархией».

Как бы то ни было, после всего нами сказанного разница между краткой борьбой, сопровождающей революцию, задолго подготовленную и отвечающую потребностям времени, – с одной стороны, и грубой, насильственной оппозицией общим законам мизонеизма – с другой, становится вполне ясной. А так как эти законы особенно сильно действуют во всем, что касается религии, политики и общественного порядка, то грубое их нарушение в этих пунктах является политическим преступлением, каковым следует называть «всякое насильственное покушение, направленное против политического, религиозного и социального мизонеизма большинства народа, против основанного на нем общественного строя и против лиц, служащих официальными представителями последнего».

Метод. При нашей манере исследования можно избежать всякой путаницы в этом отношении. Так как гениальность представляет собой наивысший пункт, которого достигла эволюция в данное время, то изучение ее натуры и причин дает нам точное понятие об истинном характере и истинных причинах тех великих стадий эволюции, которые называются революциями в отличие от бунтов. Для того чтобы дополнить изложение, мы обратим особенное внимание на личности наших политических мучеников и на французские выборы 1877, 1881 и 1885 годов, которые дадут нам в цифрах картину стремлений и вполне законных действий революции, лишенной всякого преступного характера.

Что касается бунтов и политических убийств, то по отношению к ним наша задача будет легка, потому что мы будем опираться только на факты, совершившиеся на наших глазах, в наше время, причем для решения вопроса, который никогда не был изучен с помощью чисто позитивного метода, мы дадим материалы вполне точные – цифры.

1

Мы исследовали Крао, у которой все лицо и огромные уши покрыты волосами; но что еще важнее – она обладает различными мешками, как низшие обезьяны, и таким же носом без хрящей, как у них. Тереза Гамбарелло из Салерно помимо шерсти по всему телу, не исключая лица, обладает еще и жирными подушками готтентотских женщин.

2

Гонкуры говорят, что если бы «Revue des Deux Mondes» переменил цвет обложки, то потерял бы до 2000 подписчиков.

3

Саккетти сообщает, что в 1354 году в Тоскане чуть не вспыхнул бунт из-за того, что осел Альбицци толкнул Риччи, который ударил за это бичом погонщика.

4

Сама Декларация прав человека если и могла быть приложена к жизни в то время, когда революция совершилась при помощи монархии, то, попав в руки республики, потеряла всякое значение. Так, среди прав человека значилась свобода религиозной мысли, а конвент при Робеспьере гильотинировал тех, кто не соглашался поклоняться придуманному им Высшему Существу; в Правах содержалась гарантия ненаказуемости иначе, как по суду, а конвент при министре юстиции Дантоне сотнями душил заключенных в тюрьмах; Права дозволяли арестовывать граждан только по приказу судьи, а Конвент арестовывал, прямо в заседании, даже депутатов (жирондистов). В принципах, провозглашенных в 1789 году, значилось уважение к независимости народов, а Директория, по настоянию философа Ларевейе-Лепо, предписала Бонапарту сдать Милан австрийцам.

Политическая преступность

Подняться наверх