Читать книгу Американха - Чимаманда Нгози Адичи - Страница 4
Часть вторая
Глава 3
ОглавлениеМариама закончила возиться с прической своей клиентки, опрыскала ей голову блеском для волос и, когда клиентка ушла, объявила:
– Я иду за китайской едой.
Аиша и Халима перечислили, чего хотят – очень острую «курицу генерала Цзо», куриные крылышки, апельсиновую курицу, – с готовностью людей, произносивших это ежедневно.
– Хотите что-нибудь? – спросила Мариама у Ифемелу.
– Нет, спасибо, – ответила Ифемелу.
– У вас прическа долго. Вам надо еду, – возразила Аиша.
– Все в порядке. У меня есть батончик мюсли, – сказала Ифемелу. Была у нее с собой и мелкая морковка в пакетике на молнии, хотя до сих пор она закусывала только своим растаявшим шоколадом.
– Какой батончик? – переспросила Аиша.
Ифемелу показала ей батончик – здоровая пища, стопроцентное цельное зерно и настоящие фрукты.
– Это не еда! – усмехнулась Халима, оторвавшись от телевизора.
– Она тут пятнадцать лет, Халима, – сказала Аиша, будто протяженная жизнь в Америке объясняла, почему Ифемелу питается батончиками из мюсли.
– Пятнадцать? Долго, – сказала Халима.
Аиша подождала, пока Мариама уйдет, и вытащила из кармана мобильный телефон.
– Извините, я быстро звоню, – сказала она и вышла на улицу. Когда вернулась, лицо у нее сияло и была в нем возникшая благодаря этому звонку улыбчивая прелесть разгладившихся черт, какой Ифемелу прежде не заметила. – Эмека сегодня работай поздно. Приди только Чиджоке знакомь, пока мы закончим, – сказала она, словно они с Ифемелу замышляли это вместе.
– Слушайте, незачем приглашать их. Я даже не знаю, что им сказать, – проговорила Ифемелу.
– Скажи Чиджоке, игбо могу женись на не игбо.
– Аиша, я не могу велеть ему на вас жениться. Он женится на вас, если сам захочет.
– Они хотят женись на мне. Но я не игбо! – Глаза у Аиши заблестели – эта женщина явно была немножко не в себе.
– Они вам так говорили? – спросила Ифемелу.
– Эмека говори, его мать скажи ему, он женись на американке, она себя убьет, – сказала Аиша.
– Нехорошо.
– А я, я – африканка.
– Может, она себя не убьет, если он на вас женится.
Аиша тупо уставилась на нее.
– Мать вашего друга хочу, чтоб он на вас женись?
Ифемелу сначала подумала о Блейне, но следом осознала, что Аиша, конечно, имеет в виду ее воображаемого друга.
– Да. Все спрашивает, когда мы поженимся. – Ее поразило, как гладко она это произнесла, будто убедила даже себя саму, что не живет воспоминаниями, заплесневевшими от тринадцати миновавших лет. Но это могло быть правдой: матери Обинзе она, в конце концов, нравилась.
– Эх! – сказала Аиша с доброжелательной завистью.
Вошел мужчина с сухой сереющей кожей и копной седых волос, принес с собой пластиковый поднос с травяными настоями на продажу.
– Нет-нет-нет, – сказала ему Аиша, вскинув отваживающую ладонь.
Мужчина удалился. Ифемелу стало его жалко, такой он голодный с виду в этой своей затасканной дашики, и задумалась, сколько он вообще способен заработать такой торговлей. Надо было купить у него что-нибудь.
– Вы говори с Чиджоке игбо. Он слушай вас, – сказала Аиша. – Вы говори игбо?
– Конечно, я говорю на игбо, – насупленно ответила Ифемелу и задумалась, не намекает ли Аиша, что Америка изменила клиентку. – Полегче! – добавила она, потому что Аиша потащила частую расческу по пряди ее волос.
– У вас волосы жесткие, – сказала Аиша.
– Ничего они не жесткие, – уверенно возразила Ифемелу. – Вы не ту расческу взяли. – Она забрала из рук Аиши расческу и положила ее на столик.
* * *
Ифемелу выросла в тени материных волос. Черные-черные они были, такие толстые, что на них в салоне уходило две емкости выпрямителя, такие густые, что сохли под колпаком фена часы напролет, а освобожденные от розовых пластиковых бигуди, они раскидывались вольно, полно, ликующе струились у матери по спине. Отец называл их венцом славы. «Это у вас свои такие?» – спрашивали прохожие и тянули руки, чтобы почтительно потрогать. Другие уточняли: «Вы не с Ямайки?» – будто лишь чужеземная кровь могла объяснить такие роскошные волосы, не редевшие даже у висков. В детстве Ифемелу часто смотрелась в зеркало и дергала себя за волосы, распрямляла кудряшки, заставляла их сделаться как у матери, но они оставались щетинистыми и росли неохотно – плетельщицы говорили, что режутся ее волосами, как ножом.
Однажды, когда Ифемелу исполнилось десять, мама пришла домой с работы какая-то другая. Одежда на ней была та же – бурое платье с поясом на талии, – но лицо горело, взгляд рассеянный.
– Где большие ножницы? – спросила она. Ифемелу притащила их, и мама поднесла их к голове и, горсть за горстью, отстригла себе все волосы. Ифемелу глазела, оторопев. Волосы лежали на полу мертвой травой. – Неси большой мешок, – сказала мама. Ифемелу подчинилась, словно зачарованная, – происходило что-то непонятное. Она смотрела, как мама ходит по квартире, собирает все католические предметы, снимает распятия со стен, достает четки из шкафов, молитвенники с полок. Мама складывала их в полиэтиленовый мешок, а затем отнесла его на задний двор, быстрым шагом, взгляд, вперенный вдаль, бестрепетен. Развела костер рядом с мусорной ямой, на том же месте, где обычно жгла свои использованные прокладки, и сначала бросила в огонь свои волосы, завернутые в старую газету, а затем один за другим – предметы веры. Темно-серый дым завихрился в воздухе. Ифемелу на веранде заплакала – почуяла: что-то случилось, а женщина у костра все плескала керосин, когда огонь замирал, и отступала, когда он вспыхивал, женщина лысая, безучастная – не ее мать, не могла она быть ей матерью.
Когда мама вернулась в дом, Ифемелу попятилась, но мама прижала ее к себе.
– Я спасена, – сказала она. – Миссис Оджо проповедовала мне сегодня на переменке, и я обрела Христа. Все старое миновало, все стало новым. Слава Господу. С воскресенья начнем ходить в Возрожденных святых. В этой церкви верят в Библию, не то что в Святом Доминике.
Материны слова были чужие. Она произносила их слишком жестко, и вид у нее был, как у кого-то другого. Даже голос, обычно высокий, женственный, сделался ниже, сгустился. В тот день Ифемелу видела, как отлетает суть ее матери. Прежде мама молилась по четкам время от времени, крестилась перед едой, носила красивенькие образа святых на шее, пела на латыни и смеялась, когда отец передразнивал ее ужасное произношение. Смеялась и когда он говорил: «Я агностик, уважающий религию» – и сообщала ему, какой он везучий, что женился на ней: пусть и ходит он в церковь только на свадьбы и похороны, все равно попадет в рай – на крыльях ее веры. Но после того вечера мамин Бог изменился. Он стал требовательным. Выпрямленные волосы оскорбляли Его. Его оскорбляли танцы. Она торговалась с Ним – предлагала голодание в обмен на благоденствие, на продвижение по службе, на доброе здравие. Она постилась, пока не исхудала до костей: сухие посты по выходным, а по будням – одна вода, до самого вечера. Отец Ифемелу следил за матерью встревоженным взглядом, уговаривал есть чуть больше, поститься чуть меньше и всегда увещевал ее осторожно, чтобы она не обозвала его посланцем дьявола, чтобы не пренебрегала его словами, как это случилось с одним двоюродным родственником, что жил у них.
– Я пощусь ради обращения твоего отца, – часто говорила она Ифемелу. Месяцы напролет воздух в доме был как треснутое стекло. Все ходили вокруг мамы на цыпочках, а она стала чужой – тощей, костлявой, суровой. Ифемелу боялась, что однажды мама просто переломится пополам и умрет.
И тут, в пасхальную субботу – мрачный день, первая тихая пасхальная суббота в жизни Ифемелу, – мама выбежала из кухни и объявила:
– Я видела ангела!
Раньше в этот день царили сплошная суета и готовка, множество кастрюль в кухне, множество родственников в квартире, Ифемелу с мамой идут ко всенощной, помогают зажигать свечи, поют в море мерцающих огней, а затем возвращаются домой – продолжать готовить большой пасхальный обед. А теперь в квартире стало тихо. Родственники держались подальше, на обед – обычные рис и похлебка. Ифемелу сидела в гостиной с отцом, и когда мама сказала: «Я видела ангела!» – Ифемелу заметила отчаяние у папы в глазах, краткий, быстро исчезнувший проблеск.
– Что стряслось? – спросил он умиротворяющим тоном, каким разговаривают с детьми, будто бы если пошутить над безумием жены, оно стремительно сгинет.
Мама рассказала им о видении, какое ей только что было: пылающий образ рядом с плитой, ангел с книгой, обернутой красной тканью, и этот ангел велел ей уйти из Возрожденных святых, потому что пастор там – колдун, посещает еженощные дьявольские бдения на дне морском.
– Слушай, что тебе ангел говорит, – сказал папа.
И мама оставила ту церковь и начала отпускать волосы, но перестала носить ожерелья и сережки, потому что, по словам пастора в Чудесном источнике, это богопротивно и не пристало добродетельной женщине. Вскоре после, в день несостоявшегося переворота, пока торговцы, жившие на нижних этажах, рыдали, потому что переворот мог бы спасти Нигерию и рыночные торговки, глядишь, получили бы места в кабинете министров, у мамы вновь случилось видение. На сей раз ангел возник у нее в спальне, над гардеробом, и повелел ей уйти из Чудесного источника и примкнуть к Путеводному собранью. Посреди первой службы, на которую Ифемелу пришла с матерью, в общинном зале с мраморными полами, окруженная надушенными людьми, под перекрестным огнем богатых голосов, Ифемелу посмотрела на свою мать и увидела, что та плачет и смеется одновременно. В этой церкви кипучей надежды, где топали и хлопали, где Ифемелу воображала над паствой вихрь влиятельных ангелов, дух ее матери обрел дом. В этой церкви было битком недавно разбогатевших, и маленький автомобиль ее матери на стоянке оказался самым старым, краска блеклая, вся в царапинах. Если молиться вместе с преуспевающими, говорила мама, Господь благословит ее – как благословил их. Она вновь начала носить украшения, пить «Гиннесс», постилась теперь лишь раз в неделю и частенько приговаривала «мой Бог велит мне» и «в моей Библии сказано», будто прочие люди не просто другие, а заблудшие. На «доброе утро» или «добрый день» она бодро отвечала: «Благослови вас Бог!» Ее Бог сделался добродушным и не обижался, когда им повелевают. Каждое утро мама будила домашних на молитву, все преклоняли колени на колючем ковре в гостиной, пели, хлопали в ладоши, покрывали наступающий день кровью Христовой, и тишину рассвета пронзали мамины слова: «Господь, отец мой небесный, повелеваю тебе заполнить сей день благословениями и доказать мне, что ты – Бог! Господь, жду от тебя процветания! Не позволь нечестивым победить, не позволь врагам моим одержать верх надо мной!» Отец Ифемелу как-то раз сказал, что молитвы – бредовые битвы с воображаемыми врагами Господними, и все же настаивал, чтобы Ифемелу каждое утро поднималась к молитве. «Мама от этого радуется», – объяснил он.
В церкви, когда приходило время свидетельствовать, мама спешила к алтарю первой.
– У меня нынче утром заложило нос, – начинала она, – но пастор Гидеон начал молиться, и все прошло. Нет теперь ничего. Славим Господа! – И паства выкликала: «Аллилуйя!» – и следовали другие свидетельства. «Я не учился, потому что болел, но экзамены все равно сдал блестяще!», «У меня была малярия, помолился – и исцелился!», «Кашель исчез, как только пастор начал молиться!» Но первой всегда выходила мама, летела вперед, улыбалась, облеченная светом спасения. Ближе к концу службы пастор Гидеон в остроплечем костюме и остроносых туфлях подскакивал и провозглашал: «Наш Господь – не бедный Господь, аминь? Наша доля – процветать, аминь?» Мать Ифемелу высоко вскидывала руку к небесам и отвечала: «Аминь, Бог Отец, аминь».
Ифемелу не считала, что это Бог дал пастору Гидеону его большой дом и все автомобили, – он их, конечно, купил на деньги со сборов, какие происходили трижды за службу; не считала она, что Бог сделает то же, что и для пастора Гидеона, для всех остальных, потому что это невозможно, однако ей нравилось, что мама теперь питалась как обычно. В мамин взгляд вернулось тепло, вид у нее снова был радостный, и она опять оставалась с папой после трапез за столом и громко пела в ванне. Ее новая церковь поглотила ее, но не разрушила. Мама сделалась предсказуемой, ей стало легко врать. «Я на библейские чтения» или «Я в Собранье» – так проще всего можно было линять из дома в подростковые годы. Ифемелу церковь была неинтересна, никакого религиозного рвения она не чувствовала – быть может, оттого, что в матери его имелось с избытком. И все же от маминой веры было уютно. Ифемелу она виделась белым облаком, что благословенно плыло над ней, куда бы Ифемелу ни шла. Пока в их жизни не появился Генерал.
* * *
Мама ежеутренне молилась за Генерала. Говорила: «Отец небесный, повелеваю тебе благословить наставника Уджу. Пусть его враги никогда не одержат верх над ним!» Или так: «Покрываем наставника Уджу драгоценной кровью Христовой!» И Ифемелу бормотала вместо «аминь» какую-нибудь белиберду. Мать произносила слово «наставник» вызывающе, густым голосом, словно сила выговора и впрямь может обратить Генерала в наставника, а также переделать мир так, чтобы в нем молодые врачи могли позволить себе «мазду» тети Уджу, зеленую, глянцевую, угрожающе зализанную машину.
Четачи, соседка сверху, спросила Ифемелу:
– Твоя мама сказала, что наставник тети Уджу дал ей и кредит на машину?
– Да.
– Э! Повезло тете Уджу-о! – сказала Четачи.
Многозначительная насмешка на лице соседки не ускользнула от Ифемелу. Четачи со своей матерью уже небось сплетничали об этой машине – обе были из тех людей, какие ходят в гости, лишь бы поглядеть, что там есть у других, оценить новую мебель или электронику.
– Господь пусть благословит этого человека-о. Я-то надеюсь тоже познакомиться с наставником, когда вуз окончу, – сказала Четачи.
От злорадства Четачи Ифемелу ощетинилась. И все же мама сама виновата: слишком рвалась рассказывать соседям историю своего наставника. Не стоило – никого это не касалось, чем там тетя Уджу занимается. Ифемелу подслушала, как мама рассказывает кому-то во дворе: «Понимаете, Генерал, когда молодой был, хотел стать врачом и теперь помогает молодым врачам, Господь и впрямь направляет его в жизнь других людей». Тон у нее был искренний, радостный, убедительный. Она в свои слова верила. Ифемелу этого не понимала – не понимала способность матери рассказывать самой себе байки о такой действительности, которая никак не походила на всамделишную. Когда тетя Уджу рассказала о своей новой работе: «В больнице не было вакансий врачей, но Генерал заставил их открыть для меня одну» – таковы были ее слова, мать Ифемелу поспешно отозвалась: «Это чудо!»
Тетя Уджу улыбнулась – тихой улыбкой, что хранит молчание: чудом она это, конечно, не считала, но говорить не стала. Или, вероятно, что-то чудесное и было в ее новой работе советником при военном госпитале на острове Виктория, в ее новом доме в квартале «Дельфин» – скоплении двухуровневых новостроек, излучавших свежую чужестранность, некоторые выкрашены в розовый, какие-то – в голубой теплого неба, квартал оторочен парком, а в нем трава, густая, как новый ковер, и скамейки, где можно посидеть, а это редкость даже на Острове. Всего несколько недель назад тетя была выпускницей, все ее сокурсники говорили о выезде за рубеж – сдавать американские или британские врачебные экзамены, поскольку в противном случае оставалось лишь бродить по иссушенным пустырям безработицы. Страна изголодалась по надежде, машины днями напролет стояли в долгих потных очередях за бензином, пенсионеры вздымали потрепанные плакатики с требованиями выплат, преподаватели собирались на которую уже по счету забастовку. Но тетя Уджу не хотела уезжать: она, сколько Ифемелу себя помнила, мечтала о частной клинике – и держалась за эту мечту крепко.
– Нигерия не всегда будет такой, я уверена, что найду временную работу, будет лихо, да, но однажды я открою свою клинику – на Острове! – объявила тетя Уджу в разговоре с Ифемелу. А чуть погодя оказалась на свадьбе у подруги. Отец невесты был вице-маршалом авиации, поговаривали, что, может, и глава государства заглянет, и тетя Уджу пошутила, не попросить ли его сделать ее военным врачом при Асо-Рок[38]. Сам он в итоге не явился, зато пришли многие его генералы, и один велел своему адъютанту пригласить тетю Уджу после приема к нему в машину на стоянке, она пришла к темному «пежо» с флажком на капоте и сказала: «Добрый вечер, сэр» – мужчине на заднем сиденье, он отозвался: «Вы мне нравитесь. Хочу о вас позаботиться». «Может, чудо было в тех словах “Вы мне нравитесь. Хочу о вас позаботиться”», – думала Ифемелу, но не в мамином смысле. «Чудо! Господь истин!» – сказала в тот день мама, глаза налиты верой.
* * *
Тем же тоном она произнесла:
– Дьявол – лжец. Он хочет пресечь наше благословение, ему не удастся.
Папа потерял тогда работу в федеральном агентстве. Его уволили за то, что он отказался называть свою новую начальницу Маменькой. В тот день он вернулся домой раньше обычного, сокрушенный, в горестном недоумении, с письмом об увольнении в кулаке, жаловался на абсурд: как может взрослый мужчина именовать взрослую женщину Маменькой лишь потому, что она решила, будто так лучше всего выказывать ей почтение.
– Двенадцать лет преданного труда. Немыслимо, – сказал он.
Мама погладила его по спине, сказала, что Господь подаст новую работу, а пока они перебьются на ее зарплату завуча школы. Он каждое утро уходил искать работу, стиснув зубы, туго повязав галстук, и Ифемелу размышляла, заглядывает ли он во все подряд компании, наудачу, – но вскоре он уже оставался дома, в халате и майке, рассиживал на видавшем виды диване перед проигрывателем.
– Ты с утра не мылся? – спросила его мама как-то вечером, когда вернулась с работы изнуренной, прижимая к груди папки, под мышками – сырые разводы. Затем добавила раздраженно: – Если нужно звать кого-нибудь Маменькой, чтобы зарплату получать, – называл бы!
Он ничего не ответил: на миг показалось, что он растерялся – сжался и растерялся. Ифемелу стало его жалко. Она спросила, что за книга лежит у него на коленях обложкой вниз, знакомая книга, он ее уже читал. Надеялась, что он заведет с ней длинный разговор о чем-нибудь вроде истории Китая, она будет слушать, как обычно, вполуха, подбадривать его. Но настроения разговаривать у него не было. Он пожал плечами, словно бы говоря, что если ей любопытно, может сама глянуть. Слова матери ранили его чересчур легко: он слишком чутко к ней относился, держал ухо востро на ее голос, взгляд его был с ней постоянно. Недавно, перед тем как его уволили, он сказал Ифемелу:
– Когда доберусь до повышения, куплю твоей матери что-нибудь по-настоящему памятное. – Ифемелу спросила, что же, отец улыбнулся и загадочно произнес: – Оно само себя явит.
Глядя на отца, сидевшего на диване, Ифемелу думала, до чего он сейчас похож на то, чем он на самом деле был, – на человека с поблекшими устремлениями, недалекого госслужащего, желавшего иной жизни, алкавшего больше образования, чем мог себе позволить. Он часто рассуждал о том, что не пошел в университет, потому что надо было работать – кормить семью, что он в школе был умнее многих тех, кто теперь уже защитил докторскую. У него был формальный высокопарный английский. Домработницы едва понимали его, но все равно очень млели. Однажды их бывшая помощница по дому Джесинта пришла в кухню, принялась тихонько хлопать в ладоши и сказала Ифемелу:
– Ты бы слышала большое слово своего отца! О ди егву!
Ифемелу часто представляла его в школьном классе, в 50-е: рьяный колониальный подданный, облаченный в скверно сидевшую форму из дешевого хлопка, рвется произвести впечатление на своих учителей-миссионеров. Даже почерк у него был манерный, сплошь завитки и росчерки, гладкое изящество, на вид – словно отпечатанное. В школьные годы Ифемелу он честил ее за упрямство, мятежность, непримиримость – эти слова превращали ее мелкие проступки в эпохальные, чуть ли не достойные гордости. Но его выспренний английский, когда она выросла, стал ее раздражать: отец в него рядился, это был заслон от неуверенности. Отца не оставляло в покое то, чего он не имел, – университетская степень, жизнь в верхах среднего класса, – и его вычурные слова сделались ему доспехом. Ей больше нравилось, когда он говорил на игбо, лишь тогда, казалось, он не сознает своих тревог.
Из-за потери работы он сделался тише, между ним и внешним миром выросла тонкая стена. Он больше не бормотал «нация утонченного лизоблюдства», когда начинались вечерние новости по НТВ[39], больше не произносил долгих монологов о том, как правительство Бабангиды сделало из нигерийцев недальновидных идиотов, больше не подтрунивал над мамой. И главное – начал подключаться к утренним молитвам. Прежде никогда в них не участвовал, мама лишь однажды настояла – перед поездкой в родной город. «Помолимся и покроем дороги кровью Христовой», – сказала она, а он ответил, что дороги были б безопаснее – не такие скользкие, если б не покрывала их никакая кровь. Мама нахмурилась, а Ифемелу хохотала и хохотала.
Хоть в церковь не начал ходить. Ифемелу возвращалась из церкви с матерью, и они заставали отца на полу – он копался в своих пластинках, пел вместе с проигрывателем. Он всегда выглядел свежим, отдохнувшим, словно пребывание наедине с музыкой напитывало его. Но, потеряв работу, он почти перестал слушать музыку. Они с мамой приходили домой и заставали его за обеденным столом – он склонялся над листками бумаги, писал письма в газеты и журналы. И Ифемелу понимала: дали б ему такую возможность – теперь он бы Маменькой свою начальницу все же назвал.
* * *
Раннее воскресное утро, а кто-то колотил во входную дверь. Ифемелу нравились воскресные утра, неспешное смещение времени, когда она, облаченная к церкви, сидела в гостиной с отцом, пока мама готовилась. Иногда они с отцом разговаривали, а иногда помалкивали в обоюдной приятной тишине, как в то утро. Из кухни доносился лишь гул холодильника – пока не застучали в дверь. Грубое вторжение. Ифемелу открыла и увидела хозяина их квартиры, круглого дядю с выпученными красноватыми глазами, который, по слухам, начинал день со стакана чистого джина. Хозяин, глядя мимо Ифемелу на отца, заорал:
– Три месяца уже! Я все еще жду свои деньги!
Голос его был Ифемелу знаком – бесстыжие вопли, что вечно доносились из квартир их соседей, откуда-то извне. А теперь он пришел в их квартиру, и от этой сцены ее покоробило – хозяин вопил у них на пороге, а отец уставил на хозяина стальное лицо, молча. Прежде они никогда не просрочивали оплату. Жили в этой квартире, сколько Ифемелу себя помнила – здесь было тесно, кухонные стены почернели от керосиновой копоти, и Ифемелу стеснялась, когда одноклассники приходили к ним в гости, – но оплату они не задерживали никогда.
– Фанфарон, – проговорил отец, когда хозяин удалился, и больше не сказал ничего. Нечего было добавить. Они задержали оплату.
Появилась мама, чересчур надушенная и с песней на устах, лицо сухое и сияющее от пудры, на тон светлее необходимого. Протянула папе запястье, тонкий золотой браслет не застегнут.
– Уджу зайдет после церкви, заберет нас посмотреть дом в «Дельфине», – сказала мама. – Пойдешь с нами?
– Нет, – ответил он коротко, словно обновленная жизнь тети Уджу – тема, которую он предпочел бы избегать.
– А зря, – сказала она, но папа не отозвался, прилежно застегивая браслет у мамы на руке, и напомнил ей проверить воду в машине.
– Господь истин. Глянь на Уджу – ей по карману дом на Острове! – счастливо сказала мама.
– Мамочка, но ты же знаешь, что тетя Уджу ни кобо не платит за то, что там живет, – сказала Ифемелу.
Мама глянула на нее:
– Ты платье гладила?
– Его не надо гладить.
– Оно мятое. Нгва[40], иди погладь. Хоть свет есть. Или переоденься в другое.
Ифемелу неохотно встала.
– Не мятое у меня платье.
– Иди погладь. Незачем сообщать миру, что нам трудно. У нас еще не худший случай. Сегодня Воскресные труды с сестрой Ибинабо, давай-ка пошустрее, нам пора.
* * *
Сестра Ибинабо располагала могуществом, а поскольку делала вид, что это ее могущество – пустячок, впечатление получалось еще более сильное. Болтали, будто пастор исполнял все, что она ни скажет. Почему – не очень понятно: одни говорили, что она вместе с ним основала эту церковь, другие – что она владеет страшной тайной его прошлого, а третьи – что у нее попросту больше духовной силы, чем у него, но пастором ей никак, потому что она женщина. Она была способна, если б захотела, не допустить пасторского одобрения чьего-нибудь брака. Она знала всех и вся и, кажется, ухитрялась быть всюду одновременно – с видом потрепанным, будто жизнь изрядно и долго ее помотала. Трудно сказать, сколько ей было лет – то ли пятьдесят, то ли шестьдесят, тело жилистое, лицо замкнутое, как ракушка. Она никогда не смеялась, но тоненько и благочинно улыбалась часто. Матери благоговели перед ней, носили ей подарочки и с готовностью отдавали своих дочек на Воскресные труды. Сестра Ибинабо, спасительница юниц. Ее приглашали увещевать беспокойных и беспокоящих девчонок. Некоторые мамаши интересовались, нельзя ли их дочками пожить с Ибинабо – в квартире за церковью. Но Ифемелу всегда чуяла в сестре Ибинабо глубокую кипучую враждебность к девушкам. Они сестре Ибинабо не нравились, она просто приглядывала за ними и предостерегала их, словно задетая тем, что в них было еще свежо, а в ней самой давно усохло.
– Я видела тебя в прошлую субботу в тесных брюках, – сказала сестра Ибинабо одной девушке по имени Кристи театральным шепотом, тихим ровно в той мере, чтобы оставаться шепотом, но прекрасно слышным всем вокруг. – Все допустимо, но не все полезно. Любая девушка в тесных брюках стремится ко греху искушения. Лучше такого избегать.
Кристи кивнула смиренно, изящно, стыд ее – при ней.
Два узких окна в церковной подсобке света пропускали мало, и весь день напролет там горела электрическая лампочка. Конверты с собранными средствами громоздились на столе, а рядом – стопка разноцветных салфеток, словно хрупкая ткань. Девушки взялись распределять задачи. Вскоре кто-то уже надписывал конверты, кто-то резал и складывал салфетки, склеивал из них цветы и нанизывал пушистыми гирляндами. В следующее воскресенье на особом благодарственном молебне эти гирлянды окажутся на толстой шее у Шефа Оменки и на шеях потоньше – у членов его семьи. Он пожертвовал церкви два новых фургона.
– Присоединяйся вон к той группе, Ифемелу, – распорядилась сестра Ибинабо.
Ифемелу скрестила руки на груди – как частенько бывало, когда она собиралась сказать что-то, о чем лучше бы помалкивала, – и слова выскочили у нее из глотки:
– Чего это я должна делать украшения для вора?
Сестра Ибинабо уставилась на нее потрясенно. Возникла тишина. Девушки замерли в ожидании.
– Что ты сказала? – переспросила сестра Ибинабо тихонько, предлагая Ифемелу возможность извиниться, запихнуть слова обратно в себя. Но Ифемелу понимала, что остановиться не сможет, сердце колотилось, неслось по скоростной трассе.
– Шеф Оменка – Четыреста девятнадцатый[41], это всем известно. В этой церкви полно Четыреста девятнадцатых. Почему мы должны делать вид, что этот зал выстроен не на грязные деньги?
– Это Божий труд, – тихо произнесла сестра Ибинабо. – Не можешь делать труд Божий – лучше уходи. Иди.
Ифемелу поспешила прочь из подсобки, за ворота, к автобусной остановке, зная, что эта история достигнет ушей ее матери, находившейся в церкви, в считанные минуты. Ифемелу испортила этот день. Поехали бы домой к тете Уджу, приятно пообедали бы. А теперь мама будет сварливой и колючей. Лучше б Ифемелу промолчала. Она же в прошлом все-таки делала гирлянды для Четыреста девятнадцатых – для тех, кому отводились особые места в первом ряду, для людей, что даровали машины с той же легкостью, с какой раздают жвачки. Она бывала на их приемах, ела рис, мясо и салат – еду, оскверненную мошенничеством, ела, зная все это, и не подавилась – даже не собиралась. И все же что-то сегодня было по-другому. Когда сестра Ибинабо разговаривала с Кристи, с ядовитым ехидством, какое выдавала за духовное наставничество, Ифемелу смотрела на нее – и внезапно увидела в ней что-то похожее на собственную мать. Ее мама добрее и проще, но, как и сестра Ибинабо, – человек, отрицавший действительность как она есть. Человек, которому нужно распахивать плащ религии над собственными мелкими желаньицами. Быть в этой комнатке, полной теней, Ифемелу внезапно захотелось менее всего. Прежде это казалось безвредным – материна вера, насквозь пропитанная благодатью, – но вдруг перестало. Ифемелу мимолетно пожалела, что у нее именно ее мать, и из-за этого ей стало не стыдно и не грустно, а разом, вперемешку и стыдно, и грустно.
На автобусной остановке было зловеще пустынно, и она вообразила людей, обычно толпившихся здесь, в церквях, они поют и молятся. Она подождала автобуса, раздумывая, домой ехать или еще куда-нибудь, пересидеть. Лучше все же домой – и разбираться там со всем, с чем предстояло разобраться.
* * *
Мама дернула ее за ухо едва ли не нежно, словно не желая причинять настоящую боль. Она так делала с детства Ифемелу. «Поколочу!» – говаривала мама, когда Ифемелу бедокурила, но никаких колотушек ни разу не случилось, только вялый дерг за ухо. Сейчас мама потянула ее за ухо дважды, чтобы подчеркнуть сказанное.
– Дьявол тобой помыкает. Молись про это. Не суди. Предоставь судить Богу!
Отец сказал:
– Следует воздерживаться от твоей естественной склонности к провокациям, Ифемелу. Ты уже прославилась в школе нарушениями субординации, и я говорил тебе, что это уже подпортило твои исключительные академические заслуги. Не нужно создавать подобных последствий еще и в церкви.
– Да, папочка.
Приехала тетя Уджу, и мама рассказала ей, что произошло.
– Давай сделай Ифемелу внушение. Ты единственная, кого она послушает. Спроси у нее, за что она рвется позорить меня перед всей церковью. Она оскорбила сестру Ибинабо! Это все равно что оскорбить пастора! Чего эта девочка такая непутевая? Я уже говорила – и не раз, – что лучше б она была мальчишкой, с таким-то поведением.
– Сестра, ты же знаешь, у нее беда с тем, что она не всегда понимает, когда лучше держать рот на замке. Не волнуйся, я с ней поговорю, – сказала тетя Уджу, играя свою роль миротворца, утешая жену двоюродного брата.
Она всегда ладила с матерью Ифемелу, то были простые отношения двоих, кто тщательно избегает бесед хоть какой-то глубины. Вероятно, тетя Уджу была благодарна матери Ифемелу за то, что та приняла ее, приняла ее положение особого родственника на содержании. Пока росла, Ифемелу не чувствовала себя единственным ребенком – с ними жили двоюродные, тети и дяди. В квартире вечно стояли чемоданы и сумки, иногда родственник-другой недели напролет ночевал на полу в гостиной. В основном родня отца – они приезжали в Лагос осваивать ремесло, учиться или искать работу, чтобы семья в его деревне не бурчала, дескать, вот у человека один ребенок, а другим растить своих он не помогает. Отец чувствовал, что обязан им, настаивал, чтобы все были дома до восьми вечера, следил, чтобы всем хватало еды, и запирал дверь в спальню, даже когда уходил в туалет, потому что любой мог зайти и украсть что-нибудь. Но тетя Уджу была другая. Слишком умная, чтобы прозябать в той глуши, говорил он. Называл ее своей младшей сестрой, хотя она была дочерью брата его отца, и берег ее пуще прочих, был с ней ближе, чем со всеми остальными. Каждый раз, когда видел, что Ифемелу и тетя Уджу угнездились на кровати и болтают, говорил с нежностью: «Вы две». После того как тетя Уджу уехала учиться в Ибаданский университет[42], он сказал Ифемелу чуть ли не с горечью: «Уджу оказывала на тебя успокаивающее влияние». В их близости он, казалось, видел доказательство собственного правильного выбора, словно сознательно сделал семье подарок – буфер между женой и дочерью.
Так вот, тетя Уджу сказала Ифемелу в спальне:
– Надо было просто делать гирлянды. Я же тебе говорила, что нельзя все подряд произносить вслух. Пора тебе это понять. Необязательно говорить все подряд.
– А чего мама не может просто радоваться тому, что тебе дает Генерал, и не делать вид, что это все от Бога?
– Кто сказал, что это не от Бога? – спросила в ответ тетя Уджу и скорчила гримасу, оттянув уголки рта вниз. Ифемелу расхохоталась.
Согласно семейной легенде, Ифемелу была неприветливой трехлеткой, вопившей, если кто-нибудь чужой подходил к ней слишком близко, но, впервые увидев тетю Уджу, тринадцатилетнюю, с прыщавым лицом, приблизилась, забралась к ней на колени и не слезала оттуда. Ифемелу не знала, вправду такой была или это стало правдой после неоднократного пересказа истории начала их дружбы. Тетя Уджу шила ей детские платьица, а когда обе стали постарше, они вместе штудировали модные журналы, вместе выбирали фасоны. Тетя Уджу научила ее делать пюре из авокадо и мазать на лицо, растворять «Робб» в горячей воде и подставлять лицо под пар[43], подсушивать прыщики зубной пастой. Тетя Уджу носила ей романы Джеймза Хедли Чейза, завернутые в газетку, чтобы никто не видел полуголых женщин на обложке; выпрямляла ей волосы горячим методом, когда Ифемелу подцепила вшей от соседей; поддерживала разговорами, когда у Ифемелу пришли месячные, дополнив материну лекцию, напичканную библейскими цитатами о добродетели, где ни словом не упоминалось о резях в животе и о прокладках. Когда Ифемелу познакомилась с Обинзе, она сказала тете Уджу, что обрела любовь всей жизни, и тетя Уджу наказала разрешить себя целовать и трогать, но внутрь засовывать ничего не давать.
38
Асо-Рок – крупный скальный монолит на периферии города Абуджа, столицы Нигерии; нигерийский Президентский комплекс, Национальная ассамблея и Верховный суд страны размещаются у его подножия.
39
Нигерийское телевизионное ведомство, главный государственный телевизионный канал Нигерии (с 1977); в начале существования у НТВ была монополия на телевещание в стране.
40
Здесь: быстро (игбо).
41
Отсылка к Уголовному кодексу Нигерии, часть VI, раздел 419: незаконное (мошенническое) обогащение. В разговорном обиходе так начали именовать высокопоставленных мошенников во времена правления генерала Бабангиды (в 1980-х гг.).
42
Ибадан – город на юго-западе Нигерии, третий по численности в стране; Ибаданский университет – старейший в стране и лучший в части континента южнее Сахары, основан в 1948 г., организован в традиции британского высшего образования.
43
«Robb» (бальзам) – препарат для ингаляций, помогает от заложенности носа, простуд, кашля; состав (в виде солей): камфара, ментол, эвкалиптовое масло, масло кедрача, метилсалицилат. Популярен в Нигерии уже более 50 лет, исходный рецепт – китайского происхождения.