Читать книгу никогда - чушъ - Страница 3

Книга 1
2

Оглавление

Мама открывает холодильник, достает масло, колбасу, булочку в полиэтиленовом пакетике, наливает в большую белую кружку кипятка из покореженного чайника, кидает пакетик чая, садится на табуретку у окна, и начинает разговор, миролюбиво размешивая сахар алюминиевой ложечкой.

– Ты, сынок, непутевый какой-то…

На полу рядом с хромированной миской и мусорным ведром сидит огромный белый котище и снисходительно принимает ласки худого с нелепой бороденкой подростка.

Мама пробует чай, кривит губы, затем тянется через весь стол к неглубокой кастрюльке, стоящей на подоконнике рядом с каким-то от всех хворей растением.

– …и к жизни ты совершенно не приспособлен, – заканчивает она свою мысль, исследуя содержимое кастрюльки, вздыхает и достает из груды сухарей покусанный пряник.

Котище машет хвостом. Мама макает этот артефакт в чай и ждет, посматривая то на сына, то в окно.

– Вон, Верка, соседка, с сумками идет. Всего на два года старше тебя, а уже мать двоих детей. А сколько она абортов сделала – весь подъезд не может сосчитать. А у тебя даже подружки нет, – мама строго смотрит на сына, – или ты по другой части?

Подросток морщится.

– Я не гей.

– Ну, хоть чем-то порадовал. Значит пора тебе, Пашка, за юбками бегать. Может, еще бабушкой меня сделаешь, – мечтательно говорит мама, принимаясь за пряник.

Котище бросает вороватый взгляд на маму и злобно урчит. Пашка понимает, что его любимец не в духе, подвигается к столу и, пренебрегая наказами мамы мыть руки после этого засранца, сооружает себе бутерброд из неизвестно откуда взявшейся хлебной корочки и колбасной жопки, затем исследует содержимое кружки, и доливает воды из чайника.

– В этом сущность, Матраскиных, – мама хлопает свободной рукой столу. – Что отец твой мог целый месяц один пакетик пользовать, так и ты. Завари себе настоящего чаю, Паша, и бутерброд себе сделай настоящий.

Котище чуть склонил голову, потопал ножками и нехорошо сощурился.

– И сам стань настоящим, – съехидничал Пашка.

Мама проигнорировала последнюю реплику. Она нарезала колбасу толстыми кругляшками и радовалась.

– Сон мне, сынок, приснился, – продолжает мама с грустинкой, – будто я на свадьбе плясала. А чья свадьба – в толк не могу взять, и так мне грустно стало: пляшу и плачу. А народу много, они пляшут, смеются, все ноги мне обступали. А когда стали кричать «горько», я поближе к жениху с невестой протиснулась. Смотрю, а там кошки женятся.

Пашка неестественно засмеялся.

– Никак Патрыську нашего женила, мама?

– Балабол, – говорит мама, занимаясь устроительством бутерброда, – я о тебе подумала. У тебя, что, девчонок знакомых мало? Ты, сынок, давай, не стесняйся, приводи их по одной. На прописку пусть не рассчитывают, так и говори, а какая согласится, та и наша.

Сынок удивленно смотрит на мать:

– Что – о—о?

Котище понимает, что настало его время и прыгает на стол. Мама от неожиданности роняет бутерброд, злодей цепляет лапкой колбасу, мама с криком замахивается. Паша понимает, что сейчас мамина суровая длань переломает все косточки Петрыськи. Это случится через мгновение, и уже ничего нельзя будет исправить. И это мгновение растянулось на целую вечность.

Вообще-то Паша никогда не любил животных, никогда не играл с плюшевыми зверушками, «маугли» не читал, даже рыбки его не вставляли ни с пивом, ни с удочкой. Да и сейчас на все меховое у Паши жуткая аллергия: собаку в лифте встретит или соседку в шубе – расплачется как брошенная невеста. А вот Петрыська – другое дело, может потому что любовь, или Петрыська – никакое не животное! Хотя мама говорила, что раз уж такое дело, не зря ж она оприходовала Петрыську. Паша саркастически улыбался, хотя и допускал, что трансцендентность Петрыськина – не без участия внешних сил, а уж кто за ними стоит, ветеринар или прочий демиург, не суть.

Петрыська издохнет несколько дней спустя. Поначалу он будет кукситься в своем логове под диваном, злобно урча и сверкая глазищами, и будет казаться, что он просто обижается. Паша будет оставлять Петрыське всякие вкусности, громко хвалить Петрыську, катать по полу его любимые мячики до тех пор, пока всякое шевеление под диваном не прекратится. Но и тогда Паша ничего не поймет. Он будет удивленно смотреть на Петрыську, потом прижмет его к себе как ребенка, пропустит занятия, просидит так целый день, надеясь, что произойдет чудо и Петрыська оживет. Но этого не случится и Паша, наконец, поймет. Поймет, что все это глупо. Глупо искать место, где закопать тельце Петрыськи, что просто выбросить на помойку, как советовала мама, глупо вдвойне, что глупо плакать, глупо не плакать, потому что все, что бы ты ни делал – глупо, глупо, глупо!

И эта вечность вконец доконала тебя, и ты совершил поступок, который должен был совершить, чтобы прекратить мучения. Брезгуя и рыдая, с большой ложкой и банкой ты идешь к тому месту, где когда-то закопал Петрыську, и не веря самому себе, принимаешься ворошить прошлое. Что-то насмешливое навсегда въедается в твои раскосые глаза, мертвенное равнодушие обесцвечивает твои виски, но ты копаешь: ложка за ложкой, секунда за секундой, к началу начал. И тогда в пустоте и одиночестве ты вдруг все понимаешь, и сложив это в банку, с легким сердцем относишь домой – пьешь с мамой чай, слушаешь мамины разговоры и думаешь, что свободен, а истина прячется в банке на антресолях, поглядывая на тебя и мерзопакостно улыбаясь. И ты смотришь на свою маму и медлишь, потому что знаешь, стоит тебе открыть эту банку, как весь мир ополчится против тебя и мама тоже. Ты пьешь чай, слушаешь стук своего сердца и наслаждаешься своей обреченностью, которая всякий раз не длится дольше никогда. А потом ты орешь как сумасшедший во все горло: «Брысь»! Банка – в дребезги, вечность – в клочья, мама – в ярости, а Петрыська, живой и наглый, прыгает в сторону!!! Карающая длань проносится мимо, мама теряет равновесие, хватается за скатерть, и медленно падает, закатывая в ужасе глаза. Все, что может, летит следом. Блям – дринь – дзинь – ти – ди – динь – динь – динь.

– Лешак тебя дал! – кричит мама. – Петрыська, кастрат злосчастный!!!

А тот уже с колбасой в зубах мчится в свое логово. Мама швырнула вслед поруганный бутерброд и беззвучно заплакала, и весь мир тоже. Пашка бросился к маме, но она уже перекатилась на живот и бесповоротно встает на четвереньки, опирается о стол и наконец придает своему телу гордое человеческое положение.

– Сволочи, – шепчет мама, поглядывая на антресоли, и ноздри ее гневно трепещут.

Паша молчит и хлопает ресницами. Ему хочется утешить маму, даже обнять и поцеловать в щечку, но он знает, что из всех поступков этот самый невозможный. Наконец мама смиренно горбится, вздыхает, рассеянно похлопывает себя по бедрам и пытается улыбнуться.

– Пашка, ну как мы теперь разгребем-то?

Пашка хватается за веник и радуется последней возможности.

– А ведь так все хорошо начиналось, – сокрушается мама, – совсем как у людей, – Ладно, Пашка, иди к себе, наметешь тут, а потом Петрыська все лапы изранит.

Пашка прислонил веник к мусорному ведру и пытается поймать мамин взгляд, но она непреклонна. И Пашка, невольно вжав голову в плечи, идет в указанном направлении, думая, что смерть Петрыськи развязала маме руки.

Мама, конечно, никогда не показывала вида, что желала его смерти, но все эти разговоры за чаем неизменно заканчивались ее рассуждениями о роли Петрыськи в жизни Пашки. Да что Пашки, всего мира! Потому что с одной стороны оно, мироздание, а с другой – оно, уравнение, где неизвестной величиной является некая дробь, числителем которой является Пашка, а знаменателем – Петрыська. И уж коли последний издох, демонстрируя свое отсутствие, то первому, хошь – не хошь, придется явить свое полное Присутствие, а если таковое случится в обозримой вечности, то каждому никогда придет пушистый писец.

Открывая дверь в свою комнату, Паша пришел к выводу, что писец – это не эквивалент Петрыськи, а некая всепоглощающая абстракция. Периодически она навещает Пашку, но при этом шифруется и стесняется, но если дать ей малейший шанс, Пашка знает наверняка, она безо всяких угрызений совести покусает всякого. В прошлый раз, например, она заявилась, когда Пашка находился на дежурстве. Нет, она, конечно, соблюла все приличия, вроде детерминации и каузальности, но опять же постеснялась лично объяснить причины своей неприязни, а действовала исключительно через подставных субъектов, которые весьма схематично оформили претензию и тут же ретировались. А Паша как всегда остался в непонятках и разгребал воцарившуюся сумятицу. Потом позвонила мама и спрашивает, что ей делать с Петрыськой? Он, де, сидит на подоконнике, и ничем его оттуда не сгонишь. Мама даже тряпкой его пробовала, но этот чертов кастрат только шипит как самая змеюка, глазищами зыркает, а хвостищем лупит себя по бокам, как какой-то ополоумевший монах.

– Может он заболел? – недоумевает мама, – А может и того хуже? Паша, а делать-то чего? Ну скажи мне, делать-то надо чего? Ведь неспроста все это!

Паша утешает маму как может, а сам думает, что Петрыська все знает, и если бы Петрыська был собакой, он бы бегал по квартире, скулил, вынюхивал чего-то и плакал, потому что собаки умеют плакать, а кошки нет. Нет, наверняка, кошки тоже плачут, но они делают это, когда никто не видит. И сейчас, когда мама разговаривает по телефону, Петрыська сидит на подоконнике и горько плачет, может потому что ничего другого ему не остается, или потому, что этот писец все-таки умудрился цапнуть его за хвостик.

– Все хорошо, мама, – повторяет Пашка, – ты только не волнуйся.

– Не волнуйся, – дразнится мама, – а что же мне еще делать?

Паша думает, что мама может, например, абстрагироваться, но от этой мысли ему становится не по себе, и он увещевает маму не вмешиваться в происходящее. Мама в сердцах бросает трубку, и Паша вздыхает с облегчением.

В комнате пахло предательством. Петрыська старательно отворачивает мордочку, всем своим пушистым видом демонстрируя непричастность. Паша улыбнулся, потому что этот запах как дым отечества засел у тебя в печенках, а Петрыська чуть ли не самый столп этого отечества застрял у тебя где-то пониже. И ты падаешь на свой старенький диванчик, зная, что через мгновение это случится опять. Петрыська для проформы выждал несколько мгновений, прыгнул Паше на грудь и замурлыкал. Паша, улыбаясь из последних сил, гладит своего любимца, погружаясь во всепрощающую дрему.

Когда это случилось впервые, Паша очень испугался, думая, что его психика обломалась о пубертат, который сопровождался неотъемлемым мальчишником с косяками, пивом и стриптизом. Потом Пашу, конечно, хорошенько прополоскало, но увиденное необратимо изменило его. Собственно, и продолжать свое существование было во всех отношениях бессмысленно, но Паша не хотел расстраивать маму, потому что эта мама защищая своего ребенка не пощадит никого. И Паша решил, что не дать маме повода – это самое большее, что он может сделать.

Мама вошла как всегда без стука. Петрыська, бросился со всех лап под диван, а Паша виновато щурился, прикрывая свою инфантильность полосатой подушкой.

– Паша, ну что тут за баррикады ты устроил? – гневно говорит мама, отодвигая диван коленкой.

Паша пожимает плечами, вспоминая, чем закончился этот разговор. Конечно, данное местонахождение дивана в трехмерном пространстве Пашкиной комнаты – не сколько его прихоть, сколько вынужденная мера, но заставить маму взять на себя какие-нибудь обязательства было чертовски сложно, потому что дело касалось женщины, а мама имела на этот счет особое мнение. И пусть с диваном вышло неудобно, но зато безопасно: ведь сколько женщин из интернета могла забраковать мама, потому что она всегда говорила, что, по чесноку, женщиной может считаться только та, чей вес составляет хотя бы половину ее собственного, а Паша был сыном своего времени и любил простые 90—60—90. Но спорить с мамой – себе дороже, к тому же мама, не терпя возражений, слишком уж часто приводила в гости знакомых толстушек, которые в другой ситуации, может быть, и понравились бы Пашке, но в жизни вызывали зевоту.

– А чтобы ты не врывалась без разрешения, – отвечает Паша возмущенно. – И вообще, я скоро замок на дверь поставлю. Кодовый.

– Не поставишь, – усмехается мама, – Со своими мозгами ты свой код на следующий день забудешь.

Пашка не нашелся что ответить и обиженно отвернулся к стенке. Ну, да мама права. Мамы всегда правы, а эта мама особенно. Ну и что с того, что Пашкины мозги отказываются обрабатывать всякую связанную с числами информацию, в конце концов, запомнил же он номер своей квартиры, и даже сдачу в магазине считает правильно, хотя с номерами телефонов до сих пор бывает промашка. Но тут все дело в ассоциациях, которые у тебя вызывает человек и его цифры. Пятерка, например, у Пашки – синяя и шершавая, а двойка – зеленоватая и пахнет жасмином, а если человек тебе нравится, то неизбежно ты будешь приписывать ему лишние двойки, а если еще этот человек – женщина, то восьмерки. Пашка невольно вспомнил свою училку математики, которая третировала его до тех пор, пока во время дополнительных занятий в порыве отчаянья он не нарисовал какую-то формулу. Училка долго смотрела на эти странные каракули, которые для Пашки были не более чем забавной мелодией с привкусом ананаса и земляники, потом долго смотрела на Пашку, и глаза ее блестели. Пашка тоже смотрел на училку и понимал, что не будь между ними двадцати лет разницы, преуспевающего мужа, двоих детей и уголовной статьи за совращение малолеток, училка бы бросилась к нему на шею. Пашка виновато улыбался, а училка смотрела на него влажными глазами, и не могла понять, почему этот нелепый подросток так много значит в ее жизни, которая явно закончилась, так и не начавшись. Пашка пожал плечами, а училка стала знаменитым ученым, получила международную премию в области математики и переехала с семьей в другой город. Перед отъездом она опять смотрела Пашке в глаза в кабинете директора и даже прижала к груди, когда директор расхваливал ее перед журналистами в актовом зале. А в личном деле Паши появилась запись, что у него редкое когнитивное расстройство психики, которое исключает всякое математическое действие, короче, отныне Паше была заказана карьера инженера.

Мама поняла, что переборщила, присела на диван, помолчала и погладила сына по ноге. Тот брыкнулся и буркнул:

– Уйду я.

Мамина рука дрогнула.

– Остолоп ты, Пашка.

– У меня дежурство, – оправдывается он.

Мама сердито молчит, а Пашка боится подумать, что мама права, что лучше дома, что толстушки – тоже люди, а его худосочные Верки – хуже атомной войны, но где-то есть настоящая Вера, которая, может быть, еще любит Пашку, и если это так, то надо спешить. Мама вздыхает и грузно встает с дивана, направляясь прочь, и на полпути оборачивается. По ее лицу бегает улыбка, и дрожат стекла на окнах.

– Пашка, я ведь тебя тоже люблю.

– Я знаю, – Пашка смотрит маме в глаза, – вы все меня любите.

– А ты, Пашка, любишь кого-нибудь?

Пашка опускает глаза и позволяет маме выйти.

Петрыська выскочил из-под дивана, прыгнул на подоконник и смотрит с хитрым прищуром на этот город. Город показался ему котенком, облезлым, больным, брошенным, он чего-то хотел от всех и чего-то боялся, но всегда мог выпустить когти и полоснуть по глазам.

Паша надевает джинсы, думает про любовь, и очень не хочет идти на работу. Ему страшно, он даже всерьез подумывает прогулять, но еще он понимает, что даже таким способом не избежать случившегося.

Петрыська смотрит на человечков, которые снуют туда-сюда, потому тому что хочется счастья, по тому что было счастьем, но оно повсюду, а значит ничье. А если ты женщина, а если ты повсюду, то значит никому не нужна. И зовут тебя Верой, и ты топчешь снег каблучками и несешь свое одиночество как дохлую кошку в полиэтиленовом пакете.

Паша надел свитер и вышел в коридор. Собственно, он подрабатывал санитаром в морге в свободное от учебы время.

никогда

Подняться наверх