Читать книгу Папа. Мозаика прямого набора - Данил Александрович Яловой, Данил Яловой - Страница 1

Оглавление

От автора


Нет понимания, к какому жанру отнести «Папу»: однозначными признаками той или иной формы он не обзавёлся и к окончанию работы над ним. На каком-то этапе стало ясно, что лейтмотивом этих то ли мемуаров, то ли романа, то ли спектакля без действующих лиц, – инверсия чувств по отношению к отцу (ненависть-любовь) и отчиму (любовь-ненависть), нивелированных, в конце концов, до уважения к обоим.

Одна из причин появления «Папы» – желание дословно передать (а вернее, отобразить) вехи тридцати пяти лет жизни, оказавшие существенное влияние на жизнь вообще и построение личных отношений в частности. Меня спросили как-то, меняется ли мироощущение после тридцати? Да. Мне потребовался «Папа», чтобы объять и понять свершившиеся со мной метаморфозы.

Форма произведения определена намерением замотивировать читателя к со- и воображению, дать возможность ощутить себя свидетелем каждого из эпизодов романа или, как я сам понял для себя результат этой работы, мозаики. – прямого набора, потому как не было в своё время возможности выложить её сначала на черновик и/или исправить допущенные ошибки. Хронологию событий не восстанавливал намеренно, преследуя цель спроецировать на страницы книги идентичную человеческой памяти структуру.

Материал представлен, за редким исключением, диалогами. Таким образом предпринята несмелая попытка решить проблему субъективного суждения: я искренне старался развернуть для читателя угол обзора до двенадцати с половиной стерадиан; посчитаю за счастье, буде она окажется успешной. В конце концов, я сам хочу во всём разобраться; сам хочу научиться понимать. Я уважаю своего читателя и желаю ему того же.

Но прежде всего «Папа» – это интуитивно понятные беседы, собранные в сложную архитектонику автобиографии. Кто-то сказал, что счастье человеческое состоит в полноценно прожитой жизни, и в этом смысле я должен быть счастлив. Книгу посвящаю своей жене: без её поддержки «Папа» так и остался бы обрастать пылью ежедневной рутины на задворках памяти.


Январь, 2019. Москва


«Увидимся (ли?)!»


Пролог: nest


Пропадёт интерес ко всему, и ты станешь пуст. Сначала я говорил себе: «В этой жизни нет ничего сто́ящего», и прибавлял: «Пей». Только зависимость здесь обратная; это я упускал.

Где-то в затылочной части гнездился червь. В какой-то из дней он стал говорить ко мне: «Рано или поздно все сдохнем» и, когда я соглашался, переворачивал пайетки сознания тёмной стороной к жизни.

Одну за другой.

И когда червь таким образом обратил их все, я сказал: «Оk, червь. Теперь давай потухнем». К тому времени он уже сожрал меня, и, потерянный для всех, я ворочался во чреве, ища выйти; когда у меня ничего не получилось, я и сказал ему то, что сказал.

Не решившись разворотить его сучье гнездо сразу, не сумев задушить тварь позже, когда ещё оставались силы в руках, позволив ему стать мною, я не нашёл ничего лучше, чем не быть; быть – просто – быть – стало для меня уже невозможным.

Скажешь, жизнь – дерьмо, не сто́ит и усердствовать, я отвечу: «Зависимость здесь обратная.

Не упусти».


Напиши об этом


– В школе были уроки музыки…

– Ты серьёзно?

– Да. Чему ты так удивлена?

– У нас не было.

– Не то, что были – значились в программе. Я что хочу рассказать, – вспомнил одну историю. Мой пятый класс. Там училка была интересная. Пропитая вся. Однажды она раздала нам листочки и заставила учить наизусть. Это была «Маленькая страна» Королёвой. Помнишь?

– Конечно.

– Ну. Я только сейчас понял, каким издевательством прозвучали тогда слова этой песни в кабинете музыки.

– Почему?

– Впервые за весь год появиться на уроке, чтобы петь с нами… не так: заставить нас петь эту песню, было просто извращением. Ну, нет… не извращением; это я громко сказал. Это было смешно – так. Я уверен, что этой песни даже в программе не было. Возможно, что она тогда просто кайфонула за наш счёт. Всё-таки, это было извращением. Но мы этого тогда не поняли, конечно. Это сейчас, – вдруг, – я осознал. Пока мы с тобой шли от метро.

– А от чего вспомнил?

– Новый год скоро. Спокойно. Так же было в декабре девяносто четвёртого. Под самый новый год. А уже тридцать первого штурмовали Грозный.

– Не пойму только, при чём тут музыка.

– Многие бессмысленные вещи и рядовые, на первый взгляд, события, начинаешь осознавать – и даже понимать – много лет спустя. А многие вопросы, над которыми годами ломаешь голову, находят ответы ни с того, ни с сего – задним числом. Вдруг! Ни с чего вообще. Утром пьёшь кофе и – бац: целое открытие! С неотвратимой ясностью. Не может быть! А оказывается – может.

– Это ты про маленькую страну?

– И про неё тоже. Она – только одна из таких вещей.

– Напиши об этом.

– Попробую.

– И много ты уже понял таким образом?

– Порою кажется, что – всё понял. А иногда ловлю себя на мысли, что ни хрена я не понял.

– Мне с тобой тоже спокойно.

– Хорошего дня!

– И тебе.

– Пообедаем сегодня?


Теперь у меня есть папа


Теперь у меня есть папа.

Вчера мама привела его с улицы. Мы играли войну. Я сидел в танке и стрелял в него. И он умер. Я выиграл и он упал. А потом я сказал что это понарошку и чтобы он не умирал и он за это дал мне конфеты. Мама смеялась и плакала. Я спросил мама почему ты плачешь а она сказала ничего ничего сыночек это пройдёт. Мне стало грустно. И я тоже заплакал. Больше не буду никого убивать чтобы мама не плакала.


Арсеньев


– Сколько у нас осталось? У кого часы?

– Пятнадцать минут, Александр Фёдорович.

– Ну, тогда отвлекусь немного. На прошлой неделе мы с одиннадцатым бэ ходили на фильм Невзорова «Чистилище». Я водил ребят, чтобы они могли собственными глазами увидеть то, что там творилось. На следующем уроке спросил у них, что больше всего запомнилось. Парни молчали, а кто-то потом сказал: «Как танками солдат хоронили, Александр Фёдорович», – здесь учитель выдержал паузу и продолжал:

– В следующем учебном году, если всё будет хорошо, планирую сводить и ваш класс. Мальчишек, разумеется.

– А разве вы не классный руководитель в одиннадцатом бэ? – спросили хором, – почему – нас?

– Скажу по секрету, я уже предварительно поговорил со Светланой Анатольевной, и она не против отдать мне ваш класс на полдня. Как самых смышлёных. Теперь – задание на лето!

– Может, не надо?

– Рогозин Саня: «Аргипелаг ГУЛАГ» Александра Солженицына.

– А он большой?

– Тебе хватит. Строков: «Два капитана» Каверина.

– Александр Фёдорович! У меня батя на север уезжает, на мне всё хозяйство. Можно я не буду читать этим летом?

– Можно … за ляжку. Мария, я не о тебе, не вздумай обижаться, – тут учитель истории поднялся и вышел из-за стола, встав рядом и опёршись о его край рукой, – Кстати, Сухомлинова Маша: «Атлант расправил плечи», ауоот. Айн Рэнд.

– А можно мне́ Машку за ляжку?

– Так! Успокоились! Мартиросян, ты на прошлом уроке уже получил своё. Сиди и не мешай остальным, не то добавлю.

– Да уж, получил, так получил! Я посмотрел: там почти тысяча страниц! Да ещё про какого-то кита, блин.

– Карен, – всё! Тихо, – учитель басил ровно, с улыбкой и проницательным взглядом, дублируя слова раскрытой ладонью правой руки, обращённой вниз, которую он опускал при словах «тихо» или «успокоились», – Тихоненко Пётр: трилогия Ачебе.

– Чё?

– Чинуа Ачебе: «И пришло разрушение».

– Шо?

– … шло!

– Чи?

– … нуа.

– А?

– Чебе!

– Та як же його, риса, звуть?

– Фролов Василий: Ян, тоже трилогия: «Чингиз Хан», «Батый» и «К последнему морю».

– Записал.

– Ха! Кнышу то же самое досталось! Они же договорятся, Александр Фёдорович! Кто-нибудь один прочтёт и перескажет другому. Так не честно!

– Та-ак, а я чего-то не понял, Виталя: твои какие интересы? Кажется, у тебя другой автор…

– Я за справедливость!

– Во-первых, я обязательно пойму, прочёл ученик книгу или нет. И уж поверь мне, даже если книги одинаковые, ауоот, вопросы я буду задавать разные. Уверяю: для меня не составит труда определить, знает Кныш книгу из пересказа, или прочитал её самостоятельно. Так – справедливо?

– Справедливо.

– А, во-вторых, чтобы у тебя не было доводов в свою пользу, если ты вдруг решишь филонить, я повторю задание… Марина, ты передала, кстати?

– Передала, Александр Фёдорович.

– Так вот, чтобы ты не смог отвертеться, мол, не говорили, не задавали: Бунин, «Жизнь Арсеньева». Класс! Тишина! Жизнь Арсеньева. Записал?

– Запомню.

– Тихо, я сказал! Ребята, я понимаю: каникулы близко, учиться уже не охота, ауоот, но всё же дайте мне закончить. Осталось десять минут, и я всех вас отпущу. Поверьте мне, пройдёт много лет, и вы же сами мне потом спасибо скажите, ауоот. Мол, Александр Фёдорович, спасибо! Сделал из баранов человеков. Ладно, отвлеклись, посмеялись, и дальше: Эгиян Сергей.

– Я за него!

– Толстой, «Казаки» и «Севастопольские рассказы».

– Я не прочитаю! Не успею!

– Там не много. Ягудин Олег: «Старик и море» Эрнест Хемингуэй. Туда же: «Победитель не получает ничего».

– Ни, че, го. А первое я уже читал.

– Тем легче. Ялхороев Заур: «Камо грядеши», Генрик Сенкевич.

– Как, как?

– Ка-мо гря-де-ши.

– А что это значит?

– Вот я у тебя и спрошу на первом же уроке после каникул. Записал?

– Записал, Александр Фёдорович.

– Ярущенко Дима.

– Его нет сегодня. Он заболел.

– Вот повезло! Я тоже заболел! Всем – пока!

– Яхъяев! Сидеть! Оксана, передашь Диме: «Спартак» Джованьоли и «Порт Артур» Степанова.

– Передам, Александр Фёдорович.

– Яхъяев Вадим, специально для тебя: «Двенадцать стульев» и «Золотой телёнок». Ильф, Петров.

– Я не буду это читать. Мне не по кайфу.

– Ну, – улыбнулся учитель истории, – значит, три двойки в журнал.

– Капец! Мне, может быть, тоже работать всё лето. Брат в Анапу меня забирает! Там ваще сдохнуть можно. У меня времени не будет.

– Телевизор смотришь? Только не говори, что не смотришь, потому что я в это не поверю.

– Ну, смотрю.

– Попробуй вместо просмотра передач почитать: у тебя всё получится.

– Бли-ин…

– Так, времени, наверное, уже совсем не осталось, поэтому всем желаю хорошо отдохнуть, набраться сил, ауоот, и в новом учебном году, повзрослевшими, поумневшими, вернуться в стены родной школы. Вопросы есть?

– А можно мне тоже жизнь? Жизнь Яхъяева! Можно, Александр Фёдорович?

– Я не знаю таких книг, Вадим, – улыбнулся педагог, – читай Петрова.

– Блин, Витальке, значит, можно жизнь Арсеньева, а для меня нет таких книг. Вот подстава!

– Если вопросов больше нет…

– Александр Фёдорович, шо мені читати? Я нічого не зрозумів з того, що ви продиктували! … тільки зруйнування якесь.

– Марина, помоги Петру разобраться с трилогией. К тому ещё, Пётр, запиши: Коцюбинский, «Тени забытых предков».

– Ось це я зрозумів! Наша людина. Дякую!

– Если вопросов больше нет, – все свободны.


Сестра


Сестра сидела в детской на кровати. В школьной форме, в синем фартуке и огромным бантом в волосах. Такая красивая! Кто её так вырядил?

Рядом, прижимая голову ребёнка к себе, плакала тётка. Завидев меня, сестра отпустила свои слёзы – как тогда, три года назад. Они просто скатывались к подбородку, минуя изгибы поджатых губ, и капали прямо на блузку. Она не сказала ни слова.

Во дворе громко вещали. Даня приехал!

Я вышел из дома, снял фуражку и, склонившись над гробом, поцеловал маму в губы. Они были угловатыми и холодными. Непривычно твёрдыми.

Её лицо покрыла пыль.

Если спать на спине, даже на утро не бывает пыли. А когда мёртв? И десяти минут достаточно. Она не стиралась. Я пробовал.

К полудню её похоронили.


Горемыка


– А – Горемыка? Ты ещё обещал рассказать, почему так пруд называется, – напомнил я, укладываясь в кровать и желая выслушать от дедушки если не целую сказку, то хотя бы короткую побасенку или что-то вроде неё.

– А… это. Мы с твоей бабушкой только переехали из Казинки – как раз маме твоей шестой год на исходе. Любе в школе место дали. Учителем. А я перевёлся сюда. На страстной, как сейчас помню, всё суетилась Люба – у той яиц взаймы, у той – сахару. К Азаматовне захаживала за чаем, за парным молоком. Сами-то ещё не успели обзавестись хозяйством, да и не до того было…

– Деда, а утоп как?

– Так я тебе и толкую: к самому Христову воскресению у одной из соседок ребёнок пропал. О том вот твоя бабушка и рассказала мне, как вернулась от Скрыпниковых. То ли за яйцом она пошла, то ли ещё за чем… Бабушка по гостям и хаживала с маленькой Ирой, а как вернулась к обеду, – пропал, – говорит. Кто? – спрашиваю. Татьяны Севостьяновой младшенький пропал! Стали искать. Оказалось, мать, пока харчи готовила, выпустила его во двор побегать. Он только-только ходить научился, от радости на месте усидеть не мог. Всё к матери по́д руки лез. Так Татьяна и спровадила его во двор. А как спохватилась – нет мальца. Стала кликать по-за дворами. Соседи на улицу вышли, собрались. Кто помоложе, – те закоулками, да оврагами, соседними дворами искали, – не нашли. Время к вечеру, мать горемышная на скамейке сидит, из стороны в сторону качается, причитает в голос. А сама бледная, трясёт всю – горько смотреть, – тут Николай Данилович зевнул и хотел было продолжать, как внук опередил:

– А потом?

– Потом? Потом старший сын её, юродивый, всё ходил рядом и улыбался: мамка да мамка. А мамка его в упор не замечала. Так он голодным до ночи и промаялся, потому что ни отца у них не было, ни других родственников. Мы к себе его забрали на первое время, а после и вовсе остался, боженькой меченый, до самого Успения. Мать его помешанную в больницу свезли, – как увидала она своё дидятко на крутом бережку, в сетях рыболовных, так и понесло её стенать и убиваться. Насилу вчетвером удержали, чтобы лоб себе не разбила.

– А потом что?

– Схоронили, что ж. На следующий же день и свезли чадо на погост. Дай, Боже милостивый, такому малютке оказаться рядышком с хорошими людьми на том свете, – в такое благословенное время Господь к рукам прибрал.

– А с его мамой что потом случилось? И где теперь старший?

– Здравствует днесь, – очнулся от сладкой дрёмы старик, – и слава Богу. Старший её хорошим человеком вышел. В тот же год он и в школу пошёл. Бабушка твоя особый за ним нагляд установила. Иногда после школы к нам домой приводила, – занимались, значит. То диктант ему задаст, то с арифметикой поможет. Нет-нет, да угостит сладостью какой. Я в то время по всему околотку в разъездах бывал, – не до детей. Вот они с Ириной хорошо и подружились, – почти одногодки ведь; в один класс ходили. Так и уберегли его всем селом от детдома: сегодня у нас, завтра у Джимхаджиевых, на третий день ещё у кого. Дружно жили. Не то, что ныне… Времена, внучек, тогда совсем другие были.

– А что с ним сейчас, деда?

– Сейчас? Не сказать, что сладко. Да ничего, – живёт в том же доме, за Горемыкой который, третьим по счёту от дороги.

– Это же дядя Семён! Он меня летом на комбайне катал.

– Он самый.


Не повзрослеет


– Господи, мама! Ну что мне делать, скажи? Не ты его воспитываешь! Тебе легко говорить «Ира, – то, Ира – это», а ты попробуй каждый день, слышишь меня?..

– Ирочка, прошу тебя…

– Нет, мама, это я тебя прошу! Это я тебя очень прошу услышать меня сейчас! Каждый божий день, мама, – с раннего утра, пока я собираюсь на работу: «Мама, а где мой папа?», «Мама, когда приедет папа?». А на ночь другая песня; по коридору услышит чьи-то шаги: «А это папа?», по улице грузовик проедет: «Мама! Папа приехал!». По телевизору увидит дядьку с чёрными усами: «Папа! Папа в телевизоре!» – и бежит, тащит меня за полы халата, чтобы я на папу посмотрела. Спать укладываю, – ой, не хочу!… – тут женщина зарыдала в ладони, низко склонив корпус тела к согнутым в коленях ногам. Пожилая женщина обняла её за плечи и прислонила к себе, коснувшись своей седой головой коротких волос дочери.

– Такое ощущение, – продолжала, чуть успокоившись, Ирина, изредка всхлипывая, – что никого, кроме папы, для него не с. не существует! Да будь он проклят, этот папа! Ты попробуй вот так поживи год д. другой… Да ты с ума сойдёшь! Мне, например, уже чуть-чуть оста. осталось. Второй год пошёл, как я на взводе, – мало болячек, так ещё и это! С сада вернётся – сидит на подокон. на подоконнике, на улицу выглядывает, ждёт, пока папа приедет. «Сынок, говорю, давай я тебе сказку почита. почитаю?», «Не хочу, – говорит, – я буду ждать (тут она не сдержалась и продолжила уже навзрыд) я буду ждать папу!». Как ему объяснить, что мама прогнала папу, потому что тот свой член во всякую щель совал, – не стеснялся гадить и в собственном доме, а? Как!?

– Ира, доченька, ну что ты так заводишься? Это пройдёт. Он повзрослеет, поймёт. Успокойся, моя хорошая…

– Не повзрослеет, мама! Не повзрослеет, потому что я не доживу до этого дня! Потому что ребёнку нужен отец. Мальчику нужен отец, и – точка! Меня больше не хватает, мама. Я с ним с ума сойду! Стыдно перед соседями! Стыдно! Кто зайдёт в гости из мужчин, или почтальон телеграмму несёт, а этот в ноги: «Ты будешь моим папой?».

– Ты о нём, да?

– О нём, да! Ты его не знаешь…

– Доча, я сто раз тебе говорила: дерьмо-человек. Ты не понимаешь, я – понимаю! Благо, бо́льшую часть жизни уже прожила и соображаю в людях. Говно-человек!

– Да что ты такое мне говоришь?! А то я не знаю, как вы с отцом жили; не вижу, как сейчас живёте? Разве это – жизнь? Ты этого для меня хочешь? Такой семейной жизни ты хочешь для своей дочери и внука? Ну, что ты молчишь? Ответь мне!

– Ирина, по крайней мере, у вас был отец – родной отец. Это большая разница: отец и отчим. Ни один нормальный мужик не станет бросать семью с тремя детьми… Ира! С тремя детьми! ради другой женщины. Я делаю для себя вывод, что оно – говно! Ира, говно! Неужели ты не понимаешь, что и с тобой он поступит также, попадись ему та, которая пригреет, приголубит? На кой хрен ты ему всралась со своим ребёнком, а? Ну ебётесь вы – ебитесь дальше, я вообще в ваши личные дела не лезу. Ну а ребёнку зачем жизнь коверкать?

– С тобой бесполезно о чём-либо говорить. Я тебе одно, ты мне – другое. Мы опять вернулись к тому, с чего начинали. Что мне тебе объяснять? Я устала… Мамочка, я просто устала…

Женщина, минуту назад начавшая понемногу успокаиваться, снова сорвалась на рыдания в голос и закрыла лицо руками. По щекам обильно стекала тушь для ресниц, оставляя уродливые меандры. Любовь Сергеевна, тяжело вздохнув, вышла в другую комнату и выждала, пока Ирина успокоилась. Осторожничая, она вернулась с платком и протянула его дочери.

– Всё наладится, – снова присела рядом. – Да, трудное время. Не тебе одной тяжело. Погоди немного, мы с отцом что-нибудь придумаем. Может, туда дальше я магазин открою. Слыхала? Сейчас, люди говорят, могут передать коммерцию в частные руки. Ира! Ирочка, ну хватит так убиваться! Если ты о деньгах переживаешь – справимся! У меня очень хорошая идея, Ира!

– Да, мама! Да какие деньги!? Не из-за денег! Какие деньги? – вспыхнула женщина, – Сварщик он! Я и сама справлюсь, при чём тут деньги!?

– Да неужели же ты думаешь, что ему нужен такой отец?

– Да! Такой! Настоящий мужчина, мама! Мужчина! Я не справлюсь одна.

– Делай, что хочешь, – вздохнула пожилая женщина, отстранила дочь и, с трудом подняв старое тело от дивана, прошла в кухню.

День подходил к концу, в окнах заметно стемнело. С силой ударилась калитка, притянутая пружиной – вернулся Николай Данилович с внуком.

Оставив мальчика на женщин, он, что-то недовольно выговаривая себе под нос, прошёл к себе в комнату и не выходил уже до ужина.


Когда вернулись?


– Когда вернулись?

– Вчера поздно ночью. Отец привёз.

– Как съездили? Что говорят?

– Никто ничего не может сказать однозначно. Один говорит, с возрастом пройдёт. Второй назначил электротерапию. Третий травы и таблетки. А что у него – не ясно. Говорю, доктор, неужели нельзя выяснить диагноз? Ребёнка дёргает сутки напролёт, ребёнок с шумом выдыхает воздух, сокращает мышцы шеи, рук, неестественно моргает. Ваше лечение, говорю, не помогает! А он, как дурак: «Год – это мало. Здесь требуется серьёзная и продолжительная терапия…». «Так назначьте курс!». А он: «Чтобы назначить курс, милочка, нужно поставить диагноз, нужно знать болезнь». Так ставьте! Говорю, узнавайте! Ну сколько можно мучить людей?! А он: «Как, если мы не видим симптомов? Не можем отследить ничего, – только ваши слова? Сейчас ребёнок сидит нормально. И при наблюдении он ведёт себя нормально». Конечно, говорю, нормально, потому что сконцентрирован. Он умеет держать себя в руках, а как забывает об этом – снова весь, как марионетка. Даня, спрашиваю, что ты делаешь? Тогда перестаёт. Чуть пройдёт время, и – снова.

– Ну, хоть что-то сказали?

– Всё по-прежнему: невроз навязчивых движений.

– Что делать будешь?

– Как обычно: дважды в неделю в город на электрофорез, дома – по рецепту, да эти пустырник, валерьянку, всякая чушь. Слушай, Лен, ну сейчас – в школе; многие уже привыкли, не обращают внимания. А – с девочками начнётся? Тогда – что? А если до того времени не пройдёт у него это? А в армию идти!? Ему же там жизни не дадут! – Ирина заплакала, присев на предложенный подругой стул.

– Ой, Леночка! Да как же… раньше-то и не задумалась об этом. Ему же там голову сломают!

– Да погоди ты, Ира! Времени ещё до того – восемь лет! За восемь лет многое может измениться. Я слышала, могут вообще перевести всю армию на контрактную основу.

Говоря это, Ли набрала воды и установила чайник на плиту. Затем обернулась к подруге и, дождавшись, пока та успокоится, предложила выйти на веранду. Там прикурила сначала себе, затем протянула зажигалку и сигареты Ирине. Выпустили синие клубы – прямо под шифер навеса. Молчали. Стало легче. Засвистел чайник, вскипев.

– Я сейчас.

Непрестанно открывая и закрывая пачку L&M, Ирина отвлекала себя от тяжёлых мыслей. Вернулась подруга. Следующие двадцать минут они вспоминали что-то своё, отвлечённое, обсуждая. Перед уходом младшая из них замялась и, как бы невзначай, попросила Елену одолжить немного денег.

– А Толик что же?

– Не знаю. Там алименты, у него же четверо. Ждёт предложения. Вроде должны дать место учителя в школе. В следующем году. Посмотрим…

– Мама?

– Ну, да. А – кто же!?

– Ира, много не дам: шестой месяц без зарплаты. Сама знаешь. Скоро все по миру пойдём.

– Я верну, Лена. К концу года, должно быть. Дважды в неделю возить его к врачам – непосильная нагрузка. Мама сейчас в Тынде. В понедельник звонила, говорит, скоро вернётся.

– Ты не говорила. В отпуске?

– Да. Я сама за ней не успеваю: ей то магазин с пивом открыть, то ларёк с сигаретами, то молоко на рынок, то на север свитерами торговать. Вообще на месте не сидит! Мне стыдно, Лена! Отец тоже на пределе. Я бы и сама с ней, или даже взамен. Да куда же я ребёнка дену? На кого оставлю? С Анатолием что-то разлад какой-то вышел, не пойму. По началу души в нём не чаял, а теперь и не замечает вовсе. На днях вообще скандал вышел! Голова кру́гом… что делать – ума не приложу.

– Да что случилось-то!?

– Данил принёс ему конфет, а тот гаркнул на него, – так, что ребёнок чуть в штаны не наложил со страху. Пришёл ко мне, плачет. Что, спрашиваю, случилось? Папа, говорит, кричит на меня. Толик, спрашиваю, в чём дело? Ни в чём, говорит. Еле выпытала у Данила. Оказывается, тот ему конфет принёс, а Анатолий не стал их брать. Сказал, что руки не вымыл. Но это я́ так знаю. Как оно было на самом деле, не говорят. Ни тот, ни другой.

– Ира, возьми.

– Спасибо, Леночка! Выручила! Как ссуду оформлю, всё верну. Даст бог, к концу года строиться начнём. Мама помогла с землёй. Анатолий губы надул. Обещал найти хоть что-то до конца месяца. Пока со школой не решится.

– А что это вдруг? Стыдно стало?

– Лен, прекрати. Он – мужчина. Конечно, тяжело без работы. Да и с работой тоже не легче – такая обстановка!.. А так – то там подшабашит, то там. Деньги – как песок сквозь пальцы: не успеваю следить. Он зарабатывает, Лен. Хоть что-то, понимаешь?

– А с Юлей как?

– С ней-то что, с ней – хорошо. Его же.

– Ну, она вообще – вылитый Кныш.

– Да. Одно лицо. Ну, счастливо! Ещё раз спасибо!

– Пока.

– Ты не будешь калитку закрывать?

– Нет, оставь. Просто прикрой её. Я потом сама… Да, так оставь.


Интермеццо: сатир


– Даня, привет!

– Здравствуйте…

– Как себя чувствуешь? Ба! Да ты горишь!..

– А вы кто?

– Зашёл помочь. Сделаю тебе горячий чай. Бараний жир есть?

– Да, в банке, в холодильнике. А вы друг моей мамы?

– Да, – мы с ней давно знакомы. Она очень переживает за тебя; попросила зайти и проведать, как ты тут. Температура, да? Сколько?

– Тридцать девять и девять. Откуда вы знаете, где у нас чай?

– Я вырос в этой квартире, я тут всё знаю. Хочешь, скажу, где твои игрушки?

– Где?

– В шкафу, в маминой спальне.

– А вы угадаете, где лежит папин фотоаппарат и шахматы?

– Мне не надо гадать, я – знаю: в зале, на самом верху. В шкафу. Только он не папа. Там ещё его инструменты, паяльник и ИЖ-76, переделанный в боевой.

– Какой чиж?

– Такой, который ты нашёл месяц назад на мосту. Помнишь?

– Это был не чиж. Это пистолет. Я нашёл его, когда ходил к зубному. Он лежал в траве, между перилами и бордюром. Под листьями. Я отдал его папе, когда вернулся.

– ИЖ, да. Завод такой в Удмуртии есть.

– А это далеко?

– Отсюда не видать.

– А тридцать девять и девять – это сколько?

– Это много, малец. Это много.

– Это страшно?

– Нет. Давай сахар. Ага. Подожди, пускай чуть остынет.

– А вы куда?

– В туалет. Сейчас вернусь.


– Пьёшь?

– Пью. Я знаю, что он не мой папа. Мама сказала, чтобы я называл его папой. У меня даже отчество Анатольевич скоро будет! Мне мама сказала.

– Ох, малец, как всё сложно в этой жизни… если бы ты только мог себе представить. А если бы не мог, – это было бы к лучшему. Знаешь… Э? Ты меня слышишь?

– Да, дядь; слышу.

– Для тебя было бы лучше вообще никогда, никогда не думать. Понял?

– Папа говорит, что нужно думать, прежде чем что-то делать.

– А что он отвечает тебе, когда ты говоришь «Я думал то-то и то-то»?

– Что такое тото?

– Ну, когда ты что-то натворишь, а он тебя начинает ругать. Ты же всегда начинаешь оправдываться со слов «Я думал, что это так-то и так-то», верно?

– Да.

– И что он тебе говорит на это?

– Папа говорит, что не надо думать, – надо делать.

– Вот и понимай: сначала он говорит тебе, что прежде, чем что-то делать, надо думать, а когда ты думаешь, он говорит, что не нужно думать, а надо делать. Или наоборот. Чего ты молчишь?

– Я думаю. Папа говорит, что мне вредно думать.

– Не надо думать, малец. Это действительно вредно. Поэтому я здесь.

– Что такое боевой?

– А?

– Вы сказали, передал в боевой. Зачем? Он был целый, его не нужно было переделывать.

– Он просто привёл его в порядок, Даня. Почистил, смазал, поколдовал: был газовый, стал боевой. Понял? Газовый – это плохо, боевой – это хорошо.

– А где вы живёте? Мама ругается, если мокро. Надо вытирать за собой унитаз. Или поднимать эту крышку.

– Далеко живу. Сейчас всё протру, не переживай. Иди в комнату, я скоро буду.

– А вы можете подтянуться пятнадцать раз? Смотрите, как я умею!

– Потом, потом! Я знаю, что ты умеешь. Брось, оставь турник, иди в комнату. Я знаю, что ты умеешь. Ты сумеешь гораздо больше: тридцать раз на перекладине и восемьдесят раз на брусьях! Только нужно пить горячий чай с бараньим жиром и меньше думать.

– Правда? Откуда вы знаете?

– Знаю, малец. Просто поверь мне. Ну вот, полежи теперь. Поспи. Дай-ка руку, ага. Прижми. Прижми, не шевели рукой! Да, полежи так чуть-чуть. Вернусь через три минуты, посмотрим, как там у тебя под мышкой.

– А вы куда?

– Тоже хочу горячий чай с бараньим жиром. С детства такого не пил. Слышишь? Двадцать лет не пил такого чаю. Очень соскучился. От одного запаха можно потерять рассудок!

– Пейте. Только надо потом посуду за собой помыть, а то мама будет ругаться.

– Конечно, малец. Я всё уберу за собой.

– … Ну вот и уснул, братец. Быстро же ты. Сорок. Ещё два градуса, и кровь свернётся. Не знаю, – правда ли? Спросить бы у кого… Ладно, amice, прости меня.

Так пахнет в спальне! – Ispahan Yves Rocher. Ругалась, когда узнавала, что я трогал. Всегда как-то догадывалась. Теперь винтаж. Запах мамы. Каждый раз, когда уходила на работу, доставал из упаковки. Аккуратно, чтобы не разлить, снимал крышку и вдыхал. Нравилось.

Щуплый, мягкий и бесформенный, как холодец из гуся. Теперь всё будет по-другому. Девяти лет достаточно. Всё будет по-другому. Спи сладко. Не переживай, малец, всё будет по-другому. Нос не дышит. Я здесь. Я с тобой. Просто ты с самого начала не то, не так. Я пришёл помочь.

Все на месте. Пять восьмимиллиметровых боевых патронов. Кости не крепкие ещё, – как скорлупа. Реши вопрос: целился в пятку, попало в нос. Дед так шутил. Семь вдохов, семь выдохов. Малец, есть вещи, о которых правда лучше не знать.

Лучше не знать.


К

вартира


Квартира, в которой папа мог бы, но не жил вот уже восемнадцать лет, располагалась на втором этаже четырёхэтажного дома. Единственное воспоминание об отце, которое и по сей день остаётся доступным без посредников, связанно с ней: проблеском, продолжительностью меньше секунды, но с абсолютной ясностью: он лежит на мягком диване, вытянув руки к верху. В руках – я, его двухлеток; зажат по бокам крупными ладонями. Отец резко расслабляет руки в локтях, и я лечу вниз – к самому лицу его. Кричу. Папа останавливает полёт и громко, искренне смеётся. У него густые, чёрные, как смоль, усы, и такого же цвета волосы на голове; одет в тельняшку. Дверь в зал открыта настежь.

Всё.

Родители развелись, когда мне не было и трёх лет. Мама говорила. Значит, этот проблеск пришёлся на конец восемьдесят шестого или начало следующего года.

По-прежнему слышно, как проезжают поезда. Так же уютно и тепло, как и много лет назад, когда в ней жили папа, мама и я.

Потом мама и я.

Потом снова папа, мама и я.

И теперь просто – я.

Украшенная памятью, квартира ещё комфортнее. Даже пустая, – настолько, что каждый звук гуляет многослойным эхом по комнатам, – она всё же уютнее, чем тогда.

Из-за особенностей рельефа стук колёс следующих мимо станции «Курсавка» поездов усиливается многократно; звуковые волны, тесня одна другую, входят в резонанс и, досылаемые в ушные проходы кумулятивной струёй через открытые окна, отдаются прямо в затылке. Акустика пустой спальни только усиливает эффект: ощущение, что поезд – вот он! Прямо за окном.

Всегда успокаивало.

Во всё время, пока мы жили здесь, случалось, что я подолгу не мог уснуть. И тогда, в ожидании очередного состава, я ложился на спину, закрывал глаза и просто вслушивался, как из глубины южной ночи приближаются, перестукиваясь между собою, волшебные молоточки.

Вверх по Мельничной поднимались автомобили, сворачивая на ул. Титова. Каждый раз при этом их передние фонари разыгрывали в моей комнате световое представление: по потолку плавно, черезо всю залу, протекали яркие полосы света, секомые распорками оконной рамы и плетёными узорами тюли. Ценность этих наездов была тем выше, чем дольше, мучаясь бессонницей, приходилось их ожидать.

В январе девяносто пятого машин по ночам стало больше, и я уже не ждал света на потолке с таким интересом, как раньше. Та же участь постигла потом многие вещи: всё, что радовало, заставляя томиться ожиданием, предвкушая, вдруг теряло всякую ценность, появляясь в избытке.

Из открытых окон автомобилей раздавались незнакомые мотивы.


Четыре дня и три ночи


– Холодно!

– А… да. Резко холодает. Особенно в мае. Знаешь, как только солнце заходит – сразу зуб на зуб не попадает.

– Отчего так?

– Холодный воздух с вершин. Cпускается вниз – и всё. Сюда бы в июле или августе ехать. Тогда снега меньше, теплее. Но всё равно ночью – дубак! Это ещё что… завтра утром выйдешь из палатки, пройдёшь к речке зубы чистить, вот тогда я посмотрю на тебя.

– Холодная вода, да?

– Градуса два-три. Аж зубы сводит! Руки немеют уже через несколько секунд.

– Вот это да!

– Помоги. Нет, вот здесь бери, давай развернём. Ага.

– А что подстелешь?

– Травы нарублю.

– Помочь?

– Помоги. Нож в рюкзаке. Нет, в боковом.

– Мне так хорошо здесь, рядом с тобой!

– Проголодалась?

– Ну… наверное, – да.

– Поставить кофе?

– Нет. Лучше чай. Там купаты есть. Давай зажарим?

– Тогда дай мне час, я всё сделаю.

Продукты я сложил у задней стенки палатки; то, что могло испортиться, было завёрнуто в пакет и снесено в реку. До наступления темноты собрал дров, – пока из расчёта на ближайшую ночь и следующее утро.

Палатка стояла у реки, – в месте слияния Софии и Орлёнка. Шум воды сильно давил на уши, но уже на следующий день как-то гармонично слился с окружающим пейзажем и больше слух не напрягал. Ночь наступила быстро. Впрочем, как и всегда на юге.

К тому времени в лагере пылал костёр, обложенный камнем. Было тепло. Она грелась у огня, изредка проворачивая два шампура с нанизанными на них колбасками. Была очень милой в своей толстовке под капюшоном. Корец нашёлся в рюкзаке; среди продуктов – упаковка кофе. Аромат из раскрытой мною пачки приятно защекотал ноздри.

– А как же спать? – предупредила она мои намерения.

– Усну, как убитый. Я так устал за день, что могу себе позволить.

– Я бы выпила чаю.

– Сейчас или потом, вместе с колбасками?

– И сейчас, и потом – вместе с колбасками.

– С моей колбаской?

– Нет. Твою колбаску я запивать не стану!

– Ну, тогда сейчас сделаю.

За водой спустился к реке. Пробирался на ощупь, ободрал плечо о ствол сосны. Тем же путём вернулся обратно. Через десять минут вода кипела, удивительно пузырясь и шипя на раскалённых краях корца. Из рваных, что твои джинсы, облаков всё чаще проглядывала луна, высвечивая через дыры. Сгущённое молоко, обильно добавленное в кофе, свернулось. Неприятно.

– Сколько не пил сладкий кофе, – столько бы ещё не пил.

– А зачем сделал?

– Не знаю. Соскучился. Молоко сворачивается. Как ты завтра утром будешь пить кофе без сахара?

– Пускай сворачивается. Что, прям совсем ужасно?

– Попробуй.

– М… ну, – ничё. Пить можно.

– Смотри, тучи расходятся.

– Хорошо.

– Давай научу пить чёрный кофе?

– Не. Я уже зелёный чай без сахара учусь пить четвёртый год.

– Ты?

– А что?

– Ты – хитрая, хитрая, рыжая лисица, ясно?

– С чего это вдруг?

– Потому что ты вообще теперь не пьёшь зелёный чай!

Она весело, искренне закатилась смехом и, сквозь приступы, выговорила:

– Зато я выполнила обещание!

Пять лет назад так же смеялась моим шуткам. Всегда откровенно. В голос. Тогда я процитировал ей Джойса, сказав: «Веселье и смех – путь к постели». Рассмеялась ещё громче. Дурная! Пробовала перевести тему. «Какие девушки тебе нравятся?». «Всё равно. Лишь бы дали».

– Действительно, с тех пор, как мы договорились, что ты не станешь больше пить улун с сахаром, я вообще не помню, чтобы ты пила зелёный чай.

– А ты прям заметил, да?

– Конечно. Ладно: давай придумаем, как будто я не загадывал, чтобы ты научилась пить зелёный чай без сахара?

– Ну, – не-е-ет, – произнесла она, – я проиграла, поэтому выполню твоё желание.

– В таком случае, можешь учиться хоть всю жизнь. Я же тогда не сказал, когда ты должна научиться, правда? Мы с тобой не оговаривали сроки.

– Кто из нас лис? – улыбалась она, а затем сказала: – Хорошо. Но я всё равно буду иногда пить улун без сахара.

– Я тебя люблю.

– А я сильнее. И я обещаю, что научусь.

Поужинав, мы ещё посидели у догорающего костра и, когда открытое пламя совсем спустилось в раскалённые угли, я попросил её посмотреть в небо.

– Вот это да! – восхитилась она, – так много!

– И так близко!

– Почему так?

– Не знаю. Вообще на юге звёзды кажутся ярче, ближе. А в горах – особенно.

– Очень красиво!

– Чисто. Значит, дождя пока не будет. Но всё равно немного переживаю: если начнутся, то это надолго.

– Ну, по крайней мере, один солнечный день у нас с тобой есть. Когда пойдём к водопадам?

– Завтра. Проснёмся, выпьем кофе и пойдём.

– А долго идти?

– Километров десять. Часа три, наверное. Всё время в гору.

– Здорово! Вот я люблю с тобой гулять! Хоть в горах, хоть в городе. Особенно ночью, там… бродить по улочкам, заходить в кафешки, заказывать кофе. И даже зимой! Всё равно. Главное, чтобы ты был рядом.

– Возьмём с собой пару яблок, бананов, тунца. Хочешь тунца?

– Сейчас – нет. Но завтра, наверное, проголодаюсь.

– А бананы? Будешь?

– Нет.

– Надо завтра доесть, а то пропадут. Уже перезрели.

– Снеси их в реку.


– О чём задумался?

– Вспомнил кое-что.

– Расскажешь?

– Да. Наверное. Отчего же не рассказать? Тебе правда интересно слушать про бананы?

– Конечно интересно!

– Мой первый или второй класс, не помню уже. Наверное – первый, потому что в девяносто втором эта история была бы уже невозможной. И, самое главное, – я её помню! Значит, были причины, по которым она пропечаталась в памяти.

– Это только присказка, да? Сказка впереди.

– Мамина подруга привезла из Европы гостинцев, среди которых были бананы.

– Бананы?

– Ну да, – бананы. Знаешь, когда совок развалился, завезли всего… – я, блин, помню свой первый сникерс! А в тот день на кухне увидел бананы. Это было в обед. Я до пятого класса учился во вторую смену. Собирался уже выходить, и мама дала с собой два штуки. Но это, я думаю, больше для того, чтобы похвастаться.

– Почему ты так думаешь?

– Ну… мне так кажется. Мама очень любила красиво одеваться, у неё был вкус. Кажется, бабаны тогда заявили бы о положении нашей семьи. Все бы стали говорить, что Кныш принёс в школу бананы. Это же были первые бананы в селе за последние восемьдесят лет!

– Ну, и дальше – что?

– Они были очень тёмными и мягкими. Переспевшими. Словом, я взял эти бананы и полетел в школу, а на большой перемене собрал вокруг целую толпу и достал их из ранца. Было жарко, они почернели, а внутри вообще случилась какая-то водянистая каша янтарного цвета. Ну, точно сопли. Я стал очищать один, как мне показывала мама. А во дворе гудели. Собрались почти все, четыре класса нас было. И тут банан падает мне под ноги. Вываливается из кожуры и, как коровья лепёшка, – шлёп на асфальт! Там какая-то секунда, не больше. Один из парней, не помню, – кто, припал на четвереньки и давай слизывать этот банан прямо с асфальта.

– Охренеть. И что?

– Ничего. Такая история. Мне стало противно, и я отвернулся; отошёл в сторону. Он слизывал банан, а остальные стояли и спрашивали: «Ну, как?». Он отвечал: «Вкусно!». А потом ещё похвалялся несколько дней, что он ел банан. Ходил и рассказывал всем, кого не было в тот день.

– А ты?

– А я съел второй в стороне и пошёл на следующий урок.

– Пойдём? А то комары совсем заели.

Дрожь в теле улеглась и, чуть только в спальных мешках нагрелось от наших тел, я сказал:

– Здесь водятся медведи.

– Ой! Что ты!?

– Да. Волки, медведи. Это же лес, дикая природа.

– Я не боюсь.

– Это потому что я с тобой?

– Да. Мне с тобой ничего не страшно.

– У меня нож.

Кухонный. Тупой. К тому же – снаружи, вместе с продуктами у задней стенки палатки. Что я смогу сделать таким ножом? Хотя я и храбрился той ночью перед ней, но уже до самого отъезда и сам испытывал страх, прислушиваясь к каждому шороху. Я очень жалел, что со мною нет того, который я приобрёл три года назад, специально для встречи с её бывшим.

Этой ночью я так и не смог уснуть: было холодно, жёстко и шумно от бурлящей под самым ухом горной реки. Под утро было ощущение, что меня избили.

– Лежи пока. Я разведу огонь и позову тебя погреться.

– Д.-д.-д.-да, д.-д.-да. вай. – выстукивала она зубами. Больше в шутку, кажется, чем действительно от холода.

Внутренние стенки палатки покрылись огромными каплями конденсата, которые при малейшем движении материи собирались вместе и скатывались ручьями прямо в спальные мешки. Я отвернул подол и оказался снаружи. По телу прошла дрожь, которая со временем только усилилась. До самой первой чашки кофе я так и не смог унять её.

– Выходи! – позвал я, когда огонь разгорелся.

– Уже можно?

– Да, выходи. Здесь тепло!

– Да? Правда?

– Да, правда. Честное слово! Тепло!!!

– Тогда я иду! Там точно тепло?

– Тут очень тепло! Теплее, чем в моём сердце, когда ты рядом.

– Ну, тогда мне не страшно, и я выхожу!

– Выходи.

– И что? Так каждую ночь будет, да? – спросила она, дрожа, судорожно протягивая раскрытые ладони к пламени.

– Ага.

– У. у. у. ууу…

– Ничего, сейчас согреешься.

Она вертелась у огня до самого завтрака, поворачиваясь к нему то спиной, то лицом. Мне было уже совсем жарко. Узнав, что загар в горах проявляется скорее, она скидывала с себя всю свою одежду и загорала прямо в траве – стоило только солнцу подняться немного выше заснеженных вершин.

– А если кто-нибудь пройдёт или проедет? – смеялся я, глядя на бесстыжую.

– Я с мужем.

К концу следующего дня кожа моего лица стала красной. Борода слежалась на одну сторону – я не мыл её с приезда. Спал на боку лицом к ней.

– А знаешь, тут водится форель, – сказал я на второе утро, когда мы вместе умывались в ледяной воде.

– Ты серьёзно?

– Ты её ела вчера.

– Я не знала, что она из речки.

– Жалко, что мы не взяли с собой удочки. Я бы с удовольствием поймал для тебя несколько. Они, правда, не большие. Не такие, как в магазине. Но всё равно.

– И как они живут?! Течение такое быстрое!

– Как-то живут… Не знаю.

Четыре дня и три ночи: один за другим; одна за другой. Хорошо и уютно с ней.

О нас, о детях, о родителях. О боге.

Дождь наполнял палатку шумом едва уловимым из-за бурлящей рядом горной реки. Я различил его на четвёртое утро, в день отъезда.

– Плохо дело. Пора собирать манатки и дёргать отсюда, пока не накрыло.

– Уже?

– Да. Дров мало. Только на сегодня. Если начнутся дожди, мы с тобой замёрзнем.

– Промокнем?

– Промокнем и замёрзнем.

– И я буду, как драная кошка?

– Будешь, как драная кошка, да.

– Тогда я готова.

– Соберёшь свой рюкзак? Я за водой.

– Конечно!

На Таулу были в одиннадцать. Ближайший рейс до Черкесска через два часа. Попутками добрались до посёлка.

– Лагман?

– И мяса. Хочу мяса!

– Тогда сюда.

Остаток времени провели в кафе. В углу вестибюля стояло чучело небольшого медведя, держащего поднос с визитными карточками туристов. Напротив, направив открытую пасть в потолок, застыл волк.

– О, смотри! Твой друг приехал.

Тоже чучело.

Я помахал ему рукой, и мы двинулись навстречу, – через проезжую часть, озираясь по сторонам.

– Ну, что? Отдохнули?

– А то.

– Где были?

– К водопаду поднимались.

– Удачно свернулись: сегодня обещают дожди. А они если начинаются, то идут по неделям. Сколько пробыли тут?

– Четыре дня, получается.

– Жене понравилось?

– А то – нет? Когда обратно?

– Сейчас в Рома́нтик. К трём буду здесь.

– Ну, ждать не будем. Уедем с первой маршруткой.

– Ну, бывай.


Она хорошенькая


– Она хорошенькая. Не… ну, такая – очень милая, нежная. Красивая – этого не оспоришь. Бухгалтером работает.

– Везёт дуракам! Да я видел её несколько раз, – живёт в четырёхэтажке, ниже по улице. Где познакомился хоть, расскажи!

– Это я ходил подписывать наряд к Куприянову, а его нет на месте. Да когда ж?… в январе ещё, кажется. Где, спрашиваю, Смуров? В первом корпусе ищи, говорят. А чё он там забыл, спрашиваю? до зарплаты ещё две недели… А кто его разберёт, говорят…

– Ты можешь не нудить, а?

– Не спеши, а то успеешь.

– Ну, и дальше – что?

– Ничё. Зашёл в бухгалтерию, то да сё. Сидит, вся такая красивая, глазами стреляет в мою сторону. Пока Генку ждал, разговорились. Весёлая оказалась. Да видно, что нет никого у неё. Я и напросился… Через неделю дала, чё.

– Не бреши!

– Живёт одна, мужа нет. Бросил её, наверное. Хотя говорит, сама выгнала. Не очень верю: сын у неё с придурью. То ли дебил, то ли ещё что. Она что-то рассказывала, да я не понял.

– Кажется, он уже взрослый?

– Да нет – пиздюк; года четыре, наверное. Она с ним по всему краю к врачам да к бабкам. Я посмотрел, вроде – ничего, обычный. Звоню в двери, открывает. А он прямо из-под неё – нырь! и: «Ты будешь моим папой?» – спрашивает. И в глаза прямо глядит, а у самого – тьфу, блядь! И захочешь, – не откажешь. У матери пачка так и отвисла. Зарделась вся такая… что уж, – воспитание! А сегодня уехала к своим. Вроде, как в гости.

– И что, когда думаешь переезжать?

– Да вот, на будущей неделе, думаю. С бабами главное найти правильное поведение, понял? Нащупать нужную кнопочку и нажать вовремя. Если ещё недавно я видел, что мнётся, сомневается, то вчера понял: выйдет. Я ей и предложение сделал. Сказала, не хочет торопиться… А по глазам-то вижу: сияет! Так что жду. Сегодня вечером должна вернуться, сказать ответ. Учись, Валера: если бабе просто хуй вынуть и показать – он им такой не нужен. А если в фантик завернуть в красивый, да преподнести из-за спины, типа – сюрприз! Так без раздумий съедят. Так-то.

– А со своей как же?

– Никак. Разводиться буду. Разве это жизнь, а? От детей не отказываюсь, нет!

– А не боишься, что и тут потеряешь, и там не получится? Тут, какое-никакое, а жильё уже есть…

– Она в феврале документы подала, чтобы квартиру приватизировать. Говорит, к маю должно всё выгореть. Так что тут и думать нечего: брак зарегистрирован, прописка по закону. Свой угол уже будет. Железно.

– Хорошие там квартиры, конечно… Повезло тебе! Собака, везёт дуракам, а?

– Э, сколько можно пизди́ть?! – закричал старший, входя в мастерские, – где прокат? Где уголки? Почему наряд ещё не готов?! Анатолий! Голову сниму! Мне к концу смены сдавать, а у тебя конь не валялся!

– Успею, Геннадий Викторович! Мне осталось-то…

– Шибко! Валера, не тупим! Где остальные?

– На планёрке.

– Какая на хер планёрка в два часа?!

– Не знаем, Геннадий Викторович. Начбриг забрал. Сказал, через час вернёт. Мы – следующие. Куда, спрашиваю, Семён Лукич? На планёрку, говорит. Я тоже не понял, почему всех сразу не забрать…

– Говна кусок, мне даже ничего не сказал, – выругался начальник участка и повернулся, чтобы выходить из тёмного помещения на улицу.

– Они на инструктаж пошли, – поправил младшего сварщика Анатолий Иванович, – там проверка какая-то намечается. Мне в бухгалтерии сказали. То ли пожарники, то ли ещё кто – нужно в каких-то журналах расписаться. Нашим сказали, что на планёрку, чтобы языком меньше болтали, когда инспектора придут.

– Я смотрю, у тебя прям всё серьёзно с этой… с Ириной, что ли? – спросил Геннадий Викторович, вспоминая имя хорошенькой бухгалтерши из главного корпуса колледжа.

Анатолий в ответ ничего не сказал. Смотрел в глаза начальнику с апломбом, видимо, гордый красотою и статусом женщины, обратившей к нему своё внимание. Смуров едко выругался, повернулся спиной к мастерам и, плюнув под ноги, вышел из мастерских.


Бутерbrodsky


– Классической механикой установлено, что воздействие тел одно на другое выражается в виде передаваемого ускорения, при этом последнее прямо пропорционально силе этого воздействия и обратно пропорционально массе тела…

– Ты привёл меня сюда, чтобы рассказывать про механику?

– Про отношения. Украшаю речь.

– Тогда давай лучше про воздействие тел одно на другое. Мне так больше нравится.

– То – впереди. Ты знала, что, идя по тротуару, ты заставляешь Землю вращаться в направлении обратном твоему?

– Да что ты!? И в голову не приходило.

– Да. Правда, она от этого не станет вертеться иначе. Даже если ты двинешь на Восток. И если все люди двинут – не станет. Твоя масса ничтожно мала.

– А я-то думала… Тогда я буду свинину на гриле и стручковую фасоль. Ты будешь любить меня толстой?

– Кончено! Мне нравятся твои упитанные щёчки. Дед бы сказал: «Ну, вот это я понимаю! Кровь с молоком баба!».

– Ужас какой. Ты что будешь?

– Буду продолжать.

– Нет, сначала закажи, потом я тебя дослушаю. Есть хочу – умираю!

– Ладно. Простите… можно вас? Мы готовы сделать заказ.

– Слушаю. Здравствуйте! Есть свинина на гриле? С фасолью.

– К сожалению, – нет. Попробуйте наши рубленные котлеты из говядины. Они тоже идут со стручковой фасолью.

– Нет. Тогда лучше запечённый лосось, клюквенный морс ноль пять для девушки и говяжью вырезку для меня. Молочный улун.

– Напитки сразу?

– Тащите, как получится. Мы не торопимся.

– Хорошо, я вас поняла. Тридцать минут – время готовности основных блюд, напитки – сразу. Десерт желаете?

– Нет. Пока – нет.

– Хорошо, спасибо за заказ. Хорошего вечера!

– Спасибо.

– Мне здесь очень нравится! Так спокойно с тобой. Как ты нашёл это место?

– Само так вышло. Видела, там, на стенах, строфы из его стихов? Здесь вообще необычно. Мне нравится неприкрытый кирпич в интерьере.

– Мне тоже! Я тут всё осмотрела, пока ты был в туалете. В баре сфотографировалась. Я знаю, что ты этого не любишь, но всё равно, пока тебя не было, воспользовалась случаем и сделала себяшку.

– Покажешь потом. Может, выпьешь что-нибудь?

– Нет, давай дальше. Ты говорил, что будешь любить меня.

– Нет, я говорил про массу. Она мала, чтобы двигать Землю. Что твоя в отдельности, что всех людей вместе взятых, – а это что-то рядом с одиннадцатой степенью десяти килограммов, да ещё на пять. Очень мало, короче, чтобы придать Земле сколь-нибудь ощутимое ускорение. Как бы то ни было: шагай смело.

– С тобой – хоть на край света.

– Мне уже так говорили однажды. Остерегись стать заложницей своих слов.

– Мне плевать, что тебе говорили до меня. Я знаю, что никогда не пожалею о сказанном.

– Дослушай, что я тут надумал, пока мы гуляли! Влияние отдельного человека в планетарном вращении сведено к завершённо-малому значению. Кроме того, даже придаваемое планете такое вот ничтожное ускорение – и то сводится к нулю двигающимся в противоположном его направлению другим телом. А? Понимаешь, к чему я?

– Прости. Я, наверное, девочка. К тому же коротко стриженая блондинка, поэтому – нет. Мне можно.

– Я хочу сказать, что в этой связи исключительной гегемонией обладал Адам.

– Геге- что? Я с тобой с ума сойду! Ты не поверишь: после каждой встречи с тобой мне приходится лезть в словарь, чтобы не показаться дурой! Вот ты меня натаскаешь, да?

– Будешь моей натаскухой!

Она залилась смехом, унявшись не скоро. Затем я продолжил:

– Можно сказать, что Адам был самым могущественным по критерию абсолютного значения величины придаваемого Земле ускорения из когда-либо живших на Земле мужчин, – так понятно? – теперь рассмеялся я.

– Он был крутой, я поняла.

– Да, ибо толкал нашу – ныне, а в то время – исключительно его – горемычную планету один, придавая ей ни кем не компенсируемое, хоть и ничтожно малое, ускорение.

– Чай и клюквенный морс.

– Спасибо. Поставьте сюда. Адам оставался хозяином, пока Господь не даровал ему помощника. Ева, как всякая мудрая женщина, быстро оценила ситуацию и научилась умалять могущество своего господина тем, что, пребывая в конфронтации к последнему по какому-либо бытовому вопросу, шла в обратном направлении, сводя на «нет» всю расторгаемую мужем потенцию.

– Ой!..

– Прости, – инерцию. Иными словами, действие, встречающее равное противодействие, на выхлопе оказывалось ничем. Зато, когда Ева пребывала в хорошем настроении, она становилась рядом со своим возлюбленным, и шагали они вместе, в одном направлении, придавая Земле вдвое большее ускорение, нежели Адам мог придать ей до того, как. Вывод?

– А какой вывод? Я не поняла ни хрена из того, что ты рассказал. Кроме того, что у Адама была геге- чего-то там.

– С достойной женщиной можно поднять вселенную на рога, а без неё – кури табак: твоё влияние на мир даже ни ничтожно мало; его вообще – нет.

– А ты жанись!

– Щас, съем ягнёнка, и пойдём жениться.

– Я же тебя затрахаю. Не боишься?

– Сколько мы уже прошли?

– Двадцать три километра.

– И обратно – столько же. Так что затрахаю тебя – я. Упадёшь в кровать и заснёшь без задних ног. А я тобой воспользуюсь в своё удовольствие.

– Э – не-е-ет…

– Спасибо за этот город! Я здесь впервые. Ты подарила мне его. Застолбила собою все его улицы.

– Не соскакивай с темы. Давай сейчас поужинаем и возьмём такси?

– У тебя пониженный предел текучести. Ты знаешь? Это ненормально.

– Я помню только то, что при повторном растяжении образца повышается прочность и уменьшается пластичность. Видишь: я усваиваю! Готовь свой шатун, птенчик – у него сегодня много работы.

– Мадам, если и впрямь существует связь меж сердцем и взглядом (лучась, дробясь и преломляясь), заметить рад: у Вас она лишена преград.


Артикул


– Ой, ну я так рада за тебя!

– Спасибо, Леночка! Это действительно просто праздник какой-то. Не могу прийти в себя до сих пор… Кажется, жизнь просто перевернулась с головы на ноги, и теперь всё будет по-другому! Ещё бокал?

– За вас, Ира! Больше всего этот день принёс счастья Данилу. Ну, и тебе, конечно. Кто знает, может быть ему станет лучше. Да я уверена, что всё это у него на нервной почве! Он хорошо сегодня спал?

– О, да! И проснулся с таким хорошим настроением, что я спрашивала себя: мой ли это сын? Сказала ему, что папа с сегодняшнего дня будет жить с нами. Он просто успокоился, Лена. Теперь сам с собой играет, показывает свои рисунки. Видно, ты понимаешь, видно в его глазах счастье! Ожидание какое-то, что ли… Нарисовал для Толика танк. Очень заботливый мальчик…

– Танк?

– Да. Они как-то в войнушку играли, я не могла нарадоваться! Знаешь, что выдумал? Уму не постижимо! Сразу видно – мужик! Мужик в доме появился. Достал старую коробку из-под телевизора, вырезал отверстия, из бумаги скрутил дуло, нарисовал гусеницы. В общем, получился танк! Посадил Данила внутрь, и тот по всей квартире ездил за ним и стрелял. Так всё естественно получилось, что я сама поверила, – война! А когда он после игры ещё конфеты ребёнку дал, вообще поняла, что это – моё!

– За тебя, Ира!

– Пускай всё будет хорошо… Я завтра к родителям поеду. Мама по-прежнему против, очень недовольная. Попробую ещё раз поговорить с ней. В конце концов, он действительно достойный мужчина. Ну и что с того, что работает обычным сварщиком? Зато он очень любит детей, к Данилу относится хорошо. И Данил его полюбил, кажется. Дети ведь чувствуют, правда? Чувствуют, хороший перед ними человек или плохой?

– Ира, не накручивай себя. Это – твоя жизнь, и только тебе решать, как и с кем её устраивать. Мне он, например, тоже не нравится, но я же не лезу к тебе с советами и поучениями. Твой выбор – дай тебе Бог всего. Что хоть получает?

– Девяносто пять. Да моих сто двадцать – уже легче. Цветной телевизор себе заказала, поздравь меня! Обещали привезти к концу марта. «Витязь»!

– Поздравляю, подруга! Ну, а с сыном как? По-прежнему?

– Кажется, пока без изменений. Да может туда дальше, всё-таки, выпрошу направление в Ставрополь, да свожу его на Семашко. Говорят, там очень хорошие врачи…

– Даня! Аня! Спускайтесь!

– А? – донеслось со второго этажа, где играли дети.

– Вниз! Мы уходим.

Спешно усиливался топот четырёх пят, чеканящих по деревянным ступеням лестницы, и уже через минуту дети вышли к матерям.

– Уходим?

– Да. Одевайся. Говори Ане «пока» и выходи во двор, подожди там немного. Мы с тётей Леной сейчас тоже выйдем. Да подарок свой не забудь! Вон, на тумбе оставил.

– А что это за цифры? Тёть Лен?

– Да?

– Что это за цифры?

– Где?

– Вот. Вот эти, тёть Лен, – мальчик отвернул этикетку подаренной ему Еленой Васильевной рубашки, пришитую с внутренней стороны ворота, и указал на число.

– Это артикул.

– Красивую рубашку подарила тебе тётя Лена?

– Красивую.

– А ты сказал «спасибо»?

– Спасибо, тёть Лен.

– На здоровье, Даня. Носи на здоровье.

– Смотри, никак не успокоится, – улыбнулась Ирина, одеваясь в прихожей и отмечая боковым зрением повышенное внимание сына к этикетке.

– Даня, подойди!

– А?

– Дань, я не знаю, что это за цифры. Я просто так сказала, – наобум.

А ещё немного подумав, добавила:

– Всегда говори уверенно, даже если не знаешь, о чём говоришь. Говори с наглым лицом, и тебе поверят.

Подруги допили вино уже в прихожей и вышли во двор. Несмотря на календарь, стояла по-настоящему весенняя погода, и женщины, не спеша, продолжая беседовать, шли по ул. Титова. Далеко впереди суетился мальчик пяти лет, – сын Ирины.

– Я могла бы достать направление в Москву.

– Что ты! У нас таких денег нет, я же говорила. Сначала в Ставрополь нужно, а там видно будет. Может, не всё так плохо, как кажется.

– А врачи по-прежнему ничего не могут сказать?

– Что – врачи? Они и сделать ничего не могут, потому что никто ничего не понимает. А наблюдать его трудно, ведь он концентрируется, и всё нормально.

– А как вообще это выглядит?

– В основном ведёт плечами или пальцами чего-то выстукивает по ладони. Интересно, что только левой рукой. Иногда хокает. Коротко так, воздух выпускает гортанью, как бы резко напрягается. Вот так: (и Ирина продемонстрировала, как она это понимала).

– Ну, дай бог, с возрастом пройдёт.

– Хорошо бы, Лен. Пока.

– Пока.


Блудка


В верхнем ящике прикроватной тумбочки, помимо всякого барахла, лежит нож: цельнометаллический слиток толщиной по обуху в четыре миллиметра – для бывшего блудка.

Сначала всё по-взрослому: мол, ребёнок общий, детский сад; отдать-забрать, отвезти-привезти. А между делом всю душу ей извёл. Трёшка не продавалась; наличных денег не было.

В один из вечеров приехал жить.

– Я тут прописан!

Встретил его с крестовой отвёрткой в заднем кармане. Уехал ни с чём. Через два часа вернулся. Её стало трусить. Антон, мол, это кореш его, мент.

– Справлюсь.

Что ж, какая разница, за кого? Та же отвёртка в кармане. Этот – при макаре, раз мент. Не упустить бы, как только войдут в лифт; угадать, в котором из двух. Я один против фигуры под завязку.

Докатился ты, однако.

Бывало и похуже.

Это когда? Чечены, что ли?

Нет. Чечены – это одно. С ними можно договориться. Те были полные отморозки. Помнишь Болотную? Я был там.

– Сначала мента, вали. Этого вальта на потом оставь.

– Смотри за подъездом. Он на фокусе. Тёмно-синий. Видишь?

– Пока нет никого. И что с болотной?

– Россия – для русских, Москва – для москвичей. Помнишь?

– Ну.

– Побуксовали там, покричали, а затем спустились в метро. На Охотке сели, на Лубянке вышли. Пока проехали одну станцию, разбили весь вагон. Я был внутри.

– Чего ты там забыл?

– Не успел. Все ринулись из вагона, а я, пока мордой по сторонам светил, не успел. Толпа ворвалась внутрь. Со мной была сестра.

– Разве? Она же с отцом живёт, нет?

– Юля – да. Я был с другой сестрой. Со стороны отца. Она тогда в Москве была. Мы ехали куда-то, не помню уже. При чём ещё в туннеле, между Кропоткинской и Охоткой, поезд остановился, и издалека доносился гул и такой размерный стук, будто молотом кто по земле лупит. Нет никого?

– Пока нет.

– Может за контейнерами встал?

– Нет.

– Все, кто находился в вагоне, выскочили. Я тогда ещё удивился: чего это вдруг все вышли? А потом понял. Внутрь ворвались националисты. Двери закрылись и поезд тронулся. Тьма парней по двадцать-тридцать лет. Вагон заволокло дымом, – кто-то стразу же бросил шашку. Кто-то повис на поручнях, – вырывали их с мясом. Стёкла разбили. Вагон раскачали изнутри и, казалось, он сойдёт с рельсов. Или накренится так, что мы упадём. А поезд ехал. Я прижал голову сестры к своей груди и покрыл полами пальто. Я уже тогда носил бороду и очень боялся, что нас заметят.

– А сейчас где?

– Кто?

– Сестра.

– Не знаю. Я с ней не общаюсь.

– Вас заметили?

– Нет. Мы вышли на следующей станции и поднялись в город.

– Невероятно, чтобы в том вагоне был кто-то, кроме них. Думаю, тебе просто повезло.

– Да я вообще фартовый. До сих пор не могу понять, почему меня тогда не заметили. Может, – шашка? Вот тогда вечерок был – дрянь.

– Металл крепко сидит в кости. Особенно в черепе. Не дёргай, если сразу не поддастся.

– Дотянуться бы. Высокий чёрт!

– Не дёргай отвёртку, если застрянет.

– Без тебя тошно! Есть?

– Да. Подъехал. Стоит прямо у входа.

– Дай посмотрю. Он. Теперь тихо постой.

Тоже ведь со своей лярвой хотел жить спокойно, нет? Не́хуя ему тут делать. Или одумался? Я бы – одумался. Локти кусать. Может, не отпустил?

Чечен прав. А мне проблемы на участке не нужны – это уже местный участковый. Какое-то время ещё пробовал вразумить дурака. А потом, видимо, и сам понял, что тот – дурак. Отчего, спрашивает меня, ты ему ебальник не разобьёшь? – так, между делом.

Так… ребёнок, – говорю.

Спит Митрий Ильич; сегодня не засвидетельствует. А как-то вообще привёз с собой скокаря. Не знаю, – может, медвежатника. Замки вскрыть. Тот смышлёным оказался. Даже приколку не достал. В лифте вместе поднимались. Уехали ни с чем.

Мент, Илья, скокарь и я – хоть желание загадывай.

– Не он. В машине сидит. Это не он, говорю! Расслабься. Может, кто-то с этажа спускается, – в машинном отделении лифтов заработали двигатели.

– Видно ещё кого-нибудь в машине, кроме него?

– Впереди никого. Если только сзади. Слышь, да вали домой. Он не выйдет. Уже минут десять по телефону с кем-то пизди́т. Хотел бы – давно бы уже был здесь.

– Может, ментов ждёт.

– А что они сделают? Выцепят участкового. Тот скажет, как всё было. Ну, тебя ещё послушают. И уедут.

– До сих пор удивляюсь: как её вообще угораздило выйти за него!? Мне тогда всё равно, говорит, было, – лишь бы уехать из дома, от родителей. Одного, говорит, хотела: выбраться из крайней нужды.

Потом появился я. Поправ среду существования плечом по левой стороне дверной коробки, вам адресованную строчку заключаю в скобки (все пересуды там о нас – суть ни о чём). И, несмотря на то, что вы заму́жем, зову на ужин.

Год прошёл. Открыл верхний ящик. Сегодня я бы вышел уже не с отвёрткой.


Буколика


– Пора, внучек, подымайся. Бабушка блинов спекла, – так поспеши, пока горячие.

– Куда, деда?

– На делянку поедем. Как бы сено не сгнило на валку, я один не поспею. Да не приведи Господь снова дождя к вечеру…

– А что ж, само не просохнет?

Николай Данилович посмотрел на заспанного ребёнка, добродушно рассмеялся, скрывая огорчение ленью любимого внука, затем достал из шкафа старые, поношенные брюки и, одеваясь прямо на ходу, уже вполне серьёзно распорядился:

– Позавтракай скоро и приходи к Горемыке – там тебя и подберу. А я пока овец выгоню. Да бес бы их не занёс снова за дальнюю балку! Вчера пока нашёл их, окаянных, пока пригнал обратно, – вымок до нитки. Паразиты проклятые! Чем вам, черти кучерявые, тут трава не такая?!

Последние слова доносились уже из прихожей, а затем поток брани в адрес животных и вовсе утих, глухо проникая в дом через открытые форточки окон – старик вышел во двор, продолжая ругаться вслух.

– Николай! – кричала ему вслед Любовь Сергеевна, – Николай!!! Я вам курицу сготовила! В прихожей оставила. Забери! На полке лежит!

Завтракать мальчик не стал. Наскоро оделся и выбежал во двор под громкие нагоняи Любови Сергеевны. Та, в запачканном мукой халате, с гусиным крылом в руке, спешила следом. Охмурив брови, женщина остановилась у распахнутой калитки и громко выругалась в спину беглецу:

– Что б тебе пусто было, бессовестный! Где это видано, чтобы не емши ехать!? Вернись сию минуту!

– Я не хочу, ба! – с тем и убёг.

Женщина в сердцах всплеснула руками, круто повернулась и прошла обратно в дом, громко хлопнув входной дверью прихожей.

Тропа, прожёванная под вчерашним проливным дождём коровьими копытами, протянулась от двора до самой Горемыки – километра с два, наверное.

Так пали́т, что привыкаешь не сразу, выйдя из дома. Только у первого оврага перестаёшь чувствовать себя, будто калач в печи; привыкаешь понемногу.

Там, на крутом бережку, и уселся мальчик, окунув пятки в студенистую, мутную воду в ожидании своего дедушки. Временами он прислушивался к шуму моторов проезжающих просёлочной дорогой автомобилей.

В траве стояла громкая трель кузнецов, согласно квакали лягушки; видимо, к вечеру снова дождь. Горячий, обильный, предваряемый разреженной прохладцей и терпким запахом полыни.

Зеркало воды ровное, будто замерло; не пошевелится ни чуть. Если бы не пульс в ушах, можно было бы подумать, что остановилось самое время. Дважды рыба пустила круги по водной глади. «Надо бы вернуться сюда вечером с удочкой», – подумал мальчик. Тут из-за оврага расслышался знакомый звук мотора.

– Дедушка! – смекнул он и резко поднялся от земли.

В глазах потемнело. Босою ногой он нащупал паутину широких трещин в грунте и свои сандалии. Стало проясняться, и уже скоро тьма вовсе рассеялась; остался привычный пейзаж с минимумом красок и редкие мушки перед глазами.

Грузовик застыл на обочине. Пассажирская дверь отворилась изнутри, и Николай Данилович кликнул внука. Тот с чувством восторга зацепился некрепкими руками за нижнюю перекладину железной рамы сиденья, влез на подножку и привычными движениями перекатился сначала на пол, а затем перебрался на сиденье.

Водитель с осторожностью послал рычаг в сторону первой передачи. Шестерни, протяжно сопротивляясь, с характерным скрежетом приняли нужное положение и грузовик тронулся.

– Заедем на пять минут к Скворцовым, завезём соседу хлеба и молока. Люба ещё вчера просила, да я замотался с этими овцами, вымок под дождём, – так и не свёз вовремя.

Николай Данилович обращался с внуком, как с равным не потому, что он любил его и имел определённые взгляды на воспитание, – тому была другая причина: пожилой человек был далёк от педагогических излишеств и совершенно искренне относился к мальчику, полагая его вполне взрослым мужем.

Соседей дома не оказалось.

– Должно, Сергей сегодня на пастбище до вечера, – размыслил Николай Данилович вслух по возвращении в машину, – кажется, его черёд на этой неделе.

Грузовик снова тронулся и уже через минуту они выехали из села, взяв курс на север, – в сторону Стрижамента.

Первое время ехали молча, и мальчик наблюдал в зеркалах заднего вида дорожную пыль, вздыбленную колёсами полуторки. Та клубилась за бортом, плотно угрожая воздушным фильтрам автомобиля – дед топил гашетку в пол перед подъёмом в гору. Затем выжал сцепление, сделал перегазовку и воткнул рычаг трансмиссии на пониженную передачу. Машина захлебнулась рёвом на повышенных тонах и поехала медленнее, но – увереннее.

– Деда! – кричал мальчик, как можно ближе придвинувшись к Николаю Даниловичу, – Деда!

– Что, внучек? – так же громко возвращал дед, не отрывая взгляда от дороги.

– А зачем газовать, когда переключаешь скорость?

– А?

– Газовать?

– Что, внучек? Говори громче, я не слышу!

– Зачем ты газуешь, когда переключаешь скорость?

– А, это… чтобы сравнять обороты, внучек! Если не перегазовывать. То шестерни внутри коробки передач быстро изнашиваются. Потому что валы не могут. Валы не могут сразу поймать нужное соотношение. Для совместного вращения, – Николай Данилович с силой выкрикивал каждое слово, делая паузы, чтобы набрать в лёгкие воздуха,

– Внутри коробки вращаются. Несколько валов. На каждом из которых ряд. Есть ряд зубчатых колёс. Разница в диаметре шестерёнок. И конфигурация, в которую они собираются при переключении передач. Позволяют машине ехать быстрее или медленнее.

– Поехали быстрее!

– Мотор захлебнётся, внучек. Нельзя! Чем ниже передача, тем круче уклон. Может преодолеть автомобиль. Сейчас мы едем на первой передаче. Но уже скоро поднимемся в гору. И я включу вторую, – поедем быстрее! Потерпи!

– …

– Нужно выжать педаль сцепления. Включить нейтральную передачу. Отпустить сцепление и продавить акселератор. Поймать нужный момент во время снижения. Во время снижения оборотов. И после этого включить пониженную передачу, – продолжал нагружать голосовые связки Николай Данилович, на старый лад называя педаль газа акселератором: он упорно не пускал в свой словарь новые названия вещей, к которым издавна привык.

На любой вопрос внука старик старался дать развёрнутый ответ, часто подкрепляя его доводами, обоснованиями и короткими справками из курса соответствующего предмета. По этой причине мальчик очень любил обращаться к дедушке, когда появлялись какие-то вопросы, ответы на которые были нужны позарез. Он хотел было ещё спросить, почему «акселератор», но почувствовал слабость в голосе и отложил на потом.

Машина въехала в гору и двинулась быстрее по глубокой, накатанной колее. Двигатель заработал ровнее и тише. Чем ближе они подъезжали к лугу, тем сильнее теснилось у мальчика в груди какое-то суетное, неясное чувство, – то ли беспокойство, то ли сожаление о предстоящем деле, – разобрать он его не смог. Ясно было одно: прерывать движение не хотелось, потому что по прибытии их ждала тяжёлая, утомительная работа.

Недалеко на горизонте дорога обрывалась, круто спускаясь к подножию – в самую балку. Там и дедов луг. Мальчик знал это, потому что предыдущие два года он так же, как и ныне, неизменно приезжал сюда в течение двух первых недель июня собирать сено.

В этом году траву уже скосили специальными машинами, оставив нетронутыми участки с крутым уклоном и несколько рельефных островков по ту сторону яра. На этих участках придётся работать косами.

– Деда, а зачем эта педаль? – спросил Данил, указывая на рычаг по правую ногу, как только они стали спускаться, и грузовик покатился на нейтральной передаче, периодически сдерживаемый водителем через педаль тормоза.

– Это привод стартера. Без него полуторка не заведётся.

«Ах, вот зачем дедушка носком правой ноги жмёт стартер, а пяткой той же ноги давит акселератор!». Пока мальчик додумывал для себя все эти примитивные, но вместе с тем и внушительные вещи, Николай Данилович пытался совладать с люфтом рулевого колеса на спуске, – так, что мальчику пришлось отвлечься. Тогда он сделал для себя ещё одно открытие: чтобы управлять большими машинами, руль нужно постоянно вертеть вправо-влево.

Раскалённая добела, покрытая толстым слоем пыли полевая дорога держала глаза старого человека в напряжении до самого яра. Данил наблюдал, как пот ручьями сбегает по морщинистым скулам и шее на грудь дедушки, мгновенно впитываясь в текстиль рубашки и дополняя фактуру ткани белыми солевыми разводами.

Наконец, машина остановилась, дед заглушил мотор и вдруг! очень. резко! стало так Тихо, что уши повело в сторону затылка – вероятно, рефлексом зацепиться хоть за какой-нибудь раздражитель. Мальчик спустился на подножку, и сознание стало потихоньку наполняться окружающим пейзажем.

Вместе с шелестом травы и стрёкотом кузнечиков, в слух проникали какие-то необъяснимые, трескучие шумы, исходящие от заглушенного мотора автомобиля: что-то негромко и протяжно шипело, что-то со скрежетом обрывалось и стукало…

На все четыре стороны – ни деревца: одна степь и трава, скошенная третьего дня, уложенная валками из-под косилки, уже пожелтевшая. А по краям балки, – там, куда не добралась сенокосилка, – высокая, сочная трава, будто море, волновалась под ветром, переливаясь всеми оттенками зелёного – от насыщенного густого до разреженного бирюзового.

На синем небе – ни одного белого пятнышка. Солнце поднялось над горизонтом и, несмотря на то, что было раннее утро, угрожающе припекало через одежду.

Николай Данилович, покряхтывая, но вместе с тем и по-молодецки, упёрся одной ногой в заднее колесо и, уцепившись за правый борт, запрыгнул в кузов. Оттуда аккуратно спустил вилы, две косы и спрыгнул на землю сам. В руках он держал старый оселок, траченный в своей середине многочисленными оскользами металла.

У мальчика были свои, специально под него сделанные, вилы с коротким черенком и такая же коса. Дед три года назад научил его, как удерживать полотно под правильным углом, как стоять, как поворачивать корпус туловища, чтобы трава ложилась под корень аккуратными валками.

Мальчику каждый год приходилось обновлять свои навыки, и первые часы работы всегда проходили не продуктивно. Зато с вилами он управлялся куда увереннее: с лёгкостью ворочал он мокрые от вчерашнего дождя валки сена, обращая их сухой стороной к земле, влажной – к солнцу.

– Внучек, достань-ка воду из кабины, сложи под валок, иначе нагреется.

– Деда!

– Да?

– Сено мокрое сверху. Как же его переворачивать?

– Это роса, внучек. Она быстро сойдёт.

Работать откровенно не хотелось. Дедушка сказал, что это с непривычки. Мальчика пугали валки, лежащие перед глазами: их было не счесть, и каждый из них протягивался метров на триста в длину. Переворачивая мокрое сено, он отвлекался мыслями далеко за пределы луга и даже времени.

Давно уже Данил заметил за собой эту способность – через какое-то время работа становилась не в тягость, не отмечалась в сознании, если занять свои мысли чем-то интересным. Сам же он в такие минуты любил что-то вспоминать или о чём-либо размышлять на будущее.

Николай Данилович прошёл на дальний конец луга, – так, что до него было не докричаться. Внука оставил по сю сторону делянки и приступил к работе, двигаясь навстречу.

«Коровам нужна трава. Поэтому я здесь. Зимой травы не бывает, поэтому её нужно заготавливать. Неужто сто́ит так напрягаться из-за коров? Вообще-то, коровы дают молоко, для этого их и держат. Чтобы в доме всегда были молоко, творог, масло, сметана и сыр. Ну и подумаешь! Велико ли удовольствие? Неужели из-за сметаны мне сейчас приходится так тяжело?» – все эти объяснения не нравились мальцу.

Как ни старался он отыскать для себя весомую первопричину страды, он всё время упирался в неприемлемое. Все найденные им объяснения не давали того желаемого, искомого, что могло бы затмить собою и жару, и постоянно чесавшееся от пыли тело, и тяжёлое физическое напряжение.

В конце концов, он нашёл другой, – единственный весомый, на его взгляд, – мотив: помочь дедушке. «Ему тяжело, а со мной – чуть-чуть легче». Такой довод так понравился мальчику, что он стал собой немножко гордиться. «Даже – продолжал думать он, – если сено пропадёт под дождём, и мы не сумеем его вовремя просушить, и даже если коровам оно не понравится, то всё равно моя работа – она не зря!».

За такими мыслями он перевернул два валка. Размышления прервал силуэт человека, спускавшегося пешим с дальней стороны склона, – прямо в балку. Мальчик оставил вилы и двинулся в сторону дедушки. Тот различил в человеке своего знакомца, и уже скоро все втроём приветствовали друг друга.

– А! Семён… Да как же ты забрёл так от дома?

– Травок к чаю ходил собирать, Николай Данилович. За Стародворцовским был. Вышел вчера после обеда, да вечером под дождь попал. Переночевал, где случилось, а теперь вот домой возвращаюсь. А вы что же, когда скирдовать собираетесь?

– Бог даст, после Петрова поста и сложим. Вон, какой помощник вырос! – сказал дед, кивая головой в сторону внука, – А и что же там, Семён? Под горой тоже, значит, дожди прошли?

– Прошли, Николай Данилович. Да такие травы Божьи поднялись! Погляди-кось, полный мешок собрал – похвалялся тот, присев на корточки и разводя кулисы холщовой сумки.

Показывая соседу содержимое мешка, Семён радовался, чисто дитя:

– Тут у меня и донник, и мелисса, душица тоже… Да там такое разнотравье! Пожалуйте к чаю вечером – уж я заварю-у-у!..

Вдруг он прервался, наспех завязывая мешок, и с беспокойством спросил, поглядывая снизу вверх то на Николая Даниловича, то на мальчика:

– А вы с чего же это, Николай Данилович, не боитесь дождя-то? Вишь, как парит?! Небось, к вечеру снова зарядит, – тут он поднялся с кортов и убрал мешок за спину.

– А что делать, Виталич? Не оставлять же его гнить за здорово живёшь. Оно, может, и обойдётся ещё…

– Ну, а вилы-то есть ещё одни? Нет, – так я скоро: отнесу поклажу, да и вернусь с инструментом. Пособлю по-добрососедски!

– Глянь в кузове. На том спасибо, Семён. А то, боюсь, не управимся мы с внуком вдвоём. Хотел сегодня ещё по овражкам косить, да вряд ли поспеем.

Дальше работали в шесть рук, и уже к обеду бо́льшая часть сена в валках была перевёрнута. Те из них, которые вышли из под вил первыми, просохли, и Николай Данилович с Семёном принялись копнить.

Когда солнце минуло зенит, сосед воткнул вилы в одну из копёнок и присел отдохнуть в её тени. Из-за сена его было не видать. Мальчик нашёл это достаточным поводом, чтобы и самому полениться в тени грузовика.

Там, из-под плюшки сена, он достал уже тёплую воду, упал на землю и с жадностью влил в себя полбутылки. Вставать не хотелось. Но, глядя на своего дедушку, не останавливающегося ни на минуту, ребёнок испытал угрызения совести и через силу поднялся с земли, взял вилы и двинулся на другой конец луга – там оставались несколько валков, которые он начал и не закончил.

Снова втягивался в работу нехотя.

Вместе с тем к машине направился и Николай Данилович – взмокший, пыльный. Облокотил вилы о борт грузовика, открыл двери со стороны водителя и пролез по пояс в кабину. Оттуда просыпалась знакомая Данилу брань. Дед со снедью, завёрнутою в клетчатый утиральник, вылез из кабины и разложил на траве хлеб с молоком. Мальчик, завидев это всё, с радостью бросил инструмент и побежал обратно к машине.

– Хватай, народ, что Бог послал! Ужин не нужен, – был бы обед дружен.

– Дай Бог здоровья твоей хозяйке, Николай Данилович! – поблагодарил Семён, присаживаясь поближе к мальчику. Тут же отломил краюху пшеничного хлеба и отправил его в рот.

– Да что ты, Семён!? Хозяйка и знать не знает, что я харчи дома забыл. Кабы увидала б, чем я тут внука кормлю – о то б прошлась по старым ушам всеми бранными именами существительными и прилагательными в совокупности.

– Да фто ф так, Данилыш?, – сосед уже забил рот хлебом, прожёвывая с трудом.

– Да вот спроси! Пока овец выгнал с утра, пока управился с остальной тварью, да и забыл, что Люба наготовила нам с внуком целый куль. То-то мне хозяйка сегодня попеняет…

Тут мальчик подавился и закашлял.

– Да что ж ты… жевать разучился, что ли?! – разозлился старик, – Не спеши! Ведь удушишься! – и протянул внуку трёхлитровый баллон молока.

Так они и пообедали хлебом, который вчера на зорьке спекла Любовь Сергеевна, и запили вечерним молоком. Банка была одна на троих, поэтому пили по очереди. На стекле у горловины, с внутренней стороны баллона, обильно насели сливки. Молоко проливалось с уголков рта по щекам, шее и грязной коже на груди, оставляя белые бороздки.

Довольные, отдохнувшие едоки ленно поднимались от родительницы-земли и расходились в разные стороны яра. Семён в пути что-то насвистывал, а затем и вовсе запел, видимо, подбадривая свои силы:

– Ой, з-за гори камяноi голуби лiтають. Не зазна-а-ала розкошоньки, – вже лiта-а-а мина-ааю-уть…

Так, или почти так, день отходил, уступая место вечеру. Мальчика радовало, что оставалось совсем немного – он продолжал переворачивать сено, иногда отвлекаясь на землянику, которая росла на лугу в изобилии и хорошо просматривалась в скошенной траве. Чем менее оставалось работы, тем явственнее он чувствовал необъяснимую радость и прилив сил. В конце концов, Данил ощутил необъяснимый подъём и сделал больше, чем от него ожидали взрослые: покончив с валками, он сменил вилы на косу и принялся за траву, которая росла у подножия.

На обратном пути небо стало заволакивать тучами, а далеко на востоке вообще чернело что-то страшное. Неожиданно и смачно распластались по лобовому стеклу первые, крупные капли.

– Глянь, Николай Данилович, никак снова дождь! – сказал Семён, показывая в сторону тёмного неба.

– Видать, не миновать Божьей милости, – ответил дед, отмечая огромные и пыльные кляксы, расползающиеся пауками по стеклу.

– Что ж, оно и хорошо, что успели скопнить. Николай Данилович, а и возьмите меня завтра с собой на покос! За один день справимся, а дня через три и копните, а?

– Отчего же не взять? Поедем, если хочешь.

Въехали в село уже затемно. У ворот своего дома Семён поблагодарил Николая Даниловича и Данила, сказав каждому по отдельности «спасибо» и крепко пожав руки, захлопнул двери кабины и развернулся уходить.

– Семён? – окликнул его Николай Данилович через спущенное стекло, – а, Семён?

– Да?

– Мне-то за что?! Уж не смеёшься ли ты?

– Кабы не за что, так не просил бы у Господа спасения для тебя и для твоего молодца, Николай Данилович. А раз прошу, – значит, оно есть, за что.

– Ну, спасибо и тебе на добром слове. Бывай! – и дед тронул машину в сторону дома.

– Деда, мешок! – испугано вспомнил мальчик.

– Семён! Семён!!! Мешок в кузове забыл! – кричал дед, одновременно останавливая машину и открывая дверь со своей стороны, чтобы успеть подать соседу забытые им травы…

Николай Данилович, подъезжая к дому, заметил всё, что нужно было заметить опытному глазу. С лёгким недовольством он размышлял вслух, как бы делясь с внуком своими наблюдениями:

– Что-то во дворе темно… никак бабушка до сих пор коров не подоила? Небось, Азаматовна в гостях засиделась. Или сама куда ходила…

Женщина так обрадовалась возвращению мужчин, что в суматохе накрыла на стол все приготовленные за день блюда без разбору на первое-второе.

Николай Данилович ел горячий суп-харчо, закусывая его сладкими блинами с творогом. Данил насел на жареного петуха и запивал ароматное мясо сладким молоком.

– Коль, – спросила бабушка, как только Николай Данилович утолил первое чувство голода – как курица получилась? Не суховатая?

– В самый раз. Похоже, в печи запекала?

– А то как же! – обрадовалась Любовь Сергеевна тому, что угодила, и просияла улыбкой.

В самых уголках глаз её резвились «гусиные лапки» ювелирных морщинок.

– Овцы не заблудили сегодня? – спросил у жены Николай Данилович, допивая сладкий чай с шахматным печеньем вприкуску.

– Вернулись вместе с коровами. Сергей пригнал! Засвистел на задах. Ваши, Любовь Сергеевна? – спрашивает. Наши, – говорю. Да как, скажи, уследил за ними!? – удивлялась бабушка.

«Так вот она, – цена молока! – восхищался про себя мальчик, очень довольный и собой, и находчивым дедушкой, и заботливой бабушкой, и тороватым Семёном, и жарким, но уже отошедшим в прошлое днём со всеми его трудностями, и особенно довольный этим уютным, поздним вечером, – так вот чего сто́ит этот вкус!».

Николай Данилович поблагодарил хозяйку за ужин, поднялся из-за стола и прошёл к себе в комнату. Данил улизнул следом; воровато пробрался в прихожую, взял позабытый дедом узелок с курицей и, спрятав его под рубашку, отнёс в кабину «полуторки».

Завтра покос.

И в коровнике, и в доме Яловых до поздней ночи не выключали свет: Любовь Сергеевна, сегодня действительно очень поздно, доила коров. Николай Данилович, передохнув с полчаса, управлялся со скотиной. Мальчик крутился рядом, – да всё рыскал по яслям. То тут, то там найдёт одно, два яичка: иное чистое, будто с картинки; иное – в помёте.

Куры с самых сумерек ушли на насест. В темноте овчарни блестели недвижные глаза вечно напуганных овец, а коровы продолжали спокойно пережёвывать свою жвачку, ожидая, пока хозяйка закончит доить и смажет смальцем порожние вымя.


Как тогда


Три погорельца в одном доме. Каштанидзе из следаков. Вызвали труповозку. Пока дожидались медиков, сбагрил дело на меня. Взял в работу. Пожилая женщина в голос: «Мой сыночек!».

Год назад я так же стоял в вестибюле городской больницы и не смел поднять глаз. Женщина беззвучно рыдала, сурово молчал мужчина. Супруги.

– Ты убил моего Серёженьку! – и – Мой сыночек! Мой единственный сыночек!

Так же, как теперь и эта вот старушка. Будто придавили железобетонной плитой: невозможно продохнуть. Развернуться и уйти тоже нельзя.

Так же, как и тогда.

Есть только один способ не сойти с ума от запаха жареной человечины. Пока же я всё пропускаю через себя. В конце лета сменил фамилию. «А почему Яловой? Взял бы сразу Одер», – шеф пошутил.

– Сюда! – прервал мои размышления майор.

Вся следственная группа разместилась в соседнем доме. Забор остался забором только местами; штакетник прогнил, осунулся. Окна прихожей без стёкол, заколочены досками. С потолка единственной комнаты, меж матиц прорастая некогда белым проводом в оклеенный обоями потолок, свисала лампа накаливания ватт на шестьдесят. Несмотря на утро, внутри было мрачно. При всём при этом было видно, что жильё обитаемое.

– Дай точный адрес.

– Без адреса. Пиши: Водораздел, улица… За кладбищем сразу направо, короче, и первый поворот налево. Э! Как тебя?

– Куцый.

– Зовут как, грёб твою мать!?

– Куцым зовут. Но вообще на Василия именины пришлись.

– Что это за улица?

– Да чёрт её знает, начальник. Я этих улиц не различаю.

– Поругайся мне тут. Ты́ хозяин?

– Не. Хозяина нету. В Казинке он.

– Ты́ тогда какого беса тут околачиваешься?

– Так это… кореш мой, Саня, попросил поглядеть за домом, пока его не будет.

– Документы давай. И позови остальных. Скажи, представление началось.

– Кого звать-то? Они все там, во дворе.

– Всех зови. С кем бухали, с кем хату выставили и товарищей угореть оставили – всех зови.

– Что вы, гражданин начальник! Никто не употреблял, да мы же просто. Мы ни-ни. Да я чист, командир!

– Попизди́ мне тут! Живо!

– Костя, слыхал?

– Слыхал. Миш, возьми Сержа, сгоняйте в магаз. Купи какой-нибудь сивухи, этого заберём с собой. Короче, приготовь Василия… щас, ага – Григорьевича, мать его, выблядка поганого.

– Кто нам её продаст? Дай мне этого гаврика, его зашлю.

– Иди тогда, догоняй! Он во дворе должен быть. И успокой женщину! А вообще – пригласи её сюда, я её первой опрошу. Яловой, Нестеренко, с вас протокол осмотра. Миша, пиздуй, говорю! Сейчас налетят все, а у тебя клиент языком, что помелом. Обработай до прибытия. Этот, как тебя там… Григорий!

– А?

– Пошли кого-нибудь за главой. Пускай полюбуется; справку пускай подготовит.

– Что думаешь делать?

– А разве не понятно? Не наш случай. Пускай Писаренко разбирается со своими алкашами. У меня без того чёртова туча на выходе. Слышал? Неделю назад девку изнасиловали?

– Тоже тебе отдали?

– А кому!? Я же, как выяснилось, пекусь о каждой дырке. Сама пришла, – кто её туда тащил!? Сама пришла, говорю. Ни шуму, ни хрена не было, – соседей опросили всех до единого. А через три дня заява: изнасиловали. Твою-то мать! И куда, думаешь, заявилась? Прямо к Кропяну!

– А чё не к Гризогрудскому? Сразу бы к прокурору и шла бы.

– Ещё и эта дрянь теперь. Минус три дня из жизни. А… проходите. Гриша! Табурет!

– Вот.

– Ответите на вопросы и можете быть свободной. Если потребуется, позовём врача, чтобы осмотрел вас и оказал помощь. Если потребуется.

– Да бог с вами. Делайте, что хотите.

– Яловой, почему ещё здесь? Мухой, мухой! Нестер уже там.

– Михаил уехал с моим чемоданом.

– А какого!.. простите. Чем ты думал, пока он был здесь? Иди отсюда! Во дворе поскучай, – скоро будут.


Гранко


– Деда, расскажи мне сказку.

– Какую, внучек, сказку тебе рассказать?

– Про генерала Топтыгина.

– Мы же вчера с тобой её слушали. Может, что-нибудь другое? Одно и то же не интересно слушать каждый день.

– Интересно.

– Выбери другую.

– Какую?

– Хорошую. Знаешь, где находится Антарктида?

– Нет.

– Тогда укладывайся. Я тебе поведаю. Всё?

– Да.

– Выключаю?

– Расскажешь?

– Слушай: уж сколько людей попирало землю с тех пор, как те угли остыли, – всех земля приняла без остатка, да ещё и сменила свои полюса. А воды с тех пор утекло!.. – так много, что вновь воротились впалые воды к своим истокам, доказуя постоянство перемен… А ну-ка, Даня, двинься немного. Вот так. Укрылся?

– Да. А что значит, доказуя?

– Значит, подтверждая. Слушай дальше, внучек… Табором, у позабытой всеми просёлочной дороги, стояли цыгане. Много их было – не сосчитать.

– А попирали?

– Что?

– Ты сказал, попирали. Что это?

– Значит, жили. Ходили то есть. Не перебивай. Или слушай, или давай ложиться спать – поздно уже.

– Я буду слушать, дедушка.

– С наступлением первых заморозков табор снялся с места и рома двинулись на юг, чтобы перезимовать где-нибудь в ногайских степях. Конечно, тогда и ногайцев-то и не было, но сегодня доподлинно известно: те земли, куда направились рома, ныне уж принадлежат им. Только и остались от кочующих на прежнем месте, что смятая половищами шатров жёлтая трава да истлевающие уголья кострищ.

– А ногайские степи – это наша земля, я знаю. Да, дедушка?

– Да. Ныне край Ставропольский, ранее – Ногайские степи. Оттого, значит, что обитал тут ногайский народ.

– А что стало потом?

– А потом… потом цыгане ушли, оставив догорать костёр. Разжёг его ещё по весне Гранко, – первый среди цыган балагур и зачинщик; всяк его кулак понюхал, никто совладать не мог. Ни на миг не стихало пламя, обогревая людей, отгоняя хищников и освещая лица в округе. Много вкусного было приготовлено над тем очагом, много былей, и ещё больше небылиц, сказано, о многом было переговорено и порешено на собраниях у того огня, и он – он впитал в себя всё, зажил своею жизнью. Прошли первые осенние дожди. Ближе к ноябрю по ночам стало подмораживать, и травинки по утрам одевались в серебро. Вот тогда-то цыгане свернулись и ранним утром разменяли свою первую сотню дней пути. Много предстояло им впереди, надолго оставила свои пометы та дальняя дорога на каждой из судеб, накрученных на ось времени, да только сказка не о том… Эх ты, зелень, – Николай Данилович умолк, прислушиваясь к дыханию внука и, убедившись в том, что мальчик уснул, положил голову на подушку и закрыл глаза. Ему снились коленчатые валы и червячные передачи. А может быть, неизвестная актриса.


Булочка с маком


– Осенью птицы улетают на юг.

– И что?

– Потому что зимой там есть злаки и насекомые.

– А потом возвращаются обратно. Угадала ход твоих мыслей?

– Угадала. У меня вопрос.

– Ко мне?

– Да.

– Слушаю.

– Зачем?!

– Сам же сказал, там тепло и сытно.

– Нет. Зачем возвращаются?

– Яловой, тебе больше заняться не чем? Чё ты меня постоянно заводишь на всякую херню? Почём мне знать, зачем птицы возвращаются?

– Возьми ещё воду и сигарет.

– Возьми… – какую тебе?

– Эту.

– Здравствуйте. Пакет нужен?

– Нет. Здравствуйте. Карты нет, по акции ничего не желаем. Оплата наличными. Наличными же?

– Наличными.

– И булочку с маком.

– Поздно. Уже на кассе.

– Я пошутил.

– Очередная байка?

– Одна тысяча триста два рубля.

– Спасибо.

– Всего доброго, ждём вас снова. Здравствуйте. Пакет нужен?

– Скажи, а когда мы́ полетим на юг?

– Не знаю. Может, к началу августа. Заберу дочь недели на две, ты – сына, и поедем вчетвером куда-нибудь на море. Ни разу не отдыхал с детьми.

– Это – да. Я имела ввиду другое…

– Что?

– Ты знаешь.

– Сделаю, как будет нужно.

– Мне уже три года – нужно! А ты до сих пор ничего не сделал. Ты не представляешь, как круто можно было бы отдохнуть где-нибудь на Крите!

– Люб, я уже три года тебе говорю одно и то же. Уверяю, ничего не поменялось и в этом: мне не нужен загранпаспорт. Мне и дома по-кайфу. Тридцать пять лет нигде не был, и ещё столько же проживу без заграниц.

– Ладно, проехали. Что за булочка?

– Ты про байку? Дима. Помнишь? У него всегда были деньги. На большой перемене покупал две булочки с маком для Лили и Кати. Просила только Лиля. А Катя крутилась рядом, потому что знала, что Лиля попросит. И та просила: «Димуля! Купи мне булочку с маком». И улыбалась. Дима покупал. Правда, – две. Потому что знал, что там ещё Катя. Каждый день одна и та же песня. Верю, что тогда он угощал их бесплатно. Ну, или чтобы похвалиться перед сверстниками. Ведь это же сказывалось на авторитете – внимание девочек. Капитал. Тогда – бесплатно. А сегодня Дима вырос и угощает булочками с маком за отсоси. И – сосут. Потому что все хотят булочку с маком.

– Да уж…

– Нет! В классе были девочки, которые вообще не ели во время перемен. Или ели то, что давали в школьной столовой. Но булочку не просили. Такие не сосут за мак. Они в своё удовольствие сосут, не унижаясь ни перед кем. Для себя, то есть. Вот как ты.

– Отличный комплимент! Ты вообще – мастер.

– Запомнились мне эти булочки. Я же дружил с Димой, а вот эти его поощрения этих подружек мне тогда не нравились. Смущали, что ли. Он как бы отдалялся в такие моменты, становился другим. То, вероятно, уже начинал поднимать голову другой Дима, которого я не знал. И не знаю.

– С тех пор не общались?

– Общались, как же. Я три года в Воронеже учился, дважды в год бывал в отпуску и возвращался в Ставрополь. Они с Романом там учились. Мы встречались и вместе проводили несколько дней.

– Идём! Зелёный. И что? Какой он был в Ставрополе?

– Не могу сказать, потому что в ту пору я сам был сорви голова. Но то, что все трое стали взрослыми – это так. Не помню свои суждения о них и вообще, – были ли они у меня, эти суждения. Тогда я готов был поддерживать самого чёрта, потому что был похож на пластилин в руках окружения. Мне были нужны другие авторитеты. Я жил чужими идеалами.

– Почему?

– Своих не было.


Дружок


Папа устал очень. Мама сказала чтобы я не лез к папе со своими дурацкими вопросами потому что папа устал. Он работает и ему тяжело зарабатывать деньги. А я сидел в кресле и долго смотрел на своего папу как он лежит на диване и долго спит. Он большой. Я ему всегда улыбаюсь потому что он мой папа и я его люблю. Я всем пацанам во дворе рассказал что он мой папа. Они не верили. И тогда я показал его. Я всегда показываю папу, когда он идёт по улице. Мама теперь не читает мне сказки на ночь потому что я хочу чтобы читал папа. А мама сказала не надо потому что папа смотрит телевизор. Мне нравится переключать телевизор когда папа говорит мне переключить телевизор. Я даже сижу рядом чтобы быстро переключать. Он громко смеётся и мама смеётся когда по телевизору показывают смешное. И я смеюсь.

Только не сегодня.

Сегодня я плакал от меня сбежал дружок. Я рассказал папе про щенка что он сбежал я хотел вернуть его и разбил свою машину. Я молился богу чтобы он вернул мне щенка а он сказал дебил. Я маме не рассказывал потому что она меня сильно поругает. Папа лучше папа меня всегда защищает от мамы. Лучше если только папа поругает. Зря он сбежал мне теперь не с кем дружить. Бог мне не вернул и наверное не вернёт потому что мама сказала ты глупый бога нет. Папа тоже так сказал. Но мама сказала если веришь никто тебе не запрещает и это личное дело каждого. Я испугался потому что мама попадёт в ад я сказал мама ты попадёшь в ад надо верить в бога. Она улыбалась и я понял что она не боится бога.

А мне разрешила и я верю.


Вены


– Ты помнишь, когда споткнулся? Ну, или примерно понимаешь, когда это произошло?

– Да. Наверное – да. С точностью до месяца могу прикинуть, когда жизнь дала пинка, а ухватиться было не за что. И я упал.

– Расскажи.

– Я тогда уже потерял своего бога, поэтому меня болтало из крайности в крайность. Знаешь, эту пустоту… эту сосущую бездну внутри – её просто нечем было заполнить. А если и было, то у меня не хватило ума, чтобы распознать. Времени, чтобы закрыть дыру, не хватило. Думаю, – так.

– Болтало. Ты имеешь ввиду…

– Я имею ввиду судорожные попытки найти жизненный стержень и ухватиться за него. Когда в течение многих лет ты носишь в сердце веру во что-то, что превалирует над личным, что заставляет тебя каждое утро просыпаться и завтракать, гладить одежду и всё такое прочее, а потом это что-то на поверку оказывается ложным – волей-неволей ломаешь себе ноги. Потом лежишь, заживаешь, как подбитый заяц. А потом начинаешь учиться ходить заново. На этот раз с оглядкой.

– Ты о вере сейчас?

– Да, о ней.

– Послушай, я знаю многих людей, которые называют себя так или иначе, но при этом совершают поступки, не вписывающиеся в рамки заявленной ими религии. И им это не мешает улыбаться и продолжать в том же духе. Почему ты́ так зациклен?

– Потому что я не могу выборочно. Если верить, – то всем сердцем, помыслами. А иначе зачем такая вера, когда она никак не сказывается на твоих поступках, мироощущении? Это не вера, это – так, фантик.

– Сейчас я слышу юношу, который болеет максимализмом. А если без Достоевского? – своими словами. Расскажи.

– Пусть так. Я знаю, что это – не зрело. Знаю. Но ничего не могу поделать. Всегда так было: всё или ничего. Мне уже тридцать четыре, а я до сих пор не могу научиться брать или делать так, как получится.

– Не бывает так, чтобы человек верил-верил, и потом – бац: всё! не верю. А именно так я и понимаю из твоих слов. Значит, вера у тебя была изначально показной. Показуха, Данил. Маска. Когда она стала неудобной (я имею ввиду, помешала тебе реализовать себя), ты от неё с лёгкостью отказался. А теперь пытаешься оправдаться перед собой, перед другими. Так?

– Возможно. Но давай я попробую искренне разобраться в том, что произошло? Какой мне смысл обманывать самого себя? Имя твоё – с одной «и». Помнишь, как часто приходилось объяснять всем, отчего так?

– Помню.

– Почему ты бросил своего бога?

– Я даже помню день и события, этому предшествующие. Не то, чтобы это случилось так, как ты сказал сейчас: раз – и всё. Нет, конечно. И до того дня я задавал себе вопросы, на которые или не находил ответов, или находил те, которые меня не удовлетворяли.

– Давай о том дне.

– Это было в мае. Я сидел на холме в Коломенском парке. Знаешь, там такой холмик есть, весь поросший травой. С него открывается хороший вид на реку и набережную.

– Знаю, я там был.

– Было что-то около двенадцати дня. Я просидел там целый час, потом спустился в камыши и совершил свой последний в жизни намаз. Вот это и был тот самый день. Я тогда так и понял для себя: этот – последний. При чём, случилось это где-то в середине молитвы. Мало того, что я буквально уже заставлял себя совершать салят, так и последние два ракаата я очень спешил. Сделал её быстро, а когда отпустил таслим, с облегчением свернул коврик и больше его не доставал.

– Сколько ты оставался примерным правоверным?

– Около пяти лет.

– Когда начали точить сомнения?

– Через год, как я начал понимать религию.

– Любое начало – начало конца. Ты был готов к этому?

– Нет! В том-то и дело. Был бы готов с самого начала, не было бы так больно потом.

– И, тем не менее, ты принял такое решение. Взвешивал?

– Вряд ли. Просто решился. Можно было бы и дальше продолжать молиться, – тем более, что я жил не один. Но стало мерзко от того, что придётся лицемерить. На следующий же день я снял квартиру и съехал от братьев, с которыми прожил два года. И знаешь, что я сделал первым делом, когда понял, что больше не стану обращаться к богу?

– Что?

– Пошёл в магазин и купил себе сигарет. Я закурил.

– Очень разумный поступок.

– Слушай. Я сидел на том холме и смотрел вокруг. Близились майские праздники, и люди были красиво одеты, у всех было приподнятое настроение. Они веселились, понимаешь? Парни обнимались с девушками, ели мороженое и катались на велосипедах. Девушки заигрывали с парнями и весело смеялись. Я завидовал! Чуть ниже меня на траве отдыхали две девушки. Красивые, насколько у меня получилось оценить их со спины. Одна из них сняла свою тунику и осталась в белой майке. На второй были короткие джинсовые шорты и блуза с коротким рукавом. Верхние пуговицы были расстёгнуты. Она легла на спину, и я увидел всё. Даже соски.

– Чего ты понёс, будто Набоков?

– У меня тогда именно такие впечатления и были! Я на всю свою жизнь запомнил и цвет, и размер, и форму её сосков. Только подумай: я два года жил в этом городе один, без жены. Два года у меня не было женщины. Я не позволял себе ничего такого. Временами от тоски просто на стену хотелось лезть! Грызть штукатурку зубами. Вот это самое и заставило меня бросить своего бога.

– Зависть и похоть.

– Да уж. Мухаммад говорил, что не придумал Аллах для мужчины испытания сильнее, чем женщины.

– От напряжения у меня так сильно налился член, что, кажется, истекал прямо в трусы. У меня недостало смелости подойти и познакомиться с ними. Оставаться там я тоже больше не мог. Встал и пошёл в камыши, чтобы совершить намаз. Мне хотелось остыть, забыть это всё. Но, как бы я ни старался, они преследовали меня на протяжении всей молитвы и много после. Я просто не мог не думать о них.

– Выходит, тебе хватило одной весны среди людей, чтобы бросить своего бога? Не очень сильна была твоя вера в таком случае.

– Нет. Говорю же, это был только повод. Причина была в другом.

– А разница?

– Зайцев в своё время объяснил разницу. Скажем, тебе не нравится мой нос. Утрирую, конечно. У тебя огромное желание набить мне морду. Ну, случается такое: смотришь на человека, и понимаешь, что с удовольствием надрал бы ему задницу. Бесит! Вот околачиваешься ты рядом, намеренно ища со мной конфликта. И тут я нечаянно наступаю тебе на ногу. Естественно, ты поднимаешь шум и, пользуясь случаем, даёшь волю кулакам. Нога – повод, а причина – твоя антипатия.

– И что?

– Так вот те две девушки были только поводом, чтобы решиться. Причина была в другом.

– Слабость к женскому полу?

– Религия ислам – лёгкая религия. На этом настаивал пророк. Да и сам я нашёл её такой. Среди прочего мне нравилось, что между Аллахом и верующим нет посредников: ты обращаешься к нему напрямую. Здесь огромный потенциал для развития личной ответственности перед богом; в автономии, если угодно.

– А как же всепрощение Аллаха?

– Всё, что ни сотворит сын Адама, Всевышний прощает. Кроме многобожия, разумеется. Это привлекает многих. Только нужно выполнить некоторые условия, прежде чем обращаться к Богу с мольбой о опрощении. Первое: искреннее намерение не возвращаться к греху. Как только оно появилось в твоём сердце, – можно приступать к тауба. И это очень правильно, знаешь. Действительно, какая человеку польза от обращения к Богу, если он не поймал сам себя на раскаянии, не пообещал самому себе не возвращаться к содеянному? Вот и я: сделал гадость, и раскаялся. Это случилось в месяц Рамадан.

– Что за гадость?

– Все постились, а у меня случилось семяизвержение.

– Это естественно. Случается. Где тут гадость?

– Я помог.

– Дрочил, что ли?

– Не так, чтобы… там дрочить не надо было. Напряжение было таким сильным… Это было днём. Настолько сильное, что он долгое время не принимал нормальное положение. Я тогда умывался холодной водой, пробовал принять душ, но от этого распалялся ещё сильнее. Мысли путались, я не мог сосредоточиться на молитве. Тогда я силой взял его на изгиб, пытаясь сломать. Только я так и не отпустил его. Сдавил ещё сильнее. И кончил от этого.

– И ты сказал себе: вот, нагрешил. Да?

– Да. Было стыдно. Я знал, что это – харам, что мой пост теперь не будет принят Аллахом. По крайней мере, в этот день. И, кажется, ещё в течение следующих. Но я всё равно постился до конца месяца. Правда, тогда меня уже точил червячок: зачем теперь поститься, если Аллах не примет моё поклонение?

– Нужно было совершить полное омовение и принести покаяние, совершив тауба-намаз. Разве ты так не сказал?

– Я так и поступил. Только червячок сомнения от этого меньше не стал. Говорю же, с тех пор и до самой весны в Коломенском парке меня мучили сомнения. К тому же я стал возвращаться к этой практике снова и снова. Редко, конечно, – в часы особенного напряжения. И каждый раз заверял себя, что этот – последний. Больше такого не повторится. Тогда я ещё верил себе.

– Ты серьёзно? Подрочишь и давай молиться?

– Да.

– Кому расскажи!

– Когда я был совсем маленьким, лет шесть мне было, или семь – не помню, у меня случилась первая эрекция. Я запомнил её на всю жизнь.

– Рано повзрослел. Это не нормально.

– Не знаю, не интересовался. Просто я тогда сначала очень испугался, а затем испытал жуткий стыд – вот как во время Рамадана, когда кончил. Очень похожие чувства были. Тогда это тоже длилось долго. У меня не получалось понять, откуда Это растёт и зачем Оно нужно, но те чувства – они руководили мною. Я снял с себя всю одежду и бегал по квартире взад-вперёд, трогая и сжимая свой пенис. Я смотрелся в зеркало и не мог понять: что Это? Я тогда был один, и когда к нам в гости зашла мамина подруга, я быстро спрятался под оделяло. Накрылся им с головой. Он продолжал стоять. Ли поинтересовалась тогда, что со мной. Я сказал, что заболел. Соврал. Потому что интуитивно понимал, что говорить об этом нельзя, что это – плохо.

– Сейчас это смешно.

– Но тогда мне было не до смеха. Так же, как в тот Рамадан: меня раздирали сомнения. С тех пор к ним всплыла куча вопросов к содержанию Корана, хадисов. Какие-то вещи меня по-настоящему смущали.

– Например?

– Ну, например, что Аллах сначала повелел своим рабам совершать по пятьдесят молитв в сутки, а потом, поняв, что им это будет в тягость, сократил количество намазов до пяти. Разве он не всеведущий бог? Разве он заранее не знал, что пятьдесят молитв – непосильная ноша для слабого человека? Зачем было сначала говорить делай то, потом – делай это, но всё равно награду получишь, как за то.

– Неужто ты всерьёз полагаешь, что Аллах мог не знать о том, что сократит количество молитв до пяти? Ты думаешь, он постиг эту истину эмпирическим путём?

– Нет, конечно. Говорю же: эти мысли были тогда. Сегодня у меня есть ответы на такие вопросы. Но тогда я думал: какой же он бог, если он не знал сразу, а понял после? А если и знал, но не сказал сразу – выходит, что он хитрый бог? Качество, не приличествующее божеству.

– Это же элементарный маркетинг. Спроси у любого мало-мальски грамотного специалиста по рекламе, что такое акция. Он в первую очередь расскажет тебе, как работают ценники, на которых одна цена, которая больше, зачёркнута, а ниже – вторая цена, по акции.

– Это я и без тебя понимаю. Выходит, что бог – продвинутый маркетолог. Но говорить так – значит, не понимать религии.

– Тогда объясни, в чём фишка.

– Это же восток! А восток – дело тонкое, как ты знаешь. Там всё завязано на поэзии. В этом указании от Аллаха, совершать пять взамен пятидесяти с сохранением награды, как за пятьдесят, чистой воды поэзия, и больше ничего. После такого нехитрого оппортунизма человеку в десять раз приятнее совершать молитву, потому что награда за неё соответствующая, – не то, что за одну. Как было бы, скажем, если бы Аллах не передумывал или вообще сразу бы установил пять молитв в день, без всяких хитросплетений.

– И я так для себя это понимаю. Но это только один из десятков вопросов, которые меня тогда мучили. У меня сейчас нет цели выносить на обсуждение их все, но в целом – ты меня понял, да? Это семяизвержение во время поста, потом эти вопросы – вот она и стала зреть причина, по которой я оставил своего бога.

– Понял. Но всё же было бы интересно проследить и другие pas разума против бога.

– Мы к ним вернёмся в другой раз, когда у меня будет больше времени. Потому что те первые червоточины на сердце были только субстратом. Настоящее разочарование я испытал позже, наблюдая братьев по вере. Точнее, их категоричность по любому вопросу и гнев в адрес инакомыслящих.

– Вернёмся. Давай к теме, с которой начали. Я тоже не люблю прыгать с предмета на предмет.

– Как я потерял бога. Пособие для начинающих.

– Тебе снова весело?

– А разве – нет?

– Но слушай: добродетель по принуждению – какая в ней ценность?

– Коммерцию мы сейчас не обсуждаем?

– Нет. Я о ценности поступка, который продиктован свыше. Богом ли, иным авторитетом. Когда тебя грозятся наказать, если ты не сделаешь это или это. Или наградить, – в рай! – если ты сделаешь то и то. В одном месте смыслового перевода Корана так и сказано: «Аллах купил у верующих их жизнь и имущество в обмен на Рай», и далее: «Возрадуйтесь же сделке, которую вы заключили». И всё бы ничего, если бы не ярко выраженный бартерный характер жизни верующего.

– Концессия, что ли?

– Именно. Я бы хотел верить в бога, которого искренне люблю, в которого верую, не омрачая свои чувства ожиданиями возможной выгоды или наказания. Лучше бы мне не знать о них вообще, – тогда я мог бы считать свои чувства искренними. Они и были бы для меня самоцелью.

– Ты мыслишь ошибочно. Коран – для всех. А всем очень тяжело разъяснять тонкости. Сам же и упомянул о плюрализме среди братьев. Для массы нужны были чёткие предписания, понятная система наказаний и поощрений. Попробуй, вразуми всех и каждого, убеди их мыслить твоими категориями – у тебя ничего не получится! Высшее божество знает своих рабов, а потому предоставил каждому разбираться в самом себе. Думаю, в корне не правильно принимать всё за чистую монету.

– Как бы то ни было, поступки превратились в товар. Все мои внутренние позывы стали проходить через фильтр практической целесообразности. Например, так: за чтение Корана – такая-то награда, за намаз среди ночи – такая-то. Награды можно сравнить между собой и выбрать ту, которая больше. Значит ли это, что, с точки зрения довольства Аллаха, мне выгоднее молиться по ночам, чем читать Коран? По логике – так. Но с другой стороны есть хадис, в котором Мухаммад, путешествуя с Джебраилом по аду, увидел человека с выколотыми глазами. Или голову ему камнем разбивали – не важно. Оказалось, что такое наказание ожидает всякого, кто умел, но не читал Коран по ночам. Значит ли это, что мне разобьют голову, несмотря на то, что обязанности свои я всё же выполнял?

– Слушай, с таким подходом ты можешь проанализировать положения всякой – не говорю религии, но – системы ценностей, и с равным успехом выйти к чёрту на рога. Кстати, люди этим и занимаются последние несколько тысяч лет. Шииты, муртазилиты, суфии, салафиты, вахаббиты – сколько их!? Не сосчитать. Вернись к тому, что тебя заставило сказать своему богу: «Ты мне не нужен».

– Я так не сказал. И сейчас не скажу. Он нужен, но я не могу исповедовать его религию.

– Почему?

– Потому что… ты снова сейчас будешь смеяться.

– Ты уже столько ахинеи нанёс, что вряд ли твой авторитет в моих глазах пострадает ещё от одной глупости.

– Когда я уехал зарабатывать деньги, я остался один. Точнее, нет – не один, конечно. Вскладчину снимали с ребятами из Кабарды квартиру. Без жены я остался. Без женщины, если быть беспристрастным. Мне нужна была женщина. Я хотел секса. Очень нужен был. Я стал чаще прибегать к мастурбации, чтобы хоть как-то сосредотачиваться на работе, на молитве. Но надолго этого не хватало. Через несколько часов всё повторялось снова. Иногда отпускало на день-два, но потом опять. Я лез на стену в буквальном смысле этого слова! И что, ты думаешь, я делал каждый раз, когда напряжение отпускало?

– Шёл в ванную, совершал полное омовение и вставал на тауба-намаз.

– Точно. Я приносил покаяние своему богу. При этом стал замечать, что моё намерение не возвращаться к этому греху с каждым разом слабеет. Иногда мне приходилось переделывать тауба-намаз по три, четыре раза, – ведь Аллах не принимает покаяние, которое совершено без искреннего намерения не возвращаться к запретному снова. И я искал этого намерения. Я по долгу сидел перед молитвой, копаясь в глубинах своей души. В те часы я спрашивал себя: искренне ли я сожалею о том, что увидел обнажённую женщину и возжелал её? Твердо ли моё намерение не повторять это снова? Понимаю ли я, что совершил зина́?

– Зина́?

– Прелюбодеяние. Измена, Данил!

– Иса, сын Марии: «А я говорю вам: всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своём». Разделяешь?

– Конечно. Как можно спокойно просить о чём-то Аллаха, приносить ему свои молитвы и посты, заведомо зная, что ты ослушался и не покаялся? Я – не мог. Чтобы тебе было понятнее, скажу на твоём языке: это так же, как если бы ты игнорировал просьбу дорогого тебе человека, не удовлетворяя его нужд, но распространяясь с ним о вещах посторонних. Как бы игнорировал его.

– И что?

– А то, что однажды я не нашёл в своём сердце такого намерения. Тогда я с абсолютной ясностью понял: вернусь. То есть, даже если у меня сейчас и получится искренне раскаяться перед Аллахом, убедив себя в том, что я никогда не повторю этого, то в дальнейшем это всё равно случится. Завтра, или через неделю, – какая разница!? А тут, как ты уже понял, и скрывался тот паралогизм, который меня сначала изумил, а затем и шокировал. Больше я не раскаивался. Потому что обманывать самого себя почти невозможно.

– И ты решил, что правильнее бросить всё?

– Примерно так и решил. Я подумал, какой смысл во всей моей религии, если я даже не в силах раскаяться в самом что ни на есть понятном грехе, твою мать!? Вот это и подкосило.

– Такое впечатление, что ты всю жизнь только и делал, что дрочил и искал бога.

– Тогда, в мае, у меня внутри образовалась такая дыра, что я ещё не скоро отошёл от последствий. О том, что внутри зияет бездна, я понял не сразу. Со временем. Через несколько месяцев, наверное, после того полуденного намаза. Во-первых, должно было пройти какое-то время, чтобы психика перестроилась. До того же момента внутри жил страх. Когда страх ушёл, меня начало засасывать. Когда я понял, что это такое и откуда, стало жутко: появились суицидальные настроения. Я просто перестал понимать, кто я и как жить дальше. Тогда я открыл бутылку и заглушил эту сосущую боль. Через полгода я плотно сидел на крючке – вливал в эту дыру одну за другой, но ей не было меры. Одним вечером я понял, что уже не думаю о стержне, о потерях, неудачах и всяком смысле жизни.

– Ты признался себе сам? Ты понимал, что летишь в пропасть?

– Конечно. Я всегда умел оставаться честным с самим собою. Порою мне даже казалось, что у меня какая-то извращённая форма эксгибиционизма: говорить о своих пороках вслух. Обнажать их перед другими людьми. А уж перед самим собою – в первую очередь.

– Первый шаг к выздоровлению – признать болезнь. Ты сказал об этом кому-нибудь?

– Да. Бывшей.

– Сколько к тому времени прошло с момента твоего последнего намаза?

– Два года. Уже снова наступила весна. Я любил сидеть на балконе без одежды и загорать. Солнце светило прямо на нашу сторону. Вставать было лень, и я попросил её принеси мне выпить. Потом, когда проглотил свою порцию, я подумал, глядя на неё прямо сквозь стакан, и сказал, что у меня проблемы с алкоголем.

– И что она?

– Она сказала, что это нормально. Я знал, о чём она, но не согласился тогда.

– А – о чём она?

– Ну… типа, выпить, нет-нет, время от времени или вечером после работы – это нормально. Но я-то знал, что пить так, как другие, я не могу. Если я и буду пить, то не прекращая. Как мой дед, например, я пить не смог бы. Ещё через какое-то время я поймал себя на мысли, что вообще не думаю ни о чём, кроме бутылки. Она стала нужна мне каждый день, потому что без неё меня уже ничего не радовало. Самое страшное, что – с утра. Многого стоило, чтобы дожить до вечера. Бутылка стала моим стержнем. И если раньше я, скажем, просто выпивал двести граммов, триста, и пребывал навеселе, то последние три месяца я стал пить, пока не свалюсь.

– И тогда ты вскрыл себе вены?

– И тогда я вскрыл себе вены.


Маленькая страна


В программу пятых классов общеобразовательной школы, в которой я учился с переменным успехом, входил такой предмет, как музыка. Он так и назывался. Всегда последний или предпоследний в череде уроков учебного дня. Мы всем классом оттуда просто сваливали. Не то, чтобы бунт, там, или ещё что, – нет: учитель на урок просто не являлся. Вместо него заглядывал завуч; обращался к нам, де, такая-то – такая-то приболела, ребят, посидите тихо, а после звонка идите на следующий урок. Мы дружно соглашались и, так как следующего урока государство в программе для нас не запланировало, собирали свои манатки и организовано вываливали во внутренний двор школы (через запасной выход, разумеется) и дальше через огороды близлежащих домов – кто-куда.

Бамут.

Раз десять в том учебном году учитель музыки на урок всё-таки явился. Из них раз семь он говорил в начале занятия: «Ребят, посидите тихо, я сейчас вернусь» и не возвращался. Раза три мы всё же отсидели полный урок музыки в его присутствие, – от звонка до звонка – два из которых занимались своими делами (ребят, посидите тихо, готовьте уроки на завтра – мне нужно кой над чем поработать; не шумите). И мы сидели тихо.

Самашки.

И только однажды мы услышали, как молоточки пианино ударяют струны, – Ирина Васильевна (так звали учителя музыки) играла на рояле, мы – пели. После у меня осталось смутное ощущение стыда, необъяснимого позора, будто я принял участие в вакханалии или (хуже того) оргии. Тогда я этого не понимал, конечно – просто хотелось вернуться домой и вымыться с мылом.

На майские было тихо.

Раньше, наверное, она была очень красивой и стройной женщиной, а потом что-то пошло не так. К описываемому уроку музыки, состоявшемуся в последний учебный день 1994-1995 учебного года в школе №1 им. Петра Стратийчука, она уже представляла собою одинокую, без перспектив, с осунувшимся и пропитым лицом женщину, получавшую за свои часы в школе сущие копейки. Во взгляде сквозили нотки глубочайшего разочарования в жизни и неподдельная боль от рухнувших надежд.

Чуьйри-Эвла.

Баба была с диктаторскими замашками. Она никогда не улыбалась, а её голос звучал металлом. И вот она открывает крышку пианино! Да мы все застыли, ожидая чуть ли не чуда. Ни Баха, ни Чайку, ни Вагнера мы не знали и знать не могли – мы просто радовались грядущему, неизведанному. Нам было интересно! Вот, она раздаёт нам листочки с текстом и даёт пять минут. Наизусть. Вот, она открывает крышку пианино. К тому моменту каждый из нас уже принял для себя, что этот день – особенный. Нам вдруг стал не нужен запасной выход.

Ведено.

Мы всматриваемся в текст. Фортепьяно наполняет класс фальшивыми аккордами. Хорошо помню, как во время игры Ирина Васильевна с остервенением давит на педали внизу инструмента. Словом, после короткого вступления она рубит как-то заранее поднятой рукой воздух и одновременно с этим кивает головой – точнее, резко опускает её к груди, – так, что становится виден её затылок. И мы дружно запеваем, подглядывая в шпаргалки:

– Таамза гораамиизаааа лесами маалень каястрана! Тамзвери с добрымии глазами, там жизнь любви полна…

Шатой.


Турпо


– Салам, Дэни! Будешь ехать, купи хлеба.

– Базар яц, Турпо-Эйла. Чё, весь сожрали?

– Раиса в Грозном. Мы с Момо не завтракали.

Это – Турпал: высокий, крепкий чеченец с выкованными чертами лица лет сорока пяти. В первую чеченскую войну стрелял в сторону федералов (а какой чеченец тогда не стрелял в их сторону?). Когда началась вторая кампания, взял свою семью и пересёк границу регионов. Уже десять лет живёт в моём селе. Мы хорошо дружим.

Это – Момо, его сын. Вообще-то он Мухаммад, но Турпал зовёт его Момо, потому что считает его распиздяем, не заслуживающим полного имени пророка.

– Станет мужчиной, – говорит Турпал, – будет Мухаммадом, а пока – Момо.

Амина (дочь) уехала вместе с матерью в Грозный.

Отношение к тёще у вайнахов интересное: после свадьбы зять её просто не видит. Вообще. Никогда. Как и она его. Как-то я ехал по делам, когда знакомый г1алг1а, ехавший встречно, трижды моргнул дальним. Мы поравнялись и опустили стёкла:

– Салам, Дэни. По-братски: там тёща возвращается с рынка, отвези её к Вахе.

– А сам чё?

– Дала лораволва хьо! Она у школы была. Поднимись по Красной – увидишь. Баркала!

Поэтому Турпал уступил просьбе жены поехать к матери в Грозный (его тёще, получается), а сам с сыном остался дома.

Время – утро, часов девять. На полки магазинов только что выложили ещё горячий хлеб. В нашем селе его выпекают двое: грек Олег Джиоев и чеченец Саламбек Мальсагов. Мне больше нравится Джиоевский. Его аромат навсегда пропечатан в моём сознании оттиском эталона южного хлеба. Мой дед часто бывал в разъездах, а потому, если маршрут проходил через наше село, наведывался к нам с матерью в гости, чтобы пообедать.

– Ай да хлеб! Всем хлебам – хлеб! – приговаривал он за обедом и ломал его на крупные, аппетитные куски.

Вот этого хлеба я и купил: три высоких, прямоугольных, зажаренных до тёмно-кремовой корки по бокам и почти чёрной сверху, горячих, хрустящих булки Джиоевского хлеба.

Поднялся по улице, зашёл во двор к Турпо. Тихо. Прошёл в дом. Дверь скрипнула. И тут, с двух сторон, из разных комнат, рискованно с точки зрения физики утвердив корпусы тел впереди необходимой точки опоры (так, что компенсировать потери равновесия можно было только за счёт динамики поступательного движения) бегут эти двое. При чём разницы в этот момент между ними – ноль: что один, что второй – дикие. Я успел вынуть хлеб, – иначе бы они разделали его вместе с целлофаном.

– Ба! – говорю, – у тебя что, совсем пусто?!

Думаю, если так, заберу обоих к себе до вечера. Что-нибудь придумаем. Может, оставлю у себя, пока Раиса не вернётся. Надо позвонить Вике, предупредить. Пускай приготовит что-нибудь, пока я с работы не вернусь.

– Мнэ. сть. – это Турпал с набитым ртом: одной рукой впихивает в рот свежий хлеб, второй – отрывает следующий кусок, – поедешь со мной?

– Поеду, – да! Турал. Когда? Куда? Давай сейчас, – какая разница? Запрягай коня, – да вези меня!

– Смеёшься, что ли?

– Куда?

– В Грозный. На неделе. Может, после завтра. Своих заберу и обратно, инша-Аллах. Надолго не задержимся, Даниял.

– Поедем, конечно. Как вы? Совсем без жратвы, что ли?

– Полный холодильник.

Прошёл на кухню: лагман, бараньи лопатки, черемша, восемь лепёх чепалгаша… вообще – на свадьбу!

– А чё стало, – говорю, – в чём проблема!?

– Хозяйки нет разогреть.


Прощай


Мне жаль, что я позволяю тебе такое к себе отношение! Я заслуживаю большего! Мне противно от того, что ты такой мудак. Ты не достоин того, чтобы я страдала. Не достоин моих слёз! И знай, что больше я не стану плакать из-за тебя!


Что это?


Открыла глаза! Бывает такое, знаешь? Живёшь, живёшь, а потом открываешь глаза и многое понимаешь. Ты можешь объяснить, где ты был вчера? Хотя, что я спрашиваю!? Это не моё дело. Так? Объясни мне!


Если я объясню, ты исчезнешь.


Вот и прекрасно! До свидания. Нет: прощай!!!


Закрой двери


– Толик, закрой двери.

– Она закрыта. Тебе дует?

– Нет, я знаю, что она закрыта. Я имею ввиду, на замок. Замкни её.

– Зачем?

– Не знаю. У меня тревога внутри.

– Звезда моя, что случилось?

– Мне так будет спокойнее. Просто замкни двери, давай сегодня поспим с закрытыми дверями.

– Ну, хорошо.

– И первую тоже.

– В первой замок моросит. Лучше не трогать, а то не откроемся потом.

– Толик, где Данил?

– В зале.

– Скажи ему, чтобы сегодня никуда уже не выходил. Поздно уже.

– Сама скажи.

– Позови.

– Данил! В спальню зайди, – крикнул в зал мужчина и прошёл на кухню.

– Что?

– К матери.

– Да, мам? Звала?

– К тебе сегодня никто уже не придёт?

– Не знаю. Женька говорил, позовёт, как телек освободится. Я хотел ещё поиграть в танки.

– Я попросила отца запереть двери. Давай сегодня без танков. Посиди дома, порисуй…

– Ну, мам…

– Мы с папой приготовили для тебя сюрприз на день рождения. Знаешь, – какой?

– Нет, мам, не знаю.

– Это Sega. Помнишь, ты говорил мне, что мечтаешь о такой приставке?

– Да ладно, мам!?

– Да. Мы договорились со Стеклянниковыми, они нам продадут свою приставку. Для Мити со Светланой хотят новую купить, а эту нам продадут за триста рублей. Ты рад?

– Мам! Ещё спрашиваешь!!!

– Хорошо. А сегодня посиди дома, ладно? Не выходи никуда. Женька не обидится.

– Хорошо, мам. Вот спасибо! А когда пойдём за ней?

– Завтра сходим, сынок. Отца позови.

– Пап! Мама зовёт.

– Чёрт знает что творится…

– К чему это ты, Анатолий?

– Ни к чему.

– Мы же с тобой уже разговаривали на эту тему. Зачем ты снова поднимаешь её?

– Затем, что не известно, когда теперь снова будет спокойно. Пособие второй месяц не выплачивают, работы нет. Так нет – ещё и землю надо было купить! Беженцев полно, а мы дом строим и в игрушки играем!

– И что теперь? Ждать, пока ты заработаешь моему сыну на приставку? Ты своим много заработал?

– Я своих так не окучиваю, как ты. Продолжай, – вырастишь девочку.

– А может, тебе собрать свои манатки, да и катись, куда подальше?

– Я подумаю.

– Не твои деньги трачу. Данила позови.

– Иди, мать зовёт.

– У нас с папой для тебя хорошая новость!

– Какая?

– Мы купили дом.

– Как? Где? Когда?

– Вчера получили свидетельство о регистрации права собственности.

– Где он?

– Рядом с летней танцплощадкой.

– А где это?

– Где центральный пруд, Даня.

– А… Большой?

– Нет. Завтра посмотришь. Отец с утра пойдёт. Если хочешь, и тебя возьмёт.

– Не хочу.

– Почему?

– Большой дом?

– Нет. Саманная хата. Две комнаты. Но там земля! Весной начнём строиться. Будешь помогать?

– А он сам чё, не справится?

– Как тебе не стыдно?

– Зачем купили? Тут разве плохо?

– В квартире уже тесно. Юля растёт, ты уже взрослеешь. Год-два – и станешь девочками интересоваться. Куда приведёшь?

– Я не буду интересоваться девочками.

– Это ты сейчас так говоришь. А подрастёшь – так только и будешь засматриваться, кто сильнее попой виляет.

– Фу, мам! Что ты такое говоришь?

– Знаю, что говорю. Да и твоей сестре в одной комнате с нами уже совсем неудобно. Ну, ладно. Скажу отцу, что ты с ним. Сходи, сынок. Нельзя так. Ему помощник скоро понадобится. И тебе будет интересно. Сходи. Там собаку оставили прежние хозяева. Покорми, познакомься.

– Пойду.

– Ну, вот и хорошо. Тебе дедушка вчера привет передавал.

– Как? Когда? А почему не сказала?

– Забыла. Ты в школе был. Он в обед заезжал на часок. Спросил, как ты. Просил привет передать.

– Вот дела… После каникул я туда не поеду?

– Нет, сынок. Эту четверть будешь учиться здесь.

– Почему?

– Надо отцу помогать. Он один не справится.

– А ты? Тебе не лучше, мама?

– Лучше, Даня. Ещё недельку-другую отлежаться, и всё наладится. Не переживай, сыночек.


Миср


Ещё со школы.

Впервые услышал от Марченко. Жаль, что умерла. Тоже рак; тоже не дожила до сорока. Любила ведь! Одинокая женщина. Понимать бы тогда, насколько сильно она нас всех любила.

А класс сидел и смышлял: сколько же?! Те, кто поумнее, почти сразу соображали, в чём подвох, и выдавали свой килограмм.

Как-то рассказал родителям – выдали то же. Даже не думали.

– Сюда.

Как те, кто рассыпает цветные опилки в городе. Жёлтые, оранжевые – красиво! Все клумбы и палисадники. Это когда осень. Собирают в мешки и увозят на свалку, а взамен посыпают разноцветными опилками. Листья красивее. Красивше, – мама так говорила. Ещё они безопаснее для почвы; перегнивают втрое быстрее. В-четвёртых, окрашенные опилки – это дорого. Дворнику за уборку. Купить тьму полиэтиленовых мешков, чтобы рассовать листья.

На дух не переношу полиэтиленовые пакеты. Ещё дешёвую прессу в метро.

– Уважаемые москвичи и гости столицы! Грандиозное мероприятие! Кожаные куртки, кожаные плащи со скидной до семидесяти процентов!..

Действительно, грандиозное. Срез нации: спрос порождает предложение.

Оплатить транспортировку, закупить древесные опилки, покрасить их в зелёный, красный и синий. У царя был двор, во дворе – кол, на колу – мочало, начинай сначала: за краску, за электроэнергию. Доставка. Снова плати дворнику. Водителю. Детского паровозика.

Детского паровозика? Не могу смотреть на это спокойно. Доченька, лучше на батуты, а? Зачем тебе паровозик? Посмотри на дядю. А ну-ка, попробуй поиграть со своими вечером, когда весь день за спиной орут чужие.

Поставь себя на место ребёнка и поговори с ним его же языком. Вряд ли. Такое по силам, помимо редкого родителя, только опытному педагогу, по призванию выбравшему свою профессию и отдавшему ей многие годы. Как бабушка? Как бабушка. Больше сорока лет с детьми.

Или поливать асфальт во время дождя. И даже когда по прогнозам дождь, – выводить технику в город.

– Светлое пиво для светлого человека. И четыре пачки собрания. Чёрные. С мучительной жизнью есть? Тогда с импотенцией. Две. И две с мёртворождением. Для разнообразия.

Глупо. Как дешёвая пресса в метро.

Или кататься по двору с поднятыми щётками. Это уже откровенная бутафория. Нет, это я глупый. Ведь это – деньги, да? Да.

Ещё и эта загадка:

– Сколько весит килограмм лебяжьего пуха?

– Ты мне?

– Знаешь?

– Надо подумать.

– Не задерживай.

– Возьми. Залечи только.

Физика за пятый класс. Деза в условии. Килограмм там – совсем не килограмм в Каире. При чём тут Питер? Нравится. Без разницы. Пускай будут Хельсинки.

– Ты там не был. Ни разу.

– Я нигде не был.

– А – Каир? Почему Каир?

– Не знаю. Всегда тянуло на Восток. Он сказочный.

– И – что?

– Багдад, Бухара, Самарканд, Тунис, Исфахан. Килограмм марокканских мандаринов – везде килограмм. Только вес у него разный. В Питере он весит меньше.

– А в Дели?

– Больше.

– Давай, как тогда, с папой: домашняя работа. С большой буквы. Домаш. Вот так. Три строчки отступай. Задача. Дано: … что дано?

– Есть пух, его вес и масса. Второй под вопросом.

– А материальная составляющая?

– Пух – лебяжий. Не существенно. Можно пренебречь без потери качества полученного результата.

– Тогда можно пускай это будут марокканские мандарины?

– Можно, пускай будут. Какой этаж?

– Четырнадцатый.

Инертность тела. Масса аддитивна и инвариантна. Вес – другое, вес – это мера воздействия тела на опору. Тут зависит от принятой системы отсчёта. Гравитация – да. Масса на ускорение. Реакция опоры на нагрузку, если о модуле.

Реактивная сила всегда детерминирована силой нагрузки. Присно. Глупо обижаться. Всякий скандал – от непонимания. Двоешники, значит. А на рынке – килограмм. Простительно. Мандаринов?

Ты же не злишься на лифт за то, что тот приехал на десятый, когда тебе надо на четырнадцатый? Нет. Сама ошиблась кнопкой. Жми на четырнадцатый – приедешь, куда нужно. А если нажмёшь на десятый, не жди, что приедешь на четырнадцатый.

С человеком так же. Просто у того кнопок больше и не всегда понятно назначение некоторых из них. Плюс всякие комбинации. Всю жизнь только и занимаешься, что изучаешь сочетания клавиш человека. Главное, найти нужную кнопочку и нажать вовремя.

– Килограмм лебяжьего пуха весит почти десять Ньютонов. На Луне – в пять раз меньше.

– Лингвистика в чистом виде. А в Каире?

– А в Каире плюс два по Гринвичу. Очень жарко. И килограмм фиников весит больше, чем килограмм клюквы. Спасибо, что проводил. Сам найдёшь?

– Так же?

– Да. Из подъезда направо и вниз по Суздальской. Выйдешь прямо к метро. Под землёй мимо бюста Кирова, мимо медной малины на восток провоцировать чудеса.

– Всех благ! Хотя, вижу, не занимать…

– Я, си ву пле, бля тут прописан. Эт ву?

– Больше выёбывался! Сразу нельзя было? Зачем вынимаешь фильтр из сигарет?

– Дыма не хватает.

– А тебе не хватает?

– Мне не хватает.

– Всем чего-то не хватает. Мне – вот такой бабы, как у тебя.

– И мне в своё время не хватило.

– Бабы?

– Упорства.

– Когда это?

– Всегда это.

– Да ну?

– Ну.

– А чего так?

– Слесарь. Я. Третьего разряда. Я слесарь. Авто.

– Да – ну!?

– Ну.

– А третий разряд – это круто?

– Да хрен его знает. Тогда ветер в голове свистел. Со всех щелей, блядь.

– Так и что?

– При школе курсы окончил, понял? Один раз в неделю туда ходили всем классом. Во-от, а потом на девочек меня потянуло. Это когда я уже досконально знал поршни и коленчатые валы. Потом бросил всё. Перевёлся с помощью отца на факультет информационных технологий, потому что там одни девочки. Я решил, что им меня не хватает. Среди них – Яна Кетабидзе. Очень красивая. Ради неё бросил. Стали мне там впаривать, да я нихуя не понял! Какой-то бэйсик, паскаль, турбо-паскаль, двоичные системы – да пошло всё! Я думал, там кури бамбук да и дело в шляпе. У меня, мало того, что каша в голове, ещё и в желудке пусто. На этой почве и это бросил. Снова к технарям: мол, парни! возьмите обратно.

– Взяли?

– Взяли. Сосед по-соседски взял. Он главным там был, на курсах автослесарей. И на информатике тоже преподавал сосед – сын первого соседа. Короче, можно было бы метаться без конца. Только школа скоро окончилась, поэтому меня недолго помотыляло. Помотыляло, помотыляло, – да и отпустило.

– Меня тоже отпускает. Бывай! Соскучилась, моя ненаблядная. Поеду добывать, как полезное ископаемое, оргазм.


Сам по себе


… возвращаешься домой с буханкой ржаного хлеба под мышкой. К примеру. У кассы метрополитена просишь билет на одну поездку. Тоже к примеру. Кассир оказывается очень весёлой и добродушной женщиной, какие бывают в центральной России. Без комплексов и предрассудков. Не испорченная корпоративной этикой соль этой земли. И, например, это будет выходной день. Скажем, с восьми до десяти утра, поэтому за тобой в очереди – никого.

– А-а! Небось, борщу свежего наварил, да? Домой теперь спешишь… Да с чесночком, а? – скорее не спросит, а утвердит Русская Женщина, глядя на твой уже погрызенный по углам хлеб.

Мало того, – ещё и от души рассмеётся здоровым, залихватским смехом, просовывая в окошко твой билет и заботливо придерживая его пальцем, чтобы не улетел.

– Да нет, – скажешь ты, – не наварил… – со смущением так скажешь, с легким налётом грусти в глазах, придавливая пальцем билет, чтобы не улетел, и тут же додумаешь про себя:

Будто хлеб нельзя есть просто так, – сам по себе.


Я вчера выпила


– Я вчера выпила. Прости меня.

– Я не знал.

– Забери заявление, я тебя очень прошу!

– Нет.

– Данечка… не уходи. Не уходи, я тебя очень прошу. Умоляю! Я не смогу жить без тебя.

– Одно и тоже, Люба. Мы с тобой это уже проходили. Разве нет? Разве не понятно, что ничего не поменяется? Ты не устала?

– Устала. Но я люблю тебя.

– Выпила?

– Да. Пришла домой и выпила стакан коньяка. Мне было херово. Поэтому так написала.

– Я не знал, что ты выпила. Это многое объясняет.

– Прости меня.

– И ты меня прости.

– Всё? Ты не будешь увольняться?

– Нет. Заберу.

– Спасибо!

– Не дави. Мы с тобой сто тысяч раз уже обсуждали всю эту фигню. У тебя никаких прав на меня! Где я, что я, с кем я… сказал: «Дела». Точка!

– Я ничего не могу с этим поделать!

– Ты – замужем! А потому прежде, чем открыть свой рот, десять раз подумай: что и кому ты говоришь. Не борзей! Мне это не нравится.

– Прости меня.

– Это я должен тебя ревновать, ясно? Не ты. У тебя нет оснований!

– Ты не ревнивый.

– Помнишь, когда мы ещё работали на Китай-Городе, нам запретили курить у входа в офис? Тогда я стал ходить на Забелина, – туда, где лавки.

– Конечно. К чему это?

– К тому, что твои как курили у входа, так и продолжали. Пока всех не разогнали к чёртовой матери. Ты раз сделала им замечание, два. Они поулыбались и забыли. Знаешь, почему?

– Знаю. Говорил уже.

– Нужно повторить?

– Смышлёная.

– Тогда не спрашивай с меня того, чего сама не делаешь.

– Давай пообедаем сегодня?


Заложи между страницами


– Любое обязательство сопряжено со страхом.

– Пока не готов. Дальше.

– Не хочу больше быть причиной чьих-либо страданий. И даже неудобств: это всегда напоминает мне грустные глаза мамы.

– В семье ещё были дети, кроме тебя?

– Сестра.

– Разница?

– Двенадцать лет.

– Дальше.

– Мне и поныне легче пропустить вперёд стоящего в очереди человека, чем задерживать его. Пусть даже на самых разумных основаниях. Задерживать кого-то своим присутствием просто невозможно. Особенно, если за мною – женщина.

– Пока я увидел только раздутый эгоизм, взращенный на почве чрезмерной заботы со стороны родительницы. Твой страх перед ответственностью – не страх вовсе, а попытка прикрыть свой голый зад расхожим фантиком детской травмы. Тяжелее всего работать с тобой потому, что ты и сам в это поверил. А самое мерзкое – то, что таким образом ты пытаешься оправдать своё отношение к институту брака. Не нужно возражать сейчас – просто продолжай. Опиши этот свой страх.

– Мне страшно повторить разрушающий опыт самоуничижения, самоистязания с заведомым пониманием бессилия что-либо поменять. Он, этот страх, до сих пор жив и вынуждает меня бурно реагировать на любую форму прессинга со стороны.

– Вольтер в своё время так не обосновал флер первородного греха, как ты свой эгоизм. Что-нибудь слышал об этом?

– Конечно.

– Можешь взять Библию, если хочешь. Вон, на верхней полке. Рядом с Историей по исламу.

– Зачем? Я читал её. Помню.

– Навязывание никому не нравится. Всякий здравомыслящий человек ценит свободный выбор. Все хотят расписаться в графе «Я сам принимаю свои решения». Нонконформизм и твой эгоизм связаны, – да, но это не одно и то же.

– Я не виноват, мама! Я не виноват, что ты умерла: прошу тебя, не говори так! Не моя вина, что три дня ты не могла разрешиться! Пускай это будут врачи! Пускай это будет эпоха, не знавшая кесарева сечения! Пускай будет виноват весь мир, мама, только не я! Потому что я ничего не смогу для тебя сделать.

– Виктор! Данил, облокотись на спинку. Так. Руки на подлокотники. Расслабь. Голову назад… Виктор!

– Да?

– Принеси холодной воды. В кухне возьми.

– Минуту.

– Всё? Продышался?

– Держи. Выпей. Ещё раз почувствуешь желание кричать – сними руки с подлокотника. До этого держи их расслабленными. Я увижу и скорректирую беседу. Ещё?

– Нет. Спасибо.

– Как ты считаешь: если бы мама была жива, что бы она тебе ответила, услышав такие слова?

– Что я тварь неблагодарная. Я не думаю, я – знаю. Или тварь неблагодарная, или дряни кусок.

– Ты считаешь, что мама относилась к тебе грубо?

– Нет. Но часто я́ поступал грубо. Обижал её. Тогда она плакала или у неё случалась истерика, и она говорила эти слова.

– Зачем обижал?

– Не знаю. Само так получалось. Был или недоволен чем-то, или зол на неё. Тогда я искал случая и нарочно грубил.

– А, скажем, постоянные напоминания о том, что ей плохо из-за тебя: это было нарочно с её стороны? Она преследовала какую-то цель? Ну, может быть, чтобы ты реже обращался к ней, чтобы она могла уделять больше внимания своему мужчине. Может быть, твой отчим надоумил её держать тебя на дистанции? Могло быть такое?

– Нет. Думаю, что она говорила так, не понимая, какие могут быть последствия. Она просто не отдавала себе отчёта. И, вероятнее всего, она просто искала у меня сочувствия, помощи, внимания.

– Почему ты так уверен в том, что она не отдавала себе отчёта?

– Она была глупой женщиной.

– Разве?

– Ну… не то, что глупой – а именно очень женственной. В том смысле, что не её это было – воспитывать мальчика. Глупой я назвал её со зла: нельзя было воспитывать меня так, как она.

– Ты считаешь, что тебя воспитали не так, как должны были?

– Да.

– А тебя это… ладно. К этому ещё вернёмся. Пока о недугах. Болезнях или что там было? Жалобы твоей мамы как-то находили сострадание в твоём сердце? – здесь я сделал несколько пометок в блокнот, чтобы вернуться к вопросу о воспитании позже.

– Только отталкивали. Чем хуже ей было, тем больше я её ненавидел. Как сказать «жалок» по отношению к женщине? Жалка?

– Жалкая.

– Нет, по краткой форме прилагательного.

– Это – наречие. Так важно?

– Да. Если сказать «жалкий», – то это принижение достоинства человека; а если употребить краткую форму – «жалок», то к принижению добавляется ещё и отвращение. Слышишь?

– Нет.

– Ты смешной.

– Я?

– Нет, это пример. Что ты думаешь, когда я говорю тебе: «ты – смешной».

– Ну… это и мило, и немного обидно из твоих уст. От женщины услышать такое гораздо приятнее и, что важно, многообещающе.

– А если я скажу «ты – смешон»? Чувствуешь разницу? Смысл – один, коннотации – разные. Говоря «ты смешон», я третирую тебя, отношусь к тебе свысока, с презрением; одновременно заявляю о своём превосходстве и нежелании продолжать разговор. Вот и мне хотелось бы говорить о ней в краткой форме прилагательного: чем более я задумывался о её болезнях, тем сильнее во мне копошилось отвращение. Я тогда думал: пускай бы всё это повторилось – тяжёлые роды, реанимация, болячки, только бы я не выжил потом! Ибо нести сознание своей вины во всём этом было просто невозможно. Тогда, в больнице, перед самой её смертью, она вышла ко мне. Точнее, я приехал к ней.

– Перебью: ты сам поехал, или она попросила.

– Бабушка сказала съездить. Я был в отпуске, приехал в Ставрополь, чтобы увидеться с друзьями. Она как раз лежала тогда в городской больнице с раком горла. И когда мы встретились на лестничной площадке, она была просто жалкая. По краткой форме.

– Ты брезговал ею?

– Да. От неё воняло. Но у меня не было знаний, чтобы вылечить её болезнь! Я даже не мог облегчить её страданий. Всё, что я мог для неё сделать, – это выжить в инкубаторе и, повзрослев, стать генералом. Это было её мечтой. Навязчивой идеей. И она отдала меня в военное училище, чтобы я стал генералом.

– И что же, ты не мог вытерпеть этих неудобств? Разве тот факт, что перед тобою стоит женщина, благодаря которой ты живёшь, не затмил твои неприятные физиологические ощущения?

– Я не думал об этом. Она страдала – это было видно по её лицу. Я видел это. Я смотрел на это со стороны лет десять осознанной жизни, пока не уехал в другой город. Я устал её жалеть! Просто в какой-то момент это чувство загрубело, и больше я никого не жалел. Мне хотелось что-то сделать для неё, чтобы облегчить её мучения, но что я мог сделать?

– Её?

– И свои. Это жуткое чувство вины перед ней – от этого я тоже хотел избавиться.

– Тоже?

– Ну, если бы она перестала страдать, то перестал бы и я. Ведь понятно же?

– А, скажем, такая ситуация: ты узнаешь о возможности прекратить свои страдания, не прекращая страданий твоей мамы. И у тебя в руках инструмент для её реализации. Ты бы воспользовался?

– Да.

– Но самым вероятным, надёжным способом тебе представлялась matre morte?

– Как?

– Смерть матери. В таком бы случае тебе не перед кем было бы нести ответственность. Не нужно было бы делать то, чего не хочешь, чтобы ответить возложенным на тебя надеждам. Только с её смертью ты мог позволить себе вздохнуть свободно, так?

– Я тогда ничего этого не понимал! Только и было в голове, что я во всём виноват своим появлением на свет. После десяти лет мне начинало казаться, что станет легче, если она, наконец, умрёт. Но только – казаться.

Пускай.

Мне всё равно.

Лишь бы это прекратилось.

– Ты сказал, что воспользовался бы таким инструментом, который бы избавил тебя от всех неудобств, не возвращая при этом здоровья матери. Но в то же время ты сказал, что ничего этого тогда не осознавал. Из этого я делаю вывод, что весь твой дискомфорт – и тогда, и сейчас, – основан на эгоизме. Нарциссизм в чистом виде, ибо матери уже нет в живых, а ты по-прежнему продолжаешь искать виноватых и ничего не собираешься предпринимать – хотя бы для того, чтобы сохранить светлую память, пересмотреть своё к ней отношение.

– Зачем? Её всё равно уже нет.

– Её нет, да. Но есть женщина, которой ты дорог, которая хочет от тебя ребёнка. Она – твоя семья, и она страдает. До тех пор, пока ты не элиминируешь свою ненависть к своей маме, пока не пересмотришь своё отношение к ней, у тебя не получится создать крепкую и здоровую семью.

– При чём здесь это? То – мать, а это – жена.

– При том, что та модель поведения, которую ты заложил по отношению к матери, сегодня функционирует с любой женщиной. С женщиной вообще, и с твоей женой – в первую очередь.

– И что делать?

– Сегодня уже ничего. Ты меня серьёзно озадачил: любовь, которую ты испытывал к маме, не прошла проверку временем. Точнее, обстоятельствами. Я буду думать на эту тему, а ты пока отдыхай.

– А потом? Я же вообще спрашивал.

– Нет ничего невозможного. Ответь, если бы у тебя сейчас оказалась такая возможность – отправить маме письмо. Каким бы оно было?

– Не знаю. Надо подумать.

– Подумай, Данил. Первые мысли обычно самые верные. Подумай и напиши. Вот, я оставлю здесь чистый лист и ручку. Можешь не ждать меня; закончишь, и иди по своим делам. А я спущусь вниз, выкурю сигарету.

– И она бы его прочитала?

– Примем, что – да.

– А конверт есть?

– Зачем?

– Ну… это же письмо. Я бы его и запечатал.

– Сверни и оставь в книге.

– В какой?

– В любой. Выбери любую и оставь между страницами. Я найду.


Чем ему там намазали?


– Ира, он злой человек! Я, как только посмотрела на него, сразу сказала себе: «Да я с ним срать на одном квадратном километре не сяду!».

– Мама, опять ты за своё… – на этот раз Ирина говорила спокойнее и видно было, что женщина абстрагировалась от матери, стала относиться к её словам снисходительно, как бы со стороны.

Впрочем, – так же, как и с сестрой: новый мужчина в доме занял серьёзную часть её внимания и, кажется, действительно сделал из отчаянной матери-одиночки счастливую женщину, которая расцвела новыми красками, обрела утерянную сексуальность и привлекательность.

– Да ты посмотри: он же всеми фибрами своей души ненавидит Данила! Он его не принял и никогда не примет!

– Да с чего ты это взяла? Он очень любит Данила, они вместе рисуют, играют. Данил тянется к нему.

– Господи… ну, дай вам Бог. Дай Бог, чтобы я ошибалась… В конце концов, это – твоя жизнь. Только бы ребёнку не навредили… Боже, как я прошу об этом небеса, если бы ты знала…

– Мам, успокойся. Мы вместе уже не первый год, у нас всё хорошо.

– Да, только Данил весь задёрганный. Если раньше он время от времени водил шеей, то теперь – постоянно! Ты слышишь, как он хокает? Понаблюдай за его лицом: ни секунды, чтобы оно оставалось спокойным! Такие гримасы, что меня в дрожь бросает!

– Мам, это пройдёт с возрастом.

– Ну, дай Бог. Держи. Здесь тридцать тысяч. Больше нету.

– Спасибо, мам! Не представляю, что бы мы без вас делали. Вы с отцом нас просто выручаете.

– На кой чёрт вы мне нужны? Если бы не Данил, я бы пальцем не пошевелила. Или ты думаешь, я в Тынду еду, чтобы Кнышу твоему вольготнее жилось?

– Мам, перестань.

– Поднял бы зад, да сам бы съездил.

– Мам…

– Хорош мамкать! Ира, я до пятидесяти лет думала, что мне сносу не будет! Настолько хорошо я себя чувствовала. Столько во мне сил было! На десятерых хватило бы! И отца на ноги подняла, когда его паралич стукнул! И школу вела, и по хозяйству всё успевала. Ира, а у нас, сама знаешь, сколько было голов скота! Да кому я рассказываю!? Мам, – мяса, мам, – яиц, мам, – молока. Ты думаешь, мне тогда тяжело было!? Нет, Ира. Мне в радость всё это было. По крайней мере, меня ничего не отвлекало от детей, от мужа, от работы. А вот после третьей поездки чувствую: начала сдавать. Я не вечная, Ира! Будет и мне износ, помяни моё слово! Пока не поздно: подумай над тем, что я тебе сказала. Я не знаю, что случится дальше. Но здоровья уже нет.

– Мам, опять ты об этом? Ну, сколько раз мы тебе говорили: нет в нас коммерческой жилки. Ну, дашь ты нам денег на магазин. И что? Ни я, ни он не умеем вести дело. Только загубим всё.

– Без вас бы всё сделала. Николай против. Кричит, как недорезанный боров. Боюсь даже рот раскрыть. Оче нашъ, Иже еси на нбсѣхъ! Да святится имя Твоё…

– Ну, мы поедем. Поздно уже.

– Данил где?

– Не знаю. У отца в комнате, наверное. Ты своди, своди. Пускай она его посмотрит. Места себе не найду.

– А то я без тебя не справлюсь.

– Мам, не оставляй его больше одного, прошу!

– Ира! Ещё раз сказать!? Он был в классе вместе со всеми. Кто ж знал, что он домой попрётся!? Пешим! Когда кинулись, он уж в Курсавке был! Сто раз тебе твердила: нечего ему водиться со старшими! Теперь поди, спроси: чем ему там намазали, что аж за пятьдесят километров пешком двинул?

– Я попробую ещё поговорить с ним. На следующих выходных приедем. Может, он остынет.

– Долго ещё бабушка будет у вас Цербером? Ирина, у всех детей бабушка, как бабушка, а у твоего – наказание! Будто в тюрьму его сюда. Сколько это будет продолжаться?

– Мам… я не справляюсь. Не могу найти подход к нему. Только тебя и слушает. Если ты считаешь, что лучше забрать – мы заберём. Я ещё раз попробую.

– Да как же! Слушает он меня – ага. Сегодня такой послушный был, что аж пятки сверкали! Не успели опомниться, как он уже за горой. А? Ира, на это же решиться нужно было! – от бабы дёру дал. От, молодец!

– Он так просил оставить его дома. Сердце кровью обливалось! Может, и правда, пускай в этом году дома походит в школу? А, мам?

– Раньше об этом надо было думать! До́ того, как отправлять к бабе в деревню. Я спрашивала, долго ли это будет продолжаться не затем, чтобы ты его сегодня забрала обратно. Я до тебя достучаться пытаюсь. Теперь – нельзя! Коль скоро привезли его обратно – пускай осознаёт, думает. Если ты сегодня увезёшь его обратно, после того, как сказала ему «нет», это будет означать только одно в его понимании: я – прав. Знаешь, что будет потом?

– Что? Да ничего не будет, мам. Что может быть?

– Ага, как же. Прям ничегошеньки! Увидишь: сядет тебе на шею и ноги светит. Как Кныш твой! Вдвоём будут кровь сосать, пока ты не издохнешь. А потом один ноги вытрет о твой труп и женится на следующий день, а второй, упаси Господь, – вообще забудет.


Обручальное кольцо


– Шесть миллиметров. Всё, как ты любишь!

– Ну, здо́рово.

– Обещал выслать фотки, как отольёт.

– Это шайбы?

– Да. Ничего лишнего. Толстые.

– Пускай к вечеру эскиз сбросит.

– Спрошу. Но вообще, это уникальные кольца! Представляешь!? Представляешь!? Моё с брюликами! Тридцать шесть бриллиантов!

– С гравировкой реши́ла?

– Ой, ну мне всё очень нравится из того, что ты прислал.

– Тогда пускай будет великое дело всегда быть вдвоём.

– Я согласна.

– Никогда не носил обручальное кольцо.

– Да прям! Бабушка рассказывала, что носил.

– Первый год. Я снял его через год после свадьбы и больше не надевал.

– А почему?

– Мухаммад запретил мужчинам своей уммы носить золото.

– Но это же белое золото! Я видела, что мужчины носят перстни. Ничего страшного.

– Серебро носят.

– Пожалуйста! Это очень важно для меня. Ты не представляешь, что для меня значат эти кольца! Я тридцать лет тебя ждала!

– Конечно, моя нечаянная радость. Буду носить, обещаю.

– Хотя бы один год! Ради меня.

– Дай поцелую твои пухлые губки.

– И потом: тебе очень идёт кольцо. У тебя красивые пальцы. Вообще руки – красивые. Каждый раз, когда мы с тобой обедали в Оболенском, помнишь? Я всегда смотрела на твои руки.

– Зачем?

– Ну… – тут она зарделась, – знаешь… говорят, есть какая-то зависимость между длиной пальцев у мужчин и…

– И членом, что ли?

– Да.

– Интересно было знать, как у меня в штанах?

– Ну… просто любопытно. Фу, не смущай меня!

– Ой, ба! Ой, ба! Кто засмущался!?

– Да я сразу засмущалась, как только впервые увидела твои блядские глаза. А когда голос услышала – вообще потекла.

– А что – голос?

– Не знаю. Но вообще! Вообще! Утром, как только ты появлялся в офисе, у меня вся работа вставала. Стоило только услышать твой голос! Жутко сексуальный.

– Поверишь ли, мне его хотели поменять лет шесть назад?

– Кто?

– Врач. Перед операцией делали всякие обследования. Отоларингологу не понравился мой голос. Чё-то там высматривал, связки проверял. А потом такой: вас не смущает ваш голос? Нет, говорю. Что с ним?

– Такое ощущение, что развитие голосовых связок остановилось в переходный период. У вас голос, как у тринадцатилетнего пацана.

– Не нужно трогать мой голос.

– Как хотите. Я просто предложил. Мы могли бы поправить положение голосовых связок, придать голосу более низкий тембр. Вы всё равно будете находиться под общим наркозом.

– Док, иди в жопу.

– Что – прям так и сказал!?

– Нет! Это я так подумал тогда. Но то, что хотелось стукнуть его по голове – это помню хорошо. Сказал, чтобы он оставил свою затею.

– Хорошо, что ты так сказал тогда! Мне очень нравится твой голос. А зачем ты лежал? Что за операция?

– Нос ломали. Ставили кости на место. До этого мне было тяжело дышать. Ну, как… я вообще носом не дышал.


Кныш


Мама с папой празднично одели меня, взяли за руки (он – с одной, она – с другой сторон) и вышли на улицу.

– У нас для тебя подарок!

Стоял очень ласковый весенний вечер, солнце залило окна домов каким-то особенным оранжевым светом и мне было хорошо. Мы шли в сторону школы а затем свернули направо – вниз по ул. Красная.

– Какой, мама?

Тогда мама спросила меня, люблю ли я своего папу. Я сказал да люблю. Ещё я сказал, папа у нас самый умный и самый сильный. Мама всегда так говорила мне. Ещё она говорила, что если бы в магазинах продавали не за деньги, а за правильные ответы на всякие вопросы, то у нас было бы всё.

– Тётя Лена берёт тебя с собою на море! С Аней поедете вместе. Втроём.

Потому что папа всё знал и всегда отвечал правильно. Я годился папой и тоже говорил всем, что папа самый умный и самый сильный. Мама посмотрела на него и улыбнулась. А потом спросила, хочу ли я поменять свою фамилию, которая была Мирошников, на фамилию моего папы и её фамилию. Она сказала, что нехорошо получается, что мама с папой носят одинаковую фамилию, а я – другую.

– Ура! Когда? Спасибо, мамулечка моя! Когда?

Я сказал, что хочу фамилию, как у моего папы. И что всегда о ней мечтал. Тогда она обрадовалась и мы втроём зашли в красивое здание. Мне там поменяли фамилию. Мама показывала подругам. Я гордился ею, и мама гордилась. И всем пацанам сказал, что я теперь Данил Анатольевич. И фамилия у меня – Кныш.

– В пятницу уезжаете. Я уже договорилась! Это наш с папой подарок тебе в честь перемены фамилии.


Зары


– О… так всегда…

– Держи удар, братан.

– Ну, – ходи, чё уж там…

– Мои уехали в Кугульту на три дня. Са́сун женится.

– А ты какого чёрта здесь?

– Лабаз не пускает.

– А отец?

– Отправил к Лабазу. Говорит, разрешит – поезжай.

– Вот это я понимаю. Красава!

– Послезавтра краевые соревнования. Сегодня тренировка. Завтра – разгрузочный день. А в воскресенье ехать в Пятигорск. У него на меня какие-то там надежды.

– У отца?

– У Лабазана.

– Ты чего творишь!? А ну – назад! Ты два раза с головы снял…

– Ты зачем вообще садишься играть, если правил не знаешь?!

– Настроение – говно, Арман.

– Чё так?

– Ничё. Заяц три двойки влепил.

– За что!?

– За то, что не прочитал то, что он задавал на лето.

– А Анатолий Иванович разве не договорился?

– Договорился.

– И что?

– Ни что. Три двойки, сказал же. Папа, говорю, такая хуйня: Зайцев задал читать на лето, не смогу помогать тебе. Не ссы, сын, я договорюсь, говорит. Ну, отлично, говорю! Тогда я пошёл. Делай свои куши. Я – следом.

– Поцелуй зары на счастье! – смеялся армянин, ловко впечатывая фишки в обозначенные кубиками ячейки нард, которых даже не считал во время ходов. Было видно, что он хорошо знает эту игру.

– Когда первым ходом шесть-шесть или четыре-четыре, можно снимать с головы два раза, – в который раз учил меня Арман, – и вообще: с первых трёх-четырёх ходов можно определять для себя тактику на всю игру.

– Три-два. Ну и дрянь, – промямлил я, высчитывая в уме ячейку, на которую должна встать моя первая шашка, – Всё лето пропахал с отцом по дому, даже кровлю успели сделать. Я со спокойной душой и пошёл на первый урок. Сижу, такой, ни при делах, типа. Он тому – три пятёрки, того поднял, того спросил… и меня поднял.

Арман жил рядом, в одноэтажном доме, отстоящем от нашего, недавно приобретённого, через три соседних. Мы быстро нашли общий язык, но часто и теряли его – когда он, натренированный, легко сбрасывал меня на землю, проводя болевые. Памятуя, как он чуть было не сломал шею своему старшему брату, кидая его через себя, я опасался вязаться с ним в борьбе.

– И что?

– Что… читал? – спрашивает. Не, говорю, не читал. И улыбаюсь. Откуда мне знать, что он мне три двойки влепит?

С ним было спокойно. По крайней мере, от чеченов к тому времени я уже давно не выхватывал. Да и сам пробовал завязываться между делом в драку. То с одним, то с другим. Ну, так.. я остерегался задирать тех, кто явно сильнее. Арман знал об этом и старался не стравливать меня с молодцами.

Папа. Мозаика прямого набора

Подняться наверх