Читать книгу Близнецы. Том 1 - Дарья Чернышова - Страница 3

Пролог
Они не вызывали бедствий

Оглавление

Лесная прогалина упирается в бледную даль горизонта. Путник шагает широко, неспешно, тревожит дикий, спящий поздний снег. «Хорош я, наверное», – думается в такую погоду, когда представляешь, как выглядишь со стороны. Меховой капюшон натянут до самых бровей. В горбатой котомке за спиной раздражающе позвякивают дорожные принадлежности. На усах под самым носом висят две ледяных блямбы, которые путник успел надышать за пеший переход.

«Ну, почти пришел», – утешается он. И немного скучает по своей лошади. Впрочем, лучше остаться без лошади, чем без кадыка – или что там еще, согласно местным поверьям, может вырвать грозный хранитель леса, если при встрече его чем-нибудь не задобрить. Путник даже не разглядел хозяина дремучего бора как следует – ему лишь дали понять зычным рыком из тени, что он выйдет отсюда пешком или не выйдет вовсе. Совершенно неясно только, на кой хранителю леса лошадь. «А не грабанули ли меня часом?» – порой задумывается путник, но решительно гонит эту мысль прочь. Гораздо приятней считать, что просто услужил местному господину. Может, в конце концов, он эту несчастную кобылу съест.

Здесь владения хранителя заканчиваются. Лес обрывается впереди ровной линией, как будто кто-то сбрил его острым лезвием. Там – уже не Хаггеда, но еще не Берстонь, ничейная полоса. Параллельно прогалине, по которой шагает путник, ползет торговый тракт. Его пока не видать за хвойным частоколом, но скоро две дорожки пересекутся и могут случиться попутчики. Час еще ранний, едва светает, ближайший удобный ночлег далеко, но кто же знает этих торгашей.

Хорошо бы тракт оказался пустым, чтобы никто не испортил последних мгновений одиночества. Сейчас путник желает этого больше всего на свете.

Он стягивает плотную рукавицу и юрко сует ладонь за пазуху. На воздухе маленькая круглая баночка начнет жечь кожу металлическим холодом, если чуть-чуть промедлить. Путник поддевает крышку, облизывает палец и берет немного плотно сбитого порошка, чтобы втереть эту гадость в десну и потом еще полдня ощущать горечь на языке. Влажный палец неприятно морозит, но надо потерпеть – и спрятать баночку, пока впереди не показалась застава.

Тракт впивается сбоку в тропинку, пожирает ее без жалости и тихонечко переваривает: не жужжат полозья, не слышно конского храпа и людских разговоров. Путник вздыхает с облегчением. Застава сонно приподнимает веко, посматривая на него одноглазой деревянной башенкой.

– Стой! – грозно выкрикивает внезапно оттаявший дозорный. – Кто идет?

– Усталый путник возвращается домой, – откликается он, снимая капюшон. – С гостинцами для Дорека Гроцки.

Дозорный сперва теряется, услышав имя товарища от подозрительного незнакомца, но сообщает об этом вниз, и вскоре его сомнения развеиваются оказанным путнику теплым приемом.

Из бревенчатого флигеля, сиротливо примостившегося к башне, выбегает без шапки невысокий светловолосый мужчина. Дорек почти не похож на себя прежнего – отважное и решительное избавление от пагубных привычек, которые свели в могилу больше его родичей, чем война или старость, пошло наружности на пользу. Можно лишь гадать, поскучнел ли он при этом внутри – по крайней мере, объятия все такие же крепкие, хоть теперь и гораздо менее пахучие.

– Фирюль! Как ты узнал, что я здесь служу?

– Сердцем почуял, – улыбается путник.

Дорек прячет глаза – смущен. Это хорошо. Фирюлю хотелось бы здесь побыстрее закончить и отправиться дальше. Хватит с него уже Хаггеды, томно дышащей в затылок восточным ветром.

Еще один служивый, вышедший из небольшой хозяйственной постройки, удивленно таращит на гостя глаза. Словно радушный хозяин, Дорек широким жестом приглашает пройти внутрь флигеля. Наконец-то. В такой мороз недолго и околеть.

Старая угловатая мебель неприветливо щиплет неровностями изможденное тело. Котомка, расползшаяся на полу у скамьи, как толстый батрак, призывно демонстрирует часть съестного содержимого. Дорек предлагает гостю браги, Фирюль вежливо отказывается и отмечает, как у трезвенника вздрагивают уголки губ.

Перекусив, мужчины сидят друг напротив друга, потягивают вместо выпивки медовую воду и разговаривают, иногда отвлекаясь на чей-нибудь окрик или просто шум за стеной. Дорек вертит в руках шмат пряного кабаньего сала, обещанный гостинец, и кивает, пока Фирюль не краснея врет о местах и целях своих путешествий: когда друзья не видятся по несколько лет, любой при встрече станет ожидать целой вереницы разнообразных баек. Рассказ так хорош, что просится обрасти красочными подробностями прямо на ходу, но гораздо безопаснее придерживаться уже изведанной тропы.

Послушав о том, как Фирюль однажды нанялся в помощники к скорняку, который в действительности оказался звездочетом – хоть в той истории на самом деле не обошлось без одной содранной шкуры, – Дорек Гроцка улыбается и спрашивает:

– А что твой господин? Ну, тот, которому ты служил, когда мы виделись в прошлый раз.

«У него все прекрасно, – думает Фирюль. – На монетах, которыми тебе платят жалование, отчеканен его гордый профиль».

Вместо ответа он мотает головой и пожимает плечами, мол, был господин да сплыл. Дорек, кажется, удовлетворен – весь из себя учтивый, но в общем-то нелюбопытный малый, имеющий обыкновение задавать вопросы ради вопросов, просто чтобы поддержать разговор. Где он ночует? В этом же флигеле, на верхнем этаже? Вот бы там оказалось теплее, чем тут. В конце концов Фирюль решает, что пора перехватывать инициативу.

– У тебя-то какие новости?

– Да никаких, все заботы. Госпожа Ясинта должна скоро тут проехать – ну, посол из Хаггеды. Я ее краем глаза видел, когда она ехала к себе на родину. До ужаса красивая женщина.

Фирюль коротко усмехается.

– Не люблю блондинок.

И по легкому изумлению в голубых глазах Дорека понимает, что ляпнул лишнего.

Он не успевает принять решение. Дверь распахивается, впуская в комнату холод, дым и запыхавшегося дозорного.

– Горим! Атака!

Дорек вскакивает с места.

– Где?

– Везде!

Решение принимает себя само. Ремни котомки больно врезаются в плечи. Фирюль выглядывает наружу, когда Дорек с товарищем скрываются в серой мгле, и выхватывает припрятанный в рукаве стилет. Крепкая брань и отрывистые приказы носятся повсюду зыбкими волнами. Топот, стук и надсадный скрип свежего снега лезут в уши, как мех капюшона. Все кругом в дыму и противной взвеси, ни зги не видать. Фирюль, сдерживая приступ кашля, идет наугад.

Он делает несколько осторожных шагов вперед, потом ступает смелее, задевает носком ботинка оброненное кем-то огниво. Только теперь ощущается жар от объятой пламенем башни. Недовольная бедственным положением, она трещит и ухает, плюясь раскаленными углями вниз, прямо на головы своих защитников. Загорается крыша злополучного флигеля, а в стену его впиваются сразу две подожженных стрелы. Из тумана доносится истошный вопль. Фирюля однажды пороли, и он так же орал. Этот вопль не повторяется – крикуну досталось не плетью, а палицей.

Или, может быть, острием копья.

Оно смотрит прямо Фирюлю в грудь, иглой прокалывая белесую завесу насквозь. Он все еще различает мужские голоса позади себя и по сторонам, но отрезает их, как зачерствелую корку хлеба, и выбрасывает из головы. Ему нужны другие – те, что звучат под ребрами, а не в ушах. Нужен один – тот самый, который теперь молчит, а обладатель его мчится навстречу, грубо понукаемый пятками в бока.

Фирюль вскидывает руку, словно надеясь остановить ею удар копья. На деле он тянется, чтобы схватить поводья, как только всадник выпадет из седла.

Одновременно две пары легких, больших и маленьких, вдыхают морозный воздух, и Фирюль чувствует – перед ним сильный зверь, с таким будет весьма сподручно в пути. Конь резко замедляет бег и с громким ржанием встает на дыбы, взбивая клубы дыма передними копытами. Нога всадника застревает в стремени, а рука, первой коснувшаяся земли, изгибается под мерзким углом.

– Сука! – на чистом берстонском восклицает копейщик.

– Бахшед, – по-хаггедски ругается Фирюль.

Конь пятится и недовольно храпит, вторя обоим хозяевам. Старый, постанывая от боли, дергает коленом в попытке освободить ногу. Новый вынужден ему в этом помочь, перерезав стременной ремень.

Сверху, из седла, скрюченный копейщик кажется совсем мальчишкой. Отлично экипированным, сытым, здоровым берстонским мальчишкой. По какой-то причине размалеванным, только теперь замечает Фирюль, под боевого хаггедского колдуна.

Жеребец, породистый вороной с тяжелой, но уверенной поступью, беспокойно раздувает ноздри – ему это все тоже не нравится. Фирюль дает коню волю скакать на запад и на ходу обдумывает пару мыслишек, пока копейщик молча провожает его, хлопая жирно подведенными охрой глазами.

Мысль первая: такую раскраску носят только сампаты, а сампаты живут далековато отсюда и не очень дружат с огнем. Вторая: колдун, тем более хаггедец, тем более из сампатов, которые без ума от своих знаменитых боевых колесниц, никогда не позволил бы Фирюлю подчинить верного коня без борьбы.

Отсюда просятся какие-то выводы, но их приходится отложить на потом. Справа, совсем рядом, гул ревущего пламени разрывает протяжный свист, потом короткий вскрик, едва ли не визг, и топот копыт – это за Фирюлем. «Ах так!» – почти всерьез обижается он, сплевывает вязкую слюну и отвечает точно таким же свистом.

Мгновение замешательства преследователей и резкий порыв ветра, ненадолго приоткрывший дымовую завесу, позволяют разглядеть на кровавом снегу бездыханное тело Дорека Гроцки. «Что ж, – проносится в мыслях, – ладно». Фирюль на него не особенно и рассчитывал – просто оказалось удобно заглянуть по дороге. Вот сала жаль. Очень вкусное и не из дешевых. Такое делают только в Хаггеде, а в Хаггеду он уже не вернется.

Над мертвым Дореком стоит раненный в ногу человек, в руках у него – окровавленный кавалерийский палаш, лицо словно измазано ржавчиной. Его конь поблизости, они с вороным – старые друзья. «Ну, пора прощаться», – думает Фирюль и поправляет лямку на плече. Человек, словно не обращая на него никакого внимания, отворачивается и машет рукой кому-то, скрытому в сизой дымке.

Снова свист – лихой, разбойницкий. И снова – это пролетает рядом, едва не задев меховую оборку, стрела. «Заметил-таки», – хмурится Фирюль и натягивает капюшон. Гудит падающая башня. Вороной берет стремительный галоп. Там, внизу, под слоем белого снега – наконец-то родная земля. Сладость долгожданной встречи слегка отравляет противный привкус порошка. И погоня.

Ветер меняет направление, дым рассеивается, дает насладиться прекрасным видом зимнего ничего. В этой пустоте, местами пузырящейся холмами, сугробами и, может быть, курганами, резко выделяется ближайшая возвышенность. Там угадываются очертания всадника. Фирюль прищуривается. Белый конь нетерпеливо топчется на снегу, блестит металл закрытого шлема, латного доспеха и круглой шипастой булавы.

Фирюль присвистывает от удивления. Война с Хаггедой давно закончилась и похоронила своих героев, но вот же он, Марко Ройда, могучий Крушитель Черепов.

Многие берстонские дети слышали о нем истории: мальчишек они учили отваге, девчонок тоже, наверное, чему-то учили – на самом деле Фирюль никогда не понимал, зачем это все девчонкам. После армейских баек, рассказанных каким-нибудь увечным батраком, ему каждый раз приходилось утирать сопли перепуганной младшей сестре.

Белый всадник направляется к Фирюлю – на выручку? Конский топот за спиной как будто редеет. Вороной под седлом, наоборот, ускоряется, страх вязнет на языке. Ураганом проносится рядом латник с поднятой – не против него – булавой, взметается стриженная серебристая грива его жеребца. Фирюль пригибается и оборачивается ему вслед, но коварный дым уже скрадывает источник поднимающегося крика.

Погони нет. Впереди – длинная прямая дорога, и уже видно первый путевой столб. Был ли всадник? Поверили бы мальчишки, с которыми Фирюль когда-то играл в войну, что его вроде как спас сегодня Крушитель Черепов?

Он усмехается в усы и решает подумать об этом позже. Например, когда наконец отогреется в душном уюте городских стен. Фирюль оставляет вороного в покое и погружается в полусон. В ближайшие несколько дней, знает он, на этой дороге с ним ничего особенного не произойдет.

Вокруг Столицы, которая с недавних пор больше не столица, теперь почти ничего особенного не происходит.

Вообще-то этот город зовется Гарнаталзбетой, как и нависающая над ним гора, но, кроме заучек из академий, никто никогда его так не зовет. Наверное, такой же заучка давным-давно придумал дать длиннющее сказочное имя колючей вершине и поселению, что съежилось в ее тени. Изнутри старая столица кажется бесконечным лабиринтом улиц и переулков, и только отъехав подальше от белых зубастых стен понимаешь, насколько мелочна людская возня в сравнении с грозной мощью горы. Фирюля, впрочем, всегда интересовали разные мелочи.

У городских ворот грустный караульный требует представиться и объяснить, что у приезжего тут за дело, но, кажется, не слушает заготовленный ответ. Хочется предложить парню выпить, настолько несчастный у бедолаги вид. Даже вороной согласен, что нельзя заставлять человека дежурить, когда тот в такой хандре – жеребец бодает караульного в плечо и ворчит, как будто выражая сочувствие.

– Добрый конь, – улыбается парень, а у самого в глазах блестят слезы.

Фирюля прямо-таки снедает любопытство.

– Что стряслось у тебя, служивый?

Лицо караульного перекашивает.

– Хаггедцы, – плюется он словом, словно проклятием. – Друга моего зарезали на заставе.

«О как, – удивляется Фирюль. – Быстро разлетелось». Он сообщает караульному, что пробудет в городе недолго, и вслух соболезнует его утрате. Парень кивает и делает жест, мол, поезжай – если Фирюль задержится у ворот еще на мгновение, тот бросится ему на шею и разрыдается.

Топтать подковами мостовые строжайше запрещено – будь добр, дорогой гость, сдать лошадь в конюшню, а потом гуляй где только захочешь. Фирюль следует указателю, прибитому к арке, в незапамятные времена обозначавшей въезд в Столицу, и оставляет вороного на попечение скучающего распорядителя.

Город просыпается с неохотой, словно накануне тут проходил праздник, но праздников – настоящих, с ярмаркой, скоморохами и серебром рекой – местные не видали уже давно. Торчком стоят в отдалении башни оставленного владыкой замка. Обескровленные улицы зевают окнами пустых домов. Фирюль идет напрямик через рыночную площадь к двухэтажному зданию с балконом и вяло болтающейся выцветшей вывеской, на которой угадываются очертания непристойного рисунка.

За гостем увязывается одноухий кот непонятного окраса, только что угостившийся обрезками у мясницкой лавки. Фирюль открывает дверь и пропускает нового знакомца вперед себя. В нос ударяет запах паленой травы. Коту это не по нраву, и Фирюлю тоже, но так уж принято в дорогих борделях – делать вид, будто жженый сухостой перебивает месиво других ароматов.

Внутри заведения удивительно людно, под потолком звенит хохот и батрацкая брань. Кто-то разместил тут своих людей? Об этом Фирюля не предупреждали. Хотя, судя по бегающим взглядам, любопытным и жадным, ватага здесь недавно и еще не успела насытиться всеми предлагаемыми удовольствиями. Кот, лавируя между ногами в грязных тяжелых ботинках, убегает по кошачьим делам. Фирюль с порога чувствует, что день обещает быть прекрасным. Его встречает собственной персоной легендарная шлюха по прозвищу Бойница.

Он почти не удивлен – ему известны городские сплетни. Дела у Бойницы идут все хуже с тех пор, как пропал ее зазывала, который при помощи рифмы и зычного голоса приводил ей клиентов толпами. Сделанное имя какое-то время еще работало само на себя, но каждый год в борделях появляются новые красотки, а она отнюдь не молодеет.

Угасшая звезда столичного небосвода ласково улыбается гостю и стонет: «О!» – оттопыривая пальчик, как будто силится вспомнить его имя. Он и рад бы подыграть ей, только напрочь забыл, кем представлялся в этом заведении.

– Дудник, – пробует Фирюль, и шлюхина улыбка становится шире, обнажая отсутствие пары верхних зубов.

– Конечно! Как такого не помнить! Чего хочет господин этим чудесным утром?

Может, он и не угадал с «Дудником», но ей, в отличие от него, наплевать.

– Хочу тебя, – отвечает Фирюль, протягивая шлюхе серебряную монетку с лицом Отто Тильбе, – и еще кого-нибудь за компанию.

Бойница отточенным движением прячет деньги в складках юбки, в потайном кармашке. Потом она оценивает посетителя беглым взглядом и неразборчиво выкрикивает в душное пространство заведения односложное имя. Фирюль оглядывается и чувствует, как сладость предвкушения вмиг сменяется горечью досады. Мальчишка, который подплывает ближе особой походкой, тянущей на пару монет дороже среднего ценника, на деле оказывается очень плоской и очень – слишком – юной девчонкой.

– Зараза, – бормочет Фирюль и осторожно хлопает Бойницу по плечу. – Знаешь, мне хватит тебя одной.

Девчонка обиженно поджимает губы и разворачивается на пятках, отклячив зад. В каждом ее ухе блестит по массивной серьге. Родителям сейчас таскать бы ее за эти уши, но Фирюль понимает прекрасно, что родителей у девчонки нет.

Или есть, но такие, которых лучше бы не было.

После полудня он, хмельной и уставший – Бойница, растеряв зубы, не растеряла профессиональные навыки – внимательно слушает болтовню посетителей. Из обрывков фраз Фирюль понимает, что оказался в компании стражников, отпущенных в увольнение: эти люди вчера вернулись из поместья Верле, куда сопровождали жену ректора здешней академии, госпожу Ильзу, с ее малолетними детьми. «Надежный, однако, эскорт у госпожи Ильзы, – отмечает Фирюль, делая глоток пенистого эля. – Хватит на трех госпож победнее».

Ей с мужем, Рубеном Корсахом, младшим из трех племянников лучезарной госпожи Лукии, жутко повезло, что на последних выборах победил именно Отто, у которого пока хватает изобретательности и упорства, чтобы вертеть этой страной и ее законами, как ему угодно. Без вмешательства владыки история их любви, положенная в основу модной нынче баллады, могла ничем хорошим не закончиться.

В Вольдемаровой книге, единственном источнике берстонского правосудия, созданном в незапамятные времена и с тех пор практически не меняющемся, сказано, что младший брат не должен жениться прежде старшего. Госпожа Лукия устроила брак первого из своих племянников, но ничего не могла поделать со средним, Кашпаром, который родился всего на год раньше Рубена – после одной неудачной помолвки тот наотрез отказывался от новых.

Фирюль почти наверняка знает почему. Когда-то он тоже, как сейчас Кашпар Корсах, обретался всегда при господине Тильбе, делил с ним интересы, замыслы и постель. У матери Отто, госпожи Нишки, сводило от этого челюсти – она-то растила благовоспитанного юношу, верного своему почетному долгу. В сущности, у нее все получилось. Владыка Тильбе, муж и отец – образец благовоспитанности, который теперь издает указы, переворачивающие порядки с ног на голову, и голыми руками перетаскивает целые города. В этом он видит свой почетный долг – столкнуть Берстонь наконец с насиженного места, где ей на голову сыпятся градины неудач. Если для этого нужно отдельным указом осчастливить Рубена Корсаха, позволив жениться вперед старшего брата, или поцеловать руку хаггедской посланнице, владыка Отто готов всех осчастливить и поцеловать. «А ты ведь, господин Тильбе, стал таким благодаря мне», – мысленно обращается к нему Фирюль. Впрочем, надеется он, еще представится возможность сказать это вслух.

Фирюль замечает, что некоторые отдыхающие то и дело посматривают или кивают наверх, где за уставленным яствами столом в форме кривого овала сидят трое мужчин в шагреневых сапогах. Один из них время от времени бросает взгляды вниз, через перила – это командир. Двое других, более щуплые и бледнолицые, старательно делают вид, что захмелели, когда рядом оказывается девка или кто-то из случайных посетителей – это соглядатаи, явно еще новички.

По крутой деревянной лестнице легко забирается на второй этаж одноухий кот. Потершись о высокое голенище командирского сапога, усаживается под столом и принимается вылизывать потрепанный хвост. Как назло, едва разговор подходит к самому интересному, в единственное ухо впивается поганая блоха.

– Носятся теперь с этой заставой… – говорит бледный, пока кот чешется едва не до крови. – Выжило полторы бедолаги… Может, владыка правильно сделал, что увез казну подальше от границы.

Кот наконец-то избавляется от мелкой паразитки. Фирюль глотает эль и недовольно рычит в усы. Из-за таких вещей – и привкуса дохлой крысятины – он не очень-то любит пользоваться «услугами» бродячих котов, но пока другого варианта нет.

– Господин говорит, напали не хаггедцы, – бурчит под нос командир. – Это вроде были наемники, и вот сейчас выясняют чьи.

– Что значит «чьи»? – умничает щуплый, забыв, как только что прикидывался перед шлюхой, будто не может связать двух слов. – Господ Фреток, вестимо.

Фирюль усмехается своим мыслям: «Очень, кстати, может быть».

Он уже в курсе, что Ортрун Фретка, самая богатая невеста Берстони, будто бы ни с того ни с сего отвергнутая Корсахами, теперь без всяких брачных клятв живет со старым гетманом Збинеком Гоздавой и зачем-то рожает ему детей. Фирюль хорошо знает, кто такой Збинек Гоздава, да и тот, верно, вспомнит его, если увидит – правда, назовет не Фирюлем, а Соловьем. Под этим именем он недолгое время служил в одной из хоругвей гетмана, этим именем называли его те, кто полег на пепелище у Старой Ольхи. Он, Фирюль-Соловей, сделал единственный выстрел, положивший начало тому сражению.

Много воды утекло с тех пор, теперь у гетмана Збинека Гоздавы новый отряд и новая хозяйка. Ортрун Фретка хочет двух вещей: войны и власти. Или, скорее, чего-нибудь одного, чтобы с его помощью получить второе. Имея такое желание и, что самое главное, возможность его исполнить, Ортрун Фретка занимается ерундой, плодя ублюдков и за глаза называя владыку Рябым из-за следов юношеских прыщей на лице.

Может, кто-нибудь наконец сказал ей, что так дела не делаются. Или Фирюль чего-то не знает. Он, если начистоту, и того, что знает, рад бы не знать. Он рад бы вообще никогда не встречать Отто Тильбе и совсем иначе прожить эту клятую жизнь.

Одноухий кот задирает лапу и сосредоточенно лижет яйца.

– А всадник этот? – бормочет командир, разглядывая дно опустевшей кружки.

– Что еще за всадник? – отзывается щуплый и делает девке знак принести еще эля.

– Который разогнал нападавших. Спас тех служак.

– А, который якобы дух Крушителя Черепов? Россказни. С перепугу и не такое привидится.

«Конечно, россказни», – думает Фирюль. Духи не размахивают булавами и не седлают коней, оставляющих вполне явные следы копыт на снегу. Они сидят себе тихонько в курганах первые полгода, пока за них не выпьют на памятной трапезе, а потом вылупляются из земли, как цыплята, и улетают прочь с вечерним ветром. Звучит совсем не страшно, если подумать. Хорошо бы все так и было.

Плоская девчонка, которую Фирюль встретил сегодня утром, хватает поднос из рук подруги и походкой от бедра поднимается по лестнице. Под ее весом ступеньки даже не скрипят. Щуплый откидывается на спинку стула, оглядывает девчонку с ног до головы, пинает товарища под столом и задевает носком сапога кошачий хвост.

Фирюль встает, расплачивается и уходит. Провожая гостя, беззубая Бойница улыбается и выражает надежду, что он еще вернется.

Жить ей остается от силы пару недель.

Рынок слегка расшевеливается к середине дня. Фирюль идет обратно к конюшням намного медленнее, чем шел сюда, прислушивается к ворчливому гомону города – уже не столь важного, но все еще самого большого в стране. Торговка заламывает кошмарную цену за корзинку зимних яблок, благо денег у Фирюля с избытком. Подбросив монетку в воздухе, худосочная тетка пробует ее на зуб и только потом, одобрительно кивнув, отдает товар покупателю. На дне корзинки – ошметки грязи и дохлые насекомые. Фирюль перекладывает приличные яблоки в котомку, одно кладет в карман, остальные выбрасывает в канаву и возвращает корзинку торговке. Та только кивает, уже окучивая следующего покупателя. Отто Тильбе хитро подмигивает с ее ладони.

Распорядитель конюшен, успев поближе познакомиться с вороным, расщедривается похвалами в адрес заботливого хозяина и замечательного коня – напрашивается на лишнюю монетку. Фирюлю не жалко. Вороному тоже. Они направляются к воротам, а вслед летят наилучшие пожелания распорядителя.

– Это он тебе, – говорит коню Фирюль.

Он сует руку в карман, нащупывает в ткани дырку – надо зашить – и достает румяное яблоко. На кожуре оказывается налипшая грязь. Фирюль плюет на нее и протирает рукавом. Так-то лучше. Еще оказался бы тот караульный на посту.

В этот раз Фирюлю везет, не то что на заставе. Парень выглядит даже хуже, чем утром, и таращится на протянутое яблоко, как на сияющий рубин.

– Я могу отдать его своему коню, – пожимает плечами Фирюль, прерывая затянувшееся молчание.

Караульный выходит из оцепенения.

– Спасибо, – кивает он. – Спасибо вам.

И, скромно опустив глаза, откусывает сразу половину.

Фирюль прощается и бодрой рысцой покидает бывшую столицу. Он будет посмеиваться над этим случаем до самой Рольны, низкорослого и непримечательного городка, где предстоит встреча с еще одним старым знакомым. А заснеженная вершина гигантской горы, чье имя Фирюль произнес вслух всего пару раз в жизни, будет беззвучно хихикать над ним за спиной.

Все яблоки исчезают в считаные дни. Фирюль почти готов признать, что они стоили своих денег, хотя в дороге любая еда кажется вкуснее. Зима начинает потихонечку выдыхаться – довольно рано, но, может, оно и к лучшему. «А порошка-то осталось всего ничего», – замечает Фирюль на вторую неделю пути. Вороной фырчит, недовольный лезущей в глаза отросшей челкой. Хозяин обещает на следующем привале его подстричь. И себя бы тоже в порядок привести. В конце концов, Фирюль собирается не в обычный бордель, а в заведение уровнем повыше – в академию изящных искусств.

Ему не довелось там учиться, но было время, когда круг его общения почти целиком состоял из школяров. Пока Отто не начал свои преобразования, в Бронте, теперешней столице, мирно сосуществовали две академии, торговая и художественная, и обе наряжали своих подопечных в очень похожую мрачную форму. Улицы города по вечерам, когда заканчивались занятия, захлестывало черной волной школярских одежд.

Когда Бронт стал столицей, владыка с советниками и управленцами занял помещения академии искусств, а всех артистов, певцов и художников, не обращая внимания на возмущенный ропот, отправили в Рольну – ближайший город, где нашлось для них подходящее здание. «Слишком подходящее», – вспоминая об этом, каждый раз смеется Фирюль. До школяров вытянутый двухэтажный дом с синими занавесками на окнах служил пристанищем сиротам и проституткам.

Родители благородных обучающихся наверняка забросали владыку гневными письмами: «Почему, в конце концов, не тронули торгашей?» Им-то невдомек, что Отто считает возможным и крайне желательным найти энергии молодых господ более достойное применение – сам он, отличный фехтовальщик и заядлый охотник, терпеть не может музыку и танцы.

Из всех искусств владыка Тильбе признает разве что искусство слова. Может быть, поэтому расцвели на берстонской земле поэты. Самый знаменитый из них, скрывающийся под псевдонимом Ясменник, автор слезливых стихов о любви и смерти, написал трогательную балладу о Рубене и Ильзе. В ее последнем куплете строго положительный герой, именуемый Первым-из-Господ, своей рукой и властью соединяет влюбленных. Весь остаток пути Фирюль то и дело принимается насвистывать эту мелодию, но никак не может вспомнить целиком слова.

Рольна, хоть и меньше старой столицы в несколько раз, оказывается гораздо шумнее. Останься в котомке хоть одно яблоко, и тому не нашлось бы, куда упасть. На каждом углу кто-нибудь пытается торговать или втягивает встречного в обсуждение последних новостей: посланница Ясинта вернулась в Бронт.

Все болтают о том, что заставу сожгли не хаггедцы, но и Фреток не упоминают. Говорят, это сделали разбойники, которые собирались только захватить ее, чтобы потом ограбить кортеж посланницы, но увлеклись и разнесли там все в пух и прах. «Разбойники, конечно, – качает головой Фирюль, поглаживая гриву вороного, – на таких-то конях да при такой амуниции». Одного нападавшего будто бы даже поймали и допросили, а теперь разыскивают остальных. Не позавидуешь тому бедолаге – когда за душой целая прорва противозаконных приключений, обидно огребать за то, чего ты не делал.

Возле знаменитого рольненского приюта тоже, как обычно, полно народу – только теперь это не «сиротки» с «маменьками» или их поклонники, а те, кто кормится от обосновавшейся здесь академии. Вороной топчется у коновязи, беспокойно храпит, но Фирюль дает слово, что они тут ненадолго. Беспрепятственно пройдя в здание мимо спящего на посту сторожа, он думает: «А ведь бордель охранялся лучше, чем это достойное заведение».

На заднем дворе целая группа юнцов без шапок морозит уши и тянет ноты, наконец напомнив Фирюлю строчки:

– Не стану я госпожой твоей, не позволит того закон…

– …тогда ляжем с тобой, цвет души моей, в землю прежде постели, о!

Кто-то, сидя на скамейке, подыгрывает поющим на инструментах, а единственные двое, одетые не в школярскую форму, лишь иногда делают замечания или плавные жесты. Одного из них, низкорослого, почти карлика, Фирюль видит впервые, а другого знает давно и близко – это мастер Теган по прозвищу Перебей Ребро.

Согласно красивой версии происхождения его необычного имени, каждый, кто попытается перепеть знаменитого барда, рискует сломать себе ребра, стараясь набрать так же много воздуха в грудь. На деле по этим самым ребрам незадачливому конкуренту обязательно треснут в ближайшей подворотне, да обставят так, что потом ничего не докажешь. Как поговаривали в свое время школяры торговой академии, бывшие соседи художников и музыкантов, ранимее артиста бывает только артист талантливый, а уж если рану разбередил – беги.

Стройный хор юнцов берет высокую ноту, а Фирюль скромно машет рукой только что заметившему его Тегану.

– Хуби, подхвати-ка, – поднимаясь с места, говорит Перебей Ребро более молодому мастеру, подходит ближе и, широко раскинув руки, обнимает давнего знакомого. – Сто лет не видел тебя, Щебетарь!

– Вот, выбрался навестить. Вы тут как? Выстукиваете ритм зубами?

– Да им полезно, – понизив тон, кивает он в сторону школяров. – Они мне на прошлой ярмарке закатили истерику, мол, холодно осенью на улице выступать. Теперь загодя приучаю.

– Понятно, – улыбается Фирюль. Неожиданно для самого себя он искренне радуется встрече и даже чувствует потребность в обычной дружеской болтовне. – А что…

– Крáско! – вдруг обращается Теган к одному из учеников, скорее всего, вздрогнувшему от окрика смазливому брюнету, и голос его при этом вытягивается, истончается, как струна. Все перестают играть. – Давай еще раз, чуть-чуть повыше, как на прошлой неделе с «Лепестком». И-и!.. Да! Ладно, идем отсюда, – снова взглянув на Фирюля, совсем иначе произносит он, когда школяры затягивают балладу с начала. – Пусть Хуби свой хлеб отрабатывает, а то не дадут нам поговорить.

Они заходят в натопленное людским дыханием здание и поднимаются на второй этаж. Теган отлавливает поломоя с пустым ведром.

– Слушай, – доверительным тоном говорит он мальчишке, – будь другом, найди мне Любека.

Поломой кивает и, критически осматривая недавно начищенную лестницу, идет вниз. Фирюль интересуется:

– Любек – это школяр?

– Да ну, что ты, я ж не из этих, – отмахивается Теган. – Счетовод наш, из торговой, в один год выпускались. Помнишь, может, его? Высокий такой. Не помнишь? Ну, не суть, познакомитесь.

– Что у вас тут сейчас? Готовитесь встречать весну?

– С чего ты взял?

– Ну, разучиваете баллады о любви.

– А, ты про Ильзу… Ох, знал бы ты, дружище, как уже затрахала эта сраная Ильза, – высказывает наболевшее Перебей Ребро. – А всем, сука, нравится, на каждом пиру ее подавай. Тьфу! Как Гельмут говорил, одно и то же петь – лучше не петь вовсе.

– Гельмут? Еще один твой любимец?

– Не, он был по девочкам. По рыженьким в основном. Не доучился, вылетел за драку.

– С кем?

– С ректором.

– Какой интересный молодой человек.

– Да тут таких до хрена. Батрацких детей вообще сильно больше стало. Господам, видать, не по вкусу синие занавески. Рябого ругают за то, что он нас выселил в Рольну, а по мне, так нам это даже на пользу.

Тегану Перебей Ребро повезло иметь авторитетное мнение и насчет господ, и насчет батраков – давным-давно его благородный отец в порыве чувств обрюхатил служанку, его добрую мать. Говорят, все господские ублюдки очень везучие. Фирюль поостерегся бы обобщать, но Теган, например, на свою долю не жалуется.

Они идут по узкому коридору, навстречу – стайка школяров из благородных семейств. Юнцы одеты по форме и ничем как будто бы не отличаются от остальных, но у Фирюля нюх на господскую кровь. Он подмечает, что у всех них длинные, примерно до плеч, волосы собраны в низкие хвосты. Отстал Фирюль от берстонской моды, да и годы, в общем, уже не те – это аристократы могут себе позволить молодиться до тридцати. Тегану, может, и все равно, а Фирюль до сих пор иногда воображает, каково было бы вылезти из материнского чрева на серебряное блюдо, а не на гребаный гончарный круг.

Именно гончарному кругу – и отцу, который его крутил, – они с сестрой, Стельгой, обязаны странными именами: из неиспользованных ошметков глины получались маленькие птички-свистульки. И детей своих этот человек растил точно так же, по остаточному принципу. Всего их родилось пятеро, выжило двое, а когда случилась шестая беременность, он, подозревая жену в измене, избил ее так, что и до родов дело не дошло. Фирюлю было почти семь лет, и он впервые вступился за мать. Маленькая Стельга, беспомощно наблюдая, как брат от тяжелой оплеухи сползает по стене, зарыдала в голос. После этого стало совсем паршиво, потому что с тех пор одинаково доставалось всем.

Фирюль всматривается в каждую дверь, мимо которых они с Теганом проходят. За одной из них кончилось его детство. Перебей Ребро пересказывает последние сплетни, перемежая их юношескими воспоминаниями, болтает без умолку, пока наконец не вваливается в комнату, расположенную почти в самом конце коридора. На кровати у дальней стены лежит без покрывала голый человек.

– О, – немного удивляется мастер, – а вот и Любек.

Мужчина лениво поднимает голову, осматривает вошедших, кивает Фирюлю и отвечает Тегану:

– Я… вчера… был тяжелый день.

Белки глаз у Любека исчерчены тонкими красными линиями. Он через слово шмыгает носом и вообще выглядит так, будто накануне действительно таскал мешки. Фирюлю известно, от каких снадобий такое бывает. Впрочем, сразу после приема от них есть и положительные эффекты – например, повышенная выносливость. Наверняка у них тут найдется небольшой запас.

Перебей Ребро качает головой.

Фирюль ставит котомку в угол, расстегивает ремешки кафтана, снимает ботинки. Теган сперва изумленно поднимает брови, а потом запирает дверь изнутри и без лишних слов присоединяется. Котомка проминается под весом складываемых одна за другой вещей. Не так уж много осталось припасов. Надо бы закупиться.

– Так и не спросил, – стянув рубаху, вдруг говорит Перебей Ребро, – ты к нам надолго?

Любек с возрастающим интересом наблюдает за ними обоими. Фирюль придерживает заваливающуюся набок стопку одежды и подпирает ее ножкой стола.

– Думаю, задержусь на денек.

Теперь он почти уверен, что это та самая комната, где умерла мать. Или, может, ему просто хочется быть в этом уверенным. Как и в том, что на самом деле она всегда его ненавидела – и именно поэтому однажды утром, улучив возможность сбежать, взяла с собой только Стельгу.

Фирюль отлично помнит это утро. Он провел его, как и весь последующий день, на полу, принимая удары за троих. Иногда ему кажется, будто память уже забросила то время за печку, но вот сейчас, в новой обители искусств, она изображает в красках знакомый сюжет.

Болит, кажется, вообще все, что может болеть, еще и к горлу подкатывает противная желчь. Отец бьет ногами по лицу – и по ребрам, когда Фирюль хватается за голову и оставляет открытой грудь. На этот раз звериное рычание, всегда сопровождающее избиения, еще громче обычного и еще неразборчивей. Он хоть понимает, что его не слушают? Кажется, вдруг понимает – рык обрывается и переходит в хрип. Вместо очередного удара Фирюль получает внезапную передышку и по-собачьи забивается под скамью. Вцепившись намертво в деревянную ножку, он тут же сажает занозу и ждет, что отец сейчас пнет его под неудобным углом и, может быть, стукнется при этом ногой о сиденье. Фирюль зажмуривается и делает глубокий вдох.

Раздается грохот. Безболезненный, но жуткий грохот. Через боязливо приподнятые опухшие веки видно, как лежащий на животе отец не моргая таращится на Фирюля бешеными глазами. И не шевелится. Фирюль тоже замирает, опасаясь неосторожным шорохом разбудить зверя. Они глядят друг на друга до самого заката, и всю ночь в темноте, и на следующее утро, пока на морщинистый лоб не садится муха. Тогда Фирюль понимает, что отец мертв. Оттолкнув труп в сторону, вылезает из-под скамьи. В тонкой полосе света, пробивающегося через окно, кожа мертвеца как будто блестит. «Куда они пошли?!» – орал отец перед тем, как Фирюль упал, и он не знал, что на это ответить. Теперь он дает себе зарок их найти – и спросить, почему они ушли без него.

– Хочешь выпить сильванера? – обращается к нему настоящее в лице Тегана Перебей Ребро.

– Нет, – отвечает Фирюль и разворачивает его к себе спиной.

Много лет назад он на нижнем уровне этого же здания стаскивает какого-то богатого урода со своей сестры и пинками выгоняет из комнаты. Стельга стыдливо прикрывает едва выросшую грудь и полушепотом говорит, что он должен дождаться очереди. «Дуреха! – свирепеет Фирюль. – Это я! Мать где?»

Сестра, кажется, наконец узнает его, но не спешит бросаться в объятия – только указывает пальцем наверх. Он собирается подняться, да вот в дверях сталкивается с парой рослых препятствий, из-за плеч которых торчит взлохмаченная башка недообслуженного клиента.

Фирюль уворачивается от лапищи, пытающейся сгрести его в охапку, отпрыгивает в сторону и два раза коротко свистит. Мохнатый черный пес, сопровождавший его последние несколько дней, вгрызается в ногу одному из вышибал, а второму прилетает в лицо горсть фальшивых монет. Пока богатей раскрывает рот, чтобы прокричать что-нибудь оскорбительное, Фирюль уже оказывается на втором этаже и быстро отыскивает нужную комнату.

За маленьким столом у открытого окна его мать, закрутив светлые волосы в пучок, перебирает и раскладывает букетиками разные травы. Она так увлечена занятием, что даже не сразу поднимает голову, чтобы взглянуть на вошедшего. И в испуге охает, когда все-таки удосуживается взглянуть.

Фирюль захлопывает за собой дверь и срывающимся голосом спрашивает: «За что?» Мать вскакивает, прижимается к стене, поднимает руки: «Я не… не… не надо». Фирюль хватает ее за плечи и пытается сказать: «Отца нет». Может, у него это даже получается, потому что она вдруг взвизгивает и вырывается: «Ты!..» Мать берет брусок, удерживающий от закрытия оконную раму, и размахивает им, как оружием. Выбив деревяшку у нее из рук, Фирюль с силой отталкивает полоумную в сторону. Она путается в ногах и налетает затылком на откос.

Вместе с матерью падают на пол травяные букетики – она судорожно цепляется за свисающий со стола краешек ткани. Фирюль бросается вперед, распускает ее волосы, осматривает длинную рану и случайно пачкает пальцы в крови.

Распахивается хлипкая дверь. Верещит на пороге полуодетая Стельга. Фирюль слышит из коридора тяжелый топот и, вытерев о занавеску руки, сигает в окно.

– Убил! – блеет позади тоненький голосок. – Он ее убил!

За всю жизнь Фирюль так никому и не признается, что сделал это случайно.

Теперь за окном злополучной комнаты падает крупными хлопьями снег. Хорошо бы он оказался последним в этом году. Счетовод Любек, придя в себя, сообщает, что ему нужно поработать, и оставляет друзей наедине. Теган чешет волосатый живот, рассказывает про своих школяров и попивает невесть как добытый сильванер. Фирюль его не слушает и не притрагивается к вину – он думает о том, как странно вернуться в место, которого столько лет избегал, и кожей ощутить прикосновение прошлого. Он бы все сделал тогда по-другому, скажи ему кто-нибудь, куда это приведет. Перебей Ребро совсем хмелеет и начинает повторяться.

– У меня завтра нет занятий, – говорит он уже во второй или третий раз, – можно расслабиться.

И заново рассказывает брошенную на середине историю. Фирюль принимается потихоньку натягивать одежду. Вороной там, наверное, уже заждался. Стоило обойтись без Рольны. Езжал бы сразу в Бронт напрямик, да пересилило клятое любопытство. Теган ставит на стол деревянный кубок, похожий на те, которые сжигают на памятных трапезах вместе с какой-нибудь вещью покойного, и замолкает, задумавшись.

– Кстати, хотел сказать, – обращается к нему Фирюль, пользуясь мгновением тишины. – Мне нравится баллада о Рубене и Ильзе.

И, в два глотка допив дорогущий сильванер, уходит, оставляя озадаченного мастера в одиночестве.

Фирюль снова вспоминает о Тегане Перебей Ребро только спустя полдня, на развилке большого тракта, когда подходит время приема порошка. Сунув руку за пазуху, он никак не может нащупать металлический кругляшок – переложил куда-нибудь, что ли? Обшарив карманы, а затем и вытряхнув содержимое котомки на землю в стороне от дороги, Фирюль четко осознает, что ничего не терял и не перекладывал. Даже пальцы помнят: он проверял, на месте ли порошок, перед тем как снять кафтан в той гребаной комнате.

Да только нет больше баночки. Вот и все.

Фирюль беззвучно усмехается. В горле клокочет кашель, смешивается с хохотом. Все человеческое, вымученное, искусственное вдруг ниспадает, как разорванная страстным любовником одежда.

– Да пошел ты, – говорит он Тегану, Любеку, Отто Тильбе, отцу и самому себе.

Он в произвольном порядке скидывает еду и вещи обратно в котомку, не заботясь о том, что может случайно что-нибудь раздавить. Вороной бьет копытом смешанный с грязью снег, и брызги прилетают Фирюлю в лицо. Он бросает наскоро слепленный комок в ответ, вызвав у коня поистине жеребячье недоумение, и утирает рукавом висок.

Этот жест напоминает о высокой волне, разрезанной пополам острым лезвием прибрежных скал. Множество крошечных капель воды смачивают обветренную кожу. Фирюль дышит соленым воздухом, а буйное море поет ему песни на чужом языке. Он старается запечатлеть в сердце эти ощущения, чтобы возвращаться к ним, когда придется снова променять гальку на болотную грязь.

И вот сейчас, отряхивая от этой грязи забитую под завязку котомку, Фирюль принимает решение повернуть на юг. Ему хочется еще раз увидеть море. И он его, чтоб им всем пусто было, увидит.

Крюк занимает даже больше времени, чем предполагалось – не меньше пары недель, – но Фирюль, унюхав во встречном ветерке морскую соль, пускает коня рысью и усмехается: по приятной щекотке в носу уже ясно, что оно того стоило. Правда, рыбацкая деревушка, отмеченная на картах этой местности, кажется, сильно изменилась за последние несколько лет – при ближайшем рассмотрении Нагоска оказывается зарождающимся портовым городом. Земля изрешечена заборами: здесь возводят доки, мастерские, склады, ни на миг не замолкает стук и свист. Выходит, покоя и уединения придется искать где-то в стороне. «А кто у меня может быть в Нагоске? – чешет затылок Фирюль. – Вроде бы никого».

Ему улыбается проходящая мимо девушка с длинной черной косой, но он ей не отвечает – на новые знакомства теперь нет ни сил, ни времени. Фирюль любуется блестящей рябью вдалеке и выбирает, в какую сторону отправиться: к западу или к востоку от поселения. «Бронт западнее, – думает он, – вот и поеду-ка по пути». Вороной одобряет выбор хозяина бодрым ворчанием и без понукания берет галоп. Они неплохо сработались за эти несколько недель. Немного жаль будет однажды насовсем расстаться.

Исполосованный песком и снегом берег Бездонного моря производит неоднозначное впечатление. Природа будто до сих пор не определилась, какими красками расписать это место, и мажет кисточкой как попало. Фирюлю больше нравилось море летнее, бурное, беспокойное – и еще другое, осеннее, полусонное, которое хаггедцы называют Добрым. Сейчас тоже неплохо. Он ведь никогда не бывал еще на родном берстонском побережье. Но даже теперь Фирюль все равно вспоминает первую встречу с великой стихией. Такое не забывается никогда. И, вот незадача, никому не расскажешь. Те, кто видел, – мертвы, а кто не видел – ни за что не поверят.

Тем летом, когда море впервые показывается ему, идет шторм. Небо давит на голову, как железная крышка, и Фирюлю кричат, чтобы отошел от берега подальше. Волна его не достанет, он знает точно. И никуда не уходит. Для Фирюля такое чувство в новинку – он, кажется, готов выпить всю эту воду залпом. Над волнами, как дым от пожара, клубятся тяжелые низкие тучи. По лицу хлещут брызги и жестокие порывы ветра. Впереди почти ничего не видно, и Фирюль прежде ощущает, чем понимает, что там, на море, кто-то есть.

К реву ветра и волн примешивается звук совсем иной природы – звук, какой может издавать раненый зверь, хватая последние судорожные вздохи. Фирюля дергают за рукав, но он остается на месте: разве не слышат они этот ужасный хрип, разве могут бежать, не заглянув в глаза неведомому существу? Мгла приходит в движение и рассеивается, прорезаемая устремленными вверх острыми гребнями. Из мутной воды, разрывая толстым брюхом песок, выползает на берег многорукое чудовище с огромной пастью, в которой торчат изогнутые клыки. Кожа его из дерева, белые кости местами лезут наружу, а спинные наросты покрыты спутанной мокрой шерстью. Такими, верно, были гиганты, первые дети Матушки Земли. Может быть, это вышел на поверхность один из них, разбуженный визгливыми человечьими голосами.

Чудовище складывает по бокам длинные тощие лапы, как рыба прижимает к себе плавники, и отчего-то медлит, не схлопывает вокруг Фирюля зубастую пасть. Человек, который дергал его за рукав, вдруг падает навзничь, пронзенный прилетевшим с моря острым шипом. Солнце, огненный Первенец земли, на мгновение показывается из-за туч, подмигивает Матушке и одному из братьев – или, может, сестер. Фирюль встает перед чудовищем на колени, и оно решает его пощадить. Когда звериная пасть изрыгает на берег высоких смуглокожих людей, он уже не может ничему удивляться.

Его страх, вцепившийся пиявкой в сердце после потери треклятой баночки, насовсем уходит вместе с воспоминанием о подлинном страхе. Фирюль сидит на краю холодного камня, грызет сухари и глядит на воду. Грустное, уже не зимнее, но еще не весеннее небо совсем не красит морской пейзаж. Вороной тоже всем своим видом дает понять, что бесконечной соленой лужей не впечатлен. И все же Фирюль рад, что сюда приехал. Ему нравится верить, что вода во всех морях из одного источника, и сейчас, на этом берегу, он может снова частично пережить испытанное на том.

Но вороной прав: здесь не настолько красиво, а они и так уже задержались. У Фирюля, который перестал есть порошок, на теле с каждым днем все больше маленьких красных пятен, похожих на обычные синяки. Когда они вздуются, будет поздно, поэтому нужно поскорее домой.

– Только я еще рыбы купить хочу, – говорит он коню. – Ты как на это смотришь?

Вороной без особого воодушевления смотрит на это большим карим глазом из-под мохнатых ресниц. «Если бы лошади жрали мясо, – отчего-то думается Фирюлю, – до чего же жуткие были бы звери». Мысль о хищных конях всю дорогу не дает ему покоя. Он то сам над собой смеется, то засыпает под теплым боком вороного с опаской, поплотнее натягивая на уши капюшон.

Запад Берстони – красивый, лесистый край со славными речушками и неглубокими озерцами. По большей части. Речушки порой норовят вымахать будь здоров, а в некоторых озерцах утонуть – раз плюнуть. Фирюль перебывал, наверное, на всех здешних берегах, но чаще всего, конечно, сидел у ручья, бегущего с юга чуть в стороне от Бронта. Тем любопытнее оказывается увидеть, что «чуть в стороне» превратилось теперь в «у самой стены», ручей разлился в неширокую реку, а сама стена окаменела и ощетинилась зубцами. Возвышенность на горизонте, которая раньше вообще не принадлежала Бронту, тоже оказывается взята в его кольцо, и там происходит какая-то строительная возня. Жизнь бурлит, кипит, переливается через край.

– Ну, здравствуй, – улыбается Фирюль новой столице. – Давно мы с тобой не виделись.

Он испытывает нечто вроде трепета, когда подросшие за время разлуки ворота раскрывают объятия. Бронт – город шлюх, школяров и шулеров. Его самый любимый город. Умей человек выбирать, где ему родиться, Фирюль выбрал бы верхние комнаты «Полутора кобыл».

Теперь во дворе гостеприимной корчмы стоят две таинственные белые палатки, на входе – мордоворот с дубиной. В палатках грязные люди превращаются в чистых, чтобы лучше соответствовать новому образу города. Идею создания общественных бань приписывают лучезарной Лукии Корсах, которая оплачивает их содержание из своего кармана – и, не сомневается Фирюль, докладывает владыке обо всем, что слышат от распаренных горожан прекрасные банщицы.

Дома покрашены, улицы подметены, а характерная канавная вонь, прежде чем ворваться прохожему в ноздри, стучится и спрашивает разрешения. Ничего не скажешь, похорошел Бронт при владыке Тильбе.

Даже люди как будто бы изменились. Вот и у коновязи на стопке сена сидит не чумазый попрошайка, как раньше, а вполне себе сытый подросток-служка. Парень глядит снизу вверх на вороного и всадника с восхищением, подпитанным не подобострастием, а формирующимся профессиональным интересом.

Фирюль когда-то смотрел такими же глазами на Отто Тильбе. Он как сейчас помнит их первую встречу.

Это, кажется, самая середина весны. Погода приятная, да и нужное поместье недалеко, но Фирюль так устал мозолить задницу хреновым седлом, что решил отдохнуть немного у границы леса, прежде чем ступить на последнюю часть пути. Он сидит на мшистой коряге и жует солонину. Ему семнадцать. Окружающие привыкли ждать от него подвоха, и обычно Фирюль оправдывает ожидания. Он уже несколько раз становился почти что богат и все равно удивительным образом оказывался без гроша. Чутье не подводит Фирюля только в двух случаях: когда надо спасти собственную шкуру и отличить переодетого господина от батрака.

Когда из лесу вдруг показывается ватага усталых охотников, он сразу угадывает в одном из них, статном молодом человеке, владельца этих земель. Породистый жеребец под его седлом возбужденно фырчит, приблизившись к мирно пощипывающей зелень Фирюлевой лошаденке.

– Кто ты? – спрашивает всадник, отгоняя мошку от усыпанного прыщами лица. – Я тебя здесь раньше не видел.

– Меня зовут Фирюль, господин. Я приехал к своей сестре Стельге, – объясняет он.

Юноша только приподнимает брови. Фирюль на всякий случай уточняет:

– Невысокая, светлые волосы, около пятнадцати лет.

– Да, я знаком с женой моего управляющего, – кивает Отто Тильбе.

Фирюль молчит, потому что при слове «жена» в мыслях одно за другим всплывают грязные ругательства, и тот продолжает:

– Странно. Стельга не говорила, что у нее есть брат. Как ты ее нашел? Она уже давно не покидала поместье.

Фирюль не может сдержать мрачной ухмылки.

– Я умею искать, господин.

– Пожалуй, что так, – улыбается в ответ Отто. – Ну, идем. Расскажешь мне, чего еще интересного я не знаю.

Господин Тильбе делает хозяйский пригласительный жест и достаточно жестко понукает коня пятками. «Не колдун, – думает Фирюль. – Или хорошо прикидывается».

Отто не прикидывался. Как оказалось, у него много других веских причин для притворства.

Зато теперь с непритворным благоговением глазеет служка, вошедший в работный возраст уже при правлении владыки Тильбе, на вороного боевого коня.

– Нравится? – спешившись, спрашивает Фирюль и, когда парнишка скромно кивает, вручает ему поводья. – Забирай себе.

Прежде чем служка очухивается, Фирюль растворяется в людском потоке, который направляется к площади перед бывшей академией искусств. Из гула десятков голосов он вычленяет главное: здесь будет вершиться правосудие над разбойниками, в алчности своей едва не подтолкнувшими страну к новой войне. В голосах этих трудно уловить и малую долю сомнения. И уж совсем не слышно ничего похожего на «Фретка» или «Сааргет».

Внушительную часть площади занимает высокий деревянный помост с поперечной балкой, лежащей на двух столбах. Толпа переходит на робкий полушепот и недоумевает – почему под тремя переброшенными через балку петлями до сих пор нет бочек или скамеек? Вон, осужденных ведь уже привели. Фирюль ловит взглядом сидящего под крышей дома пятнистого голубя и пропускает большую часть толпы вперед себя: ему и так будет неплохо видно, как вершится берстонское правосудие.

У правосудия владыки Отто есть лицо и древнее родовое имя. Гинек Дубский, коренастый мужчина лет сорока, носит звание главного палача и боевую отметину на подбородке. Уж он-то может многое рассказать о том, что такое война. Светло-серые, как мутное стекло, глаза палача словно высматривают очередного преступника в толпе, спокойно и плавно переходя от одного лица к другому. Он опирается, как на клюку, на длинный рычаг в полу. Он ждет, пока на помост выведут осужденных и зачитают приговор.

Рыжий, как лис, тощий молодой щеголь – ни дать ни взять талантливый подмастерье стряпчего – через две ступеньки взбирается по лестнице и, приосанившись, разворачивает лист бумаги. Юнец, конечно, оказывается горластым и без единого недостатка в речи. Каждый должен услышать и верно понять слова, которые он произносит от имени владыки. Пока рыжий читает с листа то, о чем Фирюлю и так известно, он оглядывается назад, на замыкающее площадь каменное здание с большими окнами и ярко-красной кровлей.

В одном из этих окон Фирюль видит очертания трех человек: двух женщин и одного мужчины. Женщины – блондинки схожего телосложения и роста, обе признанные красавицы, но та, что слева от мужчины, – берстонка, лучезарная госпожа Лукия, а справа – хаггедская посланница Ясинта. Одна в зеленом, другая в голубом, они – словно ожившие полотна парадных портретов кисти знаменитого Драгаша из Гроцки.

Владыка Отто выше их обеих. Темный наряд смотрится хорошо, но немного печально, как привет из прошлого от его старухи-матери, которая не выносила яркие цвета. Фирюль присматривается – это что, борода? Долго, слишком долго он скитался по чужим краям. Настало время спасать отечество.

Но сначала посмотреть на казнь.

Тощий щеголь как раз дочитывает свою бумагу и под одобрительный гул толпы сходит с помоста. Гинек Дубский разминает пальцы в кожаных перчатках, как будто собирается из всех тринадцати человек выбивать дух кулаками, а не выдавливать пеньковой веревкой.

Первые трое, спотыкаясь, идут вверх по лестнице в последний раз, на помосте выстраиваются рядком. Фирюль глядит на приговоренных и думает: «Интересно, у них вырезаны языки? Я бы вырезал на всякий случай». Палач неторопливо обходит каждого и надевает поочередно мешок и петлю, мешок и петлю, мешок и петлю. Крайнего справа заметно трясет, плотная ткань у рта и носа надувается, как стиранная простыня на ветру. Батрачка в первых рядах зрителей прикрывает глаза сидящему у нее на руках ребенку. «Так и на кой же ляд ты его принесла? – злится Фирюль. – Пусть лучше сам все увидит, чем воображает невесть что под эти звуки».

Гинек Дубский встает у рычага и резко тянет его на себя. Доски помоста расходятся в стороны под ногами у осужденных, и все трое одновременно мешками падают вниз. Толпа ахает и замирает в ожидании: задергается ли кто-нибудь из повешенных, будут ли сегодня колоть беднягам пятки? Однако хитрая виселица и умелый палач отлично справляются со своей задачей: из петель вынимают три бездыханных тела. Здорово живется при владыке Тильбе. Если и повесят незнамо за что, то, по крайней мере, с выдумкой.

Приводят на помост еще трех человек. Палач дергает за рычаг снова, снова и снова. И еще раз – специально для тринадцатого, последнего, назначенного главарем. С ним-то и выходит досадная накладка – представление, до которого в каждой толпе обязательно найдется охотник. Бычья шея преступника не ломается при падении. Он трепыхается, пока палач не спускается с помоста и, ухватившись за край раздвижного люка, не встает всем внушительным, надо полагать, весом на связанные руки казнимому. Может, он и в самом деле был у этих людей главарем. Может, он боролся за жизнь, надеясь еще сказать кому-нибудь: «Я, знаете ли, всякого натворил и ребят своих подбивал на всякое, но мне и в голову не пришло бы развязывать гребаную войну».

Гинек Дубский поднимается по лестнице, возвращает рычаг в начальное положение, стаскивает с мясистых пальцев перчатки и заправляет их за пояс: дело сделано. Фирюль не без удовольствия спешит его разочаровать. Набрав в грудь воздуха, он выкрикивает:

– Погоди, палач! Есть еще для тебя работа!

Старик, зажатый в толпе прямо перед Фирюлем, пугается едва ли не до икоты.

– Тьфу ты! – восклицает он. – В землю прежде срока уложишь!

«Это я могу», – улыбаясь, отвечает про себя Фирюль. Люди вокруг начинают волноваться, будто в самом деле услышали отголоски этих слов. Дубский находит его взглядом и сдвигает брови в напряженной думе. «Ладно, так уж и быть, – вздыхает Фирюль, – помогу тебе поскорее принять решение». Он достает из рукава стилет.

– У него оружие! – любезно комментирует старик, в ужасе отшатнувшись назад.

К ним обращаются десятки удивленных лиц. Фирюль поднимает стилет над головой, чтобы им всем стало получше видно. В мгновение ока толпа расступается, баба с ребенком визжит, некоторые молча убегают в ближайший переулок. Палач делает знак своим людям, и ряды батраков шевелятся, пропуская нескольких переодетых стражников в центр площади. Фирюль, глядя в стеклянные глаза Гинека Дубского, поднимает вторую руку, говорит громко:

– Я убил госпожу Нишку Тильбе.

И бросает стилет на землю.

Его немедленно скручивают и уводят куда-то в сторону и от площади, и от каменного здания с красной крышей. Фирюль пытается поднять голову, чтобы снова глянуть в окно, но в затылок прилетает неприятный тумак.

А голубя хватает за гузку кошка.

Фирюль оказывается в темнице где-то в основании растревоженного строительством холма и предполагает, что здесь собираются возвести крепость. До его допроса снисходит сам Гинек Дубский. Главный палач почесывает порезанный подбородок и звенит инструментами, но при этом он так дорого одет, что Фирюль почти наяву слышит голос Отто, отдающий приказ не применять пытки. Дубский нагнетает:

– Мне велено выяснить, откуда ты выполз, и я, так тебя растак, выясню.

Фирюль повторяет слово в слово ту же историю, которую рассказывал бедному Дореку. Добавляет, что по возвращении в Берстонь немного пожил у родственницы в Жильме. Отто знает, что у него действительно есть там родственница, а еще это страсть как далеко отсюда, так что вряд ли кто-то захочет проверять.

Дубский даже не успевает ему особенно надоесть – уходит, вполне удовлетворенный услышанным, а колодки не успевают ничего натереть. Фирюль выпивает всего пару кружек воды из предоставленной тюремщиком бадьи, прежде чем массивная дверь снова отворяется, рисуя две фигуры, освещенные тусклыми лампами. Фигуры переступают порог, и одна обращается к другой.

– Подожди снаружи, – произносит негромкий, но твердый голос. Вторая фигура нерешительно трясет лампу. – Все будет в порядке, я и шагу дальше не ступлю. Иди.

Когда дверь закрывается, а лампа повисает на крюке, свет наконец падает так, что становится возможным как следует разглядеть лицо господина Тильбе. Подумать только, они не виделись целых шесть лет. Фирюль чешет лопатку о стену и говорит:

– Ну, здравствуй, дорогой Отто. Кажется, ты немного раздался вширь.

Владыка складывает руки на груди и пожимает плечами.

– Редко езжу на охоту. В стране все время случается что-нибудь. Или кто-нибудь.

«То ли еще будет», – думает Фирюль.

– А как там наша прекрасная самозванка? – интересуется он. – От кого она родила тебе сыновей?

– Вряд ли ты способен навредить еще сильнее, но на всякий случай я промолчу.

Фирюль невесело улыбается. Отто всегда самую малость его недооценивал.

– Кстати, она знает о том, что «ее» отец опять взялся крушить черепа?

– Это просто слухи. Он давно уже мертв.

– Выходит, кто-то решил это исправить.

Теперь он видит, что на лбу Отто между мелких рытвин пролегла глубокая морщина. Владыка говорит тише:

– Ты там был?

– Был, – кивает Фирюль. – Как и у Старой Ольхи. Об этом ты и раньше догадывался, конечно. Я знал, что ублюдок тебе предложит, и знал, что ты откажешься. Вы бы все равно сцепились, а старуха, червей ей в курган, как раз подъехала поближе, чтобы я хоть душу смог отвести.

Вообще-то арбалетный болт в живот – это еще цветочки по сравнению с тем, чем он мог бы отплатить гадюке, которая приказала его сперва выпороть, а потом и казнить. Но Отто, похоже, так не считает. Он тихо и тяжело вздыхает, тянется за лампой, разворачивается к двери. Произносит вполголоса:

– Ты совсем не изменился.

Фирюль снова улыбается и замечает про себя: «Это хорошо, что тебе так кажется. Значит, я за это время успел пройти полный круг».

– Сделай одолжение по старой памяти, – просит он напоследок. – Пусть мне отрубят голову. Не хочу болтаться там, как вяленый хек.

Отто как будто передумывает уходить, оглядывается на Фирюля, стоя вполоборота. Ржавый свет лампы хорошо освещает его лицо, но оно ничего не выражает.

Владыка говорит:

– Ты не стоишь лишней капли пота на лбу моего палача.

Фирюль заходится хохотом.

– А тебе не идет борода! – кричит он уже в закрытую дверь, и слова его съедает визг поворачивающегося замка.

Фирюля приводят на площадь на рассвете. Все подходы к ней перекрыты телегами и охраняются теми же молодчиками, которые накануне наверняка хвастались друг перед другом участием в поимке опасного преступника. Скорее всего, кто-то из них забрал себе стилет. Ну и хрен с ним. Фирюль попросил только передать остаток денег и котомку с вещами Стельге. Отто не сможет не выполнить эту просьбу.

Как не сможет и бросить старого друга в такой момент одного. Что бы он там ни говорил.

Проклятая лестница решает, что пришло время ей чуть-чуть поскрипеть, когда Фирюль наконец по ней поднимается. Он разворачивается лицом к площади и ждет, пока сонный Гинек Дубский натянет перчатки. В окне здания напротив показывается статная фигура. Вряд ли Отто сомкнул глаз этой ночью. На его опущенные плечи вдруг осторожно ложатся чьи-то ладони. Из тени за спиной владыки выходит красивая женщина с темно-рыжими волосами, заплетенными в две толстые косы, – его самозванная и тем не менее законная жена. Она обнимает Отто. Она здесь ради него. Фирюль знает, что эта женщина не станет глядеть на казнь, потому что вообще ничего не видит.

Это обстоятельство, вкупе с некоторыми другими, когда-то расстраивало ее до такой степени, что она собиралась покончить с собой. Даже примеряла петлю, скрутив ее из собственных длинных волос, когда думала, что на нее никто не смотрит. Только Фирюль смотрел. И дал ей тогда совет: чтобы представить, каково будет вешаться, надо не просто сдавливать жгутом горло, а тянуть еще вверх и чуть-чуть назад.

Что ж, теперь он сможет, обратившись ветром, нашептать ей кое-что об этом на ухо, все зная наверняка.

Фирюль громко и сочно посылает Гинека Дубского подальше, когда тот берет в руки полотняный мешок. Палач отвечает ему тяжелым армейским ругательством, но своеобразно высказанную просьбу выполняет – и надевает петлю без мешка. Аккуратно затягивает. Проверяет.

«Прости меня, Стельга», – думает Фирюль.

Гинек Дубский делает пару шагов в сторону и хватается за рычаг. Очертания двух фигур в окне размываются и сливаются воедино. Фирюль сжимает кулаки и борется с инстинктивным желанием задержать дыхание.

– Нут вургман, – шепотом произносит он.

И опора уходит у него из-под ног.

Близнецы. Том 1

Подняться наверх