Читать книгу Бузина, или Сто рассказов про деревню - Дарья Гребенщикова - Страница 20
Бузина, или
Сто рассказов о деревне
Громов
Оглавление– Мам, – сказала дочь, оторвавшись от телефона, – мне твой Громов мозг вынес.
– Машка, я просила не называть отца по фамилии, – Ира махала в воздухе руками, чтобы скорее сох лак, и походила на огромную птицу, – у папы имя есть. В крайнем если случае.
– Лучше бы ты меня родила от Бориса Аркадьевича, – дочь нашарила ногой тапок, – я бы его звала Франкенштейн…
– Финштейн, – Ира посмотрела в потолок, – я бы и сама хотела. Но теперь-то как?
В тесную кухню впал Громов, обветренный, загорелый и пахнущий дымом костра и пылью дорог. Когда он сел за стол, на шее стала видна светлая полоска – от нательного крестика.
– Ир, едем? – спросил он и порыскал глазами в поисках еды. Еды не было. Ира работала на двух ставках, и готовить еду считала преступной тратой времени.
– Куда? В Кузякино твое?
– Почему в Кузякино? – обиделся Громов, – в Кузькины Пяди. Красивое ж название, Ир?
– Мне Санто-Доминго больше нравится, если честно. Поехали. Но на три дня. А потом я полечу в Санто-Доминго. Но без тебя, Громов. Ты выпадаешь из пейзажа.
В Кузькиных Пядях свирепствовала осень. Было такое ощущение, что у природы случился переизбыток в красно-желтом спектре, и она спешно и щедро раскрасила осины, клёны, вязы – как попало. Но вышло красиво. Всё полыхало, небо было из синей части спектра, и живописно с листвой сочеталось в необыкновенных пропорциях. Было до того хорошо, что хотелось молчать. Громов, женатый на Ире двадцать один год, вел жену за руку по лесу, и показывал ей грибные шляпки с таким видом, будто он все это весной и посадил. Ира честно плелась за ним, спотыкаясь о поваленные деревья, и с тоской думала о том, что сегодня ее подружки собираются в сауну на Новой Риге, а ее там не будет. Громов продолжал изводить жену деревенскими чудесами, показывал ей нежных пучеглазых лягушек, сидящих у колодца, тряс зачем-то рябиновое дерево и горькие на вид рыжие ягоды падали на крышу с сухим стуком. Избу Громов купил давно, и все откладывал возможность провести в деревне отпуск, но этот год, перекрывший границы, оказался подходящим для отдыха в Кузькиных Пядях. Громов с истовостью неофита влюбился в деревню, и все лето, по выражению жены «маялся дурью». Мужиков в деревне не было давно, потому Громов сам, по книжке, перекладывал печь, поднимал угол дома, латал крышу и вколачивал длинные гвозди в подгнившее крыльцо. Выходило криво, но было так радостно ощущать себя мужиком, хозяином, и выходить покурить на вечерней зорьке, и вдыхать запах скошенной травы и слушать, как ухает в лесу филин. На хрен мне Москва? – думал Громов, когда, обнажившись по пояс, косил литовкой траву, увязая острием косы в земле, и тупо смотрел на бабку-соседку, которая орала ему через забор – на пятку жми, на пятку! Чу! Чёрт городской… Оказалось, что умершая давно деревня сохранила свою жизнь и без человека – по брошенным избам можно было найти и самовары, и чугунки, и ухваты, даже гармонь с проеденными мышами мехами. Громов шалел от счастья, набивая наматрасник сеном, и даже ставил в банку фиолетовый тяжелый люпин, затянувший все совхозные поля. Не хватало одного – жены. На дочку Громов и не рассчитывал, а вот жена была нужна. И в нехитром мужицком быте, да и вообще – щей там сварить, или спинку в бане потереть. А сейчас Громов, распахивая свою душу, видел, как морщится Ира от дощатого сортира за сараем, как брезгливо обметает табуретку, прежде чем сесть на нее, и понимал – или – или.
– Ты тут можешь сидеть, сколько хочешь, – в машине Ира протирала руки влажными салфетками, – но моей ноги тут не будет. И учти, Громов, у тебя повышенный холестерин, язва двенадцатиперстной и простатит неминуемый. И левый желудочек увеличен. Тахикардия еще у тебя, Громов. И когда ты рухнешь лицом в грядку, никакая бабка тебя не спасет. Задумайся, Громов.
Громов задумался, собрал в Москве куртки-джинсы да байковые рубашки, спёр эмалированный чайник со свистком и книгу «О вкусной и здоровой пище». И уехал. Всю зиму колол дрова, мылся в бане, которая топилась по-черному, варил в чугунке картошку и даже почти не пил. Плохо было без женщины с её теплом и телом, хотя стирать он неожиданно научился, и замачивал белье в лохани, поражаясь тому, как раньше бабы справлялись с таким делом. Громов дивился тому, насколько ему мало нужно, вспоминая груженые с верхом тележки в супермаркете, и жарил обваленную в муке мелкую речную рыбешку. Весной, как сошел снег, Громов замочил семена и поразился, что из такого крошечного семени вырастет огурец. Или помидор. Соорудил парничок и, сделав пальцем лунки, начал тыкать в них проросшие семечки с длинными белыми хвостиками. Оглянулся он на тихий смех и увидел молодую женщину. Женщина стояла у забора и смотрела на Громова. К женщине была привязана коза с розовым выменем.
– Ой, ну что же вы делаете-то, – сказала она и расхохоталась.
– А чего? – смутился Громов, – огурцы сажаю.
– Да вы их корнями вверх торкаете, – она посерьезнела, – а надо росточком, вы по первости, да?
– Ну… а козу вашу как зовут?
– А как меня зовут, спросить не хотите?
Не вернулся в Москву Громов. А козу, оказывается, звали Зинкой. Вот так.
х х х
Сегодняшний день неяркий, теплый по-осеннему, тихий. На небе вдруг обосновалось облако, похожее на поварской колпак, и долго стояло над Заячьим островом, истаивая постепенно, пока колпак не исчез и не стал наковальней, а наковальня не выровнялась в длинную, странную птицу с изогнутым кверху клювом. Озеро дремало, вчерашние волны принесли от дачного посёлка тяжелую и вонючую зеленую муть – озеро начало «цвести» через год, как в него понеслись сточные воды, и даже родники, бьющие в разломах ледниковой чаши уже не в силах оживить некогда чистейшую воду. В перелеске пошел редкий и робкий гриб – вездесущая сыроежка и сестрички-лисички, от долгих дождей напились болотца, бобры, спасавшиеся от июльской жары под водой, стали выходить на берег и стачивать молодой осинник. День перевалил через точку зенита, и, не торопясь, пополз к вечеру, подсвечивая сброшенные рябиной ягоды, упавшие в высокую траву, изумленно остановился перед зреющим виноградом, подогрел спинку черной курицы, копошащейся на компостной куче, и ушел. На закате стало влажно, потянуло сыростью с болота, и пал туман, невесомый, легкий, спрятал в себе отцветшие стручки люпина, яркие веера папоротников и мелкие цветки разнотравья. Туман не был густым, он был, ложился и взлетал, будто танцуя над вечерним лугом, и как хорошо было идти по нему, не разбирая дороги – будто вплавь.