Читать книгу Иосиф Бродский и Анна Ахматова. В глухонемой вселенной - Денис Ахапкин - Страница 4
Глава 1
«Так вот когда мы вздумали родиться»
ОглавлениеПредыстория. – Таинственный недуг. – Пять открытых «а». – Счастливые, у них не выходит книжка. – Встречное движение понимания. – Голос музы. – Сложное в простом. – Август. – Взгляд назад. – Цитата как пароль. – «Эти слова, и вашим голосом…» – Пушкин. – «Шли уже осужденных полки…» – Наизусть. – Читатель идеальный и реальный. – «Весь настежь распахнут поэт…»
Анна Андреевна Горенко родилась 11 июня (23-го по новому стилю) 1889 года в Большом Фонтане, небольшом курортном поселке на приморском побережье Одессы. Она принадлежала к поколению, о котором позже написала сама в первой из «Северных элегий», названной «Предыстория»:
Так вот когда мы вздумали родиться
И, безошибочно отмерив время,
Чтоб ничего не пропустить из зрелищ
Невиданных, простились с небытьем.
В том же году родились Чарли Чаплин, Людвиг Витгенштейн, Мартин Хайдеггер – и Адольф Гитлер. Сама она писала в автобиографических заметках: «Я родилась в Иванову ночь (европейскую) 1889 г., т. е. в один год с Чарли Чаплином, Эйфелевой башней, Крейцеровой сонатой». В поколении Ахматовой – лучшие русские поэты ХХ века, родившиеся друг за другом, с интервалом в год. Борис Пастернак (1890), Осип Мандельштам (1891), Марина Цветаева (1892). Процитированные строки Ахматовой отражают написанное Мандельштамом в «Стихах о неизвестном солдате»:
Наливаются кровью аорты,
И звучит по рядам шепотком:
– Я рожден в девяносто четвертом,
Я рожден в девяносто втором… —
И в кулак зажимая истертый
Год рожденья – с гурьбой и гуртом
Я шепчу обескровленным ртом:
– Я рожден в ночь с второго на третье
Января в девяносто одном
Ненадежном году – и столетья
Окружают меня огнем.
Мандельштам пишет это в 1937 году, когда из испытаний, выпавших на долю их с Ахматовой поколения, не случилась лишь Вторая мировая. Все остальное уже было: позорное поражение России в Русско-японской войне, три революции, кровопролитная Первая мировая война и не менее страшная Гражданская, годы послереволюционного голода, а потом сталинский террор.
Но в конце XIX века эти «невиданные зрелища» еще не показались за горизонтом времени, и Анна Горенко росла «у самого моря», в южной части Российской империи, движущейся убыстряющимися шагами к своему краху.
Возвращаясь к только что процитированным стихам, можно обратить внимание на одну интересную деталь, отличающуюся в строках двух поэтов. Мандельштам «рожден в ночь со второго на третье». У Ахматовой: «так вот когда мы вздумали родиться». Разница в залоге – пассивном и активном. И в этой разнице – вся дальнейшая судьба Ахматовой, принявшей все, что произошло в ее судьбе как выбор. Люди не решают, когда им рождаться. Однако поэты – по Ахматовой – управляют своей биографией.
И в годы голода, и в годы террора, и после выхода ждановского постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград», заклеймившего ее и Зощенко и лишившего возможности печататься, Ахматова отказывалась считать себя жертвой.
И грамматика ее поэзии отражает это в полной мере. «Вздумали родиться» – среди русских поэтов XX века есть еще один, использующий активный залог при описании событий, никакой воли участника не предусматривающих. Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя, – пишет Иосиф Бродский в известном стихотворении «Я входил вместо дикого зверя в клетку…», написанном в день сорокалетия. Возможно, этот урок он усвоил именно из «Северных элегий» – биография подчиняет себе грамматику. Речь о кошмарных снах, в которых возвращаются арест, тюрьма, ссылка по этапу. Но при этом – впустил в свои сны. Не хотел бы – не впустил. Значит для жизни поэта, которую он выстраивает сам, это сознательное управление собственным прошлым очень важно.
До рождения Бродского остается еще полвека, а в приморском поселке растет будущий поэт Анна Ахматова. Марина Цветаева заметила в одном из своих эссе, что бывают поэты с историей и поэты без истории. Точно так же бывают поэты с детством и без. Ахматова, как до нее Пушкин, а после нее Бродский – поэт без детства. Не в смысле биографическом. Детство у нее, конечно, было, и ряд его подробностей отражен в документах и воспоминаниях. Но в ее поэзии сложно найти следы этого детства. Да она и сама не предлагает читателю их искать, замечая в «Северных элегиях»:
И никакого розового детства…
Веснушечек, и мишек, и игрушек,
И добрых тёть, и страшных дядь, и даже
Приятелей средь камешков речных.
Как Ахматова вспоминала в наброске к автобиографии: «читать научилась очень поздно, кажется, семи лет, по азбуке Льва Толстого, но в восемь лет уже читала Тургенева»37. Первые впечатления, связанные с культурой и искусством, она получила в Херсонесе с его музеем и раскопками: «Когда мне было семь лет, я нашла кусок мрамора с греческой надписью. Меня обули, заплели косу и повели дарить его в музей. Вот какое место – где маленькая девочка просто так, сверху, находит греческие надписи»38.
Вскоре после ее рождения семья переехала в Петербург и через некоторое время обосновалась в Царском Селе (ныне город Пушкин, входящий в черту Петербурга), где прошли гимназические годы Анны Горенко и где она познакомилась со своим будущим мужем Николаем Гумилевым.
В 1905 году родители расстались, и Анна вместе с матерью уехала на юг, в Евпаторию, а затем в Киев. Она замечала потом, что в это время писала «великое множество беспомощных стихов»39. Окончив гимназию, она два года училась в Киеве на Высших женских курсах – этим закончилось ее формальное образование, но учиться, а потом и заниматься научными исследованиями она продолжала всю жизнь.
Первое стихотворение, как вспоминала Ахматова, она написала в одиннадцать лет и «оно было чудовищным»40. Согласно ее рассказу своему первому биографу Аманде Хейт, этому предшествовала тяжелая болезнь: «Неделю пролежала она в беспамятстве, и думали, она не выживет. Когда она все же поправилась, ее вдруг на какое-то время поразила глухота. Врачи не понимали причины. Позднее один специалист предположил, что она, вероятно, перенесла оспу, не оставившую, однако, никаких видимых следов. Именно тогда она стала писать стихи, и ее никогда не покидало чувство, что начало ее поэтического пути тесно связано с этим таинственным недугом»41.
Эта история, рассказанная Ахматовой, точнее, то, как она была рассказана – болезнь словно таинственное прикосновение высшей силы, оставившей после себя поэтический дар, характерна для выстраивания литературной биографии Ахматовой и, конечно, вводит завуалированную перекличку с пушкинским «Пророком».
Первая публикация Ахматовой, стихотворение «На руке его много блестящих колец…», выходит в 1907 году в парижском журнале «Сириус» – издании, затеянном Гумилевым. Пока еще оно подписано «Анна Г.». Вскоре этот скромный инициал исчезнет и в русскую поэзию войдет новое имя – Анна Ахматова.
Уже само это имя можно воспринимать как акт поэтического творчества: «пять открытых „а“ Анны Ахматовой обладали гипнотическим эффектом и, естественно, поместили имени этого обладательницу в начало алфавита русской поэзии. В каком-то смысле это имя оказалось ее первой удачной строчкой, запоминающейся тотчас своею акустической неизбежностью, – с этими „ах“, оправданными не столько сентиментальностью, сколько историей. Строчка эта свидетельствовала о неординарной интуиции и качестве слуха семнадцатилетней девушки, ставшей вскоре после первой публикации подписывать свои письма и официальные документы тем же именем – Анна Ахматова. Как бы предваряя идею личности, возникающую от совпадения звука со временем, псевдоним обернулся пророчеством», – пишет Бродский в эссе «Муза плача», посвященном Ахматовой42.
В 1911 году на поэтическом вечере в знаменитой «Башне» – одном из центров поэтической жизни дореволюционного Петербурга, в квартире Вячеслава Иванова на Таврической, 36 – происходит знакомство двух поэтов, которое со временем переросло в дружбу, а потом в посмертный диалог. «Я познакомилась с Осипом Мандельштамом на «Башне» Вячеслава Иванова весной 1911 года. Тогда он был худощавым мальчиком, с ландышем в петлице, с высоко закинутой головой, с ресницами в полщеки. Второй раз я его видела у Толстых на Старо-Невском, он не узнал меня и Алексей Николаевич стал его расспрашивать, какая жена у Гумилева, и он показал руками, какая на мне была огромная шляпа. Я испугалась, что произойдет что-то непоправимое, и назвала себя»43.
Первая книга Ахматовой «Вечер» вышла на следующий год, в 1912-м. «Камень» Мандельштама – в 1913-м. Свой первый сборник он преподнес Ахматовой с дарственной надписью: «Анне Ахматовой вспышки сознания в беспамятстве дней. Почтительно – автор»44.
Предисловие к «Вечеру» написал Михаил Кузмин, часто видевшийся тогда с Гумилевым и Ахматовой, приезжавший к ним в Царское Село. Это дало повод ряду критиков говорить о влиянии поэзии Кузмина на Ахматову, которое она всегда отрицала.
Через месяц после выхода книги Ахматова, у которой врачи нашли признаки легочного заболевания, вместе с Гумилевым уезжает в Италию – путешествие длится полтора месяца. «Вержболово – Берлин – Лозанна – Уши – Оспедалетти <…> – Сан-Ремо – на пароходе в Геную. Генуя – Пиза – Флоренция. <…> Пребывание во Флоренции (включая поездку Н.Г. в Рим и Сиену) заняло дней 10. Из Флоренции вместе поехали в Болонью, Падую, Венецию. В Венеции жили дней 10. Затем Вена – Краков – Киев», – вспоминает о поездке Ахматова45. Это путешествие, особенно знакомство с итальянской архитектурой и живописью, несомненно, наложило отпечаток и на художественные вкусы Ахматовой, и на ее творчество. В наброске к автобиографии, сделанном в начале 1960 года, она пишет: «Впечатление от итальянской живописи было так огромно, что помню ее как во сне»46. После поездки 1912 года Ахматова сможет побывать в Италии только через полвека.
После возвращения она пишет стихотворение «Венеция», вошедшее в ее вторую книгу «Чётки».
Венеция
Золотая голубятня у воды,
Ласковой и млеюще-зеленой;
Заметает ветерок соленый
Черных лодок узкие следы.
Сколько нежных, странных лиц в толпе.
В каждой лавке яркие игрушки:
С книгой лев на вышитой подушке,
С книгой лев на мраморном столбе.
Как на древнем, выцветшем холсте,
Стынет небо тускло-голубое…
Но не тесно в этой тесноте
И не душно в сырости и зное.
Этот текст прочно вошел в русскую литературную венециану, многократно отразившись в других стихах, а Бродский говорил о нем так: «Ахматовская „Венеция“ – совершенно замечательное стихотворение, „золотая голубятня у воды“ – это очень точно в некотором роде. „Венеция“ Пастернака – хуже. Ахматова поэт очень емкий, иероглифический, если угодно – она все в одну строчку запихивает»47.
Бродский отмечает здесь ту емкость поэтической строки, которая стала отличительной особенностью лирики Ахматовой с самого начала. В четырех первых строках «Венеции» – и блеск куполов Святого Марка, и стаи голубей на Пьяцце, ставшие неотъемлемой частью образа города, и, конечно, вода. Сам он, кстати, повторит этот образ через шестьдесят лет после Ахматовой в своей «Лагуне»:
И лучшая в мире лагуна с золотой голубятней
сильно сверкает, зрачок слезя.
Но о Бродском и Италии речь пойдет в главе 5, пока же вернемся в 1912 год. Успех «Вечера» – как и последовавших за ним «Чёток» – был бесспорен. Вспоминая в «Северных элегиях» о начале своего поэтического пути, Ахматова напишет:
Передо мной, безродной, неумелой,
Открылись неожиданные двери,
И выходили люди и кричали:
«Она пришла, она пришла сама!»
А я на них глядела с изумленьем
И думала: «Они с ума сошли!»
Внезапная поэтическая слава стала неожиданностью для 23-летней Ахматовой. В набросках воспоминаний, написанных в конце жизни, она вспоминала о «Вечере»: «Эти бедные стихи пустейшей девочки почему-то перепечатываются тринадцатый раз (если я видела все контрафакционные издания). Появились они и на некоторых иностранных языках. Сама девочка (насколько я помню) не предрекала им такой судьбы и прятала под диванные подушки номера журналов, где они впервые были напечатаны, „чтобы не расстраиваться“. От огорчения, что «Вечер» появился, она даже уехала в Италию (1912 год, весна), а сидя в трамвае, думала, глядя на соседей: «Какие они счастливые – у них не выходит книжка»48.
Некоторые критики считают эту оценку через десятилетия не совсем искренней, но нельзя отрицать, что слава пришла к Ахматовой неожиданно, да и сама она как поэт действительно «пришла сама». За этой самостоятельностью стояло освобождение от влияний – Гумилева, Кузмина, Анненского – и в то же время опора на поэтическую традицию.
Ахматова нашла собственный поэтический язык, в котором особое значение приобрело слово. Поиски потерянного в поэзии символизма слова были магистральной линией русской поэзии 1910–1920-х годов. О слове писали манифесты и трактаты: от «Слова как такового» Алексея Крученых и футуристов до программной статьи Мандельштама «О природе слова». Ахматова трактатов не писала, она сделала то, что удалось в русской поэзии XX века, может быть, нескольким поэтам – и только что упомянутому Мандельштаму прежде всего, – освободила слово от нароста символических ассоциаций, при этом не деформируя и не разрушая его.
Эту особенность ее поэзии не могли не признать даже критики, отрицательно отзывавшиеся о стихах Ахматовой. Так, Леонид Канегиссер в рецензии на «Чётки» пишет: «Почти избегая словообразования – в наше время так часто неудачного, – Ахматова умеет говорить так, что давно знакомые слова звучат ново и остро»49.
Как замечал еще в 1915 году Николай Недоброво – статью которого о своих стихах Ахматова всегда выделяла, – стихи эти «построены на слове», но поэтическая речь Ахматовой «проста и разговорна до того, пожалуй, что это и не поэзия?»50. Но это именно поэзия, причем в самом высоком своем проявлении.
Так происходит в одном из стихотворений Ахматовой, которое подробно разбирает Недоброво:
Настоящую нежность не спутаешь
Ни с чем, и она тиха.
Ты напрасно бережно кутаешь
Мне плечи и грудь в меха.
И напрасно слова покорные
Говоришь о первой любви,
Как я знаю эти упорные
Несытые взгляды твои!
Будничные фразы, которые могли бы быть произнесены в обычном разговоре, сменяют друг друга, подчиняясь мощному движению сложного стихотворного ритма, начинающегося со строки чистого анапеста. Изменения ритма и чередование простых слов передают сложный психологический спектр эмоций: от спокойствия до иронии, гнева и отвращения. «На напрасную попытку дерзостной нежности дан был ответ жесткий, и особо затем оттенено, что напрасны и покорные слова»51.
Говоря о финале стихотворения, критик обращает внимание на то, что впоследствии станет одним из узнаваемых приемов зрелой Ахматовой. Это использование местоимений, выводящее их далеко за пределы их обычной функции – указывать на лица, предметы, признаки и количества. Характерный пример находится в последних двух стихах, где возникает «непринужденность и подвижная выразительность драматической прозы в словосочетании, а в то же время тонкая лирическая жизнь в ритме, который, вынося на стянутом в ямб анапесте слово „эти“, делает взгляды, о которых упоминается в самом деле „этими“, то есть вот здесь, сейчас видимыми»52.
Непосредственность лирического момента подчеркнута и тем, что местоимение «эти» используется в литературе и поэзии обычно для того, чтобы указать на что-то известное автору и читателю, здесь же читателю остается только домысливать, основываясь на собственном опыте, каковы «эти» взгляды.
В разговоре о языке художественной литературы такой способ употребления местоимения принято называть внутренним жестом. Внутренний жест «дает образ восприятия, но восприятия внутреннего мира в момент речи <…> Местоимение этот имеет значение „предстающий перед внутренним взором“»53.
Я не случайно заостряю внимание на этой особенности стихотворения. «Внутренний жест» и особая специфика употребления указательных местоимений у Ахматовой – это не просто языковая особенность. Это фундаментальная черта ее поэтического стиля, отражающая и биографический опыт, и связь с определенной поэтической традицией, и социальный контекст существования литературы. И это одна из характеристик поэзии Ахматовой, которая окажется востребована Бродским. Пока же нужно отметить, что ее поэзия с самого начала рассчитана на активное встречное движение понимания читателя и с годами только усиливает эту свою особенность.
В финале «Чёток», уже упоминавшейся второй книги Ахматовой, в «Отрывке из поэмы» появляется, кажется, впервые, образ, который станет еще одной устойчивой константой ее поэтики – образ Музы, которая диктует поэту. Вот концовка этого отрывка, который впоследствии Ахматова включила в триптих «Эпические мотивы»:
Она со мной неспешно говорила,
И мне казалось, что вершины леса
Слегка шумят, или хрустит песок,
Иль голосом серебряным волынка
Вдали поет о вечере разлук.
Но слов ее я помнить не могла
И часто ночью с болью просыпалась.
Мне чудился полуоткрытый рот,
Ее глаза и гладкая прическа.
Как вестника небесного, молила
Я девушку печальную тогда:
«Скажи, скажи, зачем угасла память
И, так томительно лаская слух,
Ты отняла блаженство повторенья?..»
И только раз, когда я виноград
В плетеную корзинку собирала,
А смуглая сидела на траве,
Глаза закрыв и распустивши косы,
И томною была и утомленной
От запаха тяжелых синих ягод
И пряного дыханья дикой мяты, —
Она слова чудесные вложила
В сокровищницу памяти моей,
И, полную корзину уронив,
Припала я к земле сухой и душной,
Как к милому, когда поет любовь.
Поэзия описывается здесь как блаженство повторенья: повторения звуков, рифм, ритма, слов, но еще и сказанного другими поэтами. Ахматова в своих стихах пользуется всеми видами этого повторения и пользуется часто.
Диктовка Музы неразрывно связана со страхом, что она замолчит, что «блаженство повторенья», поэтический дар, исчезнет. Ахматова рисует свою Музу по контрасту с пушкинским «Пророком». Не «неба содроганье» и «горний ангелов полет», а шум леса или хруст песка и далекие звуки волынки. Не «бога глас», взывающий к поэту, а «голос музы еле слышный», как сказано в другом стихотворении Ахматовой:
Но ни на что не променяем пышный
Гранитный город славы и беды,
Широких рек сияющие льды,
Бессолнечные, мрачные сады
И голос Музы еле слышный.
(«Ведь где-то есть простая жизнь и свет…», 1915)
Эти строки – прекрасный пример «блаженства повторенья», в них явственно звучит эхо слов, написанных когда-то Пушкиным о Петербурге:
Город пышный, город бедный,
Дух неволи, стройный вид,
Свод небес зелёно-бледный,
Скука, холод и гранит.
Поэтическая эстафета передается через века и поколения. Вспоминая тот же город и скованную льдом реку, Бродский через 65 лет напишет в «Эклоге 4-й, зимней», трансформируя ахматовский образ.
Реки, однако, вчуже
скованы льдом; можно надеть рейтузы,
прикрутить к ботинку железный полоз.
Зубы, устав от чечетки стужи,
не стучат от страха. И голос Музы
звучит как сдержанный, частный голос.
Стихотворение Ахматовой о пышном городе славы и беды уже из «Белой стаи», ее третьей книги, где те особенности поэтической системы Ахматовой, о которых шла речь выше – освобождение слова, повторение и устойчивые образы, – усиливаются. Образ Музы в ахматовской поэтике часто возводят к Некрасову, к его гражданской лирике, но даже если она и позаимствовала какие-то интонации в начале своего поэтического пути, ей удалось полностью трансформировать этот, ставший общим местом в поэзии образ и впоследствии создать устойчивое представление о стихах, которые диктуются поэту чем-то – или кем-то – бо́льшим, чем поэт.
Предреволюционные годы стали временем триумфа Ахматовой. Тогда же возникает та сеть из знакомств, стихов, разговоров, сплетен и воспоминаний, которая ляжет в основу «Поэмы без героя» – той ее части, которая посвящена 1913 году. К началу главных потрясений двадцатого века Ахматова подходит уже сложившимся поэтом, слава ее растет.
«XX век начался в июне 1914 года вместе с войной», – писала Ахматова54. Война продолжила череду невиданных зрелищ. Город, в котором жила Ахматова, сменил имя в первый раз. 18 августа 1914 года он на десять лет стал Петроградом. В Петрограде в 1917 году и выходит ее третий сборник «Белая стая». В год двух революций и начала тех страшных лет, которые предстояло пережить России. «Эти пятнадцать лет, предшествовавшие войне, были, по всей видимости, наиболее черными во всей русской истории; безусловно, таковыми были они и в жизни самой Ахматовой. Именно материалу, составившему этот период, вернее, жизням, в этом промежутке отнятым, она обязана своим прозвищем: Муза плача. Эпоха эта попросту заменила частоту стихотворений о любви частотой стихотворений in memoriam», – писал Бродский55.
В 1916 году Марина Цветаева, ни разу не встречавшаяся с Ахматовой до этого и знавшая ее только по стихам, написала посвященное ей стихотворение, «прозвище» из которого – Муза плача – стало частым приложением к имени Ахматовой (и послужило названием для эссе Бродского).
О, Муза плача, прекраснейшая из муз!
О ты, шальное исчадие ночи белой!
Ты черную насылаешь метель на Русь,
И вопли твои вонзаются в нас, как стрелы.
И мы шарахаемся и глухое: ох! —
Стотысячное – тебе присягает. – Анна
Ахматова! Это имя – огромный вздох
И в глубь он падает, которая безымянна.
Мы коронованы тем, что одну с тобой
Мы землю топчем, что небо над нами – то же!
И тот, кто ранен смертельной твоей судьбой,
Уже бессмертным на смертное сходит ложе.
В певучем граде моем купола горят,
И Спаса светлого славит слепец бродячий…
– И я дарю тебе свой колокольный град