Читать книгу Мальчик, дяденька и я - Денис Драгунский - Страница 6

Мальчик и дяденька

Оглавление

В Риге была одна девочка – ее звали Ася Черновицкая, латышка наполовину. Мы с ней встречались и разговаривали два или три раза – да, третий раз в Москве, она приехала к своим родственникам, она позвонила, мы погуляли по улицам. Была зима, был вечер, она была в черной шубке – она захотела зайти ко мне домой, а я сказал что-то вроде «нет, сегодня неудобно, в другой раз, завтра». Сказал странными, бумажными словами: «Прости, сегодня я не смогу тебя принять». Но другого раза не было, потому что назавтра она уезжала, вот и всё. Мы были еще школьники. Вот и вся история. Но мне хотелось с ней поговорить ещё раз. Просто так. Спросить, как дела, как жизнь.

Как найти человека в большом городе?

Миллион способов, особенно сейчас, когда есть интернет, а в интернете – «Гугл», «Фейсбук» и прочие штучки. Но и раньше, и сейчас самый надежный способ – сесть на скамейку, причем не обязательно в очень людном месте. В слишком людном месте, в густой толпе можно и не заметить, кого ты ищешь. Но уж конечно, не надо нарочно выбирать какую-нибудь пустую окраину, задворки брошенной фабрики. Нужно выбрать место средней людности. Городской сквер, например. Станция электрички в курортном городке тоже годится.

Надо сесть на скамейку и смотреть на проходящих мимо. Рано или поздно тот, кого ты разыскиваешь, пройдет мимо. Возможно, он узнает тебя и сам присядет рядом. А если нет, ты его окликнешь.


Я хотел ее встретить – вот так. Поэтому иногда пропускал поезд или даже два, сидя на перроне или в станционном буфете.

Один раз я сидел в буфете на станции Дубулты – совершенно один в пустом зальчике. Нет, конечно, не совершенно один. Рядом, за близкими столиками, сидели еще два человека: слева от меня в углу – какой-то дяденька, а справа, ближе к окну, на фоне освещенных солнцем деревьев, отчего его было трудно рассмотреть, особенно лицо (он сидел ко мне боком, то есть в профиль, но всё время глядел в окно, как будто от меня отворачивался), – какой-то мальчик.

А может быть, мне показалось, что он отворачивается.

Конечно, ни от кого он не отворачивался.

У него были свои дела. Он водил пальцем по айфону, пил пиво из большого, то есть полулитрового пластмассового стакана, пошевеливал ногой рюкзак и вообще занимался сам собой.

Дяденька же, наоборот, словно нарочно сидел так, чтобы я мог рассмотреть его во всех подробностях: его не старое, но и не молодое лицо с толстым угреватым носом, на котором сидели тоненькие железные очки; с начинающими седеть бровями; с залысинами и редеющими волосами, хотя по виду ему было самое большее сорок пять лет; с тонкими, не привыкшими к ручному труду пальцами. Это было сразу видно, потому что у него были чуть длинноватые, но аккуратно подпиленные и совершенно, можно даже сказать, идеально чистые ногти, а еще, кроме обручального кольца на той же правой руке, на мизинце у него сидел довольно большой – издалека видно, я в этом чуточку разбираюсь – перстень с классической камеей. Белый профиль на темно-коричневом фоне.


Когда-то давно у меня был старший друг, Юрий Александрович Слувис, скульптор малых форм, ювелир, резчик великолепных камей и инталий. Я познакомился с ним, когда мне было двадцать шесть, а ему – около пятидесяти. Когда он умер, ему было семьдесят шесть, кажется, а мне – без пары недель пятьдесят три. Незадолго до его смерти я сказал ему: «Теперь мне больше лет, чем было вам, когда мы встретились». Почему-то меня это удивляло и озадачивало.

Судьба у него была удивительная – пять классов, завод, армия, потом косторезом на мясокомбинате, потом сразу приняли в Союз художников; заказы были из комбината декоративно-оформительского искусства, но и частные тоже в немалом количестве.

Камеи хорошо продавались. Деньги водились. Он держал редких рыб и черепах. Собирал раковины. Раковины – это целый мир и целая отрасль коллекционирования. В его мастерской на столах и скамейках стопками лежали толстые цветные каталоги. С потолка свешивались кованые фонари с цветными стеклами. На полках стояли коробки с раковинами.

Он сидел на вертящемся стульчике, в защитных очках, и бормашиной вытачивал античные головки из кусков многослойно-многоцветных раковин. Кашлял – страдал силикозом из-за тончайшей каменной пыли, которой дышал годами.

Потом камеи вышли из моды. Потом снова потихоньку вошли. Под старость он работал еще больше. Просто без продыха. Жена отвозила его на такси в мастерскую, и он жил там с понедельника до пятницы.

Он очень широко общался. У него за столом собирались актеры, ученые, родственники, друзья детства, океанологи, которые привозили ему раковины со всех концов света. Художников, правда, не было. Потому что они считали Слувиса… ну, как бы это сказать… как бы средневековым мастером, который работает в строгих рамках канона. Его поразительные камеи и декоративные кубки не претендовали ни на какую новизну. Это были греко-римские профили богов и императоров, изображения мифологических персонажей, повторение вечных высоких образцов. Пространства для своей игры почти не было.

Он делал вид, что ни капли не страдает из-за этого.

Жалко, что в последние его годы я бывал у него совсем редко.


Но я что-то отвлекся.

Перстень был очевидно дамский. И по фасону судя – это была античная женская головка, и по размеру – если налез ему только на мизинец. Непонятно – да и как я мог это понять? – то ли дяденька носил его в память о какой-то женщине, то ли он просто был выпендрежник. А поскольку денег, чтоб повыпендриваться по-настоящему у него не было, он и выпендривался маминым или бабушкиным перстеньком, придавая себе эстетский и, наверно, как ему самому казалось, загадочный вид. В мое время нарочито женские перстеньки носили сами знаете кто. Но при этом на гомосексуала этот дядя не был похож ни капельки. Он не был похож ни на расслабленного, утонченного, ломучего педераста-декадента в европейском стиле, этакого Оскара Уайльда, ни тем более на бодрого и атлетичного американского гея. Американцы мне говорили: если увидишь мужика со спортивной выправкой, с широким разворотом плеч, аккуратно подбритым затылком, короткими усиками, стрижкой ежиком и ходит, как офицер на параде, то есть по-вашему по-европейски – мужик на двести процентов, то у нас это – точно гей.

Но дяденька было совершенно обыкновенный мужичок, просто склонный к некоторому выпендрежу. Еще на нем были потертые, но вполне приличные американские джинсы, ковбойка, заправленная под ремень, и кожаный короткий пиджачок, который не носят уже лет тридцать. А может, даже тридцать пять. В те времена, в начале восьмидесятых, была повальная мода на кожаные пиджаки, кожаные куртки, кожаные пальто. Дамы, мужчины и молодые люди просто в лепешку расшибались, чтобы достать себе что-то эдакое. Наверное, дело не просто в моде. Наверное, здесь есть какое-то глубокое психологическое основание. Что такое кожа? Наша, обыкновенная, так сказать, шкура? Это, помимо всего прочего, еще и граница, граница между мной и окружающим миром, куда более безусловная и отчетливая, чем, скажем, стены дома или дачный забор. Всё, что внутри кожи, – это я, всё что снаружи, – уж извините. Хотя лучше, наверно, сказать наоборот. Всё, что снаружи моего кожного покрова, – внешний мир: другие люди, улицы, дома, машины, общество, партия и правительство и всё прогрессивное человечество, пошло оно к черту. А вот то, что внутри, – уж извините! Это уже я, в своей несомненной физической реальности, без всяких фокусов типа души, которая в заветной лире, и так далее. Не переживет, и не убежит, и не надо! Вот мое бренное тело, здесь и сейчас, и я его никому не отдам. Так что, наверное, в восьмидесятые годы, те самые тридцать пять лет назад, о которых я говорю, люди наконец массово поняли, точнее, почувствовали, что они не только часть великого целого, но еще и сами по себе, что между ними и великим целым должна быть какая-то четкая граница, прочная граница, потому что десятилетия растворения в великом целом ни к чему хорошему не привели. А поскольку никаких законов о частной жизни, ни писаных, ни неписаных, в те годы еще придумано не было и придумано быть не могло – поэтому эта граница между собой и внешним миром стала обозначаться вот так. С помощью дополнительной кожи. В виде кожаного пиджака, кожаной куртки или кожаного пальто.


– Да, да, да! – вдруг сказал дяденька, то есть не сказал, а вспомнил, но вспомнил с такой силой, что вся история отразилась на его лице. – Однажды жена примчалась с работы с огромным тюком в руках и сказала, что в комиссионном магазине она за какую-то смешную сумму, всего за, ах, простите, не помню, за сколько, всего за сколько-то рублей она купила для меня вот какое чудо! Разорвала бумажную веревочку, разодрала серую с прожилками упаковочную бумагу и кинула на диван огромное летчицкое пальто болгарского производства. О, это было не пальто, а целый дом, блиндаж, долговременная укрепленная огневая точка, скроенное регланом, длиною до полу, с цигейковой подстежкой и пристежным цигейковым же воротником. Без единой молнии, но всё в каких-то непонятных лямочках, кнопках, добавочных ремешках с гремящими пряжками, с загадочными прорезями, клапанами и люверсами. Наверное, для полевой сумки, для бинокля, для кобуры с пистолетом, для пакета с шоколадом, для аптечки, черт знает… Это было не пальто. Это было произведение инженерной мысли. Это было просто орудие какое-то. По всем правилам, такое пальто когда-то в поздние тридцатые годы должно было входить обязательной частью в боекомплект какого-нибудь бомбардировщика дальнего действия или десантно-транспортного самолета. Именно так, потому что для истребителя или штурмовика оно было бы тяжеловато. Знакомый скорняк чуть-чуть ушил мне его и по моей просьбе сделал с этим пальто нечто ужасное, преступное – переделал реглан на нормальный рукав. Он был хорошим мастером, и плечи у него получились вполне, с нормальным окатом рукава. Так что, ежели кто не знал о том, как это пальто выглядело раньше, он мог вообще ни о чем ни догадаться. Но я горько ощущал, что совершил преступление. Какое-то архитектурное преступление, казалось мне. Как если бы я велел заменить башни Нотр-Дама на нечто более современное. Например, надеть на них единую стеклянную коробку. Или велел бы приделать руки Венере Милосской.

Это пальто я носил довольно долго. В нем было очень тепло, но сдается мне, не потому, что цигейковая подстежка была теплая, а потому что оно было страшно тяжелое, и всякое передвижение в нем было как физическое упражнение, как пробежка с гантелями в руках. Тут в любой мороз вспотеешь.


Но чего удивляться? Построить границу между своим «я» и окружающим миром – это всегда довольно трудная задача. Особенно когда приходится обзаводиться второй кожей.

Но, возможно, это всё дикий психоанализ, то есть мои домыслы и фантазии.

Не в том дело.

А дело в том, что на дяденьке был сильно поношенный кожаный пиджачок из восьмидесятых. Я подумал: вот интересно, где он его тогда взял? В комиссионке или у фарцовщиков? Или какой-нибудь выездной родственник привез из-за границы в подарок, или свой старый отдал, поскольку себе новый купил? То есть достался он ему новеньким, с этикеткой на суровой нитке, или уже ношеным, с какой-нибудь некрасивой царапиной в районе левой манжеты и с обидным запахом чужих подмышек, который приходилось выводить целую неделю, вывешивая этот пиджак в вывернутом виде на балкон и пшикая на подкладку одеколоном?

Дяденька сидел настолько напоказ, настолько широко и даже демонстративно раскинувшись на стуле, глядя поверх меня на табло расписания, но при этом явно замечая, что я его рассматриваю, и всем своим видом давая понять, что ему абсолютно наплевать на это и, что если я хоть взглядом намекну – он готов показаться мне хоть в левый профиль, хоть в правый, – что мне показалось: он нарочно так сидит. Специально для меня. Он тоже пил пиво из большого пластикового стакана и жевал какую-то тестяную завертку с зеленью, то ли с сыром, то ли с курицей, которую сейчас называют то итальянском словом «панини», то американским словом «ролл». Он ничего не читал, не ковырялся в мобильнике в отличие от мальчика у окна. Он о чем-то думал, но не напряженно думал, не решал какие-то свои задачи в уме, не рассуждал, как быть и что делать. И уж, конечно, не тосковал. Никакой печали не было на его довольно-таки веселом, легкомысленном круглом лице. Но при этом он думал, и мне показалось, что он думает примерно так же, как другие читают, то есть вспоминает что-то приятное и забавное. А если неприятное или грустное, то всё равно это для него как книга – что-то давно прошедшее, сегодня уже совсем чужое. И вот он листает эту книгу в уме, с пристальным, но не очень-то заинтересованным вниманием. Читает, так сказать, собственные мысли. Жизнь свою, как сказал по сходному поводу Пушкин, но не с отвращением, а так. Просто.

У его ног стоял портфель. Вернее сказать, не портфель, а атташе-кейс, как раз такой, какой все носили в восьмидесятые, а чуточку раньше ужасно гонялись за этими кейсами, доставали их по знакомству или привозили из-за границы. Да, рядом с ним стоял кейс. Давайте скажем просто – чемоданчик. И он время от времени трогал его ногой, как бы убеждаясь, что он на месте, что его, не дай бог, не сперли. Мальчик, который сидел у окна, тоже трогал ногой свой рюкзак, и тоже, наверно, с этой же целью, хотя мне показалось, что он ногой пытается нащупать там что-то. А может быть, вообще понять, что там внутри. А может быть, вообще этот рюкзак ворованный. Но нет, у мальчика был вполне приличный вид. Мальчиком я его называю, конечно, условно, поскольку, хи-хи, не девочка. А лет ему было примерно двадцать или, самое большее, двадцать два. То есть он вполне годился дяденьке в сыновья.

Но если дяденька, несмотря на свою задрипанную и старомодную внешность, сидел на жестком стуле буфета совершенно свободно, просто по-королевски вольно, ничуть не заботясь, смотрят на него или нет, – то мальчик, наоборот, ерзал на стуле, отворачивался к окну. А когда мимо окна кто-то проходил – поворачивался в зал, но, видя меня и дяденьку, опускал глаза. Конечно, всё это происходило не так быстро и дергано, как я описываю, а гораздо плавнее и незаметнее. Маленькие, едва уловимые повороты шеи, но тем не менее это было видно. Было видно, что мальчик ни с кем не хочет встречаться глазами и, упаси господь, ни с кем разговаривать. Как будто бы он опасался, что кто-то из нас – то ли я, то ли дяденька, то ли буфетчица, которая что-то считала на калькуляторе, – что кто-то из нас воскликнет: «О, привет, дорогой! А я тебя не сразу узнал, богатый будешь!» И вот этого, казалось мне, он боялся больше всего. И поэтому сидел, уткнувшись в свой айфон, но время от времени поглядывал то в окно, то на нас. Присмотревшись, я увидел, что все эти вполне современные милые модные шмоточки, как-то: темно-бежевые брюки и кеды, куртка, под курткой – футболка с картинкой, бейсболка на голове козырьком назад, огромные пластмассовые часы с тремя циферблатами – в общем, весь набор усредненного «нашего юного современника», включая сюда рюкзак, айфон и наушники от плеера, воткнутые в его маленькие красные уши, – что всё это сидит на нем, извините, как на корове седло. Что он какой-то ряженый, а может, вообще замаскированный, загримированный. Насколько естественным был дяденька в своей на тридцать пять лет запоздалой одежде и со всем своим на столько же лет запоздалым лицом – настолько же тревожно-ненатуральным был этот мальчик в своих несомненно теперешних одежках и со своей вроде бы современной рожицей.

Мне от этого тоже стало тревожно. Я допил – нет, не пиво, любезный читатель, потому что пиво я по печальным медицинским причинам вот уже несколько лет как не пью, – допил свой слабенький зеленый чай, доел вкуснейшую плюшку местной выпечки и вышел, обошел здание станции по часовой стрелке, полюбовался этой прелестной архитектурой семидесятых с изогнутой, как шляпка курортницы, бетонной крышей (почти услышал, как тогдашние приезжие москвичи восторженно шептали: «Всё такое современное, всё такое левое!»), снова подошел к окну буфета и увидел сквозь бликующее стекло, что мальчик и дяденька теперь сидят за одним столом. Мне это показалось странным, а они, увидев, что я на них смотрю, замахали руками и жестами позвали меня зайти вовнутрь, вернуться. Я пожал плечами и сел на скамейку спиной к ним. На скамейку, стоявшую на платформе, разумеется. Сел, положил ногу на ногу и подумал, что зря я пожал плечами, зря показал, что заметил, что они меня зовут. Потому что надо было вовсе не реагировать.

А с другой стороны, почему не реагировать? Что за страхи?

Другим летом – тем летом, когда я был в Дубултах одновременно с Машей и Леной, а также с моим факультетским другом Лешей Мельниковым, – мы зашли в какое-то кафе недалеко от церкви, от протестанской кирхи, точнее говоря. Потому что там буквально в трех кварталах есть еще она церковь – православная, «parezticīga» (что в дословном переводе значит «правильно верующая»). Но мы, повторяю, зашли в кафешку рядом с лютеранской кирхой. Кажется, эта кафешка была там, где сейчас замечательное дубултское бистро – большое, недорогое, но с огромным оборотом и поэтому, наверное, очень выгодное хозяевам.

Тогда там было теснее, темнее, шумнее и, наверное, уютнее, с нашей двадцатидвухлетней точки зрения. Нас с Лешей Мельниковым туда затащили Лена и Маша, причем не за чем-нибудь, а чтоб попробовать шницель. А в шницеле им сильнее всего понравилось название – он назывался «Шницель „Как у мамы дома“». Почему-то именно это привело девчонок в восторг. «Представляете себе, как здорово, как оригинально: „Как у мамы дома“!». «Чего тут оригинального? – отбивался я. – Оригинально – это „Как у Франсуазы в борделе“!». «Ты ничего не понимаешь!» – возмутились девчонки.

О, самое лучшее, самое любимое, самое юное возражение: «Ты ничего не понимаешь!»

Зачем ты связалась с этим косматым немытым бездельником? Зачем тебе нужна эта тупая плебейка? Ты же порядочный мальчик из интеллигентной семьи! Что ты будешь делать весь июль и половину августа в горах Сванетии? Какого черта мы платили кучу денег репетиторам? Зачем ты два с половиной года мучился, сдавая пять сессий, уже пять сессий, дурак! Биохимию! Анатомию, нормальную, патологическую и топографическую! И вот теперь хочешь переходить из медицинского института в театральное училище?

Ответ один: папа, ты ничего не понимаешь!

Я действительно ничего не понимаю. И ты, мой милый, тоже ничего не поймешь в свое время. За наши слезы нашим детям отомстят наши внуки.

Хорошо, хорошо, пошли в кафе.

Да, я действительно ничего не понял в этом шницеле, потому что это была обыкновенная котлета, вполне доброкачественная, но довольно пресная. Обыкновенная, я же говорю. Так что в меню правду сказали: «Как у мамы дома» – вот и получи, как у мамы дома. Мама дома не делает овощной гарнир розочками и какой-нибудь бруснично-марципановый соус к котлетам. Шлепнет две столовые ложки картофельного пюре, положит сверху маленький кусочек сливочного масла и: ешь! С хлебом ешь, с хлебом! Вот примерно такой шницель нам и принесли, и серого хлеба к нему. Потом мы взяли пива. А сидели мы с этим шницелем и пивом за длинным и высоковатым столом. Это было некое подобие бара, хотя бы потому, что с другой стороны сидений не было, а было что-то вроде коридора, по которому ходили официанты. Даже не официанты, а подавальщики. Я сидел с краю. Слева от меня сидела Лена, потом Маша, потом Алеша. А справа подсел какой-то молодой человек, заказавший сто грамм водки и какую-то ерунду на закуску. Все курили. Я вытащил сигарету и стал хлопать себя по карманам, ища спички. Мой сосед справа немедленно чиркнул спичкой и поднес мне ее прямо к носу. Я закурил, кивнул и повернулся к своим.

– Вы, наверное, из Москвы? – раздалось справа.

– Ага, – сказал я.

– Я сразу понял, – сказал он. На нем были очки с толстыми стеклами.

– Ну да, – сказал я. – Мы же по-русски говорим.

– Нет, – иронически засмеялся он. – Ах, нет. У нас в Риге люди прекрасно говорят по-русски, не так, как я, – он говорил с явным акцентом. – Совершенно чисто говорят по-русски, не отличишь от москвича, – и замолчал, ожидая, что я задам ему вопрос.

Я, конечно, задал:

– Ну а как же вы догадались?

– У нас, – сказал он, – когда человек в баре подносит незнакомому человеку спичку, это значит, он хочет завести разговор. И у нас в ответ на это обязательно скажут «спасибо», а потом спросят: «Как дела? Как вам этот бар?» и всё такое прочее.

– Спасибо, как дела? – спросил я. – Как вам этот бар? И всё прочее?

– Ах, вы обиделись! – рассмеялся он.

– Ни капельки, – сказал я.

– Зачем вы тогда передразниваете?

– Я не передразниваю, – сказал я. – О чем еще спросить незнакомого человека? Вы совершенно правы. Самые хорошие вопросы – «Как дела?» и «Как вам этот бар?»

Я сразу понял, что дракой здесь не пахнет. Драки на отдыхе начинаются не так. Хотя, конечно, я держался несколько настороже, но знал, что в случае чего рядом со мной мой приятель Леша Мельников – мужик довольно здоровый.

– Ну так как дела? – теперь уже я переспросил довольно настойчиво. – И как вам этот бар? Не только в Москве, но и в Риге, полагаю, если человеку задают вопрос, он должен ответить. Да и во всём мире тоже, разве нет?

– Да, – сказал он. – Хотите коньяку?

– Нет, – сказал я.

– Я позволю себе, – сказал он, – если у вас мало денег, я позволю себе, с вашего разрешения, угостить вас коньяком.

Я постарался рассмотреть его внимательнее. Русые, зачесанные назад волосы, толстые очки, острый нос, заношенный свитер в бледных крупных узорах.

– Нет, нет, спасибо, – сказал я. – Не в деньгах дело. У меня живот болит от коньяка и вообще от всего резкого и острого.

– А изжога бывает? – спросил он.

– Да, – сказал я.

– У вас антральный гастрит, – сказал он. – Поздравляю вас! У меня тоже. Пожмем друг другу руки.

Мы пожали друг другу руки и поговорили еще минут пять – буквально ни о чем. О погоде, о котлетах и о том, чем лечить изжогу. Странный разговор двух очень молодых людей вечером в баре. Где мальчики кадрят девочек, где все курят, кисло пахнет пролитым пивом и отовсюду раздается то смех, то гогот, то перепалка.

Вдруг мне показалось, что он знает что-нибудь про девочку Асю, про ту самую, которая зимой. Которая в черной шубке. Которую я почему-то не повел к себе в гости. Сказал какие-то странные, не свои слова: «Прости, сегодня я не могу тебя принять».

Вообще-то глупо, находясь в Риге, вот так сидеть и мечтать найти эту Асю, да и вообще кого угодно из рижских жителей. Наверно, это было не так уж трудно. Тем более что в писательском доме я жил вместе с мамой, а мама-то уж наверняка знала адрес и телефон ее родителей. Ну и вообще, существуют справочные бюро: на каждом вокзале, в каждом городе, да и не только на вокзале, стоят такие будки под названием «Горсправка». Ну и конечно, «Рига-горсправка» тоже была. Не поленись, мой дорогой, доезжай до Риги – ведь всего полчаса на электричке. Найди такой киоск, напиши запрос, и через полчаса тебе выдадут бумажку с адресом и телефоном.

Но нет. Это было неинтересно. Или просто в голову не пришло, как довольно часто не приходят в голову самые простые и очевидные вещи.

Я вспомнил про девочку Асю и спросил у этого незнакомца (кстати, мы так и не представились друг другу).

– Вы знаете, – сказал я, – когда-то, лет пять назад, я здесь познакомился с одной девушкой.

– И что? – спросил он.

– И вот я хотел спросить, а вдруг вы случайно…

Он не дал мне договорить. Он ужасно обиделся.

– Ха-ха-ха-ха! – искусственно засмеялся он. – Вы в Москве, наверное, думаете, что Латвия – такая маленькая страна, а Рига – такой крошечный город, что тут все друг друга знают, как в деревне? Это не так. Это совсем не так, – сказал он и отодвинулся от меня.

На этом наш разговор и закончился.

Я, как человек мягкий и, наверно, добрый, попытался сказать что-то вроде: «Ах, извините, я не хотел вас задеть. Я прекрасно знаю, что Рига огромный город, но я просто подумал: вдруг случайно, может быть, мало ли что». Но он молчал и надменно курил, отвернувшись.

Вот и весь разговор. Я не знаю, что он от меня хотел. Может, просто сказать два-три слова, а потом срезать своего собеседника. Бывает и так.


Всё бывает.

Вот я сказал: я, как добрый человек. И вспомнил историю, смешную и странную. Еще более странную, чем разговор с этим несостоявшимся собеседником в кафе около церкви в Дубултах.

Однажды, классе в восьмом или девятом, мы стояли после уроков на школьном дворе. Человек десять ребят, и девчонки, кажется, были тоже. Я всех помню по фамилиям и в лицо. Но не в том дело. Не о том речь. А речь о том, что в разговоре я сказал: «Но я, конечно, как человек очень добрый, не мог поступить иначе…» – и еще что-то в этом роде. «Что? – вдруг закричал мой друг Володя Зимоненко, которого мы звали Вэл. – Что ты сказал?» «Я сказал, что иначе не мог поступить», – сказал я. «Постой, постой, – заржал Вэл. – А до того ты что сказал?» «Я сказал, что я добрый». «Ребяяя! – закричал Вэл. – Драгунский говорит, что он добрый!» Все обернулись, посмотрели на меня и тоже заржали. «Вы чего?» – спросил я. «Это ты чего? – сказал Вэл, совершенно искренне, совсем непритворно. – Ты в самом деле думаешь, что ты добрый?» «Ну да, – сказал я. – А что?» «Вынужден тебе сообщить, – объявил Вэл под хохот всех ребят и девчонок, – ты не только злой как собака. Ты еще и тупой как полено». Конечно, надо было кинуться в драку, но я был настолько ошарашен и просто-таки убит, что пролепетал: «А почему?» «Потому что ты сам не понимаешь, – сказал Вэл, – какой ты на самом деле злобный тип. Но это я любя, любя, по дружбе!» – заключил он и крепко обнял меня за плечи.

Я потом целый месяц, наверно, ходил сам не свой и осторожно задавал вопросы то маме с папой, то знакомым девчонкам из других школ: «Так какой же я на самом деле?» Но я понимал, что нельзя задавать этот вопрос прямо, что за ерунда: «Мамочка, папочка, скажите, пожалуйста, я добрый или злой?» Конечно, они скажут: «Добрый». Они же меня любят и не захотят огорчать. Я вспоминал знаменитый детский анекдот про то, как мальчик приходит домой из детского сада и говорит: «Мама! Меня дразнят, что у меня голова квадратная». А мама, гладя его по голове, рукой рисуя в воздухе квадрат, отвечает: «Наговаривают, наговаривают!» Нет, спрашивать нельзя. Надо как-то обиняками. Но как – совершенно непонятно. Наверно, надо что-то сделать, кому-нибудь помочь: проводить девушку до дома, неся ее портфель или какую-нибудь сумку с продуктами, если ей велено по дороге зайти в магазин, или дать двоечнику списать задание. И чтоб мне сказали: спасибо, какой ты добрый… Но у меня не было знакомых девчонок, которых по дороге из школы посылали в магазин. А что касается заданий, то я и сам учился не так чтоб на пять с плюсом и сам норовил списать или чтобы мне продиктовали по телефону. Так что не было у меня никакой возможности проверить, добрый я на самом деле или злой. И вспомнить я не мог, почему ребята считают меня злым. Может быть, потому что в шестом и седьмом классе я дрался больнее всех? Это правда. Норовил до крови, по носу или по зубам. Но это уже сколько лет прошло! Неужели они такие злопамятные? Сплошные загадки.


Подул ветер.

Я поднял воротник своей куртки. Начал капать дождик. Я встал со скамейки и обернулся к стеклянному окну станционного буфета. Мальчик и дяденька изо всех сил махали мне рукой и что-то показывали. Зонтик, боже мой! Я забыл в буфете зонтик. И они звали меня, чтобы отдать. Я благодарственно помахал им рукой и вернулся. Они сидели за одним столом, я говорил; но мне уже было всё равно. Ну, в смысле, я не обращал на это внимания. Я перестал о них думать. Я думал о том, что всё равно не разыщу эту Асю и не задам ей самый главный вопрос. Дяденька, едва привстав, протянул мне мой зонт – старенький зонтик в футляре. Который я, не знаю как, ухитрился забыть в этом буфете. Я же не выкладывал его наружу. Он был очень маленький, и я держал его в кармане. В глубоком левом кармане куртки. Наверно, я его выронил на пол и не услышал, потому что как раз в это время к станции подъезжала электричка. Мальчик встал, подошел к буфету, вернулся, держа в руках три большие пластиковые стакана с пивом. Он их держал в обхвате ладоней, растопырив пальцы. Поставил на стол. Пододвинул один стакан ко мне.

– Благодарю, – сказал я. – Сколько с меня? Хотя на самом деле я не пью пиво.

– Знаю, – сказал мальчик.

– Зачем тогда принес? – спросил дяденька.

– Так, – сказал мальчик.

– Отнеси пиво назад, – сказал дяденька, – а ему принеси чай.

– Обратно не возьмут, – сказал мальчик. – Мы его разделим. – И обратился ко мне: – Чай черный, зеленый?

– Спасибо, я не хочу чая, – сказал я. – Только что выпил чашку.

– Сразу видно, что вы из Москвы, – сказал дяденька. – У нас, когда тебя угощают пивом или чаем, не принято фыркать и говорить: «Пива я не пью, а чаю не хочу».

Мне не понравился этот разговор.

– У вас принято угощать насильно? – сказал я. – Не может быть! Я живу в Риге уже целый год, ежели в сумме. И в меня никогда насильно не вливали ни пива, ни чая, ни водки, ни коньяка. В Москве или, скажем, в Тбилиси – это сколько угодно. Пей, если уважаешь, и всё такое. А здесь ведь Европа, нет?

– Да, но здесь не принято фыркать и отказываться, – сказал дяденька. – Принято в ответ сказать: «Спасибо. Как поживаете? Как погода? Как вам этот бар?» А пиво, в конце концов, можно и не допить. Так, пригубить для приличия.

– Рига – очень большой город, – сказал я, – и поэтому вы, конечно, никого из моих давних знакомых не знаете.

– Конечно, – сказал дяденька.

– Я здесь когда-то знал одну девочку, – сказал мальчик.

Мальчик, дяденька и я

Подняться наверх