Читать книгу Участники - Денис Епифанцев - Страница 2

Оглавление

Дима пошел укладывать детей, и тогда Оля взялась убрать посуду.

После шума, звуков и голосов. Громких приветствий. Звонкого стука каблуков о твердый паркет, а потом раз – и тихий, мягкий басовитый удар о толстый ковер и слышно, что слегка запнулась, приостановилась взглянуть под ноги. Легкого перезвона хрусталя люстры, когда проезжает трамвай и вдруг совпадает пауза в разговоре и музыке. Шуршания виниловой иглы в конце диска, чтобы Дима перевернул пластинку, и льющегося в такт этим шуршащим постукиваниям из бутылки в наклоненный узкий бокал на длинной ножке. И смеха, когда немного пены вскипело через край на руку. После музыки: обрывков Леонарда Коэна (Dance me to the end of love) вперемешку с небыстрым джазом. После звяканья вилок о фарфор, потому что бисквит оказался слишком мягким, опасной искры бокалов за знакомство и встречу. После глухого рокота курильщиков на террасе и громко проезжающих машин внизу, рычащих вдруг среди ночи в центре города на предельных оборотах, и звуков города, которые отделены легким тюлем, но из-за распахнутых летних окон то влетающего в комнату, то вылетающего наружу, как дыхание цветочного великана, давно перебравшегося в город. Топота играющих детей. Стука льда о толстое дно в последнем (у меня отличный односолодовый – ты обязан попробовать), громких прощаний, скрипа половиц, шуршания ковра, щелчка замка.

После шума, звуков, голосов, топота и шорохов мы оказались в отчетливо шоколадной полутьме.

– Почему шоколадной? – спрашивает Оля. Она склонилась над столом, над эрмесовской пепельницей, и занята делом.

Дима пошел укладывать детей: смотрит, чтобы они переоделись в пижамки, почистили зубы, и, если попросят, почитает им большую, тонкую, неудобную книгу с картинками. Оля взялась убрать посуду, а я вызвался помочь. Она несла на кухню тарелки с закусками, блюдца и чашки с недопитым, стаканы, бокалы и все другие ложки и вилки. Я, сняв пиджак и закатав рукава, выбрасывал остатки в ведро и загружал в зев посудомоечной машины, похожей на улыбающуюся собаку с огромной пастью. Оля закрыла окна, сдвинула шторы, поправила диванные подушки и погасила свет. Хозяйка (так в доме называют приходящую горничную – бодрую женщину шестидесяти лет, которая следит за порядком) придет завтра и приберется, но это не повод оставлять тарелки до утра.

Заглянула на шаг в дверной проем проведать Диму и детей. Немного оглушила теплота детской и ее запах. Бровями и подбородком спросила, как дела. Я поставил кофе на огонь. Кухня темная, горит свет в коридоре, пара лампочек в вытяжке и красный круг плиты подсвечивают джезву снизу.

Зайдя, Оля неплотно прикрывает дверь. Становится темнее, и в этой полутьме тонкие руки с браслетами выглядят немного прозрачными, а серое платье сливается с фоном. Она протягивает руку и берет не глядя, на ощупь, пепельницу с каминной полки, а чуть дальше, ближе к стене, стоит наборная яшмовая шкатулка: из нее она вынимает пачку сигарет и полиэтиленовый пакетик с травой. Снимает пару толстых свечей и ставит на стол. Еще пару зажигает на камине.

– Не против?

Массивная белая каминная полка уставлена вазами с сухими цветами, вазами без цветов, коробочками со специями и чаем, жестяными коробками из-под чая с пуговицами и нитками, лежат книги с рецептами, блокноты с рецептами, открытки и журналы, глиняные необожженные горшки с луковицами тюльпанов и фарфоровые статуэтки, у которых что-то откололось (это что-то собирались приклеить, и теперь они лежат рядом: фигурка и ее часть).

Свечи горят неровно, тени немного подрагивают, когда проходишь рядом: расплываются и снова собираются в ясный силуэт.

Она снимает тяжелые клипсы и кладет рядом с моими запонками, потом устраивается на диване и с выдохом нога об ногу снимает под столом каблуки. Крутит ступнями.

На ней длинное в пол шелковое платье и некрупный жемчуг в два ряда. Макияж имитирует отсутствие макияжа. Короткие светлые волосы. Прическа под горшок, и поэтому она похожа на Жанну д’Арк. Только на Жанну из фильма Люка Бессона, а не Дрейера. Платье не обтягивает, но красиво драпирует ее худую фигуру мальчика-подростка.

– Ты любишь такое, да? – Она смотрит на меня искоса, разминая в пальцах сигарету и осторожно высыпая табак.

– Что именно такое? – переспрашиваю я. Кофе почти сварился, и я, помешивая, жду не отрывая глаз от коварно неподвижной поверхности.

– Бросить реплику и потом начать говорить о чем-то другом. Пара абзацев описания. Какой-нибудь флэшбек или наоборот перформатив – рассказываешь, что случится завтра. Завести другой разговор. Никакого прямого нарратива, все слегка смещенное. Такой медленный смоляной водоворот, который утягивает куда-то не в центр, но в сторону. Медленное соскальзывание.

Я отрываю взгляд от кофейной шапки и улыбаюсь Оле.

– Почему полутьма отчетливо шоколадная? – снова спрашивает она.

– Я хотел богатый эпитет. Чтоб было такое слово, из которого было бы понятно, каким густым был вечер: звуки, вкусы, разговоры. И все вместе смешивалось во что-то отчетливо богатое и насыщенное. А потом, когда все кончилось, то противоположность: тишина и полутьма, некоторая молчаливость, но это молчание очень понимающее, молчание, в котором двоим комфортно, им хорошо вместе молчать – такое молчание, вот эта противоположность, она тоже богата на оттенки. Не просто полутьма, а продолжение.

Я ставлю на стол прямые идеального светло-серого оттенка чашки, обведенные по краю золотом, с блюдцами, и разливаю кофе.

– Ты будешь? – Оля показывает на пепельницу, расписанную яркими попугаями, в которую она высыпала табак из сигареты, положила немного травы из пакета и теперь, перемешав, помогая себе второй рукой, начала собирать смесь обратно в бумажный сигаретный цилиндр.

– Нет. У меня еще встреча. А трава меня всегда немного давит.

– Возьми тогда себе ликера с верхней полки к кофе.

В резном буфете с цветными стеклами в дверцах на верхней, закрытой на ключ, который тоже лежит в яшмовой шкатулке, полке стоит несколько толстостенных бутылок с домашним ликером и множество разных рюмок: все сироты из разоренных наборов. Вот эту я знаю – Оля делает ею кружки теста для домашних пельменей.

Я беру рюмку с копченым стеклянным телом, короткой толстой ножкой и огранкой типа «принцесса». Ставлю на буфет и начинаю искать подходящий ликер: открываю бутылки одну за одной и нюхаю содержимое.

– Бери смородину. Вон ту. Пузатую.

Налив тяжелого и черного, закрыв дверцы и спрятав на место ключ, я возвращаюсь к столу. Рюмка слегка вибрирует о мраморную столешницу.

– Ты пишешь? Что будет?

Оля изящным жестом слегка по дуге, с чистой высокой нотой фарфора о мрамор, двигает мне кофе и сама делает глоток из своей чашки. В пепельнице уже лежит аккуратно свернутая гильза. Сладость ликера умножается на его самодельную крепость и делится горькостью кофе. Я запинаюсь, не могу говорить, надо как-то уложить это сложное вкусовое сочетание: что за чем читать, в каком порядке слушать.

– Не знаю. Текст. Может, что-то выйдет.

– Роман?

– Не-ет. Не роман. Это очень громко. Так сейчас никто не говорит. Роман. Ну из приличных людей. Тем более, это очень специальный жанр. Там есть герои, у героев есть дело, они куда-то идут. Что-то делают. Там есть сюжет, арки разные, действие, последовательности. У меня просто люди сидят в разных местах и о чем-то говорят.

– Диалоги?

– Возможно. Даже, скорее всего, да.

– Ну это тоже почтенный жанр. Но сюжета не будет? Никого даже не убьют?

– Ну, в начале – да. Там было убийство. Да.

– Расскажи.

– Ну это была история про женщину, она была успешной, красивой, средних лет.

– Я ее знаю?

– Не думаю. Частично, конечно, но она без выраженного прототипа. Она больше похожа на героинь кино. В ней должно было быть что-то такое немного пластиковое, плоское. Она такая женщина, которая жесты и манеры взяла из фильмов начала 80-х. Такая Алексис Керрингтон. То есть в жизни это совершенно нелепый персонаж, а когда в тексте, то даже красивая: порывистая, чувственная, с остроумными репликами и особой манерой курить.

– Алексис? – Оля улыбается.

– А что? Примета? У нее дочь-подросток.

– Это важно?

– Ну, я думал, что по сюжету эта девочка-подросток должна будет пережить «смерть матери» и ничего не почувствовать. Хотел поговорить об отстраненности. Отчуждении.

Оля поднимает голову, смотрит на меня внимательно. Она замечает эти невидимые кавычки, которыми я окружил «смерть».

– Это такой странный феминизм? Ты думаешь, для девочек «смерть матери» то же самое, что для мальчика «смерть отца»?

– А разве нет?

Она поднимает брови с сомнением.

– То есть там так: после очередной удачной сделки Ира, героиня, которая пропадет, она отправляется к своему любовнику. Он, вообще-то, парень-эскорт. Или лучше жиголо? Я помню, где-то, почему-то кажется, что у Агаты Кристи, но, скорее всего, нет, было слово «кугуар». Не говорили «жиголо» или «эскорт», говорили «кугуар». Красиво, правда? Вот. Он парень-эскорт, но она с ним спит регулярно, знает его давно, так что можно, наверно, говорить о постоянном любовнике. Другой ее постоянный любовник – партнер, с которым они вместе работают. Но там было другое – он был ровесник, и у него была семья, и она поддерживала его сексом, поднимала ему самооценку и давала возможность быть слабым. А тут, напротив, этот парень: он молодой, крепкий, с хорошим телом и здоровым цинизмом. С ним она чувствовала себя слабой, с одной стороны, а с другой – молодой и сильной: а не матерью и бизнес-партнером.

Там было такое описание, что она сидела у Андрея, его Андрей зовут, была такая же ночь, они тоже сидели на кухне, он варил кофе, а вы знаете, что если герой варит кофе, то автор, скорее всего, говорит от его имени или он важный для автора персонаж, она курила, отпускала все вокруг и на секунду забывала о себе, и сквозь нее сегодняшнюю просвечивала другая – шестнадцатилетняя она, которая немного удивленно оглядывалась вокруг и говорила: постойте, я же здесь, вот я, откуда все это: эти руки, это лицо.


Я делаю глоток кофе, откидываюсь на спинку дивана и оглядываюсь вокруг. Вот как это выглядит: темные окна, над плитой горят лампочки, на столе свечи, в доме тихо, тикают часы на каминной полке, светло-серая ваза с золотым рисунком, в которой стоят сухие цветы, в этой полутьме похожие на борщевик, стол с холодной мраморной столешницей (я медленно передвигаю ладонь с нагревшегося места на холодное), две чашки крепкого кофе, пепельница, рюмка с тяжелым ликером, две клипсы, запонки, чайные ложки с узором, двое с общей темой для разговора.

– А потом?

– Потом они проводят вместе ночь. Утром она, как обычно, платит ему, вызывает такси и уезжает. И исчезает.

– Убийство? Это он ее убил?

– Не знаю. Я хотел, чтобы это было как «Приключение» Антониони. Чтобы исчезновение – повод для начала. А потом, в какой-то момент, что-то случается, как-то за рутиной и новыми удивительными открытиями все забывается и про нее просто забывают.


Оля допивает кофе, встает и мягко, слегка придерживая подол, идет к холодильнику. Открывает, и все сразу же становится совершенно другим. Для меня она похожа на героиню американской фантастики, за которой прилетели инопланетяне. Для нее в этом белом свете я выгляжу как олень, застывший на трассе в свете фар мчащегося на высокой скорости автомобиля. За мной вырастает гигантская абстрактная тень.

Она достает бутылку минералки и возвращается.

– Почему же ты не написал? Или ты написал?

– И да и нет. Я написал диалоги, паузы и сюжетные ходы. Написал те главные вещи, размышления героев о своей и чужой природе, которые хотел проговорить.

И все равно в финале все выглядит глупо.

Есть что-то странное для меня сегодня в придумывании героев и событий, сюжетов, что за чем движется. Мне все время кажется, что это какой-то обман. В этом нет жизни. Я читаю чужие тексты и за редким исключением вообще не вижу там живых людей.

Есть как бы две крайности: совершенная искусственность, как у Джойса, с одной стороны, и ясновидение, суперреализм, как у Толстого. Это, мне кажется, крайние состояния литературы. У Толстого ты видишь вместе с автором. У тебя открывается такое окошко в книге, и там показывают живые картинки. Лучше уже не сделать. Это предел.

У Джойса тебе сначала объясняют правила, а потом предлагают по ним играть. Игра эта увлекательная, страшно веселая, и ты не замечаешь, что все придуманное. Эта придуманность напротив работает на твою веру, на твое видение. Да, это все понарошку, но мы вместе с автором притворяемся, что взаправду.

А есть середина. Там гладкопись, курсы писательского мастерства, метроном и план: первый герой, второй герой, шаг направо, шаг налево, поворот, третий герой. На сотой странице должны расстаться, на двухсотой странице должны встретиться. Все расписано, предсказуемо, стерильно. Герои могут вызывать симпатию, могут не вызывать – не важно. Ты видишь, как автор с секундомером в руке старательно пишет.

Но мир-то больше и разнообразнее, он гораздо-гораздо насыщеннее, и мотивация людей тоньше, и чувствуют они острее.

Талант автора, мне кажется, должен быть в том, чтобы придумать мир, описать его так, чтобы у меня не было ни капли сомнений. Не в том, чтобы придумать сюжет, а в том, чтобы та история, которую ты придумал и которую теперь рассказываешь, даже если она совершенно дурацкая и фантастическая, но чтобы мир, в котором происходит эта история, был непротиворечивый и полноцветный. Должно быть правдиво и органично. Твоя история, какой бы странной, нелепой или фантастической она ни была, в этой рамке должна быть правильной. Уместной и правильной.

Вот в чем талант, мне кажется.

Понимаешь, да?

Поэтому мне и скучно читать. И самому писать такое.


Дверь открывается, и входит Дима. Он переоделся в спортивные штаны и толстовку. В руках у него тонкий кашемировый плед. Он разворачивает его, и молча кладет на плечи Оле, и хочет пойти дальше, но Оля тянет руки к Диме, берет его руки в свои, тянет к себе и вниз так, чтобы он наклонился, и, когда он наклоняется, целует его в губы.

Дима улыбается и целует ее в ответ.

Потом он наливает себе стакан сока из холодильника, выпивает его, немного морщится от холода, моет стакан под струей воды, вытирает руки и садится позади Оли, обнимая ее за талию.

Смочив палец слюной, Оля слегка протирает забитую сигарету, чтобы она стала влажной и не горела слишком быстро. Потом немного проводит под ней зажигалкой, чтобы высушить и, в конце концов, немного помассировав тело сигареты пальцами, закуривает. Вдохнув, она замирает, выдыхает и через секунду медленным, изящным жестом, держа косяк вертикально, отводит руку в сторону.

– Расскажи про нее.

– Что?

– Прочти. Какая она? – Оля отклоняется назад и ложится на грудь Диме. Она поворачивает голову, чтобы видеть мужа, смотрит на него снизу-вверх и протягивает ему косяк, он осторожно губами тянет в себя воздух, а когда достаточно, чуть-чуть касается ее живота.

Они выглядят так, как будто их тела сделаны именно для этой позы: идеально совпадающие всеми изгибами.


Я нахожу на телефоне гугл-диск и открываю файл.


Через десять минут приезжает Ира. Она одета в легкую рыжую шубку из лисы, красные сапожки с массивной золотой молнией и мягкое трикотажное платье, которое выгодно обтягивает ее тренированную фигуру. На сгибе локтя она несет красную вместительную сумку Hermes. В этой сумке собрано все, что может понадобиться в течение дня, недели, месяца. С каждым годом сумки становятся все тяжелее и вместительней.

Она чуть привстает на носках, тянется вверх и целует Андрея в губы. Просовывает холодные руки в красных перчатках ему под пальто, касается его спины, опускает ниже и трогает ягодицы.

Ей нравится это ощущение рук в перчатках тонкой кожи, которые касаются дорогой костюмной шерсти, под которой объемные твердые мышцы.

Водитель такси смотрит на них с любопытством: высокий, наголо стриженный парень в пальто на голое тело и женщина, которая так тщательно следит за собой, что выглядит почти одного с ним возраста, а значит, вполне может быть в два раза старше.

Девушки возраста этого парня, его ровесницы, водитель заметил это недавно, разглядывая пассажиров – мать и дочь, сейчас выглядят как-то старше и грубее. Женщины, которым больше, выглядят намного лучше, как-то даже моложе, что ли. Аккуратнее. Ухоженнее.

Они идут в сторону дома. Водитель смотрит в телефон на приборной панели и принимает заказ. Автомобиль уезжает резко, с каким-то немного животным звуком.

И снова становится кристально тихо.

Она громко рассказывает историю, которая вообще-то довольно скучная, но она рассказывает ее весело и таким образом, что через некоторое время понимаешь, что это не информация, а песня – ей без разницы, о чем говорить, ей просто нужно говорить. Голос звонко отражается от замерзших звенящих стволов деревьев, и Андрей представляет, как из-за деревьев на этот голос выходят лесные разбойники.

Есть что-то опасное в том, как беспечно ведет себя Ира. В том, как она поет эту песню.

Андрей давно заметил это свойство. Оно его ничуть не трогало, но иногда, когда они оказывались в каком-нибудь общественном месте вместе – иногда она звала его на закрытую премьеру в кино или какую-нибудь презентацию, куда-то, где нужно было выглядеть вечерним образом, но при этом можно было немного шокировать приличную публику тем, что приходишь с парнем-эскортом моложе тебя – иногда он видел, как она вела себя в других ситуациях. У нее был талант, какое-то чутье, ее личная сверхспособность: она флиртовала всегда. Даже самый простой вопрос, самый банальный – «как пройти?» или, например, «который час?» – даже на такой вопрос она отвечала не задумываясь, не вглядываясь в спрашивающего, инстинктивно отвечала так, что у того, кто обращался к ней, возникала мысль, что он сказал ей комплимент, а она ответила что-то такое легкое, и дальше можно предложить выпить вместе кофе и она согласится и засмеется таким смехом, после которого в кино и книгах мужчины теряют головы. Это было ее оружие. Она внушала это мужчинам: он остроумный и интересный собеседник, он сексуально привлекателен и состоятелен, у него еще все впереди, и если он захочет, то всего добьется. Внушала, что ее смех – то, что он искал всю свою жизнь.

Чего они – эти мужчины – не знали, так это того, что, если чуть усомниться в ее правдивости, даже на секунду отвлечься и перестать обращать на нее внимание – она тут же теряла все силы. Если первый контакт не зажигал все солнце сразу, то как будто включались лампы дневного света. Она горела, но искусственно: холодно и ровно. Имитировала свет.

И она тоже это знала. И тогда начинала говорить без остановки. Заговаривать свою осечку.

Но, – Андрей курит и думает, – это не защитная реакция. Там, в глубине, под этой кожей, этим слоем грима, этой яркой шубкой, этими атрибутами успешной жизни, живет Другая Ира. Это не притворство – наоборот: вся ее Настоящая Жизнь – притворство. Она просыпается утром и до вечера притворяется тридцати-с-чем-то-летней женщиной – серьезной, умной, в деловом костюме – хотя на самом деле она семнадцатилетняя девочка, которая пытается выбраться из лжи.

Она думала, когда-то давно, что если начнет притворяться старше, чем она есть на самом деле, если начнет вести себя серьезно, если будет носить строгие костюмы, стричься по-взрослому, носить сдержанные украшения – то ее начнут воспринимать серьезно. Это добавит ей очков. Даст фору. Поможет добиться своих целей. И однажды она действительно начала себя так вести, так одеваться, так говорить, так выглядеть, так жить.

Она уже не притворялась. Она так хорошо сжилась с этой маской, так естественно в ней себя чувствовала, так искусно пользовалась преимуществами, которые это притворство ей давало, что не заметила, как стала той, кем хотела быть.

– Зачем ты носишь маску? – спрашивала героиня комикса загадочного героя-лучника.

– Чтобы меня можно было узнать, – отвечал он.

Тогда она не знала этого правила: чем ты притворяешься, в то ты и превращаешься. Сейчас она мучительно пытается понять, как размотать этот клубок обратно. Как отменить всю эту ложь. Ведь это же ложь. Она на самом деле такой никогда не была – это все не ее, она просто слишком долго притворялась. Но этой лжи так много, а попытка вернуться к правде причинит боль стольким людям, которым она не хочет причинять боль. Всего этого так много: ответственности, обязательств, связей, людей, детей, мужей и партнеров по бизнесу. Их так много, что не думать об этом легче, чем пытаться решить.


На кухне Андрей ставит джезву на газ.

Ира находит сигареты и зажигалку в гладкой шелковистой прохладе кармана шубы и тоже идет на кухню, с ногами забирается в широкое низкое кресло, выуживает из пачки тонкую длинную розовую с золотым фильтром, немного крутит и мнет в пальцах, хрустит плотно набитым табаком и щелкает зажигалкой. Андрей вытряхивает в ведро толстостенную пепельницу из зеленого стекла, тяжелую, модную в семидесятые, а теперь винтаж, споласкивает под краном, протирает сухим до скрипа и ставит рядом с ней.

Ей хорошо.

Господи, как же ей хорошо!

Такая ночь: зимняя и холодная. Уютная квартира: натопленная и яркая. Возможность забраться с ногами в мягкое кресло с пледом и подушками (откуда у него это умение создавать уют?), затянуться глубоко и сладко сигаретой. Затянуться. Спокойно затянуться, дать дыму заполнить легкие. Не нужно никуда спешить, не нужно «выкурить сигарету, чтобы найти решение», или «успокоиться», или «проветрить голову», или «повод выйти». Курить спокойно, закрыв глаза и наслаждаясь самим процессом. Как хорошо.

И такая возможность: приехать ночью к парню и то, что за этим последует. Наконец-то можно перестать быть той, которая всем нужна, и стать той, которая ты есть.

Ей как будто снова семнадцать. Она делает что-то стыдное, что осудят, но такое нежное. Она чувствует тепло в животе, чувствует, как напрягаются мышцы спины, их тянет, как утром, когда потягиваешься, когда всю тебя вытягивает, и сильные руки в этот момент, мужские сильные руки, сжимают твое тело, приподнимают, и это такое сладкое утреннее ощущение, и такое же сладкое, когда поздней ночью сидишь вот так на кухне и знаешь, что дальше.

Она отгоняет от себя мысль о деньгах. Ту ее часть, где она платит парню, чтобы он занимался с ней сексом. Утром, когда она вызовет такси и поедет домой переодеться, чтобы потом ехать на работу, она будет думать об этом. О том, что она платит за секс. Она будет перечислять сама себе стандартные причины: что так проще и что у нее нет времени ходить на эти свидания, выслушивать эти истории, эти анекдоты, эти истерики. Что она не хочет снова чувствовать унижение просто потому, что не можешь заказать то, что хочешь ты, потому что он, возможно, не сможет это оплатить (да, она знакомилась в тиндере).

Но это будет завтра, а сейчас она наслаждается той мыслью о деньгах, где есть «возможность себе позволить». Она помнит, какой голодной и нищей она была. Это было, конечно, давно, но она помнит. Возможность так тратить свои деньги ее расслабляет. Ей нравится так тратить свои деньги. Ей нравится, что у нее есть возможность так тратить свои деньги. Ей нравится она сама, когда она так тратит свои деньги. Ей нравится, что у нее есть деньги.

Нет такого удара, который она не сможет выдержать.

– Стой. Слушай. Я вдруг подумала, – говорит Оля, немного оживившись, – а я ведь буду в твоем тексте курить косяк? Ведь так?

– Ну, скорее всего, да.

– А… Хорошо… А Андрей?

– Будет ли Андрей курить косяк?

– Нет. Какой он? Прочитай про него.

– Он далеко. Он в начале просто такой, ну… просто красивый парень. С хорошим телом. Ему звонит девушка и говорит, что приедет, и просит встретить. Он начинает собираться, надевает трусы, брюки, выбирает кроссовки, не находит чистой футболки и решает идти так – надевает пальто на голое тело и идет ее встречать.

Он идет через шлагбаум, где его видит охранник, и это первый раз, когда мы его видим со стороны. Чужой взгляд на него. Высокий парень, с плоской грудью, как у подростка или профессионального пловца. С широкими плечами. В черном пальто с каракулевым воротником, запахнутом, обтягивающем его фигуру. Руки в перчатках, сложенные на груди. Сигарета. Темные шерстяные брюки, которые мягкими складками ложатся на модные дорогие кроссовки. Он красивый. Выделяется этим. И все равно, есть ощущение, что его эта красота никак не волнует. Он как будто не понимает, что люди смотрят на него потому, что видят очень красивого парня. Ему кажется, что так все смотрят на всех и в нем нет ничего особенного.

Но охранник, когда смотрит на Андрея, он это все формулирует с презрением и ненавистью. И описывает его поэтому в таких имплицитных, обвиняющих терминах. Он знает, чем Андрей занимается. Нет. Не так. Он думает, что знает. Они с ним примерно одного возраста, но Андрей вон как выглядит и как одет.

– Как он выглядит? Ты уже знаешь?

– Ну, я думаю, что он похож на Джулиано Медичи. Вот того, который скульптура Микеланджело. С длинной шеей, крепкими ногами. Он крупный парень, но высокий. Поэтому кажется худым и рельефным.

Но это я в голове держу этот образ и на него ориентируюсь, когда жесты или диалоги пишу.

У него очень чистая кожа, тактильно невероятная совершенно. Ира будет пару абзацев думать об этой коже, что она любит его именно за нее, насколько сексуально, что у парня такая кожа. Она будет вспоминать своих любовников с Кубы или Марокко и думать, что у него кожа чернокожего парня, только белая.

В общем, он физически идеален, и это видно. Он дорого одет. Охранник видит его и испытывает зависть. Он хочет быть на его месте. Но, с другой стороны, он не знает точно, чем Андрей занимается, просто слышал сплетни, видел «красноречивые взгляды старших коллег», – я голосом обозначаю кавычки вокруг штампа, – и поэтому он считает себя лучше него. И это небольшой абзац о том, как работает логика бета-самцов, которые всегда влюблены в альфу.

– Андрей – альфа?

– Пока мы не знаем, но мне кажется, что нет, думаю, нет. Альфа тоже такой персонаж – ну это смешно. Мне кажется, что сегодня парень, который ведет себя как альфа, – он должен этого стесняться и не знать куда деть руки. Все эти анекдоты про пикаперов – они же не на пустом месте.

Андрей должен выпадать из категорий. Любых категорий. Это история пока про охранника-бету, который находит кого любить и нарекает его альфой.

Ну и конечно, «испытывать» «любовь» к «этому» парню – это что-то странное, вот он и паникует.

То есть я хочу показать его глазами другого, чтобы возник первый слой отношения к нему.

– А зачем он вообще идет куда-то? Почему она не может приехать к подъезду?

– Вот это проблема художественного текста. Мне нужно его описать, показать его в этом пейзаже, показать его глазами охранника, он должен произвести определенный эффект, а для этого требуется нарисовать вот эту картинку. Это зимняя ночь, вокруг белый с голубоватым отливом снег: он только-только выпал, и на улице так холодно, что видна буквально каждая снежинка и каждая грань этой снежинки дает свой блеск. Такое холодное голубое мерцание.

То есть вот это мерцание. Потом: уже сильно за полночь, поэтому вокруг тихо, машины почти не ездят, когда ты идешь, под подошвой прямо дробятся кристаллы, ты это даже чувствуешь. Изо рта вырывается пар и поднимается куда-то вверх, и он такой густой и белый, а ночь такая черная, что как будто это промзона и это трубы. И парень такой: вот с бритой головой, в белых кроссовках, брюках, пальто с воротником, но на голое тело, вот он стоит у дороги и курит. Картинка. Ветра нет. Погода очень-очень тихая.

Иногда рядом с ним останавливаются машины и водители спрашивают, не нужно ли ему куда-нибудь. Есть те, кто спрашивает, сколько он хочет, чтобы отсосать ему или чтобы он. А он смотрит на все это. И мы видим его глазами водителей. Мне хотелось, чтобы там был контраст такой – вот эта красота, которую видит он: хрупкий момент зимней ночи, его ощущения от шелковой подкладки пальто и холода, и охранник, и водители в обжитых машинах: такое ограниченное пространство человеческого жилья с запахом тела, еды, какой-нибудь химии, мелкими насекомыми. И они выглядывают и предлагают отсосать.

А потом приезжает Ира.

Я придумал, что она просит ее встретить, потому что это такая манипуляция с ее стороны – я плачу, а ты мне подчиняешься.

– Ему нужна семья, – говорит Оля, снова передавая косяк Диме.

– То есть?

– Он не может жить один. Ему нужен кто-то, о ком он будет заботиться и кто будет заботиться о нем.

– Зачем?

– Потому, что книга об убийстве – это всего лишь книга об убийстве, а история семьи – это больше, важнее и интереснее. Ты должен говорить о важных вещах.

– Эм… Но я не хочу семью. Что я понимаю в семье?

– Почему вы с Лехой не живете вместе?

– По очень многим причинам, но, если коротко, потому что мне это все не нужно.

– А конкретнее?

– Ох, – я выдыхаю, – потому, что у нас не совпадают представления о том, как это – жить вместе.

– А что в этом трудного?

Я делаю паузу и думаю, с чего начать, мысленно отодвигая начало все дальше и дальше, чтобы не пришлось возвращаться к аргументу. Излагать аргументы нужно последовательно, но какой считать первым.

– Ну, например, так. Мы все воспитаны в определенных рамках, в определенных структурах и представлениях о том, что хорошо, а что нет. В связи с тем, что мы все росли в представлениях о том, что гетеросексуальные отношения единственно правильные: ну то есть нам об этом говорили, что это правильно. Нам кино снимали, мультфильмы: принц и принцесса, барышня и хулиган, Бонни и Клайд. Он красивый и храбрый, она красивая и добрая, и мы смотрели, и нам говорили, что вот это то, что нужно, то, чего все хотят и к чему все стремятся. Даже не говорят, потому что это в воздухе. Растворено. Зачем обсуждать то, что так же естественно, как вода или солнце.

Родители в этот момент разводились. Делили имущество, оскорбляли друг друга, использовали нас, детей, друг против друга: настраивали, говорили за глаза друг о друге разные травмирующие вещи. Делали все, в общем, чтобы «брак двух любящих сердец» выглядел максимально отталкивающе.

Но культура говорила, что гетеросексуальные отношения, семья – это хорошо. Это то, что нужно и правильно. То есть, даже если моим конкретным родителям не удалось – это не значит, что структура плохая, просто сердца недостаточно любящие.

Мне всегда это казалось подозрительным. Не вообще гетеросексуальная культура, не этот шаблон, а власть большинства. Почему кто-то решает, что есть какая-то вещь, которая равно подходит всем. Почему семья – это всегда два разнополых человека? Почему не три? Почему не один? Почему не одного пола? Почему вообще семья – это хорошо? Откуда вообще взялись эти представления? Не представления о том, что нормально, а что нет, а представления, как сделать так, что всем будет хорошо.

Меня это занимало. Эта мысль мне кажется важной.

И мне казалось, что геи, которые думают на эту тему, тоже должны приходить к примерно тем же выводам, что и я: что структура какая-то подозрительная.

Я поэтому, когда пишу колонки, например, о фильмах или книгах, всегда указываю на это. Если режиссер или писатель в книге про геев, например, выставляет в качестве образца традиционные гетеросексуальные отношения, в которых отличие только, что герои одного пола, это плохой режиссер. Это дурной писатель.

У тебя есть возможность высказаться и быть услышанным, обратиться к многим и сказать, что они правы, что не подчиняются структуре, доксе и большинству, а что ты делаешь вместо этого? Ты говоришь, что мужчина должен быть храбрым и сильным, а девушка должна его ждать. Вместо девушки будет, правда, парень – но это не важно.

– А где здесь Леха?

– Я не смогу жить с Лехой ровно по этой причине – он прочитал много книг и посмотрел много фильмов, и теперь у него в голове сформировалось очень четкое, даже железобетонное, представление о том, как должна выглядеть идеальная гей-семья. Он не слышит меня, не хочет учитывать мое мнение. Он думает, что я не пробовал, но как только попробую, мне тут же понравится: мы будем носить похожую одежду, читать книги, которые нравятся другому, готовить еду в четыре руки, ездить в отпуск.

Это какая-то очень пошлая и дурная пародия на американские ситкомы про семьи шестидесятых: счастливая и любящая семья попадает в разные забавные происшествия, но все заканчивается хорошо.

Но я не хочу. Я не хочу жить в гетеросексуальном браке.

Я раньше думал, что, если есть схема для разнополых браков, то есть схема и для геев. Есть гетеросексуальные представления о счастливых семьях, и должно быть такое же для гей-семей, но сейчас я понимаю, что никаких схем вообще нет и гетеросексуальное большинство должно пересмотреть свои представления о том, что такое семья не в сторону разрушения представлений, не так, как это красиво пишут в журналах: «сегодня мать-одиночка – это тоже семья», «современная российская семья – это мама, бабушка и ребенок» или еще что-то такое, а в сторону «не ваше дело, как живут люди, потому что никто не знает, как правильно». Но для меня важнее то, что я не хочу вообще следовать какой бы то ни было схеме. Вот о чем речь.

Я не хочу следовать никакой схеме. Я не хочу воспроизводить гетеронормативность ни в каком виде.

– А Леха хочет?

– Он не просто хочет. Он загоняет меня в свою картинку об идеальных отношениях. Причем он пытается мной манипулировать, и каждый раз, когда я начинаю ему объяснять, что именно он делает, что он просто пытается построить гетеросексуальную семью, которую уже давно даже в кино не показывают потому, что никто не верит, что так можно жить в реальной жизни, он включает мудрого взрослого и говорит со мной из такого положения, что я начинаю чувствовать себя несмышленым подростком, который как бы сам не понимает, чего он хочет, и противится просто из упрямства. И это просто кипятит мне кровь.

Я просто хочу сказать, что сама концепция семьи мне кажется подозрительной.

И та, которая про кровных родственников, и та, которая про любовников.

Вот у меня есть родители, сестра, с которой есть общие детские воспоминания, вот племянница, в воспитании которой я принимал участие. Вот они все – и у нас вообще нет ничего общего. Нет общих тем, нет общих интересов, нет общих друзей. Нет ничего. Мы в некотором смысле, в общем, чужие люди.

Вы входите в метро в вагон, и там какие-то люди. Они молодые, старые, мужчины, женщины, дети, старики, богатые, бедные, красивые, уродливые, русские и нерусские, но у них у всех есть одно общее свойство.

Какое?

Они все едут с вами в одном вагоне. Вот прямо сейчас. Если в кого-то из них ткнуть и сказать, что они будут твоей семьей. Вы кровные родственники. Что это изменит? Вы как были людьми, которые случайно собрались в метро в одном вагоне, так ими и останетесь.

При условии, что мы не верим в судьбу, фатум и провидение.

Я не хочу давать своим героям семью, потому что это не имеет никакого значения, а только добавляет странных проблем.

– Ну хорошо, а любовники?

– И точно так же не хочу писать про любовников.

Что такое отношения?

Это инвестиции. Ты вкладываешь силы, время, нервы, деньги в другого человека. Инвестируешь. В смутной надежде получить дивиденды.

Но проблема в том, что ты никогда не получишь взамен что-то, что оценишь как равноценное. Мы, люди, так устроены – я отдаю все самое ценное, что у меня есть. Я вкладываю в эти отношения кусок живого сердца, отрезаю и отдаю тебе – видишь, как ты мне дорог, а ты вместо этого что делаешь?

Что бы другой в отношениях ни делал, это все равно будет мало. И тогда, если другой со своей стороны ничего не делает, или делает мало, или дивидендов почему-то не приходит, по твоему внутреннему курсу тебя наебывают – тогда ты говоришь, что делаешь это потому, что любовь.

Чтобы хоть как-то уравновесить эту всегда асимметричную структуру, которая всегда выстраивается между людьми, придумали слово «любовь», которое должно объяснять, что прибыли не будет, будет сплошное разочарование, но это такие инвестиции. Они не приносят дохода, но благодаря волшебному слову ты к инвестициям вынимаешь из себя еще и прибыль. Ты говоришь, что делаешь это по любви и тем самым назначаешь сам себе дивиденды.

Мне нравится мой герой тем, что он лишен вот этого всего.

Что плохого в том, чтобы не выбирать семью?

И я не хочу писать о том, во что я не верю.

– Ну у тебя же не только этот герой. У тебя есть еще люди. У героини есть дочь-подросток. Дай ей вот эти слова про то, что семья – это чужие люди.

А потом, я не говорю о семье в традиционном книжном биологическом смысле. Я говорю о логической семье. О тех людях, с которыми твой герой общается, с кем он поддерживает близкие отношения. Кто-то должен быть с ним рядом. Его логическая семья.

Понимаешь?

– К чему это? Ну даже если я согласен.

Хотя у меня там будет еще детектив, который расследует все это дело. У него тоже может быть семья. Но даже если предположить, что традиционная семья разрушается, а логическая семья, которую герой выбирает, оказывается вариантом социального взаимодействия и поддержки, в которых мы все нуждаемся, то все равно мой вопрос остается открытым: зачем семья Андрею и вообще вся эта тема?

– А что за детектив? Он уже понятный персонаж?

– Ну должно же начаться расследование, да? Чтобы это был настоящий детективный роман, должно начаться полноценное расследование с опросом персонажей, сбором улик. Чтобы читатель пошел по ложному пути.

И другой парень, который ищет пропавшую, я думал, он будет героем, который описывает мир в начале. Потому что у него есть цель: узнать, что случилось. Вот он в начале, как и охранник, смотрит на Андрея с презрением, рассматривает его и его жизнь. Он сразу же делает все выводы. Сразу выносит решения. Он будет считать его виновным и будет искать доказательства его вины, но чем больше он будет искать, чем больше будет залипать в его жизнь, знакомиться, тем больше он будет проникаться Андреем.

– Так. А кто у него прообраз?

– Октавиан Август.

– Уши?

– Да. Вы его, наверно, не помните, я вас как-то знакомил. Парень, с которым я встречался несколько лет назад. Приехал из провинции, такой деревенский, простой. С немного оттопыренными ушами. Нет?

В некотором смысле штамп, конечно: провинциальный деревенский парень, прямой и неиспорченный, с прямыми и простыми чувствами и реакциями.

– Мечта Руссо и Гогена о возвращении к природе и благородном дикаре.

– Ну да. И вот опять – ровно то же самое: придуманная картинка, не про живых людей, а литературных персонажей, которую не от большого ума кто-то пытается воплотить в реальной жизни.

– Но при этом он похож на Октавиана Августа?

– Смысл не в том, чтобы дать ему какие-то коннотации. Как-то поставить равно между этими двумя. Смысл в том, чтобы его показать, чтобы тот, кто читает, его увидел. Я думаю, что детектив должен быть похож на него. Но и на того «деревенского парня». Из этой внешней смеси получится характер.

– Но это странно тогда. Ты говоришь, что хочешь, чтобы героя увидели, хочешь, чтобы читатель представил его себе в голове, хочешь, чтобы внешнее передавало характер, но не хочешь дать читателю возможность увидеть героев глазами тех, кто их любит.

Понимаешь, чтобы увидеть кого-то, чтобы влюбиться, ты должен увидеть его чужими глазами. Всегда в начале тебе говорят – смотри, какая красота, и после ты идешь и видишь, что это действительно красота. Пока тебе не укажут, ты не видишь. В этом суть. Это эмпатия.

Я поэтому говорю о семье. Это – то, что нужно. Тебе нужно его описать. Саму историю завернуть вокруг описания и объяснения того, как функционирует его семья. Та семья, которую он выбрал, что это такое, как это работает, как с этим жить. Это важнее пропажи какой-то героини. Даже если с ней случилось… Что, кстати, с ней случилось? Ты уже знаешь?

Не важно.

Смотри. Твой герой не Андрей. Твой герой, от чьего имени рассказывается история – второй парень, детектив. У него простой и обыденный взгляд. Он смотрит глазами читателя. И он и есть читатель, который, последовав за белым кроликом, вдруг провалился и летит в неизвестное. У него как раз традиционная семья, которая основана на всех твоих посылках, которые тебе так не нравятся: привычка, традиция, косность и докса.

Пусть его семья будет идеальной картинкой и он страдает внутри нее. Ему не нравится. Опиши, расскажи, что именно с этой семьей не так. Почему он не может так жить, тем более что это ты не хочешь так жить.

И есть еще дочь пропавшей Ирины. Там же тоже семья, но семья, которая уже рассыпалась. Двое незнакомых людей живут вместе, просто потому, что у них большая жилплощадь и они могут друг с другом не встречаться месяцами.

Понимаешь?

А потом они пересекаются с Андреем. И он такой, что они открывают для себя что-то. Понимают возможность выбора, например. Понимают, что эта глянцевая картинка – это то, что делает их несчастными.

На самом деле ты упускаешь одну важную вещь, вот в этом анализе отношений как экономических. Другой, которого ты любишь, – это зеркало. И ты в нем отражаешься. Мы не видим других людей, на самом деле, мы видим себя, только себя. – Я вижу, как Дима улыбается, глядя на Олю на этих словах. – Все твои представления о прекрасном и нормальном, – продолжает она, – о любви и правильности, по которым, как ты думаешь, и заметь – только ты так думаешь – работает мир, вот эти представления ты проецируешь на другого. И, естественно, ты видишь не его, а свои представления. И ты не любишь, если отражение тебе не нравится. И с Лехой у тебя не получается потому, что тебе не нравится то, что ты видишь, а видишь себя в той ситуации, которую он тебе предлагает.

Понимаешь?

И поэтому возможность твоим героям самим принимать решение и называть своей семьей не тех, кого одобряет общество, а тех, кого он сам назовет.

И у твоих героев даже может случиться секс, и потом они могут стать любовниками, потому что увидят в другом то, что сами давно искали. А могут и не стать. Это будет не важно. Важно то, что выбор и принятие решения останется за человеком и героем, а не обществом.

Поэтому и нужна эта логическая семья. Уже готовая. Она покажет, как работает выбор, и покажет твоего Андрея другими глазами. Сначала – так, как его видят все, а потом так, как его видят те, кто любит.

И описание этой семьи, то, как она функционирует. Вот что нужно.

То есть еще какие-то люди, какие-то герои. И Ира не подходит – она живет в выдуманном мире. Ты читал, и я видела эту героиню, которая придумала себе что-то в голове и воплощает. Вот ровно как твой Леха и ровно как ты не хочешь. Но если твой герой больше всех этих картинок и представлений о нем, как ты говоришь, то ему нужен кто-то, кто будет смотреть на него честно, кто будет видеть его таким, какой он есть, без рамок и чужих представлений.

Твой герой, он же изначально в проигрышной ситуации, ты ставишь его низко в социальной иерархии: он эскорт, его используют, он подозреваемый. Другой парень должен будет осознать, что они не на разных ступенях социальной лестницы, а это лучше показывать жестом, а не словом. Не надо объяснять, если можно показать.

Понимаешь?

– Ну, например, кто? Понятно же, что ни родители, ни сестры и братья.

– Кто? Ну это же твой текст. Ты и думай.


Телефон вспыхивает сообщением от Наташи в телеграме «Ты где?». Следом приходит геометка, рекомендация «здесь все» и требование приехать.

Из геометки я перехожу в карты, из карт в такси: три нажатия, и вот за мной уже кто-то едет.

Я касаюсь губами щеки Оли и жму руку Диме.

На самом деле еще не так поздно и я вполне мог бы успеть на метро – обе точки в центре. Но я беру такси. Прямо сейчас пойти в метро, ехать, потом идти – потеря времени. В рабочее время метро в Москве экономит кучу времени, но сейчас, ночью – лучше такси.

Об этом мало кто думает, но, вообще-то, главный ресурс в Москве не деньги, а время. Москва так сделана, так сконструирована, так устроены ее внутренности, что, сколько бы денег у тебя ни было, времени все равно столько же, сколько и у других.

Когда ты живешь в маленьком городе или городе, в котором не так много точек, куда ты мог бы теоретически попасть, или в городе, который стесняется показного культурного потребления и где не такой большой выбор разных интересных точек на карте, когда ты живешь в таком, как ты сам, наверное, думаешь, скучном месте – если у тебя мало денег, ты все время тратишь на то, чтобы их заработать, а если у тебя много денег, ты можешь ничего не делать или тратить время на имитацию этого потребления. Тратить время впустую, лениться, быть частью праздного класса: роскошь, как ты себе ее представляешь. Тратить время впустую – это такой маркер того, что ты богат, это твоя такая демонстрация богатства.

Но в Москве из-за размера, и из-за того, как неудобно она организована, и того, как она поддерживает и дублирует эту свою неудобную организацию, наличие денег просто обеспечит тебе чуть более комфортное сидение в пробке, чем у другого.

Вы будете тратить время одинаково, но не на роскошь и лень или работу и труд, а потому что у вас нет выбора. Вам обоим нужно куда-то попасть, и ты – богатый – и он-другой – бедный – вы тратите время с одинаковой скоростью, как будто между вами нет разницы.

Время – ресурс, который не купишь ни за какие деньги. А Москва, как мачеха, заботится о том, чтобы время всегда было самым дорогим. Потому что она питается людьми, энергией их движения.

Ей, чтобы оставаться главным городом, важным городом, городом, в который имеет смысл переехать, нужно, чтобы ты двигался. Поэтому она показывает тебе успех, растворенный в воздухе розовый дым, сладкий запах сахарной ваты, который вдруг касается твоих ноздрей среди промозглого осеннего ветра, красную ленту для волос, которую колышет, запутавшуюся в ветвях. Ты смотришь вокруг и видишь спешащих людей, тебе кажется, что те, кто бежал быстрее всех, те, кто приложил больше всех усилий, те, кто потратил больше всех энергии, оказались благодаря своим усилиям выше, чем ты. Они лучше, успешнее, у них красивые лица и новая, немного поблескивающая на сгибе одежда. Они за то же время, что и ты, успевают больше, они даже ленятся энергично, отдыхают на пределе.

Ты пытаешься найти объяснение их успеха и думаешь, что причина – это их усилия. Это их бег дал им все, чего хочешь ты.

И ты тоже так хочешь. И что? Ты готов продать душу? Готов заключить с Москвой контракт? Ты говоришь – я буду таким же: я буду бежать быстрее всех, я буду энергичнее всех – Москва, ты дашь мне то же, что и им?

Москва молчит.

И ты думаешь, что это ответ.

Ты думаешь, что это секрет, который она не может произнести вслух, но все и так это знают. Ты думаешь, что раз Москва – она, то она, как девушка, которая знает себе цену, флиртует с тобой. Говорит тебе – за меня стоит бороться.

И ты начинаешь бежать. Чем быстрее ты движешься, сначала на метро, потом на автомобиле: на такси или даже на автомобиле с водителем (и тогда ты как бы делаешь два дела сразу: движешься и работаешь), чем меньше времени ты теряешь, тем ты успешнее, и моложе, и ярче. И тебе даже может показаться, что ты переходишь с уровня на уровень, как в игре, и уже совсем скоро откроется небо в алмазах.

Вот уже ты въезжаешь в Сити.

И именно в этот момент Москва высасывает твою жизнь. Это и есть ее цель – твой бег.

Ведь на самом деле она никогда и ни с кем не заключала этого контракта. Ей нужно, чтобы ты бежал, но она ничего не даст тебе. Москва – переплетение бетонных полос улиц. У нее нет разума, хитрости или корысти.

Огромная грибница, которая просто перемещает потоки питательного вещества от одного органа к другому. Питается твоим временем и твоей энергией. Разлагает тебя на полезные витамины.

Москва страшнее Хроноса: не он ее, а она его пожирает.

Она состоит не из зданий, функций, институтов, социума, горожан, жителей, федерального центра, государства, ярмарок, митингов, дорогих ресторанов, музеев, торговых центров и галерей, фудкортов, фитнес-клубов, просто клубов. Что еще я забыл? Работы в офисах.

Москва – ризома, которая состоит из расстояний. Улиц. Переходов от точки до точки.

Аристотель писал, что в политике человек реализует свою субъектность: занимаясь политикой, ты становишься членом общества. Москва реализует свою субъектность через расстояния. Она город, пока через нее движутся толпы людей.


Эти огромные расстояния, из которых состоит город, делают его величественным и пафосным – этот город не для обычных людей, а для гигантов. Люди движутся, пересекают эти гигантские расстояния, радостно отдают свое время городу, думая, что Москва оценит эту их жертву. Но нет.

На самом деле Москва их обманула. Они так много времени и сил отдали городу, так много вложили, так много инвестировали, что теперь ждут какого-то невероятного подарка с ее стороны. Они так много и так долго давали, что сейчас прольется дождь из успеха и славы. Ливень, неостановимый, как потоп, который затопит до самой вершины гору Арарат. Ведь они заслужили. Москва им должна.

Проклятая доля Батая. Твоя бесконечная уверенность, что трата – пустая, бессмысленная трата, окупится сторицей. Чем более пустой и бессмысленной она будет – тем больше вернется. Жертва тем приятнее богам, чем она обильнее. И ты разбрасываешь жизнь, как конфетти, полными горстями. Хохочешь на пределе, отдыхаешь на износ. Развлекаешься, как раб на галерах.

Но она ничего не дает. Она молчит.

Но им кажется, что они слышат, им чудится ее голос, они думают, что она говорит: и это все, что ты мне можешь дать?

И тогда они говорят: нет. Я не буду больше бежать. Я встану и буду стоять. Не сдвинусь с этого места. Не дам больше ни грамма своей энергии этому городу, пока он не вернет то, что уже взял.

Но в Москве нельзя остановиться и стоять. Город, состоящий из дорог и переходов: как только ты встанешь – тебя тут же затопчут. Заберут твою итальянскую обувь, костюм ручной работы, въедут в твою квартиру, поставят пять звездочек твоему таксисту.

Но есть и такие, кто научился обманывать Москву.

Они вкладывают не в нее. Тратят не на нее. Игнорируют ее. Терпят ее. Перемещаются с ее потоками, но не приносят ей пользы. Паразиты на теле столицы.

Они тратят на друзей. Других людей. Вкладывают и инвестируют в них. Лучшее проявление внимания, дружбы, эмоций и теплоты человеческого общения в Москве – когда ты тратишь свое время на другого: идешь на свидание, откликаешься на приглашение посидеть вечером в баре, сходить в выходные вместе куда-нибудь – на выставку, в кино, в кафе.

Совместно тратить время с друзьями – вот что есть самое лучшее в Москве.


И вот я сижу в машине, пересекаю расстояние из точки в точку, думаю о том, что еще сто лет назад, чтобы пересечь это расстояние, могло понадобиться… Сколько? День? Полдня?

Я двигаюсь на зов. Я знаю, как важна дружба.

Но в машине, сидя на заднем сиденье, я все еще не уверен, что хочу ехать в самое модное место в городе, в котором сейчас буквально все.


Мы замедляемся, и в полумрак салона, нюансированный светом приборной панели и навигатором, вторгаются чистые, немного зернистые оттенки малинового, белого и голубого. Я поднимаю голову от телефона и смотрю вперед – там авария. Полицейский машет палкой – проезжайте, проезжайте. На асфальте стоят конусы.

Все замедляются, поток из трех полос сливается в одну. Я смотрю в окно, в нутро развороченного автомобиля. Дверь снесена, как срезана бритвой, срезана часть сиденья, стекло похоже на яйцо всмятку после первого удара ложкой, за рулем тело, накрытое простыней. Мне кажется, это женщина. Какие-то детали: туфля в задумчивости, спавшая с ноги, рыжий локон на руле, острый розовый маникюр на почерневшей от крови руке. Или мне кажется? Мы движемся медленно, но проезжаем слишком быстро, я не успеваю впитать картинку полностью, она ускользает.

Только аромат – не запах, а предчувствие, как предчувствие грозы в воздухе, – смерти.


Я открываю телеграм и доску с объявлениями о сексе. Прямо сейчас тысячи людей трахаются или ищут с кем потрахаться. Я смотрю в окно на дома, которые плавно проплывают мимо меня: это именно те дома, где тысячи людей трахаются прямо сейчас.

Объявления о сексе сплошь зашифрованы. Те, кто хочет, оставляют свои шифры: возраст, рост, вес, размер, роль, приедет или пригласит к себе. Я листаю вверх, пролистывая тех, кто публикует объявления просто так, ради публикации. Есть такая категория парней, которые почему-то рассчитывают встретить настоящую любовь (как они ее себе представляют), выкликивая зов плоти в гаджетах.

Стоять посреди публичного дома и настойчиво утверждать, что он здесь, чтобы выпить кофе.

Эти не отвечают на твои знаки, но продолжают стабильно публиковать один и тот же текст, как тот одинокий кит, у которого что-то сломалось, и он поет на другой частоте, не слышимой для всех других китов.

А я нахожу знакомых парней. Они, как обычно в выходной, собирают группу.

И последний раз была хорошая компания.

Для группового секса, как примерно и для любого другого, важно, чтобы участники немного знали друг друга (хотя бы некоторые), нравились друг другу (хотя бы некоторые), знали вкусы и особенности друг друга. Если хотя бы часть участников будет знакома – это сделает обстановку расслабленной, обращение свободным, желание открытым.

А в расслабленности и свободе появляется удовольствие. Не гонка. Не стремление кончить другим человеком, а удовольствие от прикосновений, наблюдения, смены ритмов, партнеров и ролей.

Я проверяю карту и узнаю, что ехать всего минут пять. Пишу Наташе, что приехал. Потом пишу ребятам вопрос, не против ли они, если сейчас приеду к ним.


У входа стоит очередь к охране, за красными бархатными шнурами курят те, кто прошли внутрь. Самые модные.

Мимо меня красивая девушка в блестящем мини-платье на высоких каблуках тащит за локоть немного развязного парня, который смотрит на меня гнилым оценивающим взглядом. Она кричит на него: – Кокаин! Кокаин! Ты же обещал.

Потом замечает, куда направлен его взгляд, следит и осекается, упершись в меня. Они уходят дальше, за спину, а я подхожу к бархатным шнурам и тоже закуриваю. Наташа появляется откуда-то сбоку, совершенно резко и неожиданно, она хватает меня за руку и тянет, как тянет ребенка за ухо строгая учительница, к просвету между шнурами, у которого справа и слева стоят декоративные клумбы с деревьями и два охранника. За ними подросток, с мелированной челкой, в укороченных брюках, белых носках и массивных кроссовках, в футболке с надписью модным шрифтом и планшетом со списком, чувствует себя королем мира. Наташа тащит меня, и я расталкиваю людей, стоящих в очереди, как будто я шар для боулинга, который донесли до конца дорожки и теперь рушат стройный ряд кеглей прямо руками. Простите-извините-извините.

Она тянет меня, как из болота, сквозь охрану, которая пытается протестовать, но потом видит Наташу и отступает, мимо мальчика, который еще не знает, кто это, но умный, потому что видит реакцию охраны, поворачивается к возмущенной очереди и кричит – они в списках, у них пригласительные, – я успеваю подумать – что за колхоз – и мы входим внутрь.

У каждого должен быть такой друг.

– Когда ты будешь это описывать, – она берет меня под руку и ведет сначала вверх по лестнице, а потом через темный тоннель, в конце которого вспыхивает стробоскоп. По стенам, с лицами, подсвеченными холодным телефонным светом, стоят люди. Когда мы подходим ближе, они поднимают глаза и меньше чем за секунду оценивают тебя.

– Когда ты будешь описывать эту вечеринку, а я знаю, что ты будешь, постарайся не быть банальным.

– В начале мне нужно будет описать тебя. – Интенсивность музыки нарастает.

– Не обязательно. Ты дашь пару черт: высокая для девушки, но не для парня, огненно-рыжая, худая и спортивная. В вечернем платье на каблуках. Дальше я могу быть какой угодно. Люди сами нарисуют все. Даже зеленый оттенок платья сами представят. Так это работает.

Окончив филологический факультет, Наташа не пошла работать по специальности. Вначале она увлеклась социологией, потом политологией, потом защитила магистра в Манчестере, а потом занялась тем, что любила больше всего – модой.

– Хотя давай так. Скажешь, что у меня леопардовая обувь на высоком каблуке. – Мы вышли в высокое сводчатое пространство – в вестверк, перед нами бар, в нефе танцпол, потом еще один бар в трансепте и сцена с диджеем в апсиде. Огромная толпа очень красивых людей волнуется и сверкает, как океан ночью, над которым кружится клин света маяка, но не спокойный и размеренный, а нервный, как будто смотритель маяка уже под кислотой. На уровне второго этажа, там, где шествие святых жен и святых мужей, лента с экранами, лазерами и стробоскопами: на экранах белый шум пересекается красными полосами, а потом рассыпается черный мелкий порошок, как в принтере. Наташа проходит немного вперед, на пятачок свободного пространства, и оборачивается ко мне. Она выставляет одну ногу, чуть приподнимает подол, и я вижу очень густой, довольно темный леопардовый принт и пальцы ног с лаком такого темного красного оттенка, что он тут же напоминает запекшуюся кровь, а стробоскопы и софиты мигание полицейских сирен.

– Указание на леопардовый принт, – говорит она, – подскажет, какого именно зеленого оттенка мое платье. Так это работает.

Наташа протягивает руку куда-то за спины людей и вынимает из воздуха два бокала шампанского.

– Слушай, а зачем мы здесь? – Я делаю глоток и отмечаю, что это неплохой брют, охлажденный до очень правильного градуса.

– Здесь в клубе? – Она взяла меня под руку. В другой у нее бокал с шампанским, клатч, и еще она придерживает подол. Получается непосредственно и красиво. Теперь мы медленно движемся вдоль правого нефа, за первым рядом колонн, здесь что-то вроде вип-зоны. Сам неф – это галерея со стеклянной крышей, задрапированной парусиной и стенами. Отсюда можно выйти прямо в сад, разбитый на крыше здания, – там курят. Здесь глубокие шоколадного оттенка диваны и кресла с широкими деревянными полированными подлокотниками и низкие стеклянные столики, дорогие, как в фильмах Линча. Сидят красивые люди. Диваны мягкие и глубокие, поэтому видны только лица, подсвеченные телефонами, и колени.

– Ну ты же знаешь, сейчас никто не ходит в клуб без повода. Просто так в клубы сегодня ходят только страшно одинокие люди, которых никто не позвал на квартирник.

– Ну, во-первых, Ваня – она называет имя диждея – сделал ремикс на Эхнатона Гласса. Ты слышишь?

Я прислушиваюсь и понимаю, что музыка – это не саундтрек к фильму «Трон», не DaftPunk, как мне показалось вначале, а действительно очень похоже на оперу 1983 года, которой добавили битов. Тут ускорили, там закрутили в кольцо. Получилось немного забавно. Опера Гласса, очень красивая и структурная, перестала быть оперой в академическом смысле, но стала очень хорошей клубной музыкой.

– Эхнатон – фараон, который придумал монотеизм в религии и реализм в искусстве.

– А во-вторых, мы здесь, чтобы сделать селфи.

– Селфи? – Я приподнимаю одну бровь и делаю еще глоток.

– Помни – презрительное отношение к чему-нибудь не демонстрирует твою тонкость и вкус, а просто маркирует тебя глупостью.

Но я объясню.


Мы подходим к столику, за которым сидит смутно знакомая компания. Она подталкивает меня к креслу, сама садится немного боком на подлокотник. Ее тело изгибается в суперхиазме.

– Как ты знаешь, публичная личность или публичный интеллектуал, как принято называть это явление в западном обществе, производит себя. – Она говорит негромко, немного наклонившись к моему уху, но акустика устроена так, что ее слышат все за столом, кто хочет слушать. – Точнее, он производит контент, который маркирует его как публичного интеллектуала. Интеллект, как ты помнишь, – это не свойство, интеллект – это стратегия. Как и хороший вкус, кстати. Это тоже стратегия.

Это производство и распространение контента, который маркирует интеллектуала, должно принести ему символический капитал, который он позже конвертирует непосредственно в деньги – гонорары от книг, статей и выступлений или в престижную, хорошо оплачиваемую академическую должность.

Согласен?

Не перебивай.

Как ты знаешь, производство контента – это масштабируемая экономическая деятельность. Это поле, где можно выиграть крупную сумму денег, если знать, где и когда ставить.

Я где-то читала объяснение, почему Дюшан был сверхуспешным художником, поп-звездой своего времени. Его «Обнаженную, спускающуюся с лестницы» купили на хайпе даже не видя. Какой-то техасский нефтяной магнат прислал телеграмму, что покупает за любые деньги. И так было со всем, чем Дюшан занимался: живопись, редимейды, что там еще – манифесты и высказывания. В той книге было объяснение – он был вторым или третьим поколением в семье парижских художников и интеллектуалов. Он знал, как функционирует поле, как работает интеллектуальное пространство, как на нем создаются символические состояния и как их потом превратить в живые деньги с вот такого возраста, с детства. Он видел, как люди зарабатывали символические состояния, а потом спускали их в одну ночь.

Важно было не то, что он умел в кубизме или редимейд, а то, что он знал, когда и чем заниматься, что важно, что нужно и как правильно это показывать.

Так это работает. Понимаешь?


Я представляю себе сцену в тексте. Она должна случиться в клубе. Вот что-то такое же: красивые, модно и дорого одетые люди обсуждают что-то умное.

Я достаю телефон и делаю заметку: «После того как Ира пропала и парень-детектив начал ее искать, он, скорее всего, найдет еще пару человек, которые так же бесследно исчезли. Пару девушек, которых никто не хватился и от которых остались только фото в светской хронике.

Он придет к… братьям? (Ладно. Потом решу, будут они братья или нет) и покажет им фото этих девушек».


Я представляю эту сцену примерно так:

– Я пришел узнать, что вы знаете про Ингу Л. и Баиру Ц.? Вам знакомы эти имена? Вот фото, – я протягиваю две фотографии. На одной короткостриженая блондинка лет двадцати пяти, хотя в заявлении о пропаже указан возраст 32 года. На другой девушка с черными прямыми волосами, круглым лицом и раскосыми глазами. Очень красивая, такой экзотической красотой.

Они рассматривают фотографии.


Три часа ночи. Чилл-аут клуба. На диванах развалилась разношерстная компания. На девушках преимущественно черные платья в пайетках, на парнях костюмы без галстуков. Посреди комнаты стоит девушка. Это Баира. Она с бокалом Моёт в руках.

Все смотрят на нее.

– Любой дискурс власти, – говорит она, слегка икает и прикасается кончиками пальцев к центру груди, – действует по принципу отрицания. Как и философский дискурс, который в современном мире, после 1968 года, занял позиции власти. Лакан всех предупреждал тогда, что они сменили одного господина на другого, но кто его услышал?

Но не важно.

Из этого отрицания, или разделения, если угодно, – она немного преувеличенно жестикулирует, имитируя нетрезвую речь, немного размахивая бокалом, так чтобы создать напряжение: вдруг прольется через край морской волной. Хотя и видно, что она контролирует ситуацию и делает это для фана, – начинается производство реального. Реальность просто невозможно описать без отрицания. Она всегда прежде всего строится на отделении, очень агрессивном отделении, надо заметить, от прошлого.

Но суть в том, что это прошлое должно быть осязаемо. Мы же движемся вперед с такой скоростью, что прошлое приближается к нам с каждой секундой все ближе. Если где-нибудь в XVI веке во Флоренции были живы воспоминания, допустим, о Риме. И это были не какие-то мифические римляне, а живые люди, которые умерли всего-то в прошлом году. И на отрицании этого прошлого, на отталкивании от него реальность и выстраивалась (ведь что есть барокко, как не отрицание классицизма!), то в современном мире тот же Сталин или Гитлер – это прошлое одинаково мифическое, как инки или шумеры. По большому счету современный человек вообще не заботится о сохранении прошлого. Поэтому и желание стало таким не ярко выраженным. То есть желают много, но не глубоко и не сильно. Не интенсивно, а имплозивно.

С другой стороны, и сам механизм желания тоже… э-э… предан забвению. Когда все в финале сводится к обмену. Обмену одних знаков на другие – вещи, не имеющие меновой составляющей: соблазн, очарование, чувственность, наслаждение – становятся потерянными. Бессмысленными. Непонятными. Вместо горячей войны всех против всех что у нас есть? Прохладный символический обмен всех со всеми.

– Смерть! – выкрикивает кто-то.

– Смерть?

– Смерть не имеет меновой стоимости.

– О да. И, конечно же, смерть.

– То есть ты хочешь сказать, – говорит другой, – что мы недостаточно чувственны или что, например, Саша, недостаточно соблазнительна.

– Ну, если коротко, то да. Но только с одним дополнением, мы не говорим про тело, мы говорим про дискурс. Саша, которая прямо сейчас сидит изогнувшись на подлокотнике кресла в красиво обтягивающих ее ноги брюках и блузке, драпирующей грудь, прекрасно знает, как быть соблазнительной. Но когда ты переводишь сексуальное из реального в дискурс сексуального, из сферы телесной в сферу символическую, ты отделяешь чувственность. Ты называешь что-то чувственностью. А как только воображаемое становится символическим, как только желание проговаривается, оно перестает быть энергией, движением, экспансией. Становится чем-то, чего на самом деле нет.

Что-то, что не поддается описанию, исчезает, на его место приходит знак.

Какая у чувственности может быть меновая стоимость? А когда она появляется, это перестает быть чувственностью, это перестает быть соблазном.

То есть у соблазна может быть много смыслов. Но у соблазна как знака – знак только один, и это знак валюты.


– Да, я помню Баиру Хорошая девочка. Она училась в аспирантуре, на социальной философии. Работала моделью. Была такая якутская Наоми Кэмпбелл.

– Она пропала полгода назад.

Андрей смотрит на меня вопросительно.

– А Инга пропала год назад.

– Не слишком ли много пропавших без вести, хочешь ты сказать? – Андрей улыбается.

– Ну а мы-то тут при чем? Люди, случается, пропадают.

– Получается так, что вы вроде как последние, кто видел их всех троих живыми.


Теперь Наташа говорит достаточно громко, чтобы всем за столом было слышно.

– Интеллектуальное поле – это поле, где кроме тебя пасется еще очень много людей, но если ты выделишься, то можешь заработать очень много. Гораздо больше, чем в любом производстве. Марат Гельман одно время очень любил аргумент, что вся коллекция Пикассо стоит больше, чем весь Газпром. Это было его аргументом, почему нужно вкладываться в культуру. Это на долгой дистанции даст больше дивидендов.

Ты вот книгу для чего пишешь?

– Хочу, чтобы меня пригласили писать колонки в журнал по пятьсот долларов за штуку. – Я растерялся, не ожидал вопроса, рассматривал фигуру официанта, который принес нам выпить: худое тело, красиво проступающее мышцами сквозь ткань черного поло. Он склонился над столиком, расставляя стаканы, и брюки обтянули задницу идеальным полукругом прямо у меня перед глазами.

Я успеваю взглянуть в лицо официанта и вижу, что он смотрел на меня, пока я рассматривал его задницу, мне становится неловко, и я, не меняя выражения лица и положения головы, фокусирую взгляд на толпе дальше и диджее еще дальше и чуть выше, в алтаре.

– Видишь.

– Ты пишешь книгу? – спрашивает меня парень, сидящий напротив. Он плотный, невысокий, немного лысеющий, в сером костюме, каким-то странным образом похож на гангстера из фильмов о 1970-х. Не из семидесятых, а из современных фильмов о 1970-х. Очень стилизованный. Я все жду, когда он достанет большие очки в тонкой золотой оправе, у которых верхняя часть темно-фиолетовая, а нижняя розовая, почти прозрачная.

– Он пишет сценарии.

– Я что-то мог видеть?

– Нет. Наташа преувеличивает. Я написал пару фантастических рассказов, которые опубликовали в небольшом журнале. Их заметили ребята из маленькой мультстудии и предложили посотрудничать: я написал сценарий для одной из серий «Любовь, смерть и роботы» в третьем сезоне. По идее, должна скоро выйти.

– О. Серьезно! Что это за серия?

– Ну там такой сюжет – я несколько лет назад прочитал, что Microsoft придумали бесконечную флешку Там тот же принцип кодирования, что и в ДНК: белки, аминокислоты. И типа это штука, на которую можно записать вообще все, таким способом можно закодировать всю-всю-всю информацию.

И наш сюжет – это история про то, как человечество записывает на такую флешку все, оцифровывает всю культуру без разбора, от греческих трагедий и оперы до мемасиков про котят, и отправляет в космос.

В какой-то момент эта флешка падает на новой планете в океан, естественно рассыпается, ДНК это разбивается на части и с этого момента на этой новой планете начинается эволюция: бактерии, рыбы выходят на поверхность, папоротники, насекомые. Ну вот все как у нас. В какой-то момент появляется и разумная жизнь: мы придумали, что это будут разумные лошади с восемью ногами.

Они также развиваются, от примитивных до цивилизованных: войны, прогресс, порох, бумага. А так как ДНК перемешались, то у них тоже появляются какие-то артефакты: книги, фильмы, только немного другие. Ну, там, история, роман «Преступление и прощение», про нищую девушку-проститутку, которая полюбила нервного студента, а потом узнала, что он убил старуху-процентщицу.

Или, там, «Офелия» – пьеса про девушку, которая полюбила принца, но он постепенно сходит с ума из-за того, что его мать и отчим убили отца, призрак отца является этому парню, разговаривает с ним, его в финале запирают в больницу, а Офелия, не выдержав всего этого, кончает жизнь самоубийством. Ну, типа, как у нас, только немного с изменениями.

И, в общем, в финале они доходят до того, что изобретают бесконечную флешку, записывают на нее все, что есть в их культуре, и отправляют в космос. И там один молодой парень, ну, жеребенок наверное, спрашивает у профессора, они стоят наблюдают, как космический корабль взлетает, и он спрашивает, типа, и что теперь? А профессор смотрит на это и говорит что-то вроде: ну если предыдущая цивилизация сделала то же самое, то сейчас наша программа кончилась и дальше придется как-то самим справляться.

Такая серия.

– Бля, – говорит чувак.

– Скажи, – обращаюсь я к Наташе, – а мы уже достаточно взрослые, чтобы, не стесняясь, потанцевать? Тем более, если я все правильно помню, это часть оперы, где хор поет похоронный ритуал из египетской книги мертвых.

Наташа протягивает мне руку и помогает выбраться из кресла. Мы идем на танцпол, по дороге подхватываем еще пару бокалов шампанского.


«Ya inen makhent en Ra, // rud akit em mehit // em khentik er she nerserser // em netcher khert», – поет хор. Отчетливо, в паузе, в наступившей тишине. Хор наговаривает египетский текст. Потом возникает звук как подземный гул, сначала тихо, но все громче и внятнее, басы вибрируют, бит ускоряется, сначала это метроном, потом отбойный молоток, а потом совсем что-то невообразимое. Потоки звука сливаются в один. Хор продолжает все быстрее и становится равнозначной частью этого целого.

Мы в центре, вокруг нас человечески влажно. Я поднимаю лицо вверх и ощущаю нёбом эту клубную атмосферу: запах парфюма, алкоголя и дымомашины.

Я знаю текст потому, что однажды примерно полгода слушал эту оперу на повторе. Мне очень нравилась эта структура, и у меня был проект, который требовал сосредоточенности и мелкой моторики, много мелочи, которую нужно было сделать, учесть и не забыть. Ювелирная работа. Слушать такие жесткие структурированные вещи в таком состоянии оказалось очень полезным. И я слушал снова и снова и в конце концов выучил все наизусть.

Сейчас я слушаю, танцую и играю в игру: догадайся, что оставил диджей из оригинала.


– Ты все понимаешь. – Примерно через полчаса мы вышли покурить.

Наташа стрельнула пару сигарет, и мы, стоя на открытой площадке, ищем, у кого спросить огня.

Мы вышли на крышу, на которой разбит сад. Ноги немного вязнут в упругой траве. В широких кадках растут приличного размера деревья, под которыми можно, наверно, даже укрыться от дождя.

Отсюда открывается очень пафосный вид на Сити. Слева от нас высокое кирпичное здание фабрики, построенное еще в XIX веке. Справа – широкое пространство реки. Деревья в кадках организованы так, что вполне можно сделать фото себя на фоне Сити как будто ты в лесу. Чем многие и занимаются.

– Как и любой капиталист, а публичный интеллектуал, хоть левых он взглядов, хоть нет, такой же капиталист, как и любой, хочет максимизировать свою прибыль.

Меня всегда смешат люди, которые утверждают, что культура далека от экономики. Знаешь, есть такая категория. Они считают, что есть грязная экономическая жизнь, а есть высокая культура, в которой понятия обмена нет, а есть боговдохновенность или как-то так. И они готовы отстаивать право культуры быть не про экономику. Прямо по-настоящему. Готовы драться за то, что искусство и деньги – это плохая связь и кто их связывает, тот не настоящий художник.

Символический обмен или смерть.

Оценил шутку?


Мы оба раньше курили, и оба давно уже не курим.

– Просто это настолько нелепая вещь. У Пинкера, кажется, был пример о том, что гордыня, которая мать всех грехов, – это, вообще-то, эволюционная вещь. Те приматы-проконсулы, которые умели гордиться своими достижениями, были более успешными в размножении.

Ну или пример с тем же искусством. Есть теория о том, что стремление к творчеству – это успешная репродуктивная стратегия. Что художественное мастерство не всем дается, требует много энергии и его сложно имитировать и, следовательно, художник сексуально привлекателен.

Понимаешь? Тут фокус в том, что у приматов это работало именно так примитивно, а у людей это работает так же примитивно, но люди усложнили процесс объяснения и потребления. Как бы замедлили сами себе принятие решения. Но работает же. То есть производить вещи из головы – это все равно производить, а значит, их можно обменять.

Ну вот пример. Я произвожу контент.

Во-первых, я произвожу контент, который показывает меня как профессионала – это понятно. Ты пишешь колонки, статьи, посты в фейсбук, я стилизую фотосессии, участвую в видеоклипах, помогаю с раскруткой, читаю лекции. У меня много проектов. Есть проекты, которые приносят деньги, но их почти не видно в моем инстаграме: разбор гардероба, персональный шопинг, ну все вот эти стандартные вещи. Они нужны только тому, с кем ты работаешь. А есть другие проекты. Они приносят символический капитал – те, кто их увидит, позовут меня консультантом и заплатят живые деньги. Вот эта символическая работа, она почти всегда не оплачивается, зато ее можно бесконечно показывать. Я сама выбираю, хочу ли я участвовать, но ориентир только один – как это будет выглядеть в моем инстаграме. Сколько это принесет мне подписчиков. Сколько времени я смогу публиковать этот контент.

Понимаешь?

Этот бесплатный проект всегда воспринимается как искусство. Если ты что-то производишь бесплатно, то, скорее всего, ты не скован рамками, а значит – полет мысли и воображения, а значит – скорее всего, искусство. А если ты производишь искусство, вот сам берешь и производишь из своей головы, то ты художник, а значит – сексуально привлекательней, ну или как в моем случае: значит – ты стоишь дороже.


Рядом с нами девушка в красном платье. Очень молодая, ей должно быть восемнадцать, но выглядит она моложе. Она вышла с подругами, она немного в стороне курит, но громко, с давлением в голосе, говорит по телефону, агрессивно вдыхая и выдыхая сигаретный дым, она отказывает какой-то Ларисе. «Нет, Лариса. Нет, я сказала, нет! Проехали». Она гасит телефон и возвращается к подругам, объясняя, что «мать достала».


– То есть. Закрепим. Если ты производишь что-то бесплатно: тратишь какие-то свои ресурсы: время, силы, нервы и так далее, применяешь свои знания, – то вот этот потлач с твоей стороны увеличивает твою стоимость в глазах других. Ты как бы инвестируешь эти силы в других, но на самом деле в себя. Здорово, да?

Вот это мне очень нравится.

А есть второй тип контента – контент потребительский: музеи, кино, вечеринки, спортзал, рестораны и прочие другие места.

Это контент, который демонстрирует мой статус.

Он бывает двух типов – дорогое потребление: дорогой ресторан, закрытая вечеринка. И высокое потребление: выставки старых мастеров, артхаусное кино, классическая музыка.

И вот я иду в Оперу.

Я трачу три часа на то, чтобы послушать, как люди поют сложную музыку.

Это такая же инвестиция или такой же потлач. Это сжигание ресурса. Его символическая трата.

Высокое потребление поднимает мой статус в глазах тех, кто считает, что «потратить деньги на оперу – это бессмысленная трата». Если ты готов купить билет в Большой – выбросить сумму, на которую в некоторых местах можно жить месяц – ты этим показываешь, что у тебя эти деньги есть и что ты можешь себе позволить потратить их не на хлеб и не положить в банк, чтобы летом съездить на Бали, а взять и вот так просто потратить их на нечто бессмысленное.

Причем это более бессмысленная трата, чем сумочка. Сумочкой можно пользоваться и всем показывать. А Оперу ты покажешь только раз.

Это тоже умножает твой социальный капитал кратно. Возможность инвестировать настоящие деньги в социальный капитал увеличивает этот социальный капитал.

Понимаешь, да?


Я думаю, что Андрей, мой герой, тоже должен демонстрировать высокое потребление.

Что это могло бы быть?

Я вспоминаю по ассоциации, как пригласил парня на свидание в Пушкинский (хуже этого свидания было только свидание в кино, когда мы пошли на вторую часть «Бегущего по лезвию бритвы». Какая же это безумная красота, и какой бессмысленный фильм).

Там висела работа Гвидо Рени «Иосиф и жена Потифара». Это довольно большая работа, очень красивая, но совершенно безжизненная. Жена Потифара сидит справа на чем-то вроде мраморной скамейки. У нее бархатное или тонкой шерсти платье горчичного цвета с высокой талией и зеленая короткая жилетка. Картина датируется примерно 1630 годом, то есть до Винкельмана и эпохи ампира еще минимум сто лет, так что эта одежда хоть и похожа больше на ампир, чем на греческую тогу или египетскую одежду, скорее всего, демонстрирует как бы древность. Тем, что она такая странная и старомодная. До открытия и внимательного изучения Античности, примерно до 1850 года, странная и неактуальная одежда автоматически воспринималась современниками «одеждой древних греков».

Поверх всего у нее огромная ярко-красная бархатная накидка, подбитая горностаем. Накидка эта ложится и ложится складками, художник не поскупился. Бархат – это традиционно ткань для домашней одежды, то есть современники художника видели здесь внутренние покои дома, в которых женщина ходит в одежде, в которой никогда не покажется перед незнакомцами или чужими людьми. Она в платье, но это как если бы сегодня девушка вышла встретить водителя мужа в сексуальном нижнем белье.

В принципе, этого намека на внутренние покои было достаточно, чтобы зарядить сцену сексуальной энергией: молодой парень в женской спальне!

Левой рукой жена Потифара держит Иосифа за плащ. Лицо у нее скучающее, аккуратная прическа не растрепалась, она, ссутулившись, почти лежит, укутанная в накидку в статичной позе. Жест, рука, которой она тянет к себе молодого раба, у нее вялый и постановочный. Как и поза Иосифа. Иосиф не убегает от настойчиво домогающейся его женщины, он тоже позирует: у него зеленая туника, горчичный плащ, которого тоже неоправданно много, и детское лицо.

Это не столько сцена из жизни, сколько приглашенные актеры разыгрывают сцену: покажи на кукле, где тебя трогали.

– Но интересно не это, – говорил я парню, с которым у меня было свидание, – в Библии история Иосифа и жены Потифара достаточно четко изложена. Иосиф вернулся по каким-то своим делам в дом, там никого не было, и жена Потифара, которая до этого много раз предлагала ему заняться сексом, начала, пользуясь уединением, откровенно его домогаться. Иосиф вырвался и убежал. Но в руках у женщины остался неназванный предмет его одежды. Она закричала и, когда прибежали слуги, показала этот предмет одежды и обвинила Иосифа в попытке изнасилования.

Иосифа отправили в тюрьму, но в финале все кончилось хорошо.

Наверно, если поискать, то можно найти первоисточник, но во все времена, всегда, когда изображали эту сцену, предмет одежды, который остался в руках у женщины, был плащ Иосифа.

Все картины на этот сюжет: разные художники и разные времена, все всегда рисовали жену Потифара, которая тянет Иосифа за плащ.

Томас Манн в романе «Иосиф и его братья» был первым, кто спросил – а почему раб Иосиф в древнем Египте ходит в плаще? И почему наличие плаща может быть доказательством попытки изнасилования?

Поэтому он немного переписал Библию. У Томаса Манна в руках у женщины оставалась набедренная повязка, а кричала она «Ме ени нах теф» (или что-то такое – давно читал), что по-египетски должно значить «Я видела его силу».

Участники

Подняться наверх