Читать книгу Воскрешение - Денис Соболев, Денис Михайлович Соболев - Страница 4

Часть вторая
ГОРОД

Оглавление

Я усну, и мне приснятся запахи мокрой шерсти, снега и огня.

Галич

« 1 »

Весна наступила поздно, но, начавшись, двигалась быстро, скачками. В начале марта город наполнился этими ядовитыми желтыми цветами; ими торговали в киосках и на углах, несли в руках и даже спрятав за пазуху. Но на самом деле никакой весны не наступило; а море желтизны исчезло так же быстро, как и нахлынуло. Всюду лежал снег; лед не только на Неве, но и на речках и каналах держался твердо, по-зимнему, и, казалось, ничто не предвещало скорых перемен. Апрель тоже был холодным, временами шел снег; но потом все же потеплело. Снег растаял сначала на тротуарах, потом и на газонах, оставаясь лежать небольшими неровными островками. Треснул и тронулся невский лед. На майские праздники уже было тепло, все светилось красным и переливалось солнцем. Солнце горело и на оконных стеклах, и на кронах деревьев, и на портретах основателей марксизма. Митя спросил родителей, могут ли они вместе пойти на демонстрацию; он знал, что в школе на нее многие ходили, но родители отказались наотрез. Митя обиделся и расстроился. Спросил еще раз, можно ли ему пойти с кем-нибудь из взрослых, если его согласятся взять. Ему категорически запретили снова, а у мамы появилось такое выражение, как будто она ненароком проглотила жабу. Еще пару раз шел редкий и мелкий снег, но теперь он таял прямо в воздухе. Вторым потоком прошел тяжелый, но на глазах тающий, уходящий в сторону залива ладожский лед. Проспекты, набережные, особняки, парки и даже их новостройки воспрянули под светлым предлетним солнцем. Появлялись и быстро распускались почки; голые деревья покрывались листьями. Казалось, даже зелень сосен и елей становится другой, более насыщенной и густой, более зеленой.

– А правда зеленый может быть совсем разным? – заметив это, спросил Митя папу; тот кивнул.

Земля казалась густой и вязкой. К городу незаметно подступало лето.

Еще из того года запомнилось, как безо всяких предисловий папа неожиданно и довольно сказал, что приедет его московский брат со своей нынешней женой и их дочерью, Полей. Тетю Лену и дядю Женю Митя знал хорошо, на разных этапах относительно много с ними виделся, а вот Аря помнила их смутно; с Полей они тоже были знакомы, хотя еще более смутно. Несколько раз они были в Москве, один из них проездом, да и жили у бабушки Ани и дедушки Ильи; как-то тетя Лена привозила Полю в Ленинград, но и это тоже было бегом. Однако на этот раз тетя Лена и дядя Женя собирались приехать с вполне конкретной целью. Митя узнал, что все они, включая московскую родню, собираются пойти на «Ленфильм».

– Вам тоже будет интересно, – сказал отец, но потом добавил с некоторым сомнением: – Надеюсь, что детей пропустят.

– А кто она вообще такая? – недоверчиво спросил Митя.

– Актриса, – сказала мама. – Мог бы уже знать.

– Как черепаха Тортила? – спросила Аря, но мама только поморщилась.

Как обычно в таких случаях, вступился папа:

– Ее зовут Элизабет Тейлор. В наше время ее знали не меньше, чем черепаху Тортилу. Пожалуй, даже больше. Она даже играла царицу Египта. Вот Лена и хочет на нее посмотреть. А остальные решили ехать вместе с ней. Поедем в Пулково их встречать.

– А почему у нее такое имя? – с подозрением спросил Митя. – Она что, иностранка? Как Эдита Пьеха?

– Она совсем иностранка, – сказала мама. – Из Америки. И великая актриса.

– Тогда почему она здесь? – не унимался Митя.

– Потому что она недавно снималась на «Ленфильме». В фильме «Синяя птица». И, вероятно, будет сниматься снова.

Все это было не очень понятно, но увидеть, как делают фильмы, тем более с великой актрисой, все равно очень хотелось. Еще через пару дней Митя понял, что после всех этих разговоров он уже ждет небольшого чуда. В Пулково они действительно поехали, а вещей у их московской родни было столько, что казалось, что они тоже собираются сниматься на «Ленфильме». Митя даже ехидно подумал, что багажник закрыть не удастся, но, как оказалось, он плохо представлял размеры багажника.

Мама и Аря ждали их дома.

Поля внимательно обошла и осмотрела квартиру, повалялась на диване, выглянула в окошко большой комнаты.

– Мне она не нравится, – вечером тихо сказала Аря.

– Мне тоже не очень, – ответил Митя. – Но она наша кузина, – добавил он наставительно; ему иногда казалось, что он за Арю отвечает и должен читать ей нотации. Арина этого не переносила.

Поля оказалась избалованной, непредсказуемой и постоянно требовала к себе внимания. Чем-то неуловимым она была похожа на их московского двоюродного брата, сына дяди Жени от первого брака Леву, которого они знали чуть лучше; но если в словах и действиях Левы постоянно скользила обида, Поля вела себя так, как будто ей еще никто не рассказал, что мир создан не только для нее. А вот ее родители, наоборот, были теплыми и заботливыми, особенно тетя Лена; удивительным образом, их заботы хватало не только на Полю, но и на Арю и Митю. Привыкнув присматривать за Полей, они как-то очень быстро перенесли заботу на Арю и Митю; этого тепла и внимания хватало на всех, и никто из них не чувствовал себя обделенным. А еще Полины родители регулярно покупали им всем мелкие подарки. Митя видел, что мама от этого морщится, но молчит.

– Портить чужих детей дело нехитрое, – как-то сказала она отцу, сказала тихо, но Митя все равно услышал.

А вот с Элизабет Тейлор получилось странно. Арю с собой не взяли, как слишком маленькую; отвезли ее к дедушке и бабушке, и она обиделась. Встретить их у проходной вышел кто-то совсем уж незнакомый, но все же пропустили. Даже из тех любопытных, которым по разным причинам и по большей части после основательных усилий разрешили в тот день прийти на «Ленфильм», собралась изрядная толпа. Элизабет Тейлор прошла мимо них, напоминая небольшое довольное собой облако, но в ней не было никакого чуда, никакого секрета.

– На съемочной площадке она будет совсем другой, – уверенно сказала мама.

Но узнать, так ли это, им не удалось; через несколько минут съемочный павильон наглухо закрыли; им только и оставалось, что бесцельно бродить по территории киностудии, нарываясь на раздраженные оклики, пока, наконец, тетя Лена не сказала разочарованно, что, похоже, стоит вернуться домой. Митя чувствовал себя немного обманутым, как будто ему лично пообещали чудо, а чуда не только не произошло, но было вовсе непонятно, кто и почему решил, что оно вообще могло произойти. А вот Поля совершенно не выглядела разочарованной. Казалось, что, наоборот, теперь ей достается еще больше внимания и она этим очень довольна. Тем временем с Петроградской повидаться с московскими приехали дедушка и бабушка, разумеется вместе с Арей.

– Элизабет Тейлор совсем не такая красивая, как в фильмах, – разочарованно заметила тетя Лена. – И вообще ей было бы неплохо похудеть.

– Она великая актриса, – сказала мама.

– И ради этой толстой тетки мы летели в Ленинград? – вмешалась Поля со странным выражением, как будто говорившим: «Я вас предупреждала». – Ну тогда давайте хотя бы сделаем что-нибудь замечательное.

« 2 »

Они решили собрать железную дорогу. Ради Поли Мите и Аре разрешили разложить ее гораздо шире, чем обычно, – занять ею всю большую комнату, протянуть ветки в спальни и даже через коридор в ванную. Только кухню им запретили занимать; там остались взрослые. Железной дороги у Поли не было, так что этой идеей она загорелась тоже. Митя объяснил ей, что гэдээровские домики к железной дороге нужно собирать и клеить самим; они продаются много где, но больше всего и самые необычные и удивительные домики надо покупать в ДЛТ. Что такое ДЛТ, Поля тоже не знала, но ее это и не волновало; на ее глазах возникала целая страна. Они позвали нескольких соседских детей, включая, разумеется, Митиного друга и соседа Лешку, принесших и свои рельсы, и свои дома, и солдатиков, и даже грузинских каучуковых десантников и ковбоев. Дома расставляли вдумчиво, старательно, чтобы было похоже на настоящие городки и деревни; например, вокзалы или депо действительно примыкали платформами к рельсам, а не изображали непонятного назначения сооружения, вроде тех, которые можно было иногда обнаружить в ленинградских предместьях или окрестных совхозах. В палисадниках росли деревья, на газонах и подоконниках светились яркие цветы; ящики с цветами они с Арей когда-то приклеили к окнам так аккуратно, что они казались настоящими. На платформах висели расписания поездов; на магазинах – афиши. Стрелки старались устанавливать так, чтобы дополнительные ветки вели в другие комнаты, а не просто упирались в случайные глухие углы.

– Это же целая страна! – закричала Поля.

А когда Митя начал медленно поворачивать ручку блока питания и на недавно проложенных ветках железной дороги пришли в движение первые поезда, пассажирские и товарные, Поля подпрыгнула и захлопала в ладоши. Теперь уже и взрослые не удержались и пришли посмотреть.

– Это наша страна, – восторженно объясняла им Поля, – наша собственная страна. Мы выстроили собственную страну. – Потом повернулась к родителям. – А почему у меня такой нет? – с легкой обидой спросила она. – Я тоже хочу свою страну. И еще почему нет людей? Где все люди?

– Люди сейчас будут, – начальственным тоном сообщил Митя. – Но вообще-то они, наверное, как в будущем, все работают или делают что-нибудь хорошее, и никто не слоняется просто так.

– Я не хочу работать, – сказала Поля. – Даже в будущем.

– В будущем, – объяснил Митя, – все будут делать только то, что хотят сами. И тебя тоже никто не станет заставлять работать. Ты будешь хотеть сама.

– Не понимаю, – вмешалась мама, – где ты только успеваешь набраться всей этой чуши. Просто хоть не выпускай тебя из дома.

– А еще в будущем, – важно добавил Митя, указывая на ветвящуюся железную дорогу, – будут самодвижущиеся дороги. Как у нас сейчас.

– И гигантские статуи Ленина, – продолжил Леша, – как у Финляндского вокзала. Между прочим, пока у нас нет ни одной.

Мама снова поморщилась. Тем временем один из Митиных приятелей расставлял грузинских каучуковых ковбоев; бандиты собирались напасть на поезд. За неимением лучшего, а может, из-за недопонимания Арина расставила «свиньей» большую оловянную группу псов-рыцарей и ополченцев Александра Невского. Вперемешку они двигались в сторону кухни. Когда все были расставлены, Митя повернул ручку блока питания до упора, и от мягкого медленного движения поезда и отдельные паровозы перешли к быстрому бегу. Один из паровозов неожиданно потерял вагоны и почти мгновенно исчез в спальне, Аря побежала за ним; другой почти сразу же перевернулся на неудачно выстроенном развороте.

– Целый мир, целый мир, – восторженно повторяла Поля.

Аря вернулась из спальни. Леша начал передвигать каучуковых ковбоев. Они явно замышляли что-то злодейское и противозаконное.

– Интересно, – вдруг сказала Аря, – а что за ним?

– За кем? – спросила Поля.

– Ну за этим миром?

Поля удивленно на нее взглянула:

– В каком смысле? Там же ваша кухня. А тут выход на балкон.

Аря посмотрела на Митю тем особым взглядом, который говорил: «Она ничего не понимает». Митя кивнул.

– Там весь мир, куда нас не пускают, – объяснила мама.

– Наверное, – возразила бабушка, но как-то непонятно, то ли детям, то ли взрослым, – до того, как спрашивать, что далеко, надо узнать, что рядом. Иначе этот вопрос вообще не имеет никакого смысла. У вас же теперь целая страна. Исследуйте ее. Достраивайте ее. Храните ее.

Поля заинтересованно на нее посмотрела. Тем временем, снова вынырнув из спальни, гостиную начал пересекать длинный товарный состав.

– Уходит поезд, – грустно сказал дед.

– Что-что? – спросила Аря, вероятно что-то почувствовав.

– Есть такое стихотворение, – ответил он. – Ты слышишь, уходит поезд.

– Я не слышу, – сказала Аря.

– Ты еще услышишь. Не знаю, к счастью или к сожалению, но ты не сможешь никуда от этого деться. Это как стук сердца. Тук-тук-тук. И, услышав однажды, уже невозможно перестать слышать.

– А что потом? – спросила она.

– Ты слышишь, уходит поезд, – ответил дед. – Сегодня и ежедневно.

Митя ничего не понял, но что-то подсказало ему, что переспрашивать не следует.

« 3 »

Той осенью произошло событие, оставившее свой след почти на всем случившемся в дальнейшем, хотя, разумеется, тогда ни Арина, ни Митя не были способны ни понять его смысл, ни оценить его значение для будущего, еще не свершившегося во времени, хотя, конечно, уже свершившегося и пребывающего в вечности. Было тепло; шел редкий и мягкий снег, он кружился в воздухе, оседал на асфальте и сразу же таял, образуя мокрую, чуть хрустящую и быстро превращающуюся в воду массу. Они шли к Большому залу филармонии от метро «Невский проспект»; когда-то бабушка рассказала им, что именно здесь играли «да, именно ту», когда их Ленинград умирал от голода и на него сыпались бомбы.

Тот вечер уже не был открытием сезона, и все же еще на подходе, около огромных афиш, очерчивающих ближайшее будущее, чувствовалось легкое возбуждение. За лето многие стосковались по музыке и проходили мимо афиш неровным прерывающимся шагом, задерживаясь, изучая, пытаясь решить, на что бы еще прийти в ближайшие дни или недели. Несмотря на то что у родителей был абонемент, у афиш задерживались и они, а Арина и Митя убегали дальше, вперед; так и дошли до угла. Впереди, через дорогу, окруженный уже облетевшим сквером, стоял еще юный Пушкин, вдохновенно и самозабвенно обращавшийся к их общему городу и миру. Позади Пушкина, в темном осеннем воздухе, в безупречной внутренней гармонии в обе стороны уходило огромное здание Русского музея. Ярко горели фонари. За углом, на тротуаре, на краю площади, было не только людно, но почти тесно; здесь были вынуждены замедлять шаг. Вход в бывшее Дворянское собрание был относительно узким, двери тяжелыми, шапки почти все снимали еще перед входом, а в теплом предбаннике начинали разматывать шарфы и расстегивать пальто. Резко и отчетливо дохнуло теплым воздухом. Внутри было не просто тепло – скорее даже жарко.

Они оказались перед знакомой широкой белой лестницей, и в сердце у Арины чуть защемило; она любила здесь бывать, хотя никогда не спрашивала себя почему.

– Наконец-то нормальные лица, – все еще недовольно сказала мама.

– Да будет тебе, – примирительно ответил папа. – В метро всегда тесно.

Они знали, что он не любит разговоры о людях «своего» и «не своего» «круга».

Как всегда, было много знакомых; здоровались еще на лестнице, но старались не задерживаться подолгу, чтобы не мешать общему движению. После Москвы Андрея все еще продолжало удивлять, что Ленинград, в сущности, относительно небольшой город; по крайней мере, «их Ленинград». Но пришли они поздновато, и в гардеробе стояла очередь. Переобулись; входить в филармонию в мокрых или заснеженных ботинках никому, наверное, не пришло бы в голову. Арина подумала о том, что Митя как-то долго возится со своими башмаками. Папа собрал их пальто, шапки, шарфы, пакеты с сапогами и ботинками; получилась увесистая охапка. Они остались в очереди вместе с ним, а мама отошла к зеркалу. Папа аккуратно отдал всю эту охапку гардеробщику, потом чаевые; положил номерки во внутренний карман пиджака. Когда-то Арина спросила, почему в филармонии надо давать гардеробщикам чаевые, а в кино, например, никому и никогда.

– Так принято, – ответила мама.

Она и вообще обычно Арине мало что объясняла, и это было обидно.

Потом вернулись на лестницу и поднялись в фойе; у входа в фойе купили программку.

– Я тоже хочу, – сказала Арина.

Папа заплатил еще за одну; Арине сразу же ее и отдал. В программке, как всегда, не было ничего интересного; только «анданте» и «аллегро нон троппо», которые она и так видела почти ежедневно. Когда-то Арина спросила маму, почему в Кировском театре к программкам на отдельном листке прикладывается краткое содержание; и в тот раз мама даже попыталась объяснить.

– Потому что, – ответила она, – на балет могут прийти люди, которые не знают, что во время балета произойдет, и нужно помочь им подготовиться.

– А в филармонии, – снова спросила Арина, – все всегда заранее знают, что произойдет?

– Потому что в филармонию такие люди прийти не могут, – как обычно, теряя терпение, ответила мама, и Арина подумала: «Ну так всегда». Мама никогда ничего ей не объясняла; наверное, не хотела.

В фойе было не только очень тепло, но и очень светло; нарядно одетые люди двигались по кругу, против часовой стрелки, тихо переговариваясь, временами уходя в боковые проходы. Постепенно фойе пустело; начали рассаживаться. Отправились к своим местам и они; места были абонементные, давно знакомые; если бы потребовалось, к ним можно было бы пройти и в темноте. Но в филармонии свет не гасили.

– А почему в кино свет гасят? – тоже когда-то давно спросила она маму.

– Для музыки не нужно гасить свет, – ответила мама.

Тогда Арина обиделась; и только потом она поняла, что в тот раз мама действительно ей ответила. Музыка была видна и светилась сама, и, чтобы ее увидеть, темнота совсем не была нужна. Надо было только вслушиваться; и тогда слух становился зрением.

Но сейчас она и так вся была зрением. Низкие люстры, белые колонны с коринфскими капителями; красные бархатные кресла. Все как всегда. В тот момент она остро ощутила, что лето подошло к концу. Митя болтал с родителями, но Арина, пожалуй, не смогла бы внятно объяснить, о чем они говорили. Она смотрела на седые затылки в первых рядах; вышел и сел оркестр; кто-то откашлялся. В зале еще продолжали переговариваться, но как-то постепенно и, наверное, незаметно для себя переходя на шепот. Потом резкими, уверенными шагами вышел Мравинский, безо всякого позерства; казалось, он идет где-нибудь по дорожке у себя на даче. Было известно, что он дворянин, но при этом не антикоммунист. Мама этим возмущалась: «Как человек из интеллигентной семьи может быть коммунистом?» – как-то сказала она.

Мравинского боготворили. Зал зааплодировал. Наступила недолгая пауза. Мравинский приподнял руки и резким движением, как бы отталкиваясь от воздуха, очертил границу между осенью и музыкой, между зрением и слухом. Его движения не были драматичными, временами оставаясь едва заметными, и, как казалось, оркестр следовал за ними так легко и уверенно, как будто сам Мравинский был всего лишь внешним духом оркестра. Музыка наполнила все, и Арина перестала видеть; она следовала за музыкой шаг за шагом, концентрированным и ясным усилием ощущая контуры ее мгновенного движения и их место в неуловимом в каждый отдельный момент величии общего единства. Только иногда, слишком внимательно следуя за одной из линий контрапункта, она упускала вторую, а потом мысленно пыталась восстановить их диалог, ту цельность, к которой они принадлежали, но отвлекалась и теряла обе. В такие моменты ей удавалось вернуть себя к движению музыки только после внутренней паузы и с мгновенным ощущением того, что она пропустила что-то очень существенное, что теперь уже не вернуть и не нагнать. Но музыка двигалась дальше, и это чувство быстро забывалось.

« 4 »

В начале антракта, когда все стали подниматься и поворачиваться, среди седых голов первых рядов Арина увидела дедушкиного друга Петра Сергеевича. Она не видела его уже больше года, но все равно почти мгновенно узнала. Тихо дернула Митю за рукав; «Тс-с», – сказал он, ему хотелось пирожных; здесь, в филармонии, была кофейня с хорошей кондитерской. Но мама уже проследила за их взглядами. «Надо подойти поздороваться», – сказала она как-то без выражения. Они вышли в проход и, двигаясь против движения, подошли к Петру Сергеевичу; с ним была девочка приблизительно Митиных лет. Арина не сразу ее узнала, потом поняла, что это внучка Петра Сергеевича, а узнав, вспомнила, как ее зовут.

– Рад вас всех видеть, – сказал Петр Сергеевич, улыбаясь. – А это моя внучка. Катя. Да вы же с ней знакомы.

– Катя, – повторила она, смущаясь, как показалось Арине, еще больше, чем раньше, и левой рукой откинула за плечо светлые волосы.

В ней было нечто неуловимо раздражающее. «Разве что книксен не сделала», – подумала Арина.

Медленно двигаясь вдоль прохода, а потом в сторону фойе, они поговорили об общих знакомых, о погоде, о настроениях в городе, о дирижерской интерпретации.

– Мравинский, конечно, гений, – сказал папа, – но, на мой вкус, в данном случае слишком жестко.

Арина мысленно с ним согласилась, хотя еще минуту назад думала иначе; она часто с ним соглашалась.

– А мне показалось, – возразил Петр Сергеевич, – что он как раз обнажил самое существенное, самую основу замысла. Некое гармоническое основание мысли. Как бы очистил его от всего, что могло бы отвлечь.

– В том числе и от чувств, – сказала мама. С ней Арина не согласилась; она еще помнила, как десять минут назад была полностью захвачена услышанным.

Внучка Петра Сергеевича молча улыбалась. За разговором они даже не спустились на первый этаж, так что не дошли и до буфета; но казалось, что про пирожные Митя уже забыл. Начали возвращаться в зал; Арина и Митя отправились провожать Петра Сергеевича и Катю до их мест. Петр Сергеевич попросил передать привет дедушке. Пропустил перед собой Катю. Уже сидя, снова обратился к Арине и Мите, вполоборота. Но не успел он сесть, как, разве что не растолкав Арину и Митю, к нему обратился незнакомый им человек. Поздоровался с Петром Сергеевичем, похвалил концерт и сразу же, почти скороговоркой, даже с некоторой обидой, рассказал, что неделю назад по ошибке попал на второй состав филармонического оркестра. Потом сказал, что «скоро начнут», и так же быстро и необъяснимо ушел.

– Дедушка, почему он тебя перебил? – спросила тогда Катя. Арине показалось, что Катя заговорила впервые, и этим она вызвала у Арины еще большее раздражение.

– Не обращайте внимания, – примирительно ответил Петр Сергеевич. – У него не очень хорошие манеры, но он выдающийся математик. Он сделал несколько эпохальных открытий. При случае я вам про него расскажу.

Сияли люстры; слушатели начали рассаживаться. Арина тоже попрощалась и стала возвращаться к родителям. И, только пройдя уже большую часть пути, она неожиданно обнаружила, что рядом с ней нет Мити; как это ни странно, он все еще разговаривал с Петром Сергеевичем и Катей. Сама Катя давно уже сидела на своем месте, тоже повернувшись к Мите вполоборота, а он продолжал с ней говорить, перегнувшись через спинку незанятого места. Арина удивленно и непонимающе взглянула на него, но Митя даже не заметил ее взгляда. Она увидела, что две сидевшие в следующем ряду седовласые дамы почти одновременно развернулись и с осуждением посмотрели на всех троих; Арина была полностью на их стороне. Петр Сергеевич что-то тихо сказал Мите, тот кивнул и побежал в сторону родителей. Но, пробежав приблизительно полпути («Куда смотрят его родители», – услышала Арина чье-то удивленное замечание), он неожиданно остановился и, снова повернувшись к ним обоим, замахал Кате. В этот момент Арина почувствовала странный укол, знакомый и незнакомый; так бывало, когда родители не обращали на нее внимания. Она не знала, как назвать это чувство, и, как ей показалось, быстро о нем забыла.

Снова вышел Мравинский, зал зааплодировал. Коротким жестом Мравинский прекратил аплодисменты, взмахнул рукой, и в образовавшуюся беззвучную пустоту вернулась музыка. Неожиданно для себя Арина поняла, что в этой музыке было то, чего она никогда не могла достичь, когда играла сама; и дело было не в технике. Она знала, что играет не очень хорошо, даже для своего возраста, и это совершенно ее не расстраивало. «Эта белобрысая, наверное, лучше меня играет», – подумала Арина, все еще раздраженно глядя в сторону седой головы Петра Сергеевича и его внучки, которую было едва видно из-за спинки кресла. Дело было и не в том, что звук ее фоно невозможно сравнить со звуком оркестра; никому бы не пришло в голову их сравнивать. Наверное, думала она потом, дело было даже не в гении дирижера. И все же в эти минуты она ощутила что-то такое, чего никогда не ощущала раньше. Впоследствии она часто возвращалась мыслями и чувствами к этому переживанию, пытаясь найти, но так и не находя для него нужных слов.

То многое, случайное, изменчивое и текущее, что она так часто слышала в прошлом или разучивала сама, отступило под грузом объединяющего его единства; и этот груз оказался столь легким, что все то мгновенное и с известной степенью определенности подлежащее фиксации нотами, что она слышала в каждый конкретный момент, приподнялось над этим скользящим движением, над внутренним ощущением времени, оказавшись в воздухе, собравшись в то значимое единство, для которого она не могла найти верных слов. Ей казалось, что музыка стала прозрачной и через нее проглядывает что-то еще, другое, неуловимое, но несомненное и настойчивое. В этот момент Арина почему-то вспомнила промелькнувший около двух часов назад перед ее глазами желтый силуэт Русского музея, зависший в освещенном фонарями темном осеннем воздухе. Пожалуй, никогда еще она не слушала музыку так невнимательно и никогда, ни до, ни после, не ощущала столь отчетливо проявившийся перед ее глазами смысл. Казалось, что воздух филармонии расступился и она увидела нечто по ту сторону воздуха.

– Дедушка, а что существует по ту сторону воздуха? – спросила Арина через несколько дней. Она не хотела говорить об этом с родителями, да и с Митей тоже: «Пусть общается с этой дрессированной белобрысой», – подумала она тогда.

– Эфир, наверное, – улыбнулся он. – Только эфира не существует.

– А я его видела, – спокойно и уверенно ответила Арина.

« 5 »

Той весной и тем летом Митя тоже осознал нечто важное, нечто такое, что тогда, разумеется, еще не мог сформулировать и тем более осмыслить; и все же само это смутное осознание, хоть и появившееся пока в случайном, хаотическом опыте, сохранилось у него в памяти. Это осознание касалось сущности пространства. В те годы они с Лешей постепенно начали проводить все больше времени без взрослых; бегали не только вокруг домов и по соседским дворам. Изучали окрестности дачи, уходя от нее все дальше, разглядывая покрытые ряской лесные пруды с гулким чавканьем воды и отчетливым кваканьем лягушек. Шатались по паркам, ближним и дальним, по улицам центра и широким новым проспектам, по стройкам и железнодорожным насыпям. Взламывая двери, залезали в законсервированные городские бомбоубежища. Иногда даже углублялись в Удельный лесопарк, приближаться к которому им было категорически запрещено. Разумеется, совсем не обо всем этом они рассказывали родителям и уж тем более не рассказывали о походах в лесопарк. А весной их давнее, практически несостоявшееся приключение с Элизабет Тейлор получило неожиданное продолжение.

Митя вспомнил про нее случайно, через несколько лет, и решил узнать, кто же она такая; у «Брокгауза и Ефрона» ничего о ней не нашел, так что пришлось идти в школьную библиотеку, где была Большая советская энциклопедия. От прочитанного Митя пришел в восторг и настолько увлек Лешу своим открытием, что они решили снимать фильм, вооружившись модернизированной кинокамерой «Аврора» с перфорацией «Супер 8». Арине, хотя она и была маленькой, они тоже разрешили присоединиться. На самом деле поначалу камеру «Кварц» с более сложной оптикой, хоть и пружинным механизмом родители им не дали, а другую купить отказались. Кинопроектором «Русь» пользоваться разрешили, но без своей камеры на нем можно было смотреть разве только что выпуски «Ну, погоди!» да короткометражки про Вицина, Моргунова и Никулина. Все трое были пьяными и смешными им совершенно не казались. Так что без камеры проектор оказался абсолютно бесполезным. Они с Ариной долго на это жаловались, и в итоге камеру им купили дедушка и бабушка. Митя случайно услышал обрывок ссоры на эту тему.

– Зачем вы портите детей? – говорила мама, да еще и на повышенных тонах, так что было слышно через закрытую дверь; говорила едва ли не на пределе того, насколько было вообще принято повышать голос. Разумеется, приезжавшие «отовариваться» родственники постоянно друг на друга орали, но это не определяло иную норму для них самих; скорее просто превращало родственников в непреодолимо чужих. Они и были чужими.

– Мне вы таких дорогих игрушек не покупали, – добавила она.

– Ирочка, прекрати. Пусть снимают свой фильм, – спокойно сказал дед, а потом добавил нечто не очень понятное, но именно в силу своей непонятности так и не стершееся из Митиной памяти: – Все это очень хрупкое. Ты даже не представляешь насколько. Мне иногда кажется, что чуть коснешься пальцем – и все рассеется. И ничего больше не будет.

– Что тебе кажется здесь хрупким? – продолжила она, все еще громко, но, видимо, постепенно успокаиваясь; это была привычная тема и привычный разговор, так что орать именно сейчас особых причин вроде бы уже не было. – Что тебе кажется хрупким? Маразматические старцы? Тысячи ракет, которыми мы пугаем весь мир? Десятки тысяч танков? Да даже если все это вдруг и развеется, во что я не верю ни на минуту, человечество только вздохнет спокойнее.

Так у них появилась камера. А вот по поводу истории они долго спорили. Мите хотелось снимать фильм о ковбоях и индейцах, как в гэдээровских фильмах с Гойко Митичем или в тех фильмах, которые показывали в Доме кино на Манежной; Лешу же ковбои совершенно не интересовали, ему хотелось снимать фильм про то, как на нас нападают злые американские пираты, как в «Пиратах XX века», но они оказываются не только подлыми, но и слабыми, и мы их побеждаем; а Арина вообще хотела снимать сказку с эльфами, гномами, призраками и привидениями, чтобы было как в «Хоббите». Была еще возможность, которая нравилась им всем, снимать фильм вроде «Неуловимых мстителей», и там могли бы быть и ковбои, и злые американцы, и привидения, но именно к такому фильму им никак не удавалось придумать сюжет. Так что пока они просто решили снимать фильм о том, как хорошие побеждают плохих – и американских разбойников, и привидения, и гоблинов, и бандитов из «Неуловимых мстителей», хотя побеждают, конечно, не сразу, а поначалу иногда даже пугаются, но зато такой фильм они могли снимать по частям, придумывая каждый кусочек по отдельности и не вступая в бесконечные споры о том, что же именно они делают. Они пристроили к работе еще пяток соседских детей, одному из них родители тоже дали камеру, хоть и какую-то слишком сложную, и в разных составах они по полдня бегали по окрестным паркам и дворам, строительным площадкам и проходившей недалеко от дома железной дороге Москва – Хельсинки, по которой на самом деле в основном гоняли бесконечные товарняки; а потом уже, летом, по лесам вокруг дачи. Так, практически случайно, разумеется об этом не подозревая и все же постепенно расширяя круги увиденного внимательными глазами мысли, Митя едва ли не впервые соприкоснулся с сущностью пространства.

« 6 »

Второе его соприкосновение с мыслью о пространстве было скорее опытом свидетеля. В Кировском театре иногда бывали дневные балеты специально для детей; с одного из таких балетов они с дедушкой и Ариной возвращались. Решили немного пройтись; дойдя до ограды сквера, окружавшего Никольский собор, увидели Петра Сергеевича и Катю, молча идущих по направлению к выходу вдоль широкой дорожки с оградами по сторонам. Яркое дневное солнце светилось на голубых барочных очертаниях собора, высоких куполах, крестах, колокольне, стоящей отдельно, на самом берегу канала, зелени сквера. Петр Сергеевич шел чуть позади, ссутулившись; Катя думала о чем-то своем и смотрела вперед светлым отсутствующим взглядом. Дедушка жестом остановил детей и, когда Петр Сергеевич подошел поближе, окликнул его; тот удивленно поднял голову. Заулыбался. Катя, судя по всему, осталась к встрече равнодушной. Вместе они продолжили идти вдоль сквера.

– Как мне кажется, – неожиданно сказал Петр Сергеевич, после того как обычные приветствия остались позади и все они даже выдержали небольшую паузу, – когда вы, историки, даже великие, пишете о России или Союзе, вы упускаете нечто очень важное. Что естественно. История – это наука о времени и о событиях во времени. Но о России нужно думать в первую очередь в пространстве.

– На мой вкус, – ответил Натан Семенович, – это звучит слишком философски и слишком обще. История наука эмпирическая. Или, по крайней мере, старается такой быть, когда не хочет за себя стыдиться.

– Нет, нет, – возразил Петр Сергеевич, – я имею в виду нечто очень простое и очень конкретное. Мы живем в самой большой наземной империи в истории человечества. В данном случае это не философская посылка, а факт, неизбежная контекстуальная данность самой мысли. Нельзя думать о России, не принимая его во внимание. Поэтому быть человеком именно в России – значит быть именно в таком пространстве. И быть в такой истории. Ты не согласен?

Натан Семенович взял секундную паузу.

– В таких терминах я никогда об этом не думал. Хотя это правда, конечно. Но что из этого следует? В какой-то более практической плоскости.

Они вышли на канал; солнце отражалось в мелкой ряби городских волн.

– Ты завтра вечером свободен? – спросил Натан Семенович.

Петр Сергеевич кивнул.

– Тогда приходи поближе к вечеру. И Вера будет тебе очень рада.

Петр Сергеевич кивнул снова. Когда они с Катей ушли, Митя удивленно взглянул на деда: редко видел его столь сосредоточенным. Иногда ему даже казалось, что дед думает, что знает ответы на все вопросы, и это раздражало.

– Почему его внучка всегда с ним? – спросил Митя. – А ее родителей ты никогда не приглашаешь? Они их прячут?

– Ее родители в командировке, – ответил дед.

– Где?

– Сын Петра востоковед. А его жена предпочитает жить вместе с мужем. Где бы это ни было.

– И что? – спросил Митя.

– Не то чтобы причины не были реальными, но мне, как историку, кажется, что нам все же не следует туда соваться.

Дед почти всегда говорил понятно, так что было видно, что он думает о чем-то другом. Митя понял, что это связано с завтрашним разговором, и напросился на Петроградскую на следующий вечер. Арина отказалась наотрез; она уже поняла, что Катю не переносит. Но на этот раз Петр Сергеевич пришел один, без Кати. Устроились прямо в кабинете у дедушки Натана, среди книжных полок до потолка, напротив эркера. Митя сидел в самом углу кабинета, тихо как мышь.

– Глядя на большинство стран, – почти без предисловий сказал Петр, когда они сели, а Вера принесла пирожные и разлила чай по чашкам, – мы обычно в первую очередь ищем последовательность и причинность. В российском же пространстве все происходит одновременно. Избыток хаоса и избыток власти, исключительная внутренняя свобода и крепостное рабство, сложность и примитивность, крайности веры и цинизма, тотальности и духовности и мещанства, невиданная по тем временам новгородская демократия и садистская автократия Ивана Грозного. И разные люди – они тоже одновременны; карелы и якуты. Да что там говорить. Мы сущностно обречены на противоречия и одновременность.

Натан внимательно его слушал.

– Точно так же в России интеллигенция и народ, – продолжал Петр. – Как две стороны одного листа бумаги. Они созданы единым историческим процессом, их невозможно разделить, даже онтологически они не могут существовать друг без друга. Трагедия в том, что эти две стороны не только перестали друг друга понимать, но даже видеть.

– Для двух сторон листа бумаги, – ответил Натан, чуть усмехнувшись, – видеть друг друга было бы несколько странно.

– А ведь это еще и ответ на самый больной современный вопрос, – добавил он после короткой паузы. – Красные и белые. И те и другие правы. И те и другие ужасны. И те и другие укоренены в прошлом, хотя и по-разному. Без тех и без других русскую историю уже невозможно помыслить. И настоящее тоже. Как две стороны одной монеты, одного листа, как ты бы сказал, одной одновременности.

– Наверное, ты прав, – ответил Петр. – Хотя именно это мне труднее всего признать. Я много об этом думал, ты же понимаешь. Не люблю красных. И их зверства не люблю. Но если у одного человека десять домов, а у тысячи других нет даже своего угла, это та несправедливость, защищать которую невозможно. И уж тем более невозможно оправдывать, будучи христианином.

– Это ты мне говоришь? – спросил Натан.

Впервые за весь разговор Петр улыбнулся, и Мите как-то сразу стало понятно, что такие разговоры они иногда ведут.

– Я говорю это тебе как историку, а не как еврею.

Теперь заулыбалась даже Вера; до этого она слушала разговор немного настороженно. В отличие от мужа она не очень любила Петра и временами, хотя и без понятных оснований, даже подозревала его в том, что он скрытый антисемит. Но сейчас она заулыбалась искренне.

– А еще, – вдруг добавил Петр, – мы ведь страшно одиноки в этом пространстве. По ту сторону его границ у нас никого нет.

– Ты же знаешь, – возразил Натан, – в этом мы с тобой не сойдемся. Я убежден, что по очень многим признакам мы часть европейской цивилизации, но мы не чужие и для исламского Востока, а народы России связывают нас столь многими нитями со всем миром, что мало кто менее одинок, чем мы. Нам же все понятны, почти все в чем-то близки; мы понимаем и любим английские и американские романы. А они воображают нас медведями в буденовках.

Петр покачал головой.

– Вот именно, – сказал он, противореча собственному жесту. – Все это поэзия, Блок. Мы уже когда-то жили этими иллюзиями и теперь снова начали ими жить. Никакая мы не европейская и не азиатская страна. Для танго нужны двое, ты не забыл? А они нас братьями не считают, и на нашу всемирную отзывчивость им наплевать. Когда мы Одер не переплываем, разумеется. Ты помнишь, как мы с тобой форсировали Одер, а? Как тогда казалось, что наступает счастливый новый мир?

– Но он во многом и наступил.

– Во многом. Но не потому, что у нас неожиданно появились друзья и братья. Помнишь, как мой дурачок у тебя здесь ораторствовал, что он славянин? Мои предки триста лет воевали за всяких братьев-славян, которые про нас вспоминают, исключительно чтобы как-то использовать. А где все они были, когда к нам приходили беды? Хоть кто-нибудь из них?

– По части братьев-славян я тебе не советчик, – усмехнувшись, сказал Натан. – Да и, как мне кажется, ты все же немного перебарщиваешь. Ну что они могли сделать? Чем могли России помочь?

– Например, не вставать на сторону ее врагов.

– Допустим. Хотя вот что я действительно не понимаю, так это нынешнюю страстную любовь моей дочери и ее сверстников к прибалтам, Венгрии, Германии, прочим друзьям нашим драгоценным. Угнетенные, островки свободной Европы. И почему-то особенно именно те, у кого нацистские пулеметы еще спрятаны в сараях. Интересно, кроме нас с тобой историю теперь вообще кто-нибудь помнит?

– Дело не в этом, – сказал Петр. – Дело в самой сути. Англия – не бритты, германцы или норманны. Это то новое, что стало всемирной цивилизацией. Точно так же и Россия. Россия – это то новое, что несводимо к своим древним частям. И в этом новом мы абсолютно одиноки. Мои предки умирали то за предполагаемых славянских братьев, которые их тихо ненавидели, то за будущее европейских народов. Благодарности это самопожертвование нам не принесло. Так что и устраиваться нам надо теперь самим. Без иллюзий. А возрождать сейчас идею наций и есть непонимание России и русской культуры, ну или Союза, если ты так предпочитаешь, как особой модальности бытия в пространстве. Это политика саморазрушения и самоубийства. Теперь я звучу достаточно практично?

– Да ты стал коммунистом, – изумленно ответил Натан.

« 7 »

– Ирина Натановна, как хорошо вы сегодня выглядите.

Она подняла глаза, улыбнулась.

– От вас почти всегда веет таким спокойным счастьем.

Снова улыбнулась.

– Может быть, просто осень кончается, – ответила она. – Не люблю осень.

– Осень все ненавидят.

– Мне пора домой, – сказала она. – У нас в гостях мои родственники. Они обидятся, если я поздно приду. А у меня отличные родственники.

Ира вышла с работы, но пошла пешком. Было холодно; со стороны залива дул пронзительный ледяной ветер. Наверное, она еще и одета была не по сезону. Как-то почти перестала за собой следить – даже обращать внимание на то, в чем выходит из дома. Она продрогла, но продолжала идти, стараясь держаться более защищенной от ветра стороны улицы. Уже прошли первые снегопады, так что у стен и вокруг деревьев лежал серый талый снег. Небо тоже было тяжелым, низким и серым; казалось, что еще немного, и облака начнут задевать за крыши домов. Стоял позднеосенний вечер, из тех бесконечных темно-серых ленинградских северных вечеров, когда день давно кончился, если вообще был, а ночь все еще не наступает. Домой Ире не хотелось совершенно; и вот уж кого она точно не готова была сейчас видеть, так это родственников из Хмельницкого. Ей казалось, что они много о чем догадываются, а вот отчитываться перед ними она вовсе не собиралась; да и говорили они в основном сами и о себе. Было понятно, что кроме них самих их едва ли хоть что-то интересует. Кроме того, она вообще не понимала, почему родственники снова оказались у них с Андреем; почему Андрей дал на это согласие. У нее самой практически не было выбора; это же все-таки ее родственники. Но от его бесхарактерности она устала. Родственники могли бы запросто пожить у ее родителей; хоть чем-то родители бы помогли, раз уж ни тепла, ни человеческой поддержки от них не дождаться.

Кроме того, Ира подозревала, что, несмотря ни на что, отец все равно поддерживает с Асей какие-то контакты; даже теперь, когда Ася уже переехала в Москву и общаться с ней он никак не был обязан. Но он всегда любил племянницу; к сожалению, сильнее собственной дочери. Ира давно об этом догадывалась, но после всей этой истории это стало как-то особенно понятным; и боль от осознания этого чувства не проходила со временем. А то, что он поддерживает контакты с Асиной мамой, она знала наверняка. Отец даже не пытался это скрывать. «Она же моя сестра», – говорил он. Хотя, казалось бы, в нормальной семье именно она, Ира, его собственная дочь, должна была быть для него на первом месте; но нет, ей можно было изменять и лгать, ее можно было пинать, обманывать, унижать, а у него все равно находились отговорки. Мама, конечно же, встала на ее сторону, но тоже так странно, что, может быть, лучше бы она просто промолчала.

– Ирочка, – говорила она, – ты все выдумываешь. Ничего у Андрея с Асей не было и быть не могло.

В том, что у них что-то было, Ира была уверена; женское чутье в таких вещах не ошибается. А ведь Ася ее двоюродная сестра. Да, они никогда особо не ладили, но это не было отговоркой; это не было вообще ничем. Если бы речь не шла о ее собственной кузине, подумала Ира, наверное, было бы как-то проще смириться. Хотя все равно, зная обо всем, продолжать молчать, каждый день возвращаться в дом к практически чужому человеку, ради детей продолжать разыгрывать эту пустую и унизительную комедию было невыносимым. Но чем больше энергии у нее уходило на то, чтобы продолжать играть эту заранее проигранную роль, тем меньше душевных сил и, видимо, тепла оставалось для детей. Они постепенно отдалялись. А еще дети ничего не чувствовали и продолжали требовать и только требовать. Кроме того, ее же собственные родители настраивали детей против нее; в этом она тоже была практически уверена. Да еще и пичкали их этим гнусным советским бредом. Все это было отвратительно; ей было больно об этом даже думать. И во всем этом не было ни единой отдушины. Ира чувствовала, как серый, тяжелый, промозглый вечер проникает в каждую пору тела, давит на нее, прижимает к земле. Несмотря на сильный западный ветер, ей казалось, что она задыхается. Потом она поняла, что продрогла и устала до такой степени, что ноги сейчас подогнутся и она просто упадет. Каждый следующий шаг давался ей с трудом. Ира дошла до трамвайной остановки и, даже не взглянув на номер, села на какой-то трамвай.

Трамвай трясся, дребезжал и петлял, ощутимо подпрыгивая на рельсовых стрелках; он двигался куда-то в сторону порта, а потом, наверное, за Нарвскую заставу. Улицы там были темнее, а фонари казались совсем тусклыми. Делать ей там было нечего, но Ира подумала, что всегда сможет вернуться на метро. Наверное, следовало бы узнать, какой это номер, но и на это у нее уже не оставалось сил. Она решила, что в крайнем случае доедет до кольца, а там пересядет на тот же номер в обратном направлении и когда-нибудь все равно доберется до какой-нибудь станции метро. Ей было все равно до какой; казалось, что ей уже вообще все все равно. Но неожиданно она поняла, что какая-то посторонняя мысль прервала теперь уже обычный для нее поток внутренней горечи; это была мысль о том, что трамвай красный. Она точно знала, что он красный; красными были все трамваи. «У них даже трамваи красные», – с ненавистью подумала Ира. Выглянула в окно. Свет от трамвайных окон двигался вместе с ней сквозь холодную ленинградскую ночь. Ее захлестывало волнами боли, одиночества, безнадежности, оставленности, затягивало тяжелым холодным морем бездомности, ненужности и отсутствия любви. Временами пассажиры входили и выходили; выходили чаще, чем входили. Трамвай был уже почти пустым, а за окнами наступила ранняя ночь. На каждой остановке из открывающихся дверей падал поток холодного воздуха. «Чтоб всех подобрать, – подумала Ира, – потерпевших в ночи крушенье, крушенье».

« 8 »

Вся эта ситуация Андрея изрядно раздражала. Ирка непонятно где шлялась, дети были у ее родителей, а он сидел на кухне с ее же родственниками и был вынужден вести какие-то совершенно дикие разговоры. И тот ее аргумент, что приезжают же к ним временами его брат с женой, совершенно не убеждал, потому что одно дело Лена или ее Поля, которая с обоими детьми как-то замечательно подружилась, а другое эти дикие родственники из Хмельницкого, которых сама Ирка не переносила, хотя всячески это отрицала. И вообще, почему они живут у них, а не, например, у Иркиных родителей. Или у Асиной мамы. При мысли об Асе ему стало еще тошнее; вот о ней точно не следовало думать. Уже два года он старательно себе это запрещал, и обычно ему даже удавалось этому запрету следовать.

К счастью, Иркины родственники уже, кажется, скупили весь Гостиный двор и половину Пассажа и вечером должны были уехать. Собственно говоря, через пару часов ему самому и предстояло посадить их на поезд; было даже непонятно, почему именно сейчас он вдруг так разозлился. Как-то же переносил он их все эти дни, разве что старался не слышать ничего из того, что они говорили. Иркины родственники тем временем продолжали говорить, но, поскольку Андрей еще несколько дней назад решил, что эту белиберду человек понять не способен, да ради душевного здоровья и не должен пытаться, то, даже если бы он сейчас вдруг и решил попытаться понять, о чем они говорят, ему бы, вероятно, это не удалось, потому что предыдущие серии он все равно не видел. «Часть седьмая. Здесь можно поесть, – мысленно сказал себе Андрей, пытаясь успокоиться. – Потому что я не видал предыдущие шесть». В этот момент он с удивлением понял, что его благодарят. Оказалось, что на всякий случай они хотят выехать заранее, чтобы не опоздать на поезд или не пропустить, если отправление неожиданно перенесут.

– За что? – спросил Андрей.

– За гостеприимство, – сказал тот, кого Андрей мысленно именовал «муж», хотя на самом деле его звали Вовчиком. Андрею казалось, что у подобных людей имен вообще быть не может; они представлялись ему существами не вполне одушевленными.

– Евреи должны друг другу помогать, – добавил муж Вовчик. – Тем более родственники.

Андрей кивнул.

– Хотя тот еврей, который взял на работу Оксаночку, – помнишь, мы тебе рассказывали, – нам вообще не родственник. А вот где-то сработало.

Андрей кивнул снова.

– Ага, – сказал он. – Просто хороший человек.

– И хороший еврей, – подхватила «жена», та самая Оксаночка, которую неизвестный ему человек и взял на работу.

Андрей разозлился еще больше. «А ведь, с другой стороны, некрасиво, – подумал он, – что я мысленно отказываюсь называть их по именам. Все это как-то дурно». Но и остальное было так себе. Он знал, что перебороть презрение способен далеко не всегда.

– Жаль, что детей не увидели.

– Я же вам говорил, – скучно ответил Андрей, – Ирины родители их забрали. Боялись, что вам будет тесно. Они вас очень любят.

Гости недоверчиво переглянулись.

– А Ира тоже не придет с нами попрощаться? – расстроенно и немного обиженно спросили они.

Андрей пожал плечами.

– Не знаю, – ответил он, – у них там аврал на работе.

Гости еще раз обиженно переглянулись.

– Ладно, – сказала Оксана, – передавай ей привет. Насильно мил не будешь. Большое вам спасибо.

Они собрали вещи и покупки, а Андрей проводил их на Николаевский вокзал. Посадил в поезд. Дождался отправления. Выдохнул с облегчением. «Я что, боялся, что они тихо вылезут и снова окажутся у нас дома?» – подумал он и твердо решил, что в следующий раз они будут жить у Иркиных родителей. Впрочем, нечто подобное он уже решал в предыдущий раз, но по не очень понятной причине Иркины родственники снова оказались у них. Да еще и сама Ирка решила перевалить их на него. «Интересно, а правда, как там дети?» – подумал он; впрочем, он знал, что обычно на Петроградской скучно им не бывает. Скорее уж Ирка потом выходит из себя от того, что им успевают наговорить ее родители; Андрей в их отношения старался не встревать.

– А почему ты нам это рассказываешь? – спросила Арина, неожиданно осознав, почти что кожей, уже знакомое по прошлому, но все еще немного странное волнение понимания и предчувствия.

Бабушка снова посмотрела на нее.

– Ты стала взрослее, – ответила она. – Ты очень быстро становишься взрослее. Вы должны знать, кто вы есть и кем вы никогда не сможете быть.

– Мы сможем быть кем угодно, – убежденно и упрямо сказал Митя. – Я недавно прочитал, что человек как змея, которая сбрасывает кожу.

«Как змея, – удивленно глядя на внука, подумала Вера Абрамовна, – которая сбрасывает кожу времени. Или как ящерица, которая отбрасывает хвост. Еще немного, и они отбросят хвосты. Я стану старой и буду держать в руке мертвый хвост. Настанет их весна, а я буду стоять с мертвым хвостом в руке в мире, который уже перестану понимать. Они будут скользить все дальше в глубину падающего на них времени».

– Потому что снова скоро зима, – сказала она внукам. – И потому что еще немного – и мы отпустим вас навстречу будущему. Не потому, что нам так хочется; просто у нас не будет выбора. Я не знаю, как вам это объяснить. Наверное, когда придет время, вы почувствуете это сами. На самом деле я хотела сказать вам нечто очень простое. Мы голодали, нищенствовали, работали днем и ночью, считали граммы блокадного хлеба, считали квадраты, по которым на Ленинград падали немецкие бомбы, ждали звуки черных воронков; но мы оставляем вам страну, которая, наверное, простоит еще сотни лет. Ваши родители избалованы сытостью, а им кажется, что они голодны и обделены. Иногда мне становится страшно за то, что они могут натворить. Мне хочется, чтобы хотя бы вы о нас помнили.

Арине показалось, будто она снова на той дальней временной даче на Выборгском заливе, где они и пробыли только пару месяцев, так полностью и не ставшей знакомой, с долгой дорогой до нее, в лодке, ползущей в тумане, среди камышей и водяных лилий, плывущей невидимыми низкими скалистыми берегами; она слышала плеск воды, падающей с пластиковых кончиков весел, вокруг лежал туман, а водой из протоки лодку сносило все дальше от безлюдных необитаемых шхер и песчаных отмелей.

– Мне стало страшно, – сказала ей Арина. – Почему ты никогда нам об этом не рассказывала?

– О чем? – спросила бабушка.

– Обо всем этом, – сказал Митя. – Ну обо всем том, о чем ты говорила сегодня. О войне. О прошлом. О будущем. Обо всем. Ты же понимаешь.

– О времени, – уточнила Арина. – О тумане, о лилиях, о ящерицах, о змеях, о том, как бывает страшно.

– Бывает очень страшно, – согласилась бабушка. – Но это не главное.

– А что главное?

– Была такая старая еврейская песня, – ответила она. – «Мир – это очень узкий мост. И главное – ничего не бояться». Но так не бывает.

« 9 »

Обивка казалась чуть потертой, а доски пола уходили из тени в свет; взгляд скользил вдоль них сквозь открытую дверь веранды, обрываясь на невидимых ступенях и продолжаясь вдоль садовой дорожки. Почти вся посуда, стоявшая перед ним, была простой и, по сравнению с домашней, удивительно белой; а в центре стола находился большой заварочный чайник, прикрытый кухонным полотенцем. Солнце стояло высоко, и стол почти полностью прятался в тени. Дальше же, за спинами сидевших напротив, все светилось, солнечные блики наполняли лакированные доски пола. Митя подумал, что было бы хорошо взять еще одну конфету, а потом, наверное, еще одну; вкус шоколада сладко держался на языке. Он сложил фантик пополам, потом еще пополам и осторожно положил под блюдце; то же самое он сделал еще с тремя фантиками, лежавшими рядом. Теперь они были почти незаметны, и можно было попытаться добраться до следующей конфеты, но мама посмотрела на него так, что он отдернул руку.

– Которая по счету? – спросила она, глядя на Митю пристально и с нескрываемым неодобрением.

Московские бабушки никогда бы так не поступили. «Митенька, ты хочешь еще конфет? – мысленно спросил он сам себя, с нежностью посмотрел на воображаемую бабушку Аню и бабушку Иду и для убедительности добавил: – К ужину, маленький, я принесу еще. У нас за углом очень хорошая булочная». «Булошная», – мысленно повторил Митя по-московски, зачарованный воспоминанием о знакомом, но одновременно и чужом, великом городе. Он еще раз с обидой посмотрел на конфетницу, но время было очевидно неподходящим. «У твоей мамы по утрам всегда плохое настроение», – как-то объяснил ему папа. Впрочем, сейчас папа не мог ничего объяснить и даже, по видимости, не заметил их молчаливого спора вокруг конфетницы, потому что был всецело погружен в разговор. Он сидел, откинувшись на спинку, упираясь ладонями в столешницу и глядя чуть поверх их голов; а дядя Валера, наоборот, ссутулился, нагнувшись над столом и глядя папе прямо в лицо.

– Тебе, – говорил дядя Валера, – всегда и всюду мерещится ветер перемен. Я вообще не понимаю, о чем ты говоришь. Какой ветер, куда, зачем. Что было, то и будет. Не один, так другой, что ты от них хочешь. Это как Союз писателей. Хороший бюрократ, плохой бюрократ. О чем ты вообще говоришь.

– Так не может продолжаться, – ответил папа. – Все же все знают, производство падает, стагнация мысли, стагнация искусства, стагнация чувств. Общество, которое не создает нового, разрушает сами основы своего существования.

– В этой стране ничего не может измениться, – упрямо возражал дядя Валера. – Ты посмотри на их пыжиковые шапки, посмотри на все это быдло перед ларьками и экранами телевизоров. И это от них ты ждешь понимания? От них ждешь изменений?

– Вы можете не при детях? – вмешалась мама с нарастающим раздражением.

– Что не при детях? – спросил ее папа. – Что воруют всё, до чего удается дотянуться, а эта война, похоже, никогда не кончится? Ты думаешь, к детям это не имеет отношения? Что они будут жить на другой планете?

– Пока что к детям имеет отношение в основном то, что ваши бессмертные мысли они будут пересказывать в школе, – ответила мама. – Хорошо, тогда уйдем мы.

– Ирина Натановна, что вы, – с опозданием заторопился дядя Валера. – Мы в любом случае как раз собирались пойти на залив. И можем взять с собой детей. То есть что я говорю. Как раз не можем взять с собой детей, потому что там сегодня ветрено и дети могут простудиться.

– Нам кажется, что время стоит на месте, – продолжал говорить папа, поднимаясь. – Но это не так. Я вспоминаю, как все было десять лет назад, и это было по-другому. А теперь и вообще многое станет явным. В переменах есть внутренняя необходимость, которой невозможно противопоставить ни индивидуальную, ни коллективную волю. Но от нас зависит то, куда они будут направлены.

– От нас не зависит ничего, – ответил дядя Валера, неожиданно остановившись на самом пороге веранды. – Что зависит от тебя? Что зависит от меня? Ты обманываешь себя, потому что тебе легче так думать. О какой исторической необходимости ты говоришь? Это же чистый марксизм. А правда в том, чтобы признать свое историческое бессилие и жить достойно вопреки истории. Все остальное самообман. Мы не можем выбрать историю, но можем выбрать себя в истории.

– И это не самообман? – закричал папа, почти выталкивая дядю Валеру из как-то неожиданно сжавшегося раструба двери веранды. – Звучит как все эти разговоры про богочеловека.

– Не вижу ничего нелепого в разговорах о богочеловеке, – ответил дядя Валера. – Наоборот, из всех возможных разговоров они мне кажутся едва ли не самыми разумными. По крайней мере, гораздо более разумными, чем разговоры про то, что все вокруг неожиданно превратится в земной рай.

– В рай земной не превратится никакая страна, – донесся уже от самой калитки удаляющийся ухающий голос папы.

– Кстати, – вдруг сказал дядя Валера, на несколько секунд задержавшись у забора, – ты помнишь ту странную древнееврейскую рукопись, которую мы тогда нашли? Я почти случайно выяснил, откуда был взят этот текст.

– Правда? – удивленно спросил папа. – Честно говоря, я уже и думать про нее забыл.

Потом они услышали негромкий деревянный стук и чуть дрожащее металлическое позвякивание.

« 10 »

Мама выпила еще глоток, чуть слышно поставила чашку на блюдце и с показным вниманием посмотрела на них с Ариной.

– Ну? – заметила она все тем же «отсутствующим» утренним голосом.

– Мы пойдем, – сказала Арина.

– Идите, – ответила мама. – Только на участке, хорошо?

– Хорошо, – согласился Митя.

Они спустились с веранды и быстро отбежали вглубь зелени. Здесь между соснами была подвешена доска качелей, и Арина стразу же на ней устроилась. Пахло густой хвоей и ранним летом. Мите ничего не оставалось, кроме как усесться на мох и прислониться к стволу сосны.

– Почему ты сказал «хорошо»? – спросила она.

– А почему я не должен был говорить «хорошо»? – возмутился Митя.

– А почему ты должен говорить «хорошо»? – снова спросила Арина, раскачиваясь все сильнее. – Вот взяли бы велики и поехали, – добавила она.

– Мама бы все равно тебя не отпустила.

– Почему это? – усмехнулась Арина.

– Потому что ты маленькая, – ответил Митя наставительно.

Арина с презрением посмотрела на него и продолжила раскачиваться. Верхушки сосен зашелестели, стихли, зашелестели снова.

– И куда бы мы поехали? – вдруг спросил он.

Арина зашелестела ногами по земле, веревки качелей прогнулись, она почти остановилась и посмотрела на Митю сверху вниз.

– Куда бы мы поехали… – повторила она, задумавшись; но потом снова засветилась. – Мы бы поехали к Анне Андреевне.

– Мама не любит, когда ты так говоришь, – ответил Митя. – Анна Андреевна умерла. Это могила. Ты не можешь так говорить о могиле. Кроме того, ты никогда ее не видела. И вообще, если мы туда поедем, мама отправит нас в магазин, потому что это «по дороге».

– Ты ее тоже никогда не видел, – победоносно парировала Арина и продолжила, перебивая саму себя: – Я видела фотографии. Она такая красивая. И еще папа нам ее читал. А в магазин я все равно не пойду. Ни за что. Ну хорошо, тогда бы мы поехали на залив.

Теперь настала Митина очередь почувствовать себя правым.

– На залив мама бы нас точно не отпустила, – победно сказал он. – Потому что она не хочет, чтобы мы слушали, о чем говорят папа и дядя Валера.

– Она никогда не хочет, – ответила Арина. – Это наша семейная тайна, а она не хочет, чтобы мы ее знали. Я знаю, что не хочет. Но мы все равно все узнаем. Обязательно узнаем, правда?

Она оттолкнулась ногой от земли и снова начала раскачиваться. Здесь, наверху, пахло неожиданно подступившим ветром с залива.

– Ты слышала, как папа сказал, что теперь многое станет ясным? – вдруг спросил Митя; Арина подумала и кивнула.

– А дядя Валера про этого богочеловека, – добавила она, немножко подумав. – Это, наверное, как снежный человек, только такой особый, от Бога?

– Дедушка Илья говорит, что никакого Бога нет, – ответил Митя.

– А дедушка Натан говорит, что это нас самих нет, а Бог – он как раз и есть. Хотя как это так – нас нет? Как это может быть, чтобы нас не было? Ты лучше скажи, почему это дедушки бывают такие разные?

Митя задумался.

– Но мы все равно все узнаем, – повторила Арина. – Или папа нам расскажет. Он же сказал, что теперь все всё узнают. Я думаю, что нам он расскажет первым. Если ему мама не запретит.

Мама спустилась с веранды и подошла к ним.

– Как это тебе не надоедает качаться, – с неодобрением сказала она.

– Я хочу к Ленке. – Арина старалась говорить капризным и обиженным голосом. – Она нас вчера приглашала, а ты нас не отпускаешь. У них вот такой, – она раскинула руки, чуть не упав с качелей, – ньюфаундленд.

– Ты сейчас упадешь и сломаешь шею, – сказала мама. – Но к Лене идите, всяко лучше, чем шататься от ворот до забора.

Боясь, что она передумает, они выбежали из дома, быстрым шагом прошли вдоль по улице, свернули направо, огляделись, еще раз повернули направо, по тропинке пересекли железную дорогу, прошли мимо яблонь, цветущих необыкновенным влекущим светом на даче композитора Соловьева-Седова, миновали еще несколько домов и даже тот большой двухэтажный деревянный дом, на который родители всегда показывали с особым почтением, потому что там когда-то жил сам Шостакович, которого они ходили слушать в филармонию и который был у них на пластинках. Свернули направо еще раз и, как в глубокую южную воду, нырнули в сосновый северный лес.

– Мы можем спуститься к заливу лесом, – объяснил Митя. – И здесь нас никто не увидит.

Арина побежала по тропинке, медленно спускающейся под гору. Лес был почти без подлеска, и ей вдруг захотелось бежать без оглядки, направо, налево, бегать кругами по уютному земляному ковру; а в просветах между соснами светилось яркое небо, под которым – по ту сторону узкого песчаного пляжа со старыми лодками – лежала мелкая вода залива. Ей вдруг стало казаться, что где-то там внизу, под этим неожиданно синим небом и находится то время, о котором говорил папа, когда все станет ясным, время, которое уже близко и которое мама почему-то хочет от них спрятать. Арине показалось, что и она сама вся наполняется тем неясным безадресным предчувствием нового и значимого, которое охватывает детей – или, точнее, которое происходит с детьми, вдруг отрывающимися от детства, чтобы, как им продолжают повторять и как они верят сами, начать дорогу к знанию и любви, но на самом деле – чтобы начать свое долгое падение в пустоту смертного времени.

Комната Арины находилась на втором этаже, и перед сном, когда дом уже затих, затихли соседние дома и даже во многих дальних окнах погас свет, она тихо открыла окно, прижалась к подоконнику и, не зная, как назвать это чувство счастья, ожидания, предчувствия и полноты, погружаясь в прозрачный обморок чувств, долго вдыхала запах сада и летних звезд.

Митя уже спал, и ему снилось, что где-то там, за могилой Анны Андреевны, за Щучьим озером и озером под названием Красавица, даже за поселком Симагино и военной базой, куда им категорически запрещалось ездить на велосипедах, где-то за дальними карельскими болотами в темноте появляются люди. Один за одним, они поднимались, выпрямлялись, как-то странно потягивались и начинали идти, привлеченные дальним запахом света. Во сне ночь была почти беззвездной, а серая луна висела совсем низко над вершинами елей. Небо у них за спинами было высвечено совсем тускло, но даже этого тусклого света было достаточно для того, чтобы очертить эти черные, бессветные, медленно движущиеся фигуры. Скрытые становились явными. Их было много, они были и ближе, и дальше; оказываясь на полянах и прогалинах, выступали отчетливее, высвечиваясь почти до самой земли темными силуэтами; другие же почти полностью пропадали в темноте подлеска. Они шли медленно, но твердо, упрямо и неотступно; Мите стало казаться, что земля постепенно наклоняется и опрокидывается ему навстречу. Ему показалось, что еще немного – и елки, и подлесок, и подступающие темные фигуры покатятся навстречу; но этого не произошло, они лишь подходили все ближе, все четче вырисовывались в просветах лунного неба. И тут кто-то закричал. То ли это кричали бессветные люди, то ли он сам не выдержал и стал кричать в своем сне. Митя проснулся; но время, сделав свой первый ход, так больше никогда не согласилось остановиться.

Воскрешение

Подняться наверх