Читать книгу Детки в порядке - Дэвид Арнольд - Страница 3

Ребята с аппетитом,
или Они жили, и они смеялись, и увидели, что это хорошо
Один
Значительные множества, или Подпоясайтесь, глупцы и бездельники

Оглавление

Комната для допросов № 3

Бруно Виктор Бенуччи III и сержант С. Мендес декабря // 15:12

Подумайте вот о чем: в мире миллиарды людей, и у каждого миллиарды разных «я». Я сам – тихий наблюдатель, аутсайдер со стажем. Я любитель искусства, бейсбольной команды «Метс», люблю вспоминать папу. Я представляю примерно одну семимиллиардную часть населения; таковы мои значительные множества, и это лишь начало.

– Все началось с моих друзей.

– Что началось?

– Моя история, – говорю я.

Хотя это не совсем правда. Мне надо вернуться еще дальше в прошлое, до того, как мы стали друзьями, когда было всего лишь…

Ладно, тут все ясно.

– Я влюблялся около тысячи раз.

Мендес слегка улыбается и пододвигает ближе цифровой диктофон.

– Прости… ты сказал, ты влюблялся?

– Тысячу раз, – говорю я, пробегая пальцами по волосам.

Раньше я думал, что любовь связана числами: первый поцелуй, второй танец, бесконечно разбивающиеся сердца. Я думал, что числа живут дольше, чем сама любовь; выживают в темных закоулках разрушенного сердца. Мне казалось, что любовь трудна и тяжела.

Теперь я так не думаю.

– Я – суперскаковая лошадь.

– Что? – спрашивает Мендес. Взгляд ее одновременно суров и печален.

– Ничего. А где ваша форма?

На ней твидовая юбка, приталенный жакет и летящая блузка. Я молча замечаю ее карие глаза – очень напряженные. Если бы не одутловатые мешки под глазами и морщинки в уголках, напоминающие лицевые кавычки, глаза были бы вполне привлекательными. Я молча замечаю едва заметные бороздки у нее на шее и руках. Они указывают на преждевременное старение. Я молча замечаю отсутствие обручального кольца. Я молча замечаю ее темные волосы до плеч с едва заметным намеком на стрижку и укладку.

Мимолетность, намек, отсутствие, томление… Похоже, значительные множества Мендес таятся в примечаниях шепотом.

– Технически я не при исполнении, – говорит она. – Кроме того, я сержант, поэтому мне необязательно постоянно носить форму.

– Так вы тут главная?

– Я отчитываюсь перед лейтенантом Беллом, но это дело поручено мне. Если я правильно поняла твой вопрос.

Я протягиваю руку под кресло, достаю из переднего кармана рюкзака флакон «визина» и быстро закапываю оба глаза.

– Виктор, тебя искали восемь дней. А сегодня утром вы с… – Она листает бумаги, пока, наконец, не находит нужный документ. – Вы с Мэдлин Фолко заходите сюда, чуть ли не за ручку с Мбемба Бахизир Кабонго по прозвищу Баз, главным подозреваемым по делу об убийстве.

– Я не шел с Базом за ручку. И он не убийца.

– Ты так полагаешь?

– Я это знаю.

Мендес улыбается мне с жалостью. Хмурая такая улыбка.

– Он только что во всем признался, Вик. А еще на орудии убийства нашли его ДНК. У нас достаточно доказательств, чтобы засадить Кабонго за решетку, и надолго. Что мне хотелось бы прояснить, так это почему восемь дней назад ты сбежал из собственного дома и пришел сюда этим утром. Ты сказал, что у тебя есть история. Так расскажи ее.

Сегодняшнее утро еще свежо в моей памяти. Голос База звучит у меня в мозгу, как живой. Отвлекающий маневр, Вик. Им будет нужно время. И мы должны дать им время.

– Каждая девочка, которая красит глаза, – говорю я.

Сержант Мендес прищуривается:

– Что?

– Каждая девочка, которая играет на музыкальном инструменте… за исключением, может, фагота.

– Прости, я не понимаю…

– Каждая девочка, которая носит старые кроссовки «Найк». Каждая девочка, которая рисует на своих кроссовках. Каждая девочка, которая пожимает плечами. Или печет печенье. Или читает.

Расскажи им про всех девочек. Про всех, в кого, как тебе казалось, ты был влюблен. Про всех из прошлого. Я улыбаюсь в душе – только так я и могу сейчас улыбнуться.

– Каждая девочка, которая катается на велосипеде.

Я достаю носовой платок и протираю угол рта, откуда стекает слюна. Папа называл меня дырявым кувшином. Тогда меня это бесило. Теперь мне этого не хватает.

Иногда… Да, похоже, я больше всего скучаю по тому, что раньше ненавидел.

Мендес откидывается на спинку стула:

– Твоя мама почти сразу сообщила о том, что ты пропал. Я была в твоей комнате, Вик. Уолт Уитмен, Сэлинджер, Матисс. Ты же умный мальчик. Я бы даже сказала, ботаник.

– К чему вы это?

– Я это к тому, что ты не крутой. Зачем ты притворяешься? Я под столом тереблю ткань своего браслета KOA. Я широк, я вмещаю в себе множество разных людей.

Мендес подхватывает:

– Я отдаю все свои силы лишь тем, кто поблизости, я жду тебя у порога. Кто завершил дневную работу? Кто покончил с ужином раньше других? Кто хочет пойти прогуляться со мною?

. .

Я стараюсь не выказать потрясения, но не уверен, получилось ли: может, меня выдали глаза.

– Уитмен помогал не свихнуться после пар по уголовному праву, – объясняет Мендес. – Ты ведь знаешь следующие строки, так?

Нет, я не знаю. Поэтому молчу.

– Успеешь ли ты высказаться перед нашей разлукой? – тихо говорит она. – Или окажется, что ты запоздал?

. .

– При всем уважении, мисс Мендес, вы меня не знаете. Она опускает взгляд на папку.

– Бруно Виктор Бенуччи III, шестнадцать лет, сын Дорис Джекоби Бенуччи и покойного Бруно Бенуччи-младшего, умершего два года назад. Единственный ребенок. Рост 168 см. Темные волосы. Страдает от редкого синдрома Мёбиуса. Одержим абстрактным искусством…

– Вы хоть знаете, что это?

– Ох, поверь, среди мошенников полно фанатов Пикассо. Так себе радость с ними работать.

– Я не об этом.

– Я знаю, о чем ты. – Мендес захлопывает папку. – И да, я изучила вопрос. Синдром Мёбиуса – редкая неврологическая аномалия с парализацией шестого и седьмого черепных нервов. Врожденное заболевание, вызывающее лицевой паралич. Я понимаю, что тебе приходится нелегко.

В голос Мендес закрадывается самодовольная нотка. Словно она только и ждала, когда я спрошу, что ей известно о моей болезни. У меня был синдром Мёбиуса, сколько себя помню, и это научило меня одному: если у кого хватает наглости утверждать, что они понимают, то вот именно они-то как раз ничего и не поймут. Кто понимает, предпочитает помалкивать.

– Вы изучили вопрос, – тихо, почти шепотом, повторяю я.

– Да, немного.

– Значит, вы знаете, каково это – когда под веки швыряют песок.

– Что?

– Ну вот такие ощущения. Из-за того, что не можешь моргать. «Сухость глаз»… Да это даже близко не объясняет, на что это похоже. «Пустыня в глазах» – вот это уже ближе к правде.

– Вик…

– А в ваших источниках было что-нибудь о том, как страшно бывает ночью, когда спишь с полуоткрытыми глазами? И что пить из чашки – все равно что пытаться заарканить луну? Лучшее, на что я могу надеяться, – это что одноклассники оставят меня в покое? А знаете, что некоторые учителя говорят со мной медленно-медленно, потому что считают тупым?

Мендес поерзала на стуле.

– Не поймите меня неправильно, – продолжил я. – Я не жалуюсь. Это у меня еще легкая форма. Раньше мне хотелось быть кем-то другим, но потом…

Потом папа познакомил меня с Анри Матиссом. Художником, который верил, что у каждого лица есть свой собственный ритм. Матисс стремился в своих портретах выразить, как он говорил, «особую асимметрию». Мне это понравилось. Мне было интересно, что за ритм у моего лица, какова его особая асимметрия. Однажды я рассказал об этом папе. Папа сказал, что в моей асимметрии есть красота. Мне стало легче. Не то чтобы я перестал чувствовать одиночество, но оно как-то меньше давило. Теперь я по крайней мере разделял его с искусством.

– Но потом? – спрашивает Мендес.

А я-то уже почти забыл, что начал предложение.

– Ничего.

– Вик, я знаю, что тебе приходилось нелегко.

Я тычу обоими указательными пальцами себе в лицо:

– Вы имеете в виду мой… «недуг»?

– Я не называла это недугом.

– Ах да. «Страдает от», сказали вы. Как гуманно.

Я чувствую, как под браслетом расходятся в никуда крохотные тропинки. Мои пальцы всегда были силой, с которой нельзя не считаться. Вечно они царапают, скребут, щиплют. Браслет напоминает мне об их проделках, но пальцы сильнее. Их маленькие пальцемозги решительно настроены проверить, какой у меня болевой порог.

Я спрашиваю:

– Вы когда-нибудь слышали, что нужно пройти через огонь, чтобы стать тем, кем должен?

– Конечно, – кивает Мендес, прихлебывая кофе.

– Я всегда хотел быть сильным, мисс Мендес. Но огня как-то, по-моему, многовато.

– Виктор, – раздается еле слышный шепот. Мендес склоняется ко мне, и все ее существо словно переходит из защиты в нападение: – Вик, посмотри на меня.

Я не могу.

– Посмотри на меня, – повторяет она.

Я смотрю.

– Это Баз Кабонго объяснил? – Она медленно кивает. – Не бойся. Ты можешь мне сказать. Это он, да?

Я молчу.

– Давай я расскажу тебе, что, как мне кажется, произошло на самом деле, – предлагает она. – Кабонго занервничал, когда увидел свои портреты расклеенными по всему городу. Решил, что хватит прятаться. Он уговаривает вас с твоей девушкой солгать нам. Рассказать, что вы были там, где вас не было… в то время, когда вы были где-то еще… с людьми, которых вы не видели. Он знает, что алиби – его последняя надежда. Алиби, или свидетель, который переложит вину на кого-то другого. А кто подойдет для этого лучше, чем двое невинных детей? Ну что, я близка к истине?

Я ничего не отвечаю. Я кого угодно перемолчу. Каждая минута – это уже победа, пусть даже и очень маленькая.

– Я хорошо делаю свою работу, – продолжает она. – И хотя мне пока не известно, где ты был вечером семнадцатого декабря, я знаю точно, где тебя не было. Тебя не было в том доме. Ты не видел ту лужу крови. Ты не видел, как гаснет взгляд того человека, Виктор. Знаешь, почему я в этом уверена? Если бы ты все это видел, то не сидел бы сейчас в этом кресле и не тратил бы мое время на какую-то херню. Ты бы обоссался от страха, вот что.

Эти пальцемозги – жестокие создания. Они отгрызают от моих множеств целые куски.

– Кабонго полагается на твою ложь, Вик. Но знаешь, о чем он забыл? Он забыл про Матисса. Забыл про Уитмена. Забыл про искусство. А ты ведь знаешь, что общего у всех достойных произведений, да? Честность. Та часть тебя, которая знает, что к чему. И именно эта часть расскажет мне правду.

Я молча считаю до десяти под звуки Базова голоса, который все звучит и звучит у меня в голове, как заезженная пластинка. Пусть думают, что хотят. Но ты им не лги.

– Мы защитим тебя, – говорит Мендес. – Тебе нечего бояться. Просто расскажи мне, что случилось.

Отвлекающий маневр, Вик. Им будет нужно время. И мы должны дать им время.

Я склоняюсь ближе к диктофону и прокашливаюсь.

– Каждая девочка, которая пьет чай.

Мендес спокойно захлопывает папку:

– Ладно. Думаю, мы закончили.

– Каждая девочка, которая ест малиновое печенье.

Она выдвигает стул из-под стола, встает с видом человека, завершившего дело, и говорит громко и четко:

– Опрос Бруно Виктора Бенуччи III завершен сержантом Сарой Мендес в три часа двадцать восемь минут пополудни. – Она нажимает кнопку, хватает со стола кофе и папку и идет к двери. – Скоро за тобой заедет мама. А пока можешь выпить кофе – там, дальше по коридору. – Она качает головой, открывает дверь, и бормочет: – Сраное малиновое печенье.

Полицейское управление Хакенсака и комната для допросов № 3 растворяются, превращаясь в Сады Мейвуд, Парник номер одиннадцать. Я представляю себе: Баз Ка-бонго, с его спорными родительскими инстинктами и рукавом из татуировок; бесстрашная Коко, преданная до самого конца; Заз Кабонго – щелкает пальцами, пританцовывает на месте… А еще я представляю Мэд. Я помню этот момент; мой момент надрывающей сердце ясности, когда облака расступились, и я увидел все так, как не видел никогда раньше. Дело в том, что я не знал, что такое любовь, пока не увидел, как она сидит в парнике, разворачиваясь передо мной, как карта, и открывая множество неисследованных земель.

Сержант Мендес открывает дверь, чтобы уйти, а я вытаскиваю руку из-под стола и поднимаю ее. Браслет оказывается на уровне глаз. Я восхищенно разглядываю большие белые буквы на черном фоне: РСА Уолт Уитмен был прав: мы правда вмещаем в себя множества. По большей части трудные и тяжкие, и тогда это сплошные беспокойства. Но другие – о, какие же дивные!

Вроде вот этого.

Я – один из Ребят с Аппетитом.

– Я был в том доме, мисс Мендес. – Я фокусирую взгляд на белоснежных Р, С и А. Расплывчатые очертания Мендес застывают в дверном проеме. Она не оборачивается. – Я был там, – говорю я. – Я видел, как погас его взгляд.

(ВОСЕМЬ дней назад)

ВИК

«Цветочный дуэт» завершился.

«Цветочный дуэт» начался опять.

Волшебство повтора.

Я скучал по папе. Следовательно, я стоял на краю пирса.

Именно этим я занимаюсь, когда сильно скучаю по папе.

Стоять на краю пирса приходилось часто.

Я засунул руки в карманы и поднял воротник куртки, чтобы защититься от холода Джерси (он похож на злобного дракона с длинными ледяными зубами). Волосы развеваются на ветру. Ну и что, если спутаются. Мне-то какая разница.

Волосы не имеют никакого значения.

Две вещи имеют значение:


1. Эта ария, «Цветочный дуэт». Раньше она была папиной любимой. Теперь она моя любимая.

2. Подводная лодка в спячке. USS-Ling.

Когда-то великое судно, достойное морских волн, она уже давно покоится в водах реки Хакенсак; гораздо дольше, чем я живу. Лодка напомнила мне вот о чем: скаковых лошадей на пенсии отправляют на фермы для секса, где они только и делают, что размножаются с другими скаковыми лошадьми. Заводчики надеются, что лучшие лошадиные гены победят и на свет появится Суперскаковая Лошадь. (Однажды папа отвел меня на экскурсию на такую ферму; когда гид завел разговор о меринах и различных методах искусственного оплодотворения, я решил, что лучше подожду в машине.) К сожалению, в реке не водится других подводных лодок, с которыми Ling мог бы размножиться.


Следовательно, никакого подводнолодочного секса.

Следовательно, никакой Суперподводной.

Эту часть берега определили под официальный морской музей с экскурсиями и всем прочим. Музей открывался только по выходным, а значит, во все остальные дни я мог находиться тут, никем не потревоженный. Чаще всего я забредал сюда после школы. Интересно, думал я, на что похожа подлодка по ночам. Не знаю, почему меня так к ней тянуло. Возможно, потому, что ее настоящая жизнь уже завершилась, но лодка все еще была здесь, с нами. Я чувствовал с ней какое-то родство.

У меня в кармане завибрировал телефон. Я вытащил его наружу и нажал на экран, чтобы прочесть эсэмэс от мамы.

«Слушай, можешь забежать к бабушке за прошутто? Пжлст?:):)»

Эти сокращения – просто ужас какой-то. Мама все еще пользуется древним телефоном-раскладушкой, на котором, чтобы добраться до нужной буквы, надо нажать кнопку раз десять. Я не раз пытался продемонстрировать маме удобство нормальной клавиатуры, но она так и не поняла.

Я напечатал в ответ:

«С превеликой радостью и благодарностью, о благая мать, выполню я ваше желание откушать венецианского мяса, приправленного солью, этим дивным вечером. Вернусь незамедлительно и с большою поспешностью.

Навеки ваш любящий сын, Виктор. :) :) :)»

Через секунду она ответила:

«Спс, детка».

Спс, детка.

Я убрал телефон обратно в карман и посмотрел вдаль на Ling. Совсем недавно мама бы подыграла мне. Ответила бы так же витиевато.

Но теперь все иначе.

«Цветочный дуэт» подошел к душераздирающему припеву. Ветер все так же терзал мне волосы. Я не то чтобы особо любил оперу; я любил эту конкретную. Представлял, как эти две женщины с их головокружительными сопрано заслуживают такой же головокружительный успех. Они не пели; они летали. Однажды папа сказал, что люди не любят оперу, потому что слушают мозгами, а не сердцем. Он сказал, что у многих мозги туповаты, но сердца, как лазер, прорезают любую толщу лапши на ушах. Думай сердцем, В, говорил он мне. Именно там живет музыка. Папа постоянно разговаривал в таком стиле, потому что он был парнем, который живет настоящим моментом. Думает сердцем. Теперь таких, как мы, осталось совсем мало.

Я пнул ближайший камень, целясь в артиллерийскую установку, и позорно промахнулся. Я вслух говорил с отцом, отлично понимая, что он меня не слышит. И я себя тоже не слышал (в наушниках на полную громкость взмывали ввысь сопрано), но это было даже приятно. Говорить, не слыша себя. Я пнул еще один камень. Точно в яблочко. Камень звякнул о ствол пушки и, отскочив, плюхнулся в темные речные воды. Я улыбнулся про себя, представляя, как он погружается на самое дно, где останется навсегда. И никто не будет знать, что он там в спячке.

Совсем как Ling. Как мой голос в пустом воздухе.

Как я сам.

Отвернувшись от пирса, я перешел через Ривер-стрит, левой-правой, левой-правой, наслаждаясь одиночеством этой прогулки до «Бабушкиных деликатесов». На улице было холодно. Знаете, такой холод, который видно: дохни́ – и перед лицом поплывет, распускаясь, цветок лотоса. Такой холод, когда не знаешь: то ли небо затянуло облаками, то ли само небо цвета облаков. Холод говорил с нами целыми предложениями, и вот что он сказал: Снег уже в пути, ребята. Собирайтесь со своим мелочным, никчемным духом.

«Цветочный дуэт» подошел к концу.

«Цветочный дуэт» начался вновь.

О, эта магия повторов.

Боже, как же я скучал по папе.


Я склонился над стеклянной витриной, пытаясь вспомнить, в чем разница между панчеттой и прошутто. Не то чтобы это было важно; для лазаньи Бенуччи подходило исключительно прошутто. На меньшее она не соглашалась.

– Ты мальчик малый, так?

Я огляделся по сторонам, пытаясь понять, к кому обращается мясник. Помимо меня в магазине был только грузный подросток, полностью облаченный в одежду с символикой «Нью-Йорк Джетс»: шапка, шарф, варежки, куртка. Он сидел за столиком в углу, зажав в руках сэндвич и банку колы и осматривая меня с видом любопытства, отвращения и абсолютной растерянности. Мне был хорошо знаком этот взгляд.

– Ты. – Мясник ткнул в меня могучим пальцем из-за прилавка. – Ты мальчик малый. Так?

– Ну… наверно. Я несколько маловат для своего возраста.

– Чего? Громче говори.

Фанат «Джетс» за моей спиной фыркнул. Я заправил волосы за уши и попробовал ответить покороче:


– Да. Я малый мальчик.

Я малый мальчик.


Мясник (его, если верить бейджику, звали Норм) повернулся к куску мяса на колоде:

– Ну ладненько тогда. Малым мальчикам нужно мясо. Крепит кости! Вырастешь большой, сильный. – Он улыбнулся, поигрывая бицепсом. – Как я! Ха!

Я никогда не знал, что ответить этому парню. Наполовину лев, а наполовину – почти наверняка – русский, он был покрыт неприглядно густыми волосами, которые росли из самых неприглядных мест. Да, он был тучен, но дело не только в этом. Сама его тучность – крепкая, бугристая, мясистая – выдавала человека, который не прочь отведать товара, который продает. Согласно моей теории, Норм был бывшим агентом КГБ и теперь прятался в северном Джерси, дожидаясь победы нового советского режима.

Прозвонил колокольчик над дверью, и вошли они. Все четверо. Как всегда, вместе.

Я встречал этих ребят в городе уже раз десять. Жизнь в Хакенсаке не то чтобы бьет ключом; куда ни пойдешь, скоро начнешь наталкиваться на знакомых незнакомцев. Обычно это происходило по чистой случайности; скорее dйjа vu, чем рука судьбы.

– Привет, Норм, – сказал старший.

Я слышал, как другие называют его Базом. Ему было лет двадцать пять или около того. Мускулистый, высокий – метр восемьдесят, не меньше. На его рубашке не хватало рукавов; от левого плеча вниз по руке бежали татуировки. Своим внешним видом он бросал вызов не только обществу, но и самой погоде. Говорил Баз с легким акцентом, который я не мог распознать, и неизменно носил бейсболку с логотипом «Трентон Тандерс».

– Да, мистер Баз. – Норм вытер окровавленные лапы о фартук, и глаза его сияли. – Я как раз думал, что, может, увижу вас сегодня. Погодите минутку. Я сейчас вернусь. – Норм исчез в подсобке.

Я стоял в углу, заправляя волосы за уши и чувствуя себя малым, очень малым мальчиком.

По не совсем понятным причинам Норм в присутствии этих ребят превращался в Суперскаковую лошадь. Даже фанат «Джетс», минуту назад буравивший меня взглядом, продолжал жевать кусок бутерброда, который откусил, когда группа только зашла. Из них сочился какой-то безрассудный энтузиазм, словно в любой момент они могли бросить все и убежать. Нипочему, просто смеха ради.

– На что уставился, пацан?

Самая крохотная в компании, эта девочка лет десяти-одиннадцати с кудрявыми рыжими волосами и вся в веснушках, носила свитер на вырост и варежки из разных пар. Она не выпускала ладонь База из своих рук.

– Коко, – сказал Баз, – не груби.

Он одарил меня быстрой улыбкой, а потом повернулся и шепнул что-то третьему в компании. Тот выслушал, энергично кивнул и дважды щелкнул пальцами. Ему было лет девятнадцать или двадцать, и кофта с логотипом «Journey» была ему сильно мала: рукава едва прикрывали локти.

Последней в группе была сероглазая девушка в облегающей сине-зеленой куртке с радужными полосками и желтой вязаной шапке; волосы у нее были такие длинные и золотистые, что не сразу разберешь, где начинается шапка и заканчиваются пряди. Желтый, радужный, серый… взрыв палитры, сошедший с ума Матисс. Она стояла в тени остальных, уткнувшись в книгу, словно книги для того и придуманы, чтобы читать их в мясницкой лавке. Ледяная, стоически прекрасная.

Я часто видел этих ребят, но очарование этой девочки поражало меня всякий раз с новой силой. Панчетта, прошутто, сраный ветчинный рулет – какая разница? Присутствие этой компании порождало во мне первобытное волнение, смесь восхищения и страха.

– Ну ладно. Знаешь что? – заявила маленькая рыжинка, выпуская ладонь База и складывая руки на груди. – Ты ужасно много пялишься. Тебе уже кто-то говорил? И кстати, это мы должны пялиться на тебя.

– Коко! – вступился Баз.

Я закрыл лицо волосами и снова повернулся к витрине с соленой свининой. К таким комментариям, особенно от детей, я уже давно привык. Но привыкнуть – не значит перестать страдать.

Норм вернулся из подсобки с объемным бумажным пакетом и швырнул его через прилавок Базу в руки. Тот улыбнулся, поблагодарил его, потом развернулся и вывел ребят из магазина. И вот они исчезли.

– Ладушки. – Норм снова повернулся ко мне. – Чего изволишь, малый мальчик?

Сквозь окно магазина я наблюдал, как ребята переходят дорогу. Они двигались как один человек… Может, мир совсем не такой, как я его себе представлял?

– Панчетта, – пробормотал я, слишком увлеченный зрелищем за окном, чтобы подумать о том, что говорю.

– Ладушки. Сколько?

Я смотрел, как они сходят с Центральной улицы, поворачивают на Банта, и скрываются за углом.

… …

– Эй, малый мальчик? Что-то не так?

Я не ответил.

Вместо этого я рванул из «Бабушкиных деликатесов» без прошутто, без панчетты, чуть не сбив колокольчик над дверью, и побежал через дорогу в каком-то помешательстве. По центральной улице – и дальше, за угол Банта. Мой маломальчиковый мозг все еще обрабатывал информацию, но сердце прорывалось через горы бессмыслицы, как настоящий рысак.

МЭД

Я перелистнула страницу «Изгоев» и в который раз пожалела, что не могу нырнуть в книгу. Нырнуть в выдумку – о, если бы случилось это «о, если бы».

– У Хааген-Даз есть хороший со вкусом кофе, – сказала Коко. – Печеньки со сливками, шоколад с зефиром, итальянское карамельное тира… Мэд, как это называется?

Я подняла взгляд: Коко стояла, прижавшись носом к холодной стеклянной витрине, и вокруг ее всклокоченной шевелюры тысяча ведерок с мороженым крутились, словно вокруг рыжего солнца.

– Тирамису, – сказала я. – Это похоже на такой мягкий пирог. Только вроде это не настоящий пирог. Но в нем есть кофе и ром.

– Да ты чё! – ахнула Коко. – Ром? Как пьют пираты? Из какой дыры я вылезла, что не знаю про тирамису? Ой, посмотри, есть со вкусом песочного теста! Это ведь твое любимое, да, Заз?

Заз уставился на витрину с мороженым, словно глядел куда-то далеко-далеко, и щелкнул пальцами. Громкий звук эхом пронесся по магазину.

«Фудвиль» на улице Банта жил неторопливо и очень, очень скучно, как раз нам по вкусу. Сотрудники снова и снова расставляли и переставляли безликие коробки с хлопьями, солеными огурцами и лапшой быстрого приготовления. Они протирали чистые полы и приклеивали этикетки на товары, где уже были этикетки, и притопывали в такт немощному ритму радио; они возводили пирамиды из консервов и трудились в дальних углах, рядом с натертым сыром, где мерцали флуоресцентные лампы.

А в самом центре «Фудвиля» стоял наш собственный маленький городок: одиннадцатый ряд, замороженные молочные десерты. Мы таращились на мороженое, словно ожидая, что это оно выберет нас.

Баз появился из-за угла, толкая перед собой полупустую тележку и устало свисая через ее край, как изможденная мать четверых детей.

В каждой семье есть нормальный член, только в некоторых, похоже, эта нормальность более нормальная.

– Ну наконец. – Коко пожирала мороженое глазами. – Мэд говорит, что тирамису – это такой мягкий пирог с настоящим ромом, как пираты пьют. Это правда? Скажи, это правда?

– Я не знаю. – Баз снял кепку и пробежал пальцами по волосам. Я уже видела этот жест раньше и знала, что он значит. Пора готовиться к урагану ярости, который обрушит недовольная Коко.

– Ну тогда мы точно должны попробовать. – Она открыла дверь морозилки. – Но давай возьмем еще какое-нибудь, а то вдруг это будет пипец отстойным.

– Прости, Кокосик, – сказал Баз. – В другой раз.

Она вздохнула:

– Ну ладно, раз только одно, тогда…

– Нет. Я имею в виду, вообще без мороженого. Как-нибудь потом, ладно?

Взъерошенные волосы Коко взлетели вверх, она резко развернулась:

– А ну-ка повтори.

– Мне заплатят только завтра. Поэтому сегодня вот. Завтра нам все равно возвращаться за вещами Гюнтера, может, тогда и возьмем мороженое. Да и это… посмотри какая на улице холодина.

– А в животе у меня не холодина. – Коко повернулась обратно к морозилке. Она протянула руку к дверце, и голос ее зазвучал выше, зазвенел серебряным колокольчиком добродетели: – Оно влезет мне под куртку, Баз. Никто и не заметит, что оно пропало.

Я не могла не восхититься: такая крошка, а способна на такие крупные гадости. Коко, она такая. Не только кожа да кости, но еще и дикая воля к жизни, боевой дух и яростная преданность, которую больше нигде и не встретишь. Когда она говорила своим тоненьким голоском, вы все равно слышали заглушенный рев за каждым ее словом.

– Мы заметим, Коко, – ответил Баз. – Ты знаешь мои правила.

За спиной раздался оглушительный грохот.

Там, в конце ряда, стоял мальчишка. Вокруг него валялись консервные банки, когда-то расставленные идеальной пирамидой, а теперь разбросанные в беспорядке, как осколки после взрыва.

– Это он, – прошептала Коко. – Тот чувак от «Бабушки». Который таращился.

Коко была права: до сегодняшнего дня мы пару раз встречали этого паренька. Длинные жирные космы, острый взгляд синих глаз… Но определяло его не это. Он носил рюкзак, синие джинсы, ботинки на шнуровке. Но определяло его не это. У него было незабываемое лицо. Во-первых, оно совершенно не двигалось. Не улыбалось, не хмурилось, не передавало никаких эмоций. Все лицо, за исключением глаз. Глаза у него были живые и яркие, но я не уверена, что заметила бы это, если бы сейчас он не смотрел на меня в упор.

Подошла юная девушка в сетке для волос. Она оглядела сцену разрушения.

– Ну что за дела! Я только закончила расставл… – Она посмотрела на мальчика и, проглотив слова, издала слабый удивленный вздох.

На секунду наступила тишина. Затем сотрудница в сетке для волос склонилась и стала подбирать банки:

– Не переживай, приятель. Всякое случается.

Парнишка вцепился в рюкзак, одарил меня прощальным взглядом, развернулся и убежал.

Я же говорила… – Коко уже успела отвернуться и продолжила изучать солнечную систему ведерок с мороженым. – Пипец он странный, этот чувак.

Заз щелкнул пальцами.

Баз подошел, чтобы помочь девушке собрать банки, а я вернулась к своей книге, притворяясь, что читаю. Притворяясь, что синева этих глаз не пронзила меня насквозь, притворяясь, что мне неинтересно, что бы сотрудница «Фудвиля» сказала этому пареньку, если бы его лицо не выглядело так, как оно выглядит.

ВИК

Я стряхнул снег с ботинок и поставил их у двери сушиться. В прихожей с важной вальяжностью расположились два гитарных чехла с нашивками: «The Cure» и знак Бэтмена.

У нас в гостях были Клинт и Кори. Сыновья Бойфренда Фрэнка.

Я совсем недавно разрушил консервную пирамиду на глазах, возможно, у самой красивой девушки на свете (а если и не самой красивой, то уж точно самой поразительной, такой, от которой прошибает пот). Присутствие Бойфренда Фрэнка – и его отпрысков, живущих в собственном мультфильме Тима Бертона, – было последним, чего бы мне сейчас хотелось.

Они выжимали из меня силы. И еще с какой вальяжностью.

Клинт и Кори не были близнецами, но вы бы их отличить не смогли. Они носили одинаковые готические наряды, и зубы их были слишком велики для черепов. Я представлял, как корни зубов у них прорастают в глубь головы и крепятся там, где полагается быть мозгу. Как и я, Клинт и Кори потеряли одного из родителей из-за рака. Но, в отличие от меня, они использовали свою трагедию, чтобы измазаться черной подводкой для глаз и основать группу под названием «Оркестр потерянных душшш». Я-то вместо этого занимался куда более разумными вещами. Например, проводил эксперимент: как сильно нужно вдавить кредитную карточку ребром в руку, чтобы пошла кровь? Мама пригласила их репетировать у нас в подвале, и вот они уже стали завсегдатаями резиденции Бенуччи.

Как я уже сказал, это все очень, очень вальяжно.

Я услышал маму; она сидела на кухне с Фрэнком, Клинтом и Кори. Дружная, счастливая семья. Их счастливые дружные голоса звенели счастливыми дружными колокольчиками из нашей счастливой дружной кухни.

Дзынь-дзынь-как-твой-дзынь-день?

Я поставил рюкзак рядом с гитарными чехлами, повесил куртку и прошел по коридору. Мама, твердо решившая не пропускать больше ни праздника, с самого Дня благодарения начала готовиться к Рождеству. Украшает дом, печет пироги, тарталетки, хлеба, торты, пудинги… «Все во славу Рождества», как она сказала уже сотню раз. Интересно, может, в этом году мы можем назвать этот праздник как-то иначе?

Впрочем, ладно.

Я ее не виню.

В прошлом году Рождество получилось так себе.

Это была первая годовщина с папиной смерти. Никаких гирлянд. Никаких пирогов. Даже елки не было. Так что, если ей теперь хотелось обвешать огоньками каждый угол и закуток в доме и разукрасить коридоры, как обезумевшей Снегурочке, я не против. Однако был в доме один предмет, не затронутый маминым безудержным энтузиазмом. Журнальный столик в прихожей.

В нем самом не было ничего особенного.

Но на столешнице стояло нечто настолько величественное, настолько огромное, что у меня дрожали колени всякий раз, как я проходил мимо.

Я безвольно наблюдал, как мои ноги в носках, обретя собственную волю, медленно пододвигаются к столику. Я стоял так близко, что мог дотронуться до него. Так близко, что мог протянуть руку и потрогать урну с папиным прахом.

У меня завибрировал телефон. Я вынул его и увидел еще одно сообщение от мамы.


«Ты где?»


Из кухни звенели счастливые дружные голоса. Дзынь-дзынь-как-прошел-дзынь-дзынь-день? Я положил телефон на столик и потянулся к папиной урне. Пальцы замерли в паре сантиметров.


Когда твои веки не двигаются, это прилично усложняет жизнь. Особенно нелегко приходится со сном и морганием. Но есть еще кое-что, о чем многие не задумываются: воображение. Представьте, как вы воображаете себе что-то, какое-то место или предмет. Вы ведь закроете глаза хоть на секунду? Такое вот долгое моргание.

Для меня это было настоящей проблемой, пока папа не научил меня уходить в Страну Ничего. Он сказал, что люди закрывают глаза, воображая что-то, потому что им нужно пустое пространство, с которого можно было бы начать. Он объяснил, что видит, когда закрывает глаза. Что это не чернота или темнота… а просто пустота. И найти что-то можно только погрузившись в ничто, Вик.

А теперь он сам был воплощенным Ничем.

Теперь он был в банке.

Я отправился в свою Страну Ничего и представил, как папа заглядывал ко мне перед сном.

Эй, Вик. Нужно что-нибудь?

Нет, пап.

Все хорошо?

Да, пап.

Ну тогда хорошо. Спокойной ночи.

Спокойной ночи, пап.

Мне тогда казалось, что он ужасно мне надоедает. И вот, стоя в носках в забытьи темного коридора, вытянув руку вперед, я застрял между чем-то и ничем, недоумевая, как эта обычная, ничем не примечательная урна способна источать жар тысячи пустынь.

Папа умер два года назад. И я до сих пор не мог дотронуться до урны.


– Обед просто бомбический, Дорис. – Фрэнк перевел взгляд на сыновей. – Скажите, мальчики, еда просто шик!

Клинт прокашлялся:

– Да, пап, точно.

Кори хмыкнул и кивнул.

– И как у тебя получается, что эти… – Фрэнк ткнул в картофелину, подыскивая слова. – Хрустящие кусочки… и пряности… как ты делаешь их такими…

– Хрустящими и пряными? – спросила мама.

Фрэнк рассмеялся, склонился к ней и чмокнул в щеку. Его рука под столом дернулась в ее направлении. Я поперхнулся, каким-то чудом не скончавшись прямо на месте.

– Честное слово, с картошкой я ничего не делала. Но я с радостью передам твои восторги повару с фабрики замороженной картошки. Я собиралась сделать свою знаменитую лазанью, но кое-кто забыл купить прошутто.

Она устремила взгляд на меня.

– Ага, – сказал я, прочистив горло. – Прощения прошу. Я вообразил лицо Стоической Красавицы и твердо знал, что никакого прощения я не прошу, совсем, ни капельки.

– Я мог бы купить прошутто по пути из суда, солнышко. – Фрэнк нагреб себе на тарелку стручковой фасоли.

Фрэнк любил говорить про суд. Суд то, суд это. Разговоры о суде делали бойфренда Фрэнка в собственных глазах Фрэнком-Суперскаковой-Лошадью.

Но на самом деле он был больше похож на французского пуделя.

– На самом деле я даже позвонил узнать, не нужно ли тебе чего, но ты не ответила. Я бы оставил сообщение, но…

– Знаю, знаю.

– Кое-кто по совершенно необъяснимой причине отказывается чистить голосовую почту.

– Знаю, – ответила мама, широко улыбаясь. – Вот сегодня этим и займусь. Хорошо?

Фрэнк склонился к ней и зашептал:

– Сегодня ты точно этим займешься.

– Фу, пап, – сказал Клинт.

Кори поперхнулся и потряс головой.

Я глотнул газировки, размышляя, а что случится, если я сейчас перегнусь через стол и влеплю бойфренду Фрэнку пощечину.

Фрэнк был полной противоположностью папе: элегантный, успешный, с пышной шевелюрой. Совершенно неспособный на тонкость чувств. Он был громогласным, пожирающим стручковую фасоль юристом и неизменно ходил в костюме. Я ни разу не видел его в чем-либо еще. Наверно, он просто влюблен в костюмы. И наверно, в этом нет ничего особо значительного, но мне это было важно. Папа часто ходил в магазин в пижамных штанах.

Да и я тоже из таких.

– Ну, ребята, – сказала мама, – как поживает ваша группа?

– Хм… – Клинт быстро кинул взгляд на отца. – Ну это. Хорошо, миссис Бенуччи. Правда, хм, хорошо. Так, Кори? – Он пихнул брата локтем под ребра. Кори тут же перестал жевать и сосредоточился на хмыканье и кивках.

Фрэнк положил на тарелку третью порцию фасоли.

Мда уж. В фасоль он, видимо, тоже влюблен.

– Вот и отлично, – сказала мама. – Может, вскоре мы услышим что-нибудь из вашего? Ну, вроде концерта. Ты согласен, а, Вик?

Я поднял свой тонкостенный стакан в ироническом тосте, опустошил его до дна и поднялся.

– Ты куда? – спросила мама.

– Возьму еще газировки.

Клинт кинул вилку на тарелку, встал и схватил мой пустой стакан.

– Я налью. – И он скрылся на кухне, оставив нас недоумевать, что же, черт возьми, только что произошло.

Клинт редко вызывался кому-то помогать, а уж особенно мне.

– Как мило с его стороны, – засияла мама.

– Он очень милый пацан, – сказал Фрэнк с набитым ртом. Я мысленно прошелся по списку неопределяемых ядов, которые можно найти у нас на кухне. Чего-то такого, что Клинт сможет подбросить мне в напиток. Он вернулся через минуту, поставил передо мной бокал и сел на свое место, не говоря ни слова. Мама продолжила говорить. Что-то насчет того, как она счастлива, что мы все хорошо ладим. Я не особо прислушивался. Меня больше занимал тот факт, что Клинт заменил мой стакан папиным любимым пивным бокалом с логотипом «Метс». Бокал был из толстого стекла, а значит, я почти наверняка пролью на себя газировку, пока буду пить.

– У Клинта и Кори особые отношения, – сказал Фрэнк. – Особенно если вспомнить, что они погодки. Даже одеждой меняются.

Я обхватил бокал, но поднимать не стал.

– Что-то случилось? – с едва заметной улыбкой спросил Клинт.

Кори хмыкнул, кивнул, прожевал кусок.

Клинт с Кори предпочитали гадить исподтишка. Они не смеялись над моим лицом, как обычные дети. Они понимали: чтобы боль длилась дольше, нужно докопаться до ее оснований.

– В смысле генетики, – гудел Фрэнк. – У братьев ДНК так же похожи, как и у детей с родителями. – Он запихнул в рот фасоли, словно ставил точку в конце предложения.

– Ты просто кладезь знаний, Фрэнк, – сказала мама, не замечая папиного бокала. Либо предпочитая не замечать.

С тех пор как отношения мамы с Фрэнком стали серьезными, наши с ней сократились до минимума: минимум слов, прикосновений, чувств. Ее красота поувяла в Темные Дни, но и оставшейся хватало с избытком. Волосы у нее, как и улыбка, были яркими и юными; морщины у глаз стали заметней, но разве можно было ожидать иного? С самого диагноза до похорон она не отходила от папы ни на минуту. Было всего три причины, по которым она соглашалась покидать дом в Темные Дни:


1. Продукты.

2. Лекарства.

3. Процедуры.

После диагноза папа прожил еще полтора года. Доктора говорили, что это редкий случай. Говорили, что он – боец. Говорили, что ему повезло.

А я сказал, что если они считают, что папе повезло, то пусть проверят голову. По крайней мере, у него была мама, которая ухаживала за ним. Полтора года она жертвовала всем, чтобы папе под конец жизни было удобнее. Разве не должен я теперь за нее радоваться? Разве она этого не заслужила? Разве не должен я встречать бойфренда Фрэнка с распростертыми объятиями? Конечно да. На все три вопроса. Но в глубине души я думал о жертвах, на которые она пошла, и сравнивал их с тем, что она получила взамен.

– Это и в литературе есть, – как по команде, снова заговорил Фрэнк.

Он снова отправил в рот порцию стручковой фасоли, и я с трудом удержался, чтобы не спросить, не нужна ли ему вторая вилка. Ну, чтобы по одной в каждую руку.

– Помните, в этом русском романе про четырех братьев, – продолжил он. – Как их там… Ох, никогда не могу запомнить название.

Я посмотрел на маму. Решится ли она посмотреть на меня. Хоть раз за вечер посмотреть мне в глаза. Хоть раз забыть о нашей азбуке Морзе и заговорить, как в старые времена.

– Ну вот, теперь не успокоюсь, пока не вспомню. – Фрэнк даже перестал пихать в рот фасоль. – Братья какие-то там. Толстой… известный же такой роман…

– Карамазовы, – тихо сказал я, не отводя взгляда от мамы.

Улыбка на ее лице растворилась. Медленно, медленно она перевела на меня глаза. Наконец-то. На пару секунд стол тоже растворился. Фрэнк, Клинт, Кори… Все исчезли. Остались только мы вдвоем. В грустном доме, полном счастливых воспоминаний. Мы смотрели друг на друга, пока она не отвернулась в сторону. И тогда я понял, что потерял ее.

Я отодвинул тарелку, заткнул волосы за уши и поерзал на сиденье.

– Фрэнк, вы тупой кретин.

– Виктор! – закричала мама.

Фрэнк, на секунду оглушенный, повернулся помочь Клинту, который внезапно поперхнулся хрустящей картофельной корочкой. Кори жевал, хмыкал, кивал.

Мама грозно поднялась из-за стола:

– На кухню! Сейчас же.

Я, не торопясь, встал, с силой отодвинув стул от стола и последовал за ней на кухню. Гирлянда рождественских огней валялась у холодильника: так гравитация за три недели победила скотч. Столешница была заляпана мукой, сахаром и яйцами: следы недавнего маминого романа с выпечкой.

– Давай объясняй, – она сложила руки на груди.

– Что объяснять?

– Это было чудовищно грубо.

– А что я мог поделать? Твой бойфренд типа так хорошо разбирается в хромосомном наборе родственников, но при этом думает, что Толстой написал «Братьев Карамазовых». И я почти уверен, что он прекрасно помнил название, но боялся, что произнесет его неправильно.

– Солнышко… – начала она.

– Может, если он на время оторвется от бесконечных биографий Черчилля, то сможет посвятить время…

– Виктор.

– Что?

– Говори, в чем дело.

– В литературном мастерстве Федора Достоевского.

Мама не засмеялась. Даже не хмыкнула.

– У всех разные вкусы, Вик. В отношениях нельзя руководствоваться литературными предпочтениями.

Я почувствовал, что пытаюсь улыбнуться. Такое иногда случалось. Удивительное дело: у меня ни разу не получилось, ни разу за всю жизнь, но желание никуда не уходило. Мама раньше говорила, что по глазам замечает, что я смеюсь. Говорила, что они как-то меняются. Что радости в них хватает на все мое лицо.

– И что тут смешного? – спросила мама.

Предательские глаза.

– Ничего смешного. – Я тоже сложил на груди руки. – Разве что-то вообще бывает смешное?

На секунду воцарилась тишина. Мама положила мне на плечо руку:

– Я знаю, что все это тяжело. Это… Ничто не дается нам легко. Но помнишь, о чем мы говорили? Что надо двигаться дальше?

Я сглотнул комок в горле, когда она притянула меня к себе. Конечно, я помнил. Как я могу забыть?

В последнее время она постоянно распространяется об исцелении, о том, как важно позволить себе окунуться в океан горя, а потом осознать, что настал момент выбраться и высушиться.

Видимо, мама уже давно стала суховатой.

А я камнем шел на дно.

– С Фрэнком я счастлива, солнышко. Во всяком случае, мне не грустно. И мне бы хотелось чувствовать это почаще, понимаешь? И еще мне бы хотелось, чтобы ты тоже так себя чувствовал. Может, не с Фрэнком, но хоть с кем-то. Или с чем-то.

Я вообразил стук в дверь. Войдите, скажу я. Бойфренд Фрэнк приоткроет дверь и засунет в проем волосатую голову. Эй, Вик. Тебе что-нибудь нужно? Я кивну. Иди прыгни с моста, Фрэнк.

Мама обняла меня.

И я почувствовал, что это наш последний обед вместе. Спс, детка.

Я попытался обнять ее в ответ, но руки безвольно свесились вдоль моего тела: нелепые ветки, слишком длинные, слишком слабые.

– Он дал мне папин бокал, – сказал я тихо.

– Что?

– Клинт. Когда он пошел мне за колой. – Внезапно в объятиях появляется какая-то сдержанность, нерешительность, которой не было секунду назад. – Он поменял мой стакан и дал мне папин. Они ужасные, мам. Они меня ненавидят.

… …

– Они тебя не ненавидят. Они просто пока тебя не знают. Пока.

Такое коротенькое слово, а переворачивает все предложение с головы на задницу.

– Я поговорю с Фрэнком, – сказала она. – Кстати, о Фрэнке. Ты должен перед ним извиниться.

Я кивнул, и мама выпустила меня из объятий, шагнула к двери, потом в столовую, навстречу своей новой семье, прочь от меня.

– Но вообще-то это неправда, – сказал я, глядя на упавшую струну гирлянды.

– Что неправда?

Когда я решил, что надо это сказать, слова выпрыгнули сами.

– Вам с папой нравились одни и те же книги.

Наблюдая за тем, как слезы набежали ей на глаза, я ощутил странное чувство облегчения. Он все еще был ей важен. То, что было у нас, было важно. Мама могла сколько угодно флиртовать, улыбаться и печь миллиард пирогов, но ее глаза тоже умели предавать. Они рассказали мне все, что я хотел узнать. Что бы там ни было между ней и Фрэнком, не шло в сравнение с тем, что было у них с папой. И она сама это знала.

Мама сморгнула слезы, натянуто улыбнулась и открыла дверь в столовую:

– После тебя, золотце.

Я стоял, примерзнув к полу.

Я стоял, уставившись внутрь.

До чего вальяжно.

– Вик? – Мама повернулась и заглянула в дверь. – Что…

В столовой Клинт с Кори стояли на стульях, повесив гитары через плечо.

– И раз! И два! И три! – взвопил Клинт хрипло – хрипло больше обычного.

«Оркестр потеряных душшш» вгрызся в песню с тем особым энтузиазмом, который ведом только людям, не подозревающим, что они не умеют петь. До чего неловко. Я весь вспотел. Всем, всем неловко. Фрэнк сидел на своем стуле и, не отрываясь, таращился на маму с каким-то напряженным видом. Когда песня подошла к концу, он сказал:

– Я понимаю, что время сейчас… ну, не совсем подходящее. – Он перевел взгляд на меня. – Вик, я надеюсь, ты воспримешь это как доказательство моей любви и преданности. И тебе, и твоей маме.

Не успел я спросить, что это значит, Фрэнк прокашлялся и поднялся с кресла. Я все ждал, когда он встанет, но этого не случилось.

Бойфренд Фрэнк опустился на одно колено.

Бойфренд Фрэнк засунул руку в карман.

Бойфренд Фрэнк достал кольцо.

Бойфренд Фрэнк хотел стать Мужем Фрэнком.

Новым Папой Фрэнком.

Мама закрыла рот обеими руками, а я беспомощно наблюдал, как перед моими глазами разворачивается эта сцена.

– Дорис Джекоби… – сказал Фрэнк.

Как интересно, подумал я. Он нарочно опустил фамилию Бенуччи.

– …сделай меня самым счастливым мужчиной на свете. Я тихо наблюдал за матерью. Странно. Она все еще не выбежала, вопя, из дома, не понеслась по улице, вырывая на бегу клоки волос, разрывая на себе одежды и восклицая в ужасе и тоске… Она даже не рассмеялась, не выхватила папину урну из коридорной темноты и не швырнула ее Фрэнку в лицо со словами: «Я уже занята, сучонок!»

Пока что она ничего такого не сделала.

Как странно.

– Выходи за меня.

Кто-то закричал.

Все посмотрели на меня.

Крик – по моей оценке, самая разумная вещь из всех, что случились за последние пару минут, – вырывался из моего собственного рта. Или из чрева. Или изо рта. На самом деле, из всех их вместе.

Я закричал снова. Казалось, это правильный поступок.

И снова.

Да, кричать во всю глотку – это самое уместное, что можно было сделать.

Без слов. Животные крики сотрясали мое тело.

Откуда-то сверху, с потолка, я увидел, как Вик бежит из кухни. В коридоре он преодолел свою неспособность прикоснуться к папиной урне и просто схватил ее в руки. Он ощутил тяжесть урны. Какая тяжелая. Мне не стоило удивляться, подумал он. Я держу в руках всего отца, того самого лысого мыслителя сердцем, который научил меня находить красоту в асимметрии, привел меня в Страну Ничего, подарил мне парящие сопрано. Его прах должен быть еще тяжелее. Вик засунул урну в рюкзак, скользнул ногами в ботинки, натянул куртку и рванул на улицу. Ему надо было унести папу из этого места, от этих возмутительных «дзынь-дзынь-как-прошел-твой-дзынь-дзынь-день», от счастливых дружных голосов. Он должен был найти место, где его отец, последняя и величайшая в мире Суперскаковая Лошадь, мог бы упокоиться с миром.

И он знал, куда понесет папу.

МЭД

Родиться 31 декабря – значит наблюдать, как целый мир празднует в твой день рождения что-то другое. Но мама видела это иначе. Она называла меня своим подарочком на Новый год, говорила, это значит, что я особенная, предназначенная для великих свершений. Я была немного младше всех в классе – мама сказала, что в этом была моя изюминка. Я раньше закончу школу, раньше узнаю мир и, может, найду то самое великое свершение, для которого предназначена.

Я зажгла сигарету, от души жалея, что мамы нет рядом. Затянуться. Выдохнуть.

Успокоиться.

Снег все падал и падал, ветер все дул и дул с реки, а я смотрела на подводную лодку, размышляя о превратностях своего прошлого и пытаясь предугадать, что ждет меня в будущем. Через три недели, на Новый год, будет мой новый день рождения, и свобода восемнадцати обрушится на меня всеми почестями и привилегиями совершеннолетия. Во-первых, я официально смогу спасти нас с Джеммой от железной хватки дяди Леса. Я и сейчас могла спокойно исчезать на сколько захочу; он то ли не замечал, то ли не возражал. Но пока что мне приходилось возвращаться. Джемма меня почти не узнавала, но я все равно возвращалась, всегда. В последнее время я много думаю о любви и о том, как она не зависит от того, кто ее получает. Только от того, кто дает. Неважно, узнает ли меня бабушка. Я слишком ее любила, чтобы оставлять прикованной к дяде Лесу.

Приди же, восемнадцатилетие, со всеми своими дурацкими почестями и привилегиями.

Проблема была в том, что, совершеннолетняя или нет, я понятия не имела, куда нам идти и как туда попасть. Я бы не стала выбирать место слишком далеко отсюда; мысль о том, чтобы расстаться с Базом, Зазом и Коко, была почти так же невыносима, как и перспектива потерять Джемму.

Затянуться.

Выдохнуть.

Успокоиться.

Я часто представляю себе различные ситуации в виде диаграмм Венна. В данном случае диаграмма получалась чрезвычайно тупой, где A = {Человек, Который Знает, Что Делать}, B = {Человек, Который Понятия Не Имеет, Как Сделать То, Что Нужно} и их пересечение = {Мэд}.

Я затушила последнюю сигарету, надвинула вязаную шапку на уши и подула теплым воздухом на пальцы. Почему-то сидение у Ling по ночам помогало мне думать. Словно душа и сердце подводной лодки составляли мне компанию. Черная зимняя вода шла рябью, и тысячи снежинок друг за другом растворялись, едва прикоснувшись к реке Хакенсак. Интересно, днем тут так же красиво?

И как раз когда я собиралась встать и уйти, я услышала за спиной шаги.

Музей уже был закрыт, и хотя раньше у меня никаких проблем не случалось, я не была уверена, можно ли мне находиться тут после закрытия.

Там, метрах в двадцати вниз по реке, кто-то шел мне навстречу. Я замерла, наблюдая, как фигура подходит к забору, отделяющему землю от воды, и просунула руку сквозь металлическую сетку. Через секунду он огляделся, и в снежном свете луны я увидела знакомое незабываемое лицо: паренек из «Бабушки» и «Фудвиля».

Послушайте, я не то чтобы верю в разумную Вселенную или высший порядок. У меня нет никаких доказательств, что судьба вмешивается в наши жизни, как полубог из трагедии, и играет людьми, словно шахматными фигурами. Так что, может, это волшебство подлодки вынудило меня заговорить с этим парнишкой, ну или просто тот факт, что я видела его до сегодняшнего дня от силы раза три… И три раза за один сегодняшний день. Или ладно, черт с ним, может, полубог из трагедии и правда передвинул меня, как пешку на шахматной доске. Как бы там ни было, я внезапно поняла, что иду ему навстречу.

Манифест Мэд гласит: когда вселенский разум расставляет фигуры на доске, вставай на место ферзя.

Между нами оставалось полметра. Я видела, как белые провода наушников вьются ему в уши. Он встал на колени и достал что-то из рюкзака… Какой-то кувшин, что ли, или кастрюлю… Склонился к горлышку.

– Надеюсь, ты был прав, – прошептал он. – Надеюсь, в моей асимметрии есть красота.

Э-э-э, ладненько.

– Ты не надоедал, – продолжал он, и слова росли и становились громче в холодной заснеженной тишине. – Ты был Северным Танцором, племенным скакуном, самым суперским из всех скаковых коней.

Вне всяких сомнений, это был один из самых странных монологов, которые мне приходилось слышать. А ведь я живу с Коко, учтите!

Я наблюдала, как он сорвал липкую ленту и отвернул крышку кувшина. Его тело сдулось, словно до этого момента все было наполнено воздухом, энергией, ожиданием, а теперь… а теперь нет. Я развернулась – быстро, тихо. Почувствовала, что меня здесь быть не должно. И тогда…

– Эй!

Застигнута с поличным.

Я повернулась.

– Эй!

Парнишка неловко поднялся со снега.

– Что ты тут делаешь?

Какой удивительный первый вопрос. «Что ты тут делаешь?» предполагало, что вопрошавший тебя знает. Другое дело: «Кто ты?»

– Мне нравится приходить сюда по ночам, – ответила я.

Совсем не похоже на ответ серийного маньяка, что вы. Он издал короткое «а», словно я сказала что-то нормальное, а потом склонился, завернул крышку и пихнул кувшин обратно в сумку.

– А ты что тут делаешь?

Он достал носовой платок и вытер рот:

– Мне сейчас нельзя домой.

Мне тоже. Я кивнула, откинула волосы с лица и подумала о том, что он сказал, пока не знал, что я слушаю. Надеюсь, в моей асимметрии есть красота. Может, в этом и дело: легкая асимметрия в сочетании с полной неподвижностью черт. Его лицо не было отталкивающим. Совсем, совсем нет. Оно было совершенно уникальным. И я была невольно заинтригована.

Я достала пачку сигарет, протянула ему одну, но он отказался. Я закурила.

Затянуться. Выдохнуть.

Согреться.

– То есть это… Я не знаю, куда мне идти, – сказал он. – Но домой мне нельзя.

– Ага.

– Долгая история.

– У меня тоже некороткая.

Затянуться. Выдохнуть.

Согреться.

Я наблюдала, как дымок поднимается в холодное ночное небо.

– Но, может, смогу помочь тебе с жильем.

* * *

Я должна была умереть.

Эта фраза постоянно крутилась у меня на кончике языка. Особенно когда я говорила с незнакомцами. Оно и понятно: нам наплевать на их чувства, не то что с членами семьи или близкими друзьями. Может, поэтому многие бросают супругов ради незнакомцев, которых встретили в Интернете. Ничего не стоит рассказать незнакомцу всю свою жизнь.

– Как насчет такого плана, – сказала я, сворачивая на Мерсер-стрит. – Я не буду спрашивать, как тебя зовут, и не буду спрашивать, почему ты не можешь пойти домой. Я даже не спрошу, что у тебя в этой вазе.

– Ладно.

– Но я спрошу тебя про Северного Танцора и про сверхскакового коня, и все вот это.

– Супер, – сказал он.

– Ну и отлично.

– Что-что?

– А что?

– Нет, я имел в виду… – Он покачал головой, опять достал платок и вытер рот. – Я имел в виду, не сверхскаковая лошадь. А Суперскаковая.

– Ладненько.

– Папа называл себя энтузиастом конного спорта. Был помешан на скачках. Он даже ставок не делал, просто любил смотреть. И в какой-то момент заинтересовался самими конями, их родословными и все такое. Мог рассказать все о самых быстрых скакунах, их М и О.

– М и О?

– Матерях и отцах. Так их обозначают в родословных. Однажды мы поехали на ферму, туда где-то час дороги. Они там забирают лошадей, которые слишком старые для скачек, или получили травму, и увозят их на эту ферму. Надеются, что их потомки станут еще лучшими скакунами. Или еще это… иногда собирают, эм… семя коня и, хм… впрыскивают в кобылу.

– Мерзость какая.

Он кивнул и на ходу перевесил рюкзак на другое плечо.

– Папа иногда, когда починит кран, выиграет в настолку или угадает ответ в «Поле чудес»… Он иногда называл себя Суперскаковой лошадью. Ну так вот, отвечая на твой вопрос, Северный Танцор стал отцом нескольких самых быстрых лошадей в мире.

Мы свернули на Стейт-стрит, прошли полицейский участок, и я заметила, что он говорит об отце в прошедшем времени. Я промолчала. А то вдруг еще спросит о моих прошедших временах.

– А как насчет такого, – сказал он. – Я не буду спрашивать, как тебя зовут, и не буду спрашивать, что ты делала одна ночью на реке. И про ребят, с которыми я тебя видел, не спрошу. А вот про твоих О и М спрошу.

– У меня их нет.

– Я имел в виду твоих родителей.

– Я знаю, что ты имел в виду.

Вот тебе и не собиралась говорить о прошедшем времени.

– Так эти ребята, с которыми ты гуляешь…

– Те самые, о которых ты не собирался спрашивать? – Я искоса улыбнулась ему. – Да все в порядке, чувак. Они мне как семья. Мы никому не нужны, поэтому мы нужны друг другу.

Нам оставалось идти минуты две-три, и я могла бы на этом и закончить. Но я не закончила. Я подула на руки, чтобы согреться, и сказала:

– Ладно, ты рассказал мне про своего папу, а я расскажу тебе про мою маму. У нее был такой плакат в рамке. С кучей многозначительных цитат. Она заказала его на каком-то многозначительном сайте и повесила в коридоре. И сделала из него своего рода личный манифест. Начни делать то, что любишь. Все эмоции прекрасны. Когда ешь, наслаждайся каждым кусочком. Такая вот фигня. Я приходила домой из школы, а мама стояла одна-одинешенька в коридоре и читала вслух свой плакат. – Мы пересекли улицу Банта. До Салема оставался один квартал. – Ну я тоже начала читать их вслух. Так хорошо запомнила, что могла лежать ночью, уставившись в потолок, и декламировать их по очереди. Мне казалось, что раз мама так верит в свой манифест, что-то должно в нем быть особенное. А потом мы как-то возвращались с семьей из магазина, и в нас влетел пьяный водитель. Маму с папой насмерть. Я должна была умереть. – Вот она, эта фраза, во всем великолепии выбралась наружу. – Но у меня осталось только вот это. – Я отодвинула шапку от уха и показала шрам на виске. Я сбривала волосы с той стороны чтобы показать, что я ничего не прячу и не стыжусь, что я не боюсь своего прошлого. Мой шрам был боевым ранением, живым подтверждением моей победы. – В общем, мамин манифест был херней собачьей.

Я замолчала, хотя это был далеко не конец. Я не рассказала ему про свой манифест Мэд, полную противоположность маминому многозначительному плакату. Это было знамя, которое я несла с гордостью. Оно призывало меня к независимости, самостоятельности и бесконечной борьбе за выживание.

Пусть этот мальчишка и был незнакомцем, такими вещами я не собиралась делиться ни с кем.

* * *

Между улицами Банта и Салем я свернула в узкий проулок, известный в городе как Желоб. Тут что ни день случались то облава на наркоторговцев, то грабеж. Желоб соединял Мейн-стрит и Стейт-стрит и назывался так из-за того, что в нем совершенно отсутствовали окна. Словно архитекторы забыли нарисовать их на своих чертежах. А вот дверей было несколько: задние ходы магазинов, в которые сбрасывали мусор и все такое. Все двери запирались изнутри. Отсутствие окон и невидимость для прохожих делали Желоб рассадником всяких преступников.

Я подошла к одной из запертых дверей:

– Вот мы и пришли.

ВИК

– Что? Сюда?

Стоическая Красавица достала из заднего кармана ключ.

– Я тебя умоляю, – сказала она. – Я бы и злейшему врагу не пожелала ночевать в Желобе. Нет, нам внутрь.

На улице было совсем темно; единственным источником света служил фонарь вдали. Его свет отражался в снегу. Я сунул руку в карман, чтобы посветить телефоном, но вспомнил, что оставил его дома. Она возилась с замком, а я притворялся, что наблюдаю за тем, как она возится.

А вот за чем я наблюдал на самом деле.


1. За ее желтыми волосами, жидким солнцем сочившимися из-под шапки, как жидкое солнце.

2. За ее бледными щеками, раскрасневшимися на морозе.

3. За очертаниями ее плеч под курткой.

4. За очертаниями ее талии под курткой.

5. За очертаниями ее задницы под курткой.

6. За ее ногами.

7. За ее разрисованными «Найками».


Какой же я жалкий.

– Тут у нас не «Хилтон», – сказала она, открывая дверь и включая свет. – Но теплее, чем ночевать у реки. Надеюсь, эта мысль скрасит твои впечатления. Должна бы скрасить.

Мы зашли внутрь, и я ощутил вонь комнаты. Неудивительно, что тут стояла такая густая, гнилая и плотная вонью. С потолка свисали свиные туши, шесть штук. На полу крохотными красными лужицами блестели пятна водянистой крови. Как очаровательно. Как мерзко. Я натянул воротник на нос:

– Санэпиднадзор бы это местечко не одобрил.

– Еще бы, – отозвалась Стоическая Красавица, засовывая ключ обратно в карман. – Перед проверками тут все, разумеется, вычищают. А потом все возвращается на круги своя. Сам видишь, какие тут круги. Но, опять же, насмерть тут не замерзнешь. Так что радуйся.

Интерьер из свиных туш дополняли промышленных размеров печь, посудомоечная машина и письменный стол, заваленный документами и бланками заказов.

– Значит, договорились, – сказала она, поворачиваясь к двери. – Мы вернемся утром.

– Мы?

– Не волнуйся. Норм обычно не появляется на работе часов до одиннадцати.

Внезапно у меня в голове начала складываться ясная картина.

– Так это подсобка «Бабушки».

Стоическая Красавица кивнула:

– Хороших снов.

– Подожди секунду.

У меня были важные вопросы. Вопросы, прожигавшие дыру в моем мозгу. Я начал с того, который казался мне самым важным.

– Как тебя зовут?

– Это против правил, – сказала она.

– Каких правил? Не было никаких правил.

– Правил касательно вопросов. Мы установили их в ходе нашей предыдущей беседы.

Я не мог понять, шутит она или нет. Если да, то ничего милее я в жизни не видел. Если нет… черт, все равно ничего милее не видел.

– Меня зовут Мэделин. Сокращенно Мэд.

Она достала пачку сигарет из заднего кармана и закурила.

– А я Вик, – ответил я. Пока что все идет отлично. Надо продолжать в том же духе. – То есть меня называют Ви-ком. – Ладно, теперь достаточно. – Это значит, что на самом деле меня зовут Виктор. – Все, чувак, ты покойник. – Но это… При этом Виктором-то меня никто и не зовет… – Всем постам! Срочно отменить операцию! – Ну да, просто Вик.

Как быстро я научился презирать себя от всей души. И тут, о чудо, случилось чудо из чудес: Мэд слегка улыбнулась.

Сердце у меня слегка остановилось.

И она ушла.

* * *

Убитые свиньи устроили газовую атаку не хуже агентов КГБ.

Я не стал снимать куртку и ботинки. Сунул рюкзак под металлический письменный стол и нырнул следом. В мире мясницких подсобок чем дальше ты от истекающих кровью трупов, тем выше цена недвижимости. Уют тут был довольно специфический, напоминавший о сведенных конечностях. Я достал из рюкзака четыре предмета.


1. Капли от сухости в глазах, которые я тут же закапал.

2. Мои наушники, которые я засунул в уши.

3. Мой айпод, который я включил, сделал погромче, и поставил «Цветочный дуэт».

4. Мой папа. В урне.


Я мысленно пнул себя за то, что оставил телефон дома. Хотя кто бы мне стал звонить? И, главное, зачем? Однако в ощущении, что до тебя могут дозвониться, был какой-то комфорт. Особенно если учесть мое текущее местоположение. Однако я покидал дом в спешке: если верить часам на моем айподе, это случилось меньше часа назад – разве такое вообще возможно? Я убежал с одной-единственной мыслью: забрать папу из этого дома. Эта мысль разрослась в шекспировский сюжет: я собрался бросить его останки в реку Хакенсак, где он навеки упокоится с подводной лодкой и не узнает о трагических событиях, которые неизбежно свершатся в тоскливых руинах имения Бенуччи в ближайшие месяцы или даже годы. Но затем на брегах реки под пение парящих сопрано я открыл урну. И увидел то, чего вовсе не ожидал.

Представьте себе: среди миллиардов людей, населяющих землю, есть один, который вам важен. Вы живете с ним и любите его. И вот этот человек умирает и, сгорев, рассыпается на миллиарды микроскопических кусочков. Эти кусочки помещают в некую емкость. Миллиарды к одному, один к миллиардам, миллиарды к одному. Иногда мне кажется, что любовь заключается в цифрах.

И теперь, в сени свисающих свиных туш, я смотрел на папину урну. Я отлепил липкую ленту, поднял крышку и отправился в свою Страну Ничего.

Эй, пап. Тебе что-нибудь нужно?

Нет, Вик, сказал бы пепел моего отца.

Все хорошо?

Да, Вик.

Ну вот и ладно. Спокойной ночи.

Спокойной ночи, Вик.

Насколько мне известно, в обычных урнах содержится только прах, ничего больше. Тогда получается, что эта урна не была обычной. Потому что в добавление к пеплу в папиной урне содержался пакет на застежке, а в пакете фотография. Старый полароид: мои родители, свежелицые, энергичные, юные. Они стоят где-то очень высоко, на крыше небоскреба, и за их спинами простирается Нью-Йорк. Юная Дорис улыбается в камеру. Юный Бруно улыбается юной Дорис.

Юные родители влюблены.

Это было счастье, которое я едва помнил; оно казалось мне чуждым и далеким, как Сингапур. Я знал, что люди ездят в Сингапур, а некоторые там даже живут. Я видел Сингапур на картах, на глобусе, по телевизору. Исходя из всего этого, я знал, что Сингапур существует на самом деле, хотя я ни разу там не был и понятия не имел, как туда добраться.

Счастье было похоже на Сингапур.

Но урна была особенной не только из-за фотографии. В ней был незапечатанный конверт без адреса, без марок. Я достал из него листок линованной бумаги, развернул и прочел…

Моя Дорис,

мне кажется несправедливым, что записки оставляют только те, кто заканчивает жизнь по собственной воле. Я не выбирал смерть; смерть выбрала меня сама. Поэтому считай это моей Окончательной Запиской.

Я думаю, большинство людей за жизнь способны на один Великий Поступок. С того мгновения, когда мы с тобой, не раздеваясь, прыгнули в тот бассейн (дом Эмили Эдвардс, одиннадцатый класс, ты тогда напилась, но я знаю, что ты помнишь этот эпизод, хотя и притворяешься, что не помнишь), до пяти минут назад, когда ты поцеловала меня в лоб, пообещала привести Вика в субботу, а затем, в своей обычной манере, споткнулась по пути к двери (ты думала, я не вижу, но я очень даже хорошо видел!), и все, все остальное время – все эти несовершенные прекрасные секунды – ты была моим Великим Поступком.

Столько воспоминаний.

Когда ты прочтешь это, станет ли их больше? Улыбаешься ли ты сейчас, думая о чем-то смешном, нелепом или грустном, что случилось между моментом, когда ты споткнулась, выходя из больничной двери, и моей смертью? Надеюсь, что да. Очень надеюсь. Но я чувствую, Дорис. Я чувствую, как она подходит. Я не боюсь. Может, мне бы хотелось прожить дольше, пережить больше, но я ни о чем не жалею. Вы с Виктором – мой север, юг, восток и запад. Вы – мое Повсюду.

Разве могу я потеряться?

Ты знаешь все места в списке. Отнеси меня туда, пожалуйста.

Пока мы не станем старо-новыми.

Подвесь меня в гостиной.

Швырни меня с утесов.

Похорони меня среди дымящихся кирпичей нашего первого поцелуя.

Утопи меня в нашем колодце желаний.

Сбрось меня с вершины нашей скалы.

Мою голову заполнили парящие сопрано. Я знал, что нужно сделать.

И я не вернусь домой, пока не закончу.

Детки в порядке

Подняться наверх