Читать книгу Что за рыбка в вашем ухе? - Дэвид Беллос - Страница 7
2
Можно ли обойтись без перевода?
ОглавлениеПереводы используются повсюду – в Организации Объединенных Наций, в Европейском союзе, во Всемирной торговой организации и во многих других международных организациях, регулирующих важные аспекты современной жизни. Переводы – неотъемлемая часть современного бизнеса; вряд ли есть хоть одна крупная отрасль, где не используется перевод. Переводы стоят на наших книжных полках, они включены в списки литературы по всем учебным курсам, мы встречаем их на этикетках продуктов и в инструкциях по сборке мебели. Как бы мы обходились без переводов? Что толку гадать, в каком мире мы бы жили, если бы не постоянный и повсеместный перевод – от двуязычных инструкций на экране банкомата до конфиденциальных переговоров между главами государств и от гарантийного талона к только что купленным часам до произведений мировой литературы?
И все-таки без перевода можно было бы обойтись. Чтобы не возиться с переводами, можно выучить все нужные языки, или говорить всем на одном языке, или выбрать один язык для общения между носителями разных языков. А если неохота ни использовать общий язык, ни учить чужие, можно просто игнорировать людей, которые говорят не так, как мы.
Эти три варианта довольно радикальны, и вряд ли какой-то из них отвечает чаяниям читателей этой книги. Однако это не просто воображаемые парадоксальные решения в сфере межкультурной коммуникации. Все три пути отказа от перевода встречались в истории человечества. Более того, с исторической точки зрения любой из них ближе к норме на нашей планете, чем та культура перевода, которая в наше время кажется естественной и неизбежной. На самом деле, хоть это особо не афишируется, многие страны прекрасно обходятся без переводов.
Жители полуострова Индостан издавна говорили на разных языках. Но при этом в Индии нет традиции перевода. До самого недавнего времени между урду, хинди, каннадой, тамильским, маратхи и другими местными языками не было прямых переводов. Однако носители всех этих языков столетиями жили бок о бок в этом густонаселенном регионе. Как же они обходились? Учили языки соседей! Мало кто в Индостане говорит лишь на одном языке; граждане Индии традиционно владеют тремя, четырьмя, а то и пятью языками{2}.
В позднем Средневековье примерно так обстояло дело и во многих регионах Европы. Купцы и поэты, мореплаватели и путешественники в своих странствиях подхватывали и часто смешивали языки, родственные и не очень. Лишь немногие самые вдумчивые из них вообще задавались вопросом, говорят ли они на нескольких «языках» или просто приспосабливаются к местным особенностям. Взаимопонятность и взаимозаменяемость европейских языков в позднее Средневековье наглядно видны на примере великого путешественника Христофора Колумба. Записи на полях книги Плиния Колумб делал на языке, который теперь считается ранним вариантом итальянского, но открытым им в Новом Свете землям, таким как Куба, давал типично португальские названия; официальную переписку вел на кастильском испанском, но в своем бесценном путевом журнале писал на латыни; однако «тайную» копию журнала сделал на греческом; да еще, видимо, владел ивритом настолько, чтобы воспользоваться астрономическими таблицами Авраама Закуто, предсказать с их помощью лунное затмение и произвести большое впечатление на жителей Карибского региона. Должно быть, Колумб был знаком и с лингва франка (язык общения средиземноморских моряков и купцов со Средних веков и до начала XIX века, основанный на упрощенном синтаксисе арабского и на лексике, заимствованной в основном из итальянского и испанского), потому что употреблял некоторые характерные слова этого языка, когда писал на кастильском и итальянском{3}. Сколько же языков знал Колумб, когда в 1492 году бороздил океан? Как и в современной Индии, где носители разных языков до некоторой степени понимают друг друга, на этот вопрос нет точного ответа. Маловероятно, что Колумб воспринимал итальянский, кастильский и португальский как отдельные языки, потому что никаких учебников грамматики для них еще не было. Благодаря умению читать и писать на трех древних языках его можно считать образованным человеком. Но в остальном это был просто средиземноморский моряк, который говорил на языках, нужных ему для работы.
В наше время в мире говорят примерно на семи тысячах языков{4}, и выучить их все никому не под силу. Реальный предел в любой культуре, сколь бы многонациональной она ни была, – пять-десять языков. Некоторые энтузиасты овладели двадцатью; отдельные фанаты, тратящие на изучение языков все свое время, заявляют, что владеют пятьюдесятью или даже бóльшим числом. Однако и эти маньяки-полиглоты знают лишь ничтожную долю языков мира.
У большинства языков совсем мало носителей, именно поэтому многие языки оказались на грани вымирания. Если не считать горстки стран, в которых говорят на каком-либо из полудюжины «главных» языков мира, то мало где на планете люди говорят всего на одном языке. Например, на территории Российской Федерации в ходу сотни языков: славянских, тюркских, кавказских, алтайских и других, – но практически все носители этих многочисленных языков говорят и на русском. Сходным образом и большинство индийцев говорят на хинди, урду, бенгали, английском или одном из полудюжины остальных языков межнационального общения на полуострове. Для общения с подавляющим большинством жителей Земли совершенно необязательно знать все их родные языки. Нужно другое: выучить все местные языки межнационального общения – языки, которые люди учат, чтобы общаться с носителями других языков. Всего таких языков в мире около восьмидесяти. Однако, поскольку языки межнационального общения являются для некоторых (обычно очень больших) народов родными и поскольку многие люди владеют несколькими языками межнационального общения (один из которых может быть для них родным), не нужно учить все восемьдесят, чтобы разговаривать с большинством населения мира. Зная всего девять из них: китайский (1,3 млрд носителей), хинди (800 млн), арабский (530 млн), испанский (350 млн), русский (278 млн), урду (180 млн), французский (175 млн), японский (130 млн) и английский (от 800 млн до 1,8 млрд), вы сможете вести бытовые беседы (хотя, возможно, и не подробные переговоры или серьезные научные споры) с 4,5–5,5 млрд человек, то есть примерно с 90 % населения Земли. (На удивление большой разброс в оценке числа англоговорящих объясняется сложностью определения понятия «говорить по-английски».) Добавьте индонезийский (250 млн), немецкий (185 млн), турецкий (63 млн) и суахили (50 млн), чтобы вышла чертова дюжина{5}, и у ваших ног окажутся обе Америки, бо́льшая часть Европы, от Атлантики до Урала, исламский полумесяц от Марокко до Пакистана, значительная часть Индии, широкая полоса Африки и все наиболее заселенные части Восточной Азии. Чего еще можно желать?{6} Переводчики уходят. Входят преподаватели языков. Состав исполнителей не особенно изменится, так что потеря рабочих мест в мировых масштабах будет ничтожна.
Если кажется, что с тринадцатью языками слишком много мороки, то почему бы всем не выучить один? Именно такой выход казался очевидным римлянам, которые не утруждали себя изучением языков покоренных народов, за единственным (хотя и крупным) исключением греческого. Древние римляне не проявили особого интереса к изучению этрусского, умбрского и кельтского языков, на которых говорили жители территорий, входящих теперь в состав Франции и Великобритании; германских языков племен, населявших северо-восточные окраины империи; или семитских языков Карфагена, который они стерли с лица земли, и колоний восточного Средиземноморья и черноморского региона. «В Риме поступай как римлянин» – то есть говори на латыни, и точка. Лингвистическая унификация империи имела далеко идущие последствия: и через тысячу лет после ее распада письменная версия языка римлян оставалась основным средством межкультурных коммуникаций в Европе. Имперское пренебрежение к отличиям других народов оказало Европе огромную услугу{7}.
За последние полвека в большинстве отраслей науки произошла лингвистическая унификация того же масштаба. В разное время средством развития науки служили разные языки: китайский, санскрит, греческий, сирийский, латынь и арабский – с античных времен до Средних веков, затем итальянский и французский во времена европейского Ренессанса и начала современного периода. В XVIII веке успехи Линнея в описании и классификации ботанических видов, а также химические исследования Берцелиуса сделали языком науки шведский, и около ста лет он занимал почетное место. Во многих отраслях продолжали использоваться английский и французский, но в XIX веке на сцену ворвался немецкий – благодаря новой химии, изобретенной Либихом и другими; а Дмитрий Менделеев, открывший периодический закон химических элементов, в конце XIX века ввел в семью интернациональных языков науки русский. В 1900–1940 годах научные публикации – часто в режиме острой конкуренции – появлялись на русском, французском, немецком и английском языках (шведский к тому времени из научного обихода ушел). Однако в 1933–1945 годах нацистские ученые-преступники дискредитировали немецкий язык, и после падения Берлина он начал терять статус международного языка науки. Кроме того, многие ведущие немецкие ученые были, конечно, сразу же вывезены в Америку и Англию, и в дальнейшем вели научную деятельность уже на английском. Французский стал медленно угасать, а русский, который расширил свою сферу использования после Второй мировой войны и по политическим причинам продолжал культивироваться до распада Советского Союза, покинул научную сцену в 1989 году. Остался один английский. Английский – это язык науки повсюду. Научные журналы, публикуемые в Токио, Пекине, Москве, Берлине и Париже, теперь либо полностью издаются на английском, либо содержат переводы на английский всех иноязычных статей. В любой точке мира научная карьера зависит от англоязычных публикаций. Даже в Израиле говорят, что Бог не смог бы получить повышение ни на одном факультете Еврейского университета в Иерусалиме. Почему? Да потому что у него была всего одна публикация, и та не на английском. (Мне это утверждение представляется сомнительным. Поскольку пресловутая публикация была переведена на английский и даже напечатана в мягком переплете, это безусловно устранило бы препятствия на пути карьерного роста.)
Тем не менее прилагаются усилия к тому, чтобы позволить и другим языкам играть роль местных диалектов науки. Например, финансируемая американским правительством веб-служба WorldWideScience.org теперь обеспечивает поиск по неанглоязычным базам данных Китая, России, Франции и некоторых латиноамериканских стран, а также автоматический перевод результатов на китайский, французский, немецкий, японский, корейский, португальский, испанский и русский. Асимметрия между языками оригиналов и переводов наглядно демонстрирует карту стран, в которых делается наука в наши дни.
Причины, по которым английский занял в науке уникальное место, не вполне очевидны. В их число мы никак не можем включить прискорбное, но широко распространенное заблуждение, что английский проще других языков.
Однако объяснить выбор языка науки прямым результатом экономической или военной мощи – ни в исторической перспективе, ни в наше время – тоже нельзя. В трех случаях язык становился языком науки из-за достижений отдельных ученых, которые мировое сообщество не могло игнорировать (немецкий из-за Либиха, шведский из-за Берцелиуса и русский из-за Менделеева). Один язык потерял свое влияние из-за политического краха его носителей (немецкий). Похоже, происходит не навязывание одного языка, а исключение других в условиях, когда научному сообществу требуется средство международного общения. Английский выжил не потому, что он лучше всего для этого подходит, а потому, что его ничто пока не вывело из игры.
Широкое распространение английского привело, в частности, к тому, что на нем теперь говорят и пишут в основном те, для кого он не является родным; «носители английского» ныне составляют меньшинство среди его пользователей. Большинство английских текстов, написанных неанглоязычными представителями естественных и социальных наук, практически непонятно неспециалистам – простым носителям английского, хоть те и воображают, что должны понимать все, что написано на английском. Международный научный английский настолько неуклюж и «ненормативен», что даже неносители способны его высмеять:
Недавние наблюдения Unsofort & Tchetera, показавшие, что «чем дольше кидать помидоры в сопрано, тем больше крику», и компаративные исследования в отношении асфикс-реакции (Otis & Pifre, 1964), икоты (Carpentier & Fialip, 1964), мурлыканья (Remmers & Gautier, 1972), HM-рефлекса (Vincent et al., 1976), чревовещания (McCulloch et al., 1964), криков, воплей, визгов и других истерических реакций (Sturm & Drang, 1973), обусловленных бросанием помидоров, а также капусты, яблок, тортов, ботинок, вызовов и оскорблений, позволяют с уверенностью делать вывод о наличии позитивной ответной организации ВР, основанной на полулинейной квадростабильной мультикоммутационной интердигитализации нейронных подсетей, функционирующих в условиях дизордера (Beulott et al., 1974){8}.
Несмотря на все насмешки и пародии, международный научный английский служит важной цели и вряд ли бы выжил, если бы служил этой цели недостаточно успешно. В каком-то смысле английский помогает обойтись без перевода (даже если во многих случаях автор переводит на него со своего родного языка). И если естественные и социальные науки сумели выработать общемировой язык, каким бы нескладным он ни казался, то стоит попытаться достичь этого и в других видах человеческих контактов и обмена информацией. В середине прошлого века критик и реформатор А. А. Ричардс заявил, что Китай сможет объединить свои усилия с другими странами, только если перейдет на международный язык, бейсик-инглиш, где Basic – это аббревиатура для British-American-Scientific-International-Commercial English (британско-американского научного международного коммерческого английского). Бейсик-инглиш, как подсказывает его название, основан на упрощенной английской грамматике и ограниченном словаре, пригодном для технических и коммерческих целей. Глубоко убежденный в своей правоте, Ричардс во второй половине жизни посвятил много сил организации, развитию и пропаганде контактов между Востоком и Западом на основе этого утопического языка. В какой-то степени он шел по стопам Лазаря Заменгофа, еврейского мыслителя из Белостока (ныне находящегося на территории Польши), который тоже изобрел язык надежды, эсперанто, призванный, по его мнению, избавить мир от хаоса и ужасов, порожденных многоязычием. Вообще, в XIX веке – вслед за подъемом в Европе национально-освободительных движений, основанных на общности языка, – придумали массу международных языков. Все они, кроме эсперанто, потеряли свое практическое значение. Эсперанто же и сейчас используют несколько сотен тысяч человек, разбросанных по всему миру, – однако в основном не в научных или торговых, а в культурных целях: для перевода на него стихов, прозы и пьес с местных языков на радость другим эсперантистам.
Народная память о том, какую роль играла латынь в Средние века и позже, у современных европейцев, похоже, в крови. Латынь и в новое время отчасти продолжала служить носителям «малых» европейских языков средством международного общения. Антанас Сметона, последний президент Литвы до того, как ее захватили советские, а затем нацистские войска в 1941 году, воспользовался латынью для своего безуспешного обращения за помощью к Союзникам{9}. А с другого берега Балтийского моря выпуск новостей на латыни и сейчас ежедневно транслируется по веб-радио из Хельсинки.
Если языковая унификация когда-нибудь и произойдет, то в основе ее, вероятно, будет лежать не латынь, эсперанто, волапюк или какой-то пока не изобретенный язык, а язык, который уже имеет большую фору на старте. И возможно, это будет не тот язык, у которого больше всего носителей (сейчас это мандаринский китайский), а тот, на котором говорит больше всего неносителей (в настоящее время это английский). Эта перспектива многих пугает и огорчает по целому ряду причин. Однако в мире, где межкультурные коммуникации будут происходить на едином языке, число языков не сократится. Просто речевая практика носителей единого языка окажется наиболее скудной, потому что они будут думать всего на одном языке.
Второй язык, или язык межнационального общения, учится быстрее, чем родной, но и забывается легче. За последние пятьдесят лет английским в той или иной степени овладели миллионы жителей континентальной Европы, и теперь это единственный общий язык для носителей разных языков, например в Бельгии или на Кипре. С другой стороны, русский, который до 1989 года понимали и использовали образованные люди всех стран из сферы влияния СССР, от Балтики до Балкан и от Берлина до Внешней Монголии, очень быстро забывается, а там, где он не забыт полностью, используется по большей части лишь для контактов с иностранцами. Если языковая унификация в XXI веке продолжится, ее судьбу будут определять не свойства или природа объединяющего языка или тех языков, которые он заменит, а будущий ход мировой истории.
Помимо владения несколькими языками и языковой унификации, есть еще третий путь, позволяющий обойтись без перевода: поменьше обращать внимания на другие культуры, сосредоточившись на собственной. К изоляции стремились многие общества, и некоторым почти удалось ее достичь. Япония в эпоху Эдо (1603–1868) ограничила свои контакты с иностранцами общением с горсткой предприимчивых голландцев, которым было разрешено открыть торговую факторию на острове в заливе Нагасаки, и с китайцами. В Европе «блестящей изоляцией» зачастую упивалась Великобритания. В газете «Таймс» от 22 октября 1957 года появился знаменитый заголовок: FOG IN CHANNEL, CONTINENT CUT OFF – «Над проливом туман – континент отрезан». Но это была скорее поза, чем реальность. Иначе обстояло дело с крошечной Албанией. Энвер Ходжа, коммунистический лидер страны в 1944–1985 годах, сначала в 1948 году разорвал отношения с ближайшим соседом – Югославией, потом, в 1960-м, – с Советским Союзом, а затем, в 1976-м, – с маоистским Китаем. После этого Албания долгие годы оставалась в полной изоляции; одно время, в начале 1980-х, во всей стране находилось лишь несколько иностранцев (включая дипломатов){10}. Телевещание было настроено таким образом, чтобы исключить прием передач извне; переводились только книги, подтверждавшие официальное мнение Албании о ее положении в мире (а таких было немного); иностранные книги не импортировались; торговые связи были так же ограничены, как культурные и языковые; заграничных займов не было. Албания, расположенная буквально на пороге Европы, в двух шагах от туристического Корфу и от еще более роскошных курортов итальянской Адриатики, полвека провела в добровольной изоляции; вот пример того, что порой довольно большие сообщества готовы добровольно отказаться от межкультурного обмена.
Мечта об изоляции принимает разные формы, и ее тень то и дело прослеживается в многочисленных рассказах антропологов о людях, живших в разных уголках света до изобретения письма. Жорж Перек в своей книге «Жизнь способ употребления», отчасти пародируя научные публикации такого рода, посвятил главу 25 описанию жизни Марселя Аппенццелла, вымышленного ученика реального Марселя Мосса. Аппенццелл отправляется в джунгли Суматры, чтобы установить контакт с племенем анадаламов (кубу). После изнурительного путешествия по тропическому лесу Аппенццелл наконец находит племя. Анадаламы не вступают с ним в разговоры. Разложив традиционные, как ему кажется, подарки, он засыпает, – а проснувшись, обнаруживает, что анадаламы исчезли. Оставив его подарки нетронутыми, они забрали весь скарб из своих хижин и ушли. Он следует за ними по джунглям, догоняет и снова повторяет свои действия, считая, что именно так можно завязать общение с этими «доконтактными» людьми. С тем же результатом. Они уходят. И так продолжается неделя за неделей, одна тяжелее другой, пока этнограф не осознает, что анадаламы не хотят общаться ни с ним, ни с кем-либо еще. И это их право. Да, народ вполне может предпочесть автаркию контактам. Кто мы такие, чтобы осуждать его выбор?
Однако в пересказе Перека анадаламы помимо гордости и самодостаточности символизируют языковую и культурную энтропию. Они владеют несколькими металлическими орудиями, которые сами уже не умеют изготавливать, – то есть можно предположить, что они отделились от какой-то более развитой цивилизации. Их язык тоже, кажется, утратил немалую часть своего словарного запаса:
Одним из последствий… было то, что одно и то же слово обозначало все большее количество предметов. Так, малайское слово Pekee, означавшее «охота», означало еще и «охотиться», «ходить», «нести», «копье», «газель», «антилопа», «черная свинья»; а my’am, название очень острой специи, широко используемой при приготовлении мясной пищи, – «лес», «завтра», «заря» и т. п. Точно так же дело обстояло со словом cinuya – которое Аппенццелл сопоставил с малайскими словами usi («банан»), nuya («кокосовый орех»), – означавшее «есть», «еда», «суп», «калебаса», «лопатка», «скатерть», «вечер», «дом», «горшок», «огонь», «кремень» (чтобы добыть огонь, кубу чиркали один кремень о другой), «застежка», «гребень», «волосы», и hoja’ (краска для волос, изготовленная из кокосового молока, смешанного с землей и различными растениями)[1].
Такое описание лексической энтропии может привести читателя к нравоучительному заключению, что изоляция – это плохо, потому что она ведет (как видно из последующих событий) к оскудению и смерти языка, связанной с ним культуры и в конце концов к исчезновению всего народа. Но Перек пресекает такое рассуждение в корне:
Из всех отличительных свойств жизненного уклада кубу лингвистический аспект известен лучше всего, поскольку Аппенццелл его детально описал в длинном письме шведскому филологу Хамбу Таскерсону… Кстати, Аппенццелл отметил, что эту лингвистическую особенность можно обнаружить и в Западной Европе, у какого-нибудь столяра, который, подзывая своего подмастерья со специальным инструментом, имеющим конкретное название – пазник, пазовик, фуганок, крейцмейсель, шерхебель, зензубель и т. д., – скажет просто: «Дай-ка мне эту фиговину».
Немногословный столяр Перека может служить предостережением тем, кто поднимает излишний шум по поводу оскудения языка, к примеру, у современной молодежи. Профессиональное мастерство столяра никак не зависит от слов, которыми он говорит о своей работе, потому что между языковой энтропией и большинством других культурных богатств нет причинно-следственной связи. Исчезновение слов или их замена менее точными никак не отражается на том, что люди умеют делать.
Точно так же не стоит полагать, что изоляция приводит к увяданию и смерти языков. На самом деле изоляция может быть самой плодородной почвой для диверсификации и обогащения речи – хорошим примером может служить возникновение несметного множества жаргонов, которые порождаются группами подростков в любой культуре.
Вообще говоря, контактируя с другими людьми, в том числе говорящими на других языках, мы успешно справляемся с кучей задач, которые вообще не нуждаются в словах.
Мой отец однажды поехал в Португалию. Распаковав чемодан, он понял, что забыл взять с собой домашние тапочки. Он вышел на улицу, нашел обувной магазин, выбрал нужные тапочки, попросил продавца принести его размер (39Е), оплатил покупку, проверил сдачу, выразил свою благодарность, попрощался и вернулся в гостиницу – и все это не сказав ни единого слова ни на каком языке. Должно быть, у каждого в жизни был подобный межкультурный безъязыковый контакт. Да, мы пользуемся языком для общения, и этот язык, несомненно, влияет на то, что, кому и как мы говорим. Но это только часть картины. Сводить понятие общения к письменному или даже устному языку так же нелепо, как изучать питание человека по меню мишленовских ресторанов.