Читать книгу Костяные часы - Дэвид Митчелл, David Mitchell - Страница 6

Смирны горькой запах благой… 1991
13 декабря

Оглавление

– Гулче, тенора! – велит хормейстер. – Напрягаем диафрагмы – и ходуном, ходуном, ну же! Дисканты, не нажимайте так на «с-с-с» – вы все-таки не труппа Голлумов. И приглушите «ц». Эдриен Би – раз уж ты берешь верхнее до в «Уймитесь, печальные токи», значит сможешь взять его и здесь. Еще раз, проникновенно. И раз, и два, и…

Шестнадцать хористов Королевского колледжа, с безжалостно обкорнанными патлами, ушастых, как летучие мыши, и четырнадцать стипендиатов хора выдыхают в унисон:

Та, что прекрасна и светла,

Velut maris stella[15]


Бриттенов «Гимн Деве» взмывает ввысь, гоняется за хвостом своего эха под великолепными сводами, а потом пикирует вниз, взрываясь над сидящими в часовне редкими зимними туристами и студентами в промокших куртках и пальто. По-моему, у Бриттена есть и удачные, и неудачные произведения: иногда он наводит скуку, а иногда этот старый педик, раздухарившись, привязывает трепетную душу слушателя к мачте, дабы исхлестать ее феерическим величием…

Та, что как ясный день мила,

Parens et puella[16]


Бывает, я лениво раздумываю о музыке, которую хотел бы услышать на смертном одре, в окружении очаровательных сиделок, и не могу представить ничего более восторженного, чем «Гимн Деве», однако боюсь, что, когда наступит великое мгновение, диджей Бессознательное отправит меня в путь под звуки «Gimme! Gimme! Gimme! (A Man after Midnight)»[17] и мне впервые не удастся сменить пластинку. Мир, умолкни, ибо один из самых великолепных музыкальных оргазмов наступает на слове «молю»:

Молю Тебя, меня призри,

Дева, пред Сыном заступи…


Волосы на затылке шевелятся, будто от дуновения. От вздоха той, что сидит через проход от меня. Хотя только что ее там не было… Глаза закрыты, чтобы лучше впитывать музыку, а я впитываю ее. Ей около сорока… ванильные волосы, сливочная кожа, губы – как божоле, а скулы такие острые, что можно обрезаться. Стройная фигура, темно-синее пальто. Кто она? Русская оперная дива-диссидентка, ожидающая своего куратора? Тут, в Кембридже, и не такое возможно. Но внешность у нее на редкость впечатляющая, высший класс…

Tam pia[18],

Прости меня, прими меня…

Мария.


Пусть она останется после того, как хористы уйдут. Пусть повернется к молодому человеку, сидящему через проход, и шепнет: «Божественные звуки!» Пусть мы с ней поговорим о симфонических интерлюдиях из оперы «Питер Граймс» и о Девятой симфонии Брукнера. Пусть мы не станем обсуждать ее семейное положение, пока будем пить кофе в гостинице «Каунти». Пусть кофе превратится в форель и красное вино, обойдусь без последней в Михайловом триместре кружки пива, ребята и без меня повеселятся в «Погребенном епископе». Пусть мы с ней поднимемся по застеленной ковром лестнице в уютный люкс, где всю Неделю первокурсника я резвился с матерью Фицсиммонса. Кхм. В трусах пробуждается Кракен. Все-таки я – мужчина двадцати одного года от роду, который уже десять дней живет без секса, так что сами понимаете… И скрыть этот факт очень сложно в присутствии красивой женщины. Ого! Ну-ну. Похоже, она исподтишка за мной наблюдает. Рассматриваю рубенсовское «Поклонение волхвов» над алтарем и жду, когда она сделает первый шаг.


Хористы удаляются, незнакомка остается сидеть. Какой-то турист наводит увесистый фотоаппарат на Рубенса, но гоблин-охранник тут же рявкает: «Со вспышкой нельзя!» Часовня постепенно пустеет, гоблин возвращается в свою будку у органа, одна за другой текут минуты. Мой «Ролекс» показывает половину четвертого. Надо еще довести до ума эссе о внешней политике Рональда Рейгана, но в шести шагах от меня сидит эфемерная богиня и ждет, когда я сделаю первый шаг.

– По-моему, – говорю я, – кровь, пот и слезы хористов, пролитые над тем или иным произведением, лишь углубляют тайну музыки, а отнюдь не уменьшают ее. Вы не находите, что в этом есть некий смысл?

– Пожалуй, да – для студентов первых курсов, – с улыбкой отвечает она.

Ах ты кокетка!

– А вы аспирантка? Или преподаватель?

Она улыбается призрачной улыбкой:

– Я одета, как суровая ученая дама?

В тихом голосе сквозит некая французская округлость звуков.

– Нет, что вы! Но, судя по всему, вы способны на весьма суровую отповедь.

Она не реагирует на мой прозрачный намек:

– Здесь я чувствую себя как дома.

– Я тоже. Почти. Я из Хамбер-колледжа, в нескольких минутах ходьбы отсюда. Третьекурсники обычно подыскивают жилье за пределами колледжа, но я чуть ли не каждый день прихожу сюда послушать хор, если позволяет расписание занятий.

Она лукаво смотрит на меня, будто говоря: «Да уж, даром времени не теряешь».

Я выразительно пожимаю плечами, мол, а вдруг я завтра попаду под автобус?

– И что же, учеба в Кембридже оправдывает ваши ожидания?

– Тот, кто недоволен Кембриджем, не заслуживает того, чтобы здесь учиться. В моей комнате жили Эразм, Петр Великий и лорд Байрон. Честное слово. – Ложь, конечно, но актер я неплохой. – Перед сном я часто думаю о них, глядя на потолок моей комнаты, ничуть не изменившийся с тех времен. Вот это – настоящий Кембридж. Во всяком случае, для меня, – заявляю я; эта отработанная речь всегда пользуется успехом у женщин. – Кстати, меня зовут Хьюго. Хьюго Лэм.

Инстинкт подсказывает, что не стоит пожимать ей руку.

С ее губ срывается:

– Иммакюле Константен.

Ну и имечко! Ручная граната из семи слогов.

– Вы француженка?

– Я родом из Цюриха.

– Обожаю Швейцарию. И каждый год езжу кататься на лыжах в Ла-Фонтен-Сент-Аньес: там у моего приятеля есть шале. Вы там бывали?

– Случалось. – Она опускает на колено руку в замшевой перчатке и говорит: – Вы изучаете политику, Хьюго Лэм.

Ничего себе!

– Как вы догадались?

– Расскажите-ка мне о власти. Что это такое?

Да уж, ее кембриджские замашки намного лучше моих!

– Вы хотите обсудить со мной проблему власти? Прямо здесь и сейчас?

Она склоняет очаровательную голову:

– Не существует иного времени, кроме настоящего.

– Ну, хорошо. – Чего не сделаешь ради высшего класса. – Власть – это способность заставить окружающих делать то, чего они делать не стали бы, или удержать их от того, что они непременно стали бы делать.

Лицо Иммакюле Константен остается непроницаемым.

– И каким же образом?

– С помощью принуждения и поощрения. Кнутом и пряником, хотя с определенной точки зрения это одно и то же. Принуждение основано на боязни насилия или страданий. «Подчинись, не то пожалеешь». В десятом веке с помощью этого принципа датчане успешно взимали дань; на этом держалась сплоченность стран Варшавского договора, да и задиры на детской площадке правят с помощью того же. На этом основаны закон и порядок. Именно поэтому мы сажаем преступников в тюрьму, а демократические государства стремятся монополизировать силу.

Иммакюле Константен внимательно следит за выражением моего лица; это и возбуждает, и отвлекает.

– Поощрение работает за счет обещаний: «Подчинитесь, и почувствуете выгоду». Подобная динамика наблюдается, к примеру, при размещении военных баз НАТО на территориях государств, не являющихся членами этой организации, при дрессировке собак, а также при необходимости на всю жизнь примириться с дерьмовой работой. Ну что, правильно я рассуждаю?

Охранник-гоблин чихает, и по часовне прокатывается гулкое эхо.

– Вы всего лишь царапнули по поверхности, – говорит Иммакюле Константен.

Я пылаю от вожделения и досады:

– Так царапните поглубже.

Она смахивает с замшевой перчатки какую-то пушинку и произносит, обращаясь к собственной руке:

– Власть теряют либо обретают, но ее невозможно ни создать, ни уничтожить. Власть – это гость тех, кто ею наделен, но отнюдь не их собственность. К власти стремятся и безумцы, и мудрецы, но лишь мудрейших тревожат ее долговечные побочные эффекты. Власть – это наркотик для эго и едкая кислота для души. Переходы власти от одного индивида к другому – будь то путем завоеваний, браков, урн для голосования, диктатур или счастливого случая – и составляют суть истории. Да, наделенные властью способны вершить правый суд, преображать мир, превращать цветущие государства в выжженные поля сражений, ровнять с землей небоскребы, но сама по себе власть не несет в себе нравственного начала. – Иммакюле Константен смотрит на меня. – Власть заметила вас. Власть за вами пристально наблюдает. Продолжайте и дальше в том же духе, и власть вас облагодетельствует. Но власть и посмеется над вами, причем безжалостно, когда вы будете умирать в частной клинике через незаметно пролетевшие десятилетия. Власть высмеивает всех своих прославленных фаворитов, стоит им оказаться на смертном одре. «Истлевшим Цезарем от стужи заделывают дом снаружи. Пред кем весь мир лежал в пыли, торчит затычкою в щели». Мысль об этом вызывает у меня особое отвращение, Хьюго Лэм. А у вас?

Мелодичный голос Иммакюле Константен убаюкивает, точно шелест ночного дождя.

У тишины в часовне Королевского колледжа явно имеется собственное мнение.

– А чего же вы, собственно, хотите? – помолчав, говорю я. – В договор с жизнью включен пункт о смертности. Всем нам когда-нибудь придется умереть. Но пока ты жив, властвовать над другими куда приятней, чем находиться в их власти.

– Что живо, то в один прекрасный день умрет – так гласит договор с жизнью, правда? Но вам следует знать, что в исключительных случаях этот нерушимый пункт договора может быть… переписан.

Я гляжу в ее спокойное и серьезное лицо.

– Вы это о чем? О занятиях спортом? О вегетарианских диетах? О пересадке органов?

– О той форме власти, которая позволяет отсрочивать смерть навечно.

Да, мисс Константен, безусловно, высший класс, но если она ушиблена сайентологией или криогенетикой, то ей придется понять, что меня подобной чушью не проймешь.

– А вы, случайно, не пересекли границу Страны Безумцев?

– Эта страна не знает границ.

– Но вы говорите о бессмертии так, словно это некая реальность.

– Нет, я говорю не о бессмертии, а о вечной отсрочке смерти.

– Постойте, вас что, Фицсиммонс послал? Или Ричард Чизмен? Вы что, с ними сговорились?

– Нет. Я просто пытаюсь заронить в вас семя…

Да уж, это, пожалуй, слишком креативно для очередной дурацкой шутки Фицсиммонса.

– Семя чего? Что из него вырастет? Можно поточнее?

– Семя вашего исцеления.

Ее серьезность вызывает тревогу.

– Но я не болен!

– Смерть вписана в вашу клеточную структуру, а вы утверждаете, что не больны? Посмотрите на эту картину. Посмотрите, посмотрите. – Она кивает в сторону «Поклонения волхвов». Я подчиняюсь. Я всегда буду ей подчиняться. – Тринадцать человек, если их пересчитать. Как на Тайной вечере. Пастухи, волхвы, родственники. Посмотрите внимательно на их лица, по очереди на каждого. Кто из них верит, что этот новорожденный пупс сумеет победить смерть? Кто хочет доказательств? Кто считает Мессию лжепророком? Кто знает, что он изображен на картине? Что на него смотрят? А кто из них смотрит на вас?


Гоблин-охранник машет рукой у меня перед носом:

– Эй, очнись! Извини, что побеспокоил, но нельзя ли закончить ваши дела со Всевышним завтра?

Моя первая мысль: «Да как он смеет?!» Вторая мысль не появляется, потому что меня мутит от его дыхания, воняющего горгондзолой и скипидаром.

– Мы закрываемся, – говорит он.

– Но часовня открыта до шести! – возражаю я.

– Ну… да-а. Точно, до шести. А сейчас сколько?

И тут я замечаю, что за окнами – сияющая мгла.

Без двух минут шесть – утверждают часы. Не может быть! Ведь только что было четыре. Я пытаюсь за внушительным брюхом своего мучителя разглядеть Иммакюле Константен, но ее нет. И, судя по всему, давно. Не может быть! Она же только что просила меня взглянуть на картину Рубенса, всего несколько секунд назад! Я посмотрел, и…

…Я морщу лоб, гляжу на гоблина-охранника, ожидая ответа.

– Шесть часов, пора уходить, – заявляет он. – Пора, пора. Расписание есть расписание.

Он стучит по циферблату своих наручных часов, тычет их мне в нос, хотя и вверх тормашками; на дешевом циферблате отчетливо видно: 17:59.

– Но… – бормочу я, да какое уж тут «но»? Не может быть, чтобы два часа куда-то провалились за две минуты! – А где… – сиплю я, – женщина? Она вон там сидела?

Охранник смотрит в указанном направлении, спрашивает:

– Когда? В этом году?

– Сегодня, примерно… в половине четвертого. В таком темно-синем пальто. Красавица.

Гоблин складывает на груди короткие руки и заявляет:

– Будь так любезен, подними свою одурманенную травкой задницу и двигай отсюда, а мне домой пора; у меня, между прочим, семья имеется.


Ричард Чизмен, Доминик Фицсиммонс, Олли Куинн, Джонни Пенхалигон и я чокаемся стаканами и бутылками, а вокруг пьяно ревут и бубнят посетители «Погребенного епископа», паба на булыжной улочке у западных ворот Хамбер-колледжа. В пабе не протолкнуться: завтра начинается рождественский исход, и нам чудом удается найти столик в самом дальнем углу. Я одним духом осушаю стопку «Килмагун спешиал резерв», и виски тяжелым комом соскальзывает в горло, прожигая насквозь, от миндалин до самого желудка, а потом начинает растворять тревогу, терзающую меня с тех пор, как пару часов назад я очнулся в часовне, совершенно не понимая, что произошло. Мысленно убеждаю себя, что месяц выдался на редкость тяжелый: сдача письменных работ, жесткие сроки, бесконечное нытье Марианджелы, а на прошлой неделе еще и две ночные попойки у Жаба, чтобы улестить Джонни Пенхалигона. Внезапная потеря времени – не симптом опухоли мозга, да и вообще, я пока не падаю без причины и не брожу нагишом по крышам колледжа, среди каминных труб. Я забыл о времени, сидя в красивейшей позднеготической церкви Великобритании и размышляя о шедевре Рубенса, – подобное окружение создано для того, чтобы заставить человека утратить счет часам. Олли Куинн опускает на столешницу полупустую кружку и тихонько рыгает.

– Лэм, ты разобрался, как Рональд Рейган выиграл холодную войну?

Я его еле слышу: молодые консерваторы Хамбер-колледжа в соседнем зале громко подвывают бессмертному рождественскому хиту Клиффа Ричарда «Mistletoe and Wine»[19].

– Ага, все изложил и, стряхнув с листов вековую пыль, подсунул профессору Дьюи под дверь, – киваю я.

– Не знаю, как ты целых три года эту политику долбишь. – Ричард Чизмен утирает с хемингуэевской бородки пену, оставленную «Гиннессом». – Уж лучше обрезание с помощью терки для сыра.

– Жаль, что ты ужин пропустил, – говорит Фицсиммонс. – На десерт пошли остатки нарнийской травки Джонни. Не хватало еще, чтобы уборщица, приводя в порядок его комнату в конце триместра, наткнулась на его запасы, приняла их за крысиные катышки и выбросила вместе с липкими скаутскими журнальчиками. – Джонни Пенхалигон, не отрываясь от кружки с горьким пивом, показывает Фицсиммонсу средний палец, дергает узловатым кадыком; я лениво представляю, как провожу по нему опасной бритвой. Фицсиммонс фыркает и поворачивается к Чизмену: – А где же твой приятель, загадочное дитя Востока в кожаных штанах?

Чизмен косится на часы:

– В тридцати тысячах футов над Сибирью, перевоплощается в ревностного конфуцианина и примерного старшего сына. Если бы Сек все еще оставался в городе, я не стал бы почем зря рисковать своей репутацией в компании ярых гетеросексуалов. Я теперь убежденный рисолюб. Фиц, угости-ка меня канцерогенной палочкой, дай мне в зубы, чтоб дым пошел, – американцы почему-то обожают это выражение.

– Здесь курить бесполезно, – морщится Олли Куинн, извечный сторонник борьбы с курением. – Все равно дымом дышим.

– Ты ж бросаешь. – Фицсиммонс протягивает Чизмену пачку «Данхилла»; мы с Пенхалигоном тоже берем по сигарете.

– Успеется, – отмахивается Чизмен. – Джонни, будь так любезен, дай зажигалку Германа Геринга, она прямо-таки источает эманации зла.

Пенхалигон вытаскивает увесистую зажигалку времен Третьего рейха. Самую настоящую, приобретенную его дядей в Дрездене. На аукционе такая штучка улетает за три тысячи фунтов.

– А где сегодня РЧП? – спрашивает Пенхалигон.

– Будущий лорд Руфус Четвинд-Питт сегодня решил пополнить запасы наркоты, – отвечает Фицсиммонс. – Какая жалость, что это не академическая дисциплина.

– Зато это надежный, защищенный от спада сектор нашей экономики, – замечаю я.

– На будущий год, – говорит Олли Куинн, сдирая наклейку с бутылки безалкогольного пива, – мы выйдем в реальный мир и начнем зарабатывать себе на жизнь.

– Вот-вот, жду не дождусь, – хмыкает Фицсиммонс, поглаживая ямку на подбородке. – Презираю бедность.

– Ага, у меня аж сердце кровью обливается. – Ричард Чизмен зажимает сигарету уголком губ, прямо как Серж Генсбур. – Твой «порше», прикид от Версаче и двадцатикомнатное родовое гнездо в Котсуолде производят на окружающих абсолютно неверное впечатление.

– Все это добыто моими предками, – возражает Фицсиммонс. – А по-честному – мне полагается мой собственный нереально жирный куш, который можно промотать.

– Папочка все еще подбирает тебе теплое местечко в Сити? – спрашивает Чизмен и недоуменно морщит лоб, потому что Фицсиммонс начинает заботливо отряхивать его твидовый пиджак. – Чего это ты?

– Да вот, отрясаю с тебя прах застарелых обид.

– Они к нему напрочь приклеились, – говорю я. – А ты, Чизмен, не критикуй семейственность: все мои дядья, у которых, кстати, отличные связи, полностью согласны с мнением, что именно благодаря непотизму наша страна стала такой, как сейчас.

Чизмен обдает меня струей сигаретного дыма.

– Когда ты станешь сгоревшим на работе аналитиком Сити-банка и у тебя отнимут «ламборгини», а адвокат твоей третьей жены выкрутит тебе яйца и подведет под судейский молоток, ты пожалеешь о своих словах.

– Это точно, – соглашаюсь я. – А Дух Будущих Святок предвидит, что Ричард Чизмен осуществит благотворительный проект по защите беспризорников Боготы.

Чизмен обдумывает идею с беспризорниками Боготы, удовлетворенно ворчит и больше не возражает.

– Благотворительность порождает нерадивость, – изрекает он. – Нет, лучше я в журналюги подамся. Колонка здесь, повестушка там, выступления на радио и телевидении. Кстати… – Он выуживает из кармана пиджака книгу с надписью на обложке: «Криспин Херши. „Сушеные эмбрионы“» и наискосок ярко-красным – «СИГНАЛЬНЫЙ ЭКЗЕМПЛЯР». – Мне впервые заказали рецензию. Для публикации у Феликса Финча, в «Пиккадилли ревью». Двадцать пять пенсов за слово, тысяча двести слов, триста фунтов за два часа работы. Неплохо, а?

– Ну, Флит-стрит, берегись! – говорит Пенхалигон. – А кто такой Криспин Херши?

Чизмен вздыхает:

– Сын Энтони Херши.

Пенхалигон только глазами хлопает.

– Ой, да ладно тебе, Джонни! Энтони Херши, знаменитый режиссер. В шестьдесят четвертом он получил «Оскара» за «Батлшип-Хилл», а в семидесятые снял «Ганимед-пять», лучший британский фантастический фильм всех времен!

– Этот фильм лишил меня воли к жизни, – добавляет Фицсиммонс.

– А меня, кстати, впечатляет твой заказ, наш обожаемый Ричард, – говорю я. – Последний роман Криспина Херши был просто блеск. Я его подобрал в хостеле, в Ладакхе, когда после школы путешествовал по миру. А что, новый роман так же хорош?

– Почти. – Мсье Критик складывает кончики пальцев домиком, как бы сосредоточиваясь. – Херши-младший – одаренный стилист, а Феликс – то есть Феликс Финч для вас, плебеев, – и вовсе ставит его на одну ступень с Макьюэном, Рушди, Исигуро и так далее. Похвалы Феликса малость преждевременны, но еще несколько книг – и Криспин вполне созреет.

– А как продвигается твой роман, Ричард? – спрашивает Пенхалигон.

Мы с Фицсиммонсом тут же корчим друг другу рожи висельников.

– Рождается в муках. – Чизмен задумчиво взирает на свое славное литературное будущее, и эта картина ему очень нравится. – Мой герой – кембриджский студент по имени Ричард Чизмен, который пишет роман о кембриджском студенте Ричарде Чизмене, который работает над романом о кембриджском студенте Ричарде Чизмене. Такого еще никто не писал!

– Прикольно, – говорит Джонни Пенхалигон. – Это прямо как…

– Пенистая кружка мочи, – заявляю я; Чизмен буравит меня убийственным взглядом, пока я не поясняю: – Я имею в виду содержимое моего мочевого пузыря. Потрясающий замысел, Ричард! А теперь простите, я вас покину.


В мужском туалете воняет застарелой мочой, единственный писсуар забит и полон янтарной жидкости, готовой выплеснуться через край. Приходится встать в очередь, точно девчонке. Наконец из кабинки вываливается какой-то амбалистый гризли, и я занимаю освободившееся место. Начинаю уговаривать мочеиспускательный канал сработать, но тут из соседней кабинки меня окликают.

– Привет, Хьюго Лэм! – восклицает коренастый смуглый тип с темными кудрями, в рыбацком свитере. Моя фамилия в его устах звучит как «лим», типично новозеландское произношение. Он старше меня, ему около тридцати, но я никак не могу вспомнить, откуда его знаю.

– Мы встречались, когда ты еще учился на первом курсе. «Кембриджские снайперы», помнишь? Прости, я тебя отвлекаю от дела, чем, разумеется, грубо нарушаю неписаные правила общения в мужском туалете. – Сам он мочится без рук в журчащий писсуар. – Элайджа Д’Арнок, аспирант факультета биохимии, колледж Корпус-Кристи.

В памяти что-то мелькает: ну конечно же, уникальная фамилия!

– Стрелковый клуб, да? Ты с каких-то островов к востоку от Новой Зеландии?

– Да, верно, с Чатемских островов. А тебя я запомнил, потому что ты прирожденный снайпер. Как говорится, есть еще место в гостинице.

Я наконец-то соображаю, что его интерес ко мне не носит сексуального характера, и спокойно занимаюсь своим делом.

– Боюсь, ты меня переоцениваешь.

– Да ты что, дружище! Тебе на любых соревнованиях первое место обеспечено, серьезно.

– Я слишком много внимания уделял вещам, не связанным с учебой.

Он кивает:

– Жизнь слишком коротка, чтобы все переделать, верно?

– Да, вроде того. Ну и… как тебе Кембридж?

– Потрясающе. Отличная лаборатория, замечательный научный руководитель. Ты ведь изучаешь экономику и политику? И должно быть, уже на последнем курсе?

– Да, как-то быстро время пролетело. А ты все еще стреляешь?

– Религиозно. Я теперь анахорет.

Минуточку, анахорет – это отшельник, хотя, возможно, это какой-то новозеландский или стрелковый жаргон. В Кембридже полно выражений, которые понятны только посвященным; посторонним в этом тесном кругу места нет.

– Класс, – говорю я. – А на стрельбище я действительно ездил с удовольствием.

– Никогда не поздно начать снова. Стрельба – это как молитва. А когда цивилизация прикроет лавочку окончательно, владение оружием будет цениться куда больше любых университетских степеней. Ну ладно, счастливого Рождества! – Он застегивает молнию на штанах. – До встречи.


– Ну, Олли, и где же твоя таинственная красотка? – спрашивает Пенхалигон.

Олли Куинн морщится:

– Обещала подойти к половине восьмого.

– Подумаешь, всего-то опаздывает на полтора часа, – говорит Чизмен. – Это вовсе не значит, что она решила сменить тебя на какого-нибудь спортсмена с физиономией Киану Ривза, мускулатурой Кинг-Конга и моей харизмой.

– Сегодня я везу ее домой, в Лондон, – поясняет Олли. – Она живет в Гринвиче… так что непременно подойдет, с минуты на минуту…

– Колись, Олли, – не унимается Чизмен, – ведь мы же все-таки друзья. Она действительно твоя подружка или ты ее того… ну, в общем… придумал?

– Она действительно существует, – загадочно произносит Фицсиммонс.

– Да ну? – Я гневно зыркаю на Олли. – С каких это пор бандюган, усердно наставляющий рога добропорядочным мужьям, имеет преимущества перед твоим соседом по лестничной клетке?

– Абсолютно случайная встреча. – Фицсиммонс ссыпает в рот остатки жареных орешков. – Я наткнулся на Олли и его даму сердца в книжном магазине «Хефферс», в отделе драматургии.

– И, будучи новым, реформированным представителем постфеминистского общества, сколь высоко ты оценил бы королеву Несс? – спросил я у него.

– Очень даже секси. Олли, признавайся, она из эскорт-сервиса?

– Да пошел ты! – Олли ухмыляется, как слизавший сметану кот, а потом вскакивает и вопит во все горло: – Несс! Вот уж действительно, легка на помине! Хорошо, что ты пришла!

Девушка с трудом пробирается сквозь плотную толпу студентов.

– Ох, прости, пожалуйста! – Она целует Олли в губы. – Автобуса лет восемьсот не было.

Я ее знаю, точнее, знал – в библейском смысле этого слова. Фамилии не помню, зато все остальное помню очень хорошо. Мы познакомились на вечеринке, когда я учился на первом курсе. Тогда она звалась Ванессой. Эта любительница крепких выражений училась, если память мне не изменяет, в Челтнемском женском колледже, а жила у черта на рогах, в дальнем конце Трампингтон-роуд, где вместе с какими-то девицами снимала особняк. Мы тогда откупорили бутылку «Шато Латур» семьдесят шестого года, которую она стащила у своих знакомых перед началом вечеринки. Потом, при случайных встречах в городе, мы приветливо кивали друг другу, из вежливости не делая вида, будто не знакомы. Она, конечно, ловчила, куда там Олли, но, пытаясь сообразить, чем все-таки Олли ей понравился, я вспоминаю о временном лишении прав за езду в нетрезвом виде и о тепле и уюте «астры» Олли. В любви, как и на войне, все средства хороши, но я, хотя и не святой, по крайней мере, не лицемер. Тем более что Несс, заметив меня, за пятую долю секунды заключила со мной взаимное соглашение о сердечной амнезии.

– Садись на мое место, – говорит Олли, снимая с нее пальто, как истинный джентльхрен, – а я… преклоню пред тобою колена. Фиц, вы ведь знакомы? А это Ричард.

– Очарован. – Чизмен вяло пожимает ей пальцы. – Я – зловредный гей. Скажи-ка, ты – Несси-чудовище или Несси-чудо?

– Я совершенно очарована, – улыбается она. Я хорошо помню ее голос: прекрасно поставленный выговор с притворными просторечными интонациями. – Для друзей я просто Несс, но ты можешь звать меня Ванессой.

– А я Джонни, Джонни Пенхалигон. – Джонни, перегнувшись через стол, пожимает ей руку. – Очень рад знакомству. Олли нам столько о тебе рассказывал…

– Исключительно хорошее, – быстро добавляю я и, протягивая руку, представляюсь: —Хьюго.

Несс, не моргнув глазом, заявляет:

– Значит, Хьюго, Джонни, зловредный гей и Фиц. Кажется, всех запомнила. – Она поворачивается к Олли: – Извини, а ты-то кто?

Олли хохочет, натужно и слишком громко. Его зрачки превращаются в мультяшные сердечки, и я в энный раз пытаюсь вообразить внутренние ощущения того, кто влюблен, потому что внешне приходится корчить из себя эдакого «покорителя сисек».

– Между прочим, теперь очередь Ричарда покупать выпивку, – объявляет Фицсиммонс. – Да, Ричард? Ну что, проветришь свой бумажник?

Чизмен изображает полное непонимание:

– Разве сейчас не твоя очередь, Пенхалигон?

– Нет. Я оплатил предпоследний заказ. Но твоя попытка весьма трогательна.

– Но ты же владеешь половиной Корнуолла! – говорит Чизмен. – Ах, Несс, видела бы ты его поместье! Сады, павлины, олени, конюшни, а вдоль парадной лестницы – портреты капитанов Пенхалигонов за триста лет их владычества.

Пенхалигон фыркает:

– Вот как раз из-за треклятого поместья Тридейво нам вечно не хватает денег! Содержать его можно только себе во вред. А павлины – полные ублюдки.

– Ой, не изображай из себя Скруджа, Джонни! Коммунальный налог наверняка дает вам возможность сэкономить немалую сумму. А мне, пожалуй, придется торговать собой, чтобы набрать денег на автобусный билет в Лидс, на свою голубятню.

Чизмен – мастак придуриваться, хотя у него осталось не меньше десяти тысяч фунтов дедова наследства, но сегодня у меня нет желания его подначивать.

– Так и быть, выпивка за мой счет, – заявляю я. – Олли, раз ты собираешься вести машину, то больше не пей. Возьму-ка я тебе томатного сока с соусом табаско, для сугреву. Так, Чизмену – «Гиннесс», Фицу – кружку пенистого австралийского пойла, а тебе, Несс? Чем тебя травить?

– Выпьешь красного – и жизнь прекрасна. – Олли явно хочется подпоить подружку.

– В таком случае бокал красного в самый раз, Хьюго, – отвечает она.

Я хорошо помню ее многозначительные интонации.

– Здешнее красное можно пить только при наличии запасной глотки в сумочке. Это не «Шато Латур».

– Тогда «Арчерз» со льдом, – говорит Несс. – Береженого Бог бережет.

– Мудрый выбор. Мистер Пенхалигон, вы не поможете мне донести напитки в целости и сохранности? У барной стойки настоящая битва.


В «Погребенном епископе» жуткая давка и толкотня, неуемное пиршество юных духом и телом; «Хокинг и Далай-лама – вот кто герои дня»; короткие джинсовые юбки, рубашки из «Гэп» и «Некст», кто-то весь в белом, кардиганы как у Курта Кобейна, черные ливайсы; «Нет, ты глянь, как этот озабоченный мудак у сортира на меня уставился!»; от голоса Кирсти Маккол и The Pogues екает сердце, а ноги не держат вообще; «Угу, отоварился в благотворительной лавке – приобрел коросту, чесотку и вшей»; удушливое амбре – лак для волос, пот, «Акс», «Шанель № 5», табачный смог; сверкают отбеленные, ухоженные, без единой пломбы зубы в ответ на дурацкую шутку: «Слыхали, кот Шрёдингера сегодня сдох? Нет… нет, не сдох, а жив, или все-таки сдох…»; громкие дебаты о лучшем Джеймсе Бонде, о Гилморе, Уотерсе и Сиде из «Пинк Флойда»; разглагольствования о гиперреальности всего на свете, о стерлингово-долларовом паритете, о Сартре, o Бартe Симпсонe и о «Мифологиях» Барта; «Мне двойной, дубина!»; у Джорджа Майкла стильная щетина; «После The Smiths музыки в принципе нет…»; а вокруг весь этот кордебалет таких высококультурных, привилегированных, интеллигентных, почти как я; их глаза, их чаяния, их карьеры сияют ярче звезд; даже в утробе они ощущают себя в полный рост – государственные мужи, вершители судеб, законодатели и банкиры, еще in statu pupillari[20], но уже готовы править миром; взлелеянные в лоне глобальной (или не очень) элиты, они властью на царствие помазаны и деньгами окроплены, будто медом облиты; ведь власть и деньги, как Винни-Пух и мед, неразлучны, это и ослик сразу поймет, я и сам такой же; и кстати, о лоне, слушай, ты так похожа на Деми Мур в «Привидении», ну просто заглядение… алая роза, как известно, эмблема, вот только у меня мучительная проблема: сливочного масла в запасе через край, а Несс – пышный горячий каравай…

– Хьюго, что с тобой? – с неуверенной улыбкой спрашивает Пенхалигон.

К барной стойке не протолкнуться; страждущие обступили ее в два ряда.

– Все нормально, – говорю я, повысив голос почти до крика. – Унесся мыслями на несколько световых лет отсюда. Кстати, Жаб приглашает тебя на завтрашние посиделки. Потусим напоследок, прежде чем разлететься по домам. Ты, я, Эузебио, Брайс Клегг, Ринти и еще пара человек. Все свои ребята.

Пенхалигон корчит недовольную гримасу:

– Я матери обещал завтра вечером быть в Тридейво…

– Так ведь я ж тебе руки не выкручиваю. Мое дело – передать приглашение. Жаб говорит, что твое присутствие облагораживает общество.

Пенхалигон с опаской обнюхивает сыр в мышеловке:

– Вот так прямо и говорит?

– Да, мол, ты придаешь солидности вечеринке. А Ринти зовет тебя «пиратом Пензанса», потому что ты всегда уходишь с добычей.

Джонни Пенхалигон улыбается:

– А ты пойдешь?

– А то! Я эту тусню ни за что на свете не пропущу.

– Ты ведь на прошлой неделе здорово влетел….

– Я никогда не трачу больше, чем могу себе позволить. «Жмоты теряют больше» – и это, между прочим, твои слова. Золотые. Девиз картежников и экономистов.

Мой партнер по развлекательно-азартному времяпрепровождению не собирается оспаривать авторство фразы, которую я только что придумал.

– Ну, в общем-то, домой можно и в воскресенье…

– Короче, я тебя не уговариваю.

– Скажу предкам, что у меня встреча с научным руководителем, – задумчиво тянет Джонни.

– А это почти правда. И темы будут подходящие: прикладная теория вероятности, прикладная психология, прикладная математика… Самые что ни на есть ценные навыки и умения для бизнесмена, и твои предки их наверняка оценят при первой же игре на поле для гольфа в вашем имении. Кстати, Жаб предлагает поднять ставку до ста фунтов: симпатичная круглая цифра и изрядная порция нектара для вас, сэр, если фарт вас не покинет. Хотя пират Пензанса по определению человек фартовый.

– Ну да, я кое-что умею, – с усмешкой признает Джонни Пенхалигон.

Я тоже усмехаюсь: кое-кому завтра наверняка ощиплют перышки.


Через пятнадцать минут мы приносим заказанные напитки к нашему столику, но там нас, увы, ждет неприятность. Ричард Чизмен, восходящая звезда «Пиккадилли ревью», загнан в угол тремя готами-металлистами из кембриджской группы Come up to the Lab; их концерт на Кембриджском зерновом рынке месяц назад подвергся язвительной критике в студенческой газете «Варсити» – в статье за авторством Ричарда Чизмена. Басист – натуральный монстр Франкенштейна, безгубый и неуклюжий; у одной готессы глаза бешеной собаки, акулий подбородок и кастет шипастых перстней; у второй на ярко-малиновых патлах сидит котелок, будто из «Заводного апельсина», со шляпной булавкой, украшенной огромным стразом, а глаза такие же безумные, как у первой. Судя по всему, обе наамфетаминены под завязку.

– А ты хоть что-то стоящее сделал? – Вторая готесса тычет Чизмена в грудь угольно-черным ногтем, подчеркивая важность своих слов. – Небось никогда не выступал перед реальными слушателями?

– А еще никогда не сношался с ослом, не устраивал переворотов в странах Центральной Америки и не играл в «Драконы и подземелья», – огрызается Чизмен, – но имею право высказывать свое мнение о тех, кто этим занимается. Ваше шоу – полное дерьмо, и я от своих слов не откажусь.

Вторая готесса перехватывает инициативу:

– Все скребешь своим пидорским перышком в своем пидорском блокнотике, гробишь настоящих артистов, гнида, вонючий ком подзалупного сыра!

– Ух ты, какие мы умные, а главное – оригинальные, – говорит Чизмен. – Ни разу такого оскорбления не слыхал.

– Да что ты хочешь от этого мудака, поклонника Криспина Херши? – Первая готесса выхватывает из кармана Ричарда «Сушеные эмбрионы». – Оба те еще уроды.

– Ага, а ты, наверное, книги читаешь! – Чизмен тщетно пытается отобрать у нее книгу, и мне явственно представляется, как шпыняют забитого мальчишку-гея и вытряхивают содержимое его ранца с покрытого копотью железнодорожного моста над веткой из Лидса в Брэдфорд.

Вторая готесса разрывает книгу пополам по корешку, швыряет половинки в угол. Франкенштейновский монструозный гот гулко ржет «бу-га-га!».

Олли поднимает одну половинку, Чизмен подбирает с пола вторую и окончательно выходит из себя:

– Даже в самых ужасных опусах Криспина Херши куда больше художественных достоинств, чем во всем вашем поганом бренчании! Ваша так называемая музыка – редкостное дерьмо. Она вторична и паразитична. Чем слушать, как вы дрочите, лучше сразу проткнуть барабанные перепонки шляпной булавкой.

Все бы хорошо, вот только зря он произносит последнюю фразу, ибо если показать голую задницу разъяренному единорогу, то количество возможных исходов сводится к одному-единственному. Пока я пристраиваю стаканы на столешницу, вторая готесса вытаскивает из котелка шляпную булавку и набрасывается на Мсье Критика, который картинно заваливается на стол; стол падает, стаканы летят на пол, девчонки ахают и визжат «боже мой!». Вторая готесса прыгает на падшего Чизмена и замахивается шляпной булавкой; я еле успеваю выхватить у этой дуры ее сверкающее смертоносное оружие, а Джонни, вцепившись ей в патлы, оттаскивает от Чизмена; кулак басиста мелькает в миллиметре от носа Пенхалигона; Джонни отшатывается и налетает на Олли и Несс; пронзительный визг первой готессы становится различим человеческим ухом: «А ну уберите от нее свои вонючие лапы!» Фицсиммонс опускается на пол, кладет голову Чизмена к себе на колени. Ричард комично хлопает глазами, как прибабахнутый мультяшный персонаж, а вот из уха у него ручейком струится кровь, что не может не беспокоить. Я внимательно осматриваю ухо: ничего страшного, мочка оцарапана, но придурочным готам об этом знать необязательно. Я встаю и гаркаю во всю глотку тоном, немедленно прекращающим всякие потасовки:

– Ну что, доигрались? Вас всех сейчас в дерьме утопят.

– Он сам напросился! – заявляет вторая готесса.

– Да, он первый начал! – поддерживает ее подружка. – Он нас спровоцировал!

– Тут полно свидетелей. – Я широким жестом обвожу толпу зевак, жаждущих продолжения скандала. – Все прекрасно видели, кто на кого первым напал. Если вы думаете, что «вербальная провокация» – это оправдание для нанесения тяжких телесных повреждений, то, должен признать, вы еще глупее, чем кажетесь на первый взгляд. Вот эта шляпная булавка… – Вторая готесса замечает кровь на острие, бледнеет и швыряет булавку на пол; спустя секунду трофей перекочевывает ко мне в карман. – Смертельно опасное оружие, использованное с преступным умыслом. И на нем твоя ДНК. За такое дают четыре года тюрьмы. Да, девочки: четыре года. А если вы повредили моему другу барабанную перепонку, то и все семь. Ну а к моменту завершения моего выступления в суде ваш срок наверняка будет именно таким: семь лет. Итак… Или вы считаете, что я блефую?

– А ты что за хрен с бугра? – неуверенно вопрошает гот-басист.

Я хохочу – зловеще, как Л. Рон Хаббард:

– Знай, юный гений, что я аспирант юридического факультета! А вот ты теперь соучастник преступления! То есть – на простом и понятном языке – тебе, мой дорогой, тоже светит приговор.

Бравада второй готессы тает на глазах.

– Но я же…

Басист хватает ее за руку и тянет за собой:

– Валим отсюда, Андреа.

– Да-да, Андреа, беги! – издевательски скалюсь я. – Скройся в толпе! Хотя нет, погодите. Вы же собственноручно расклеили по всему Кембриджу афиши с вашими рожами. Ну, тогда вам всем и впрямь капец. Вы в глубокой жопе. – Весь состав Come up to the Lab, сообразив, что пора сматываться, спешит к выходу. Я кричу им вслед: – До встречи в суде! Не забудьте запастись телефонными карточками – в камере предварительного заключения они вам очень даже понадобятся!

Пенхалигон поднимает стол, Олли собирает стаканы, Фицсиммонс усаживает пострадавшего на скамью, а я спрашиваю у Чизмена, сколько пальцев я держу у него перед носом. Он морщится и утирает рот:

– Отстань! Эта стерва пыталась проколоть мне ухо, а не глаз!

Появляется страшно недовольный хозяин заведения:

– Что здесь происходит?

Я поворачиваюсь к нему:

– На нашего друга только что напали трое подвыпивших старшеклассников, и ему необходима срочная врачебная помощь. Поскольку мы – завсегдатаи вашего заведения, нам бы очень не хотелось, чтобы вас лишили лицензии, поэтому мои друзья, Ричард и Олли, объяснят в отделении скорой помощи, что несчастный случай произошел вне стен вашего паба. Но, возможно, я не совсем правильно понимаю ситуацию, и вы все же предпочли бы обратиться в полицию?

Хозяин мгновенно соображает, что к чему:

– Ну что вы, конечно нет! Очень вам признателен.

– Всегда пожалуйста. Олли, где припаркована твоя чудесная «астра»?

– На стоянке в колледже. Но Несс…

– Можно воспользоваться моей машиной, – услужливо предлагает Пенхалигон.

– Нет, Джонни, ты и так перебрал, а отец у тебя все-таки – мировой судья.

– Да, сегодня все полицейские с алкотестерами, – предупреждает хозяин.

– Значит, Олли, ты – единственный, кто вполне трезв. А если вызвать «скорую» из Адденбрукской больницы, то приедут и полицейские, и тогда…

– Начнутся вопросы, письменные заявления, всякие там «а-как-поживает-ваш-отец», – подсказал хозяин. – Да еще и в колледж сообщат.

Олли смотрит на Несс, как обиженный мальчуган, у которого отобрали конфету.

– Ты езжай, – говорит Несс. – Я бы с тобой поехала, но от вида крови меня… – Она брезгливо морщится. – А ты помоги приятелю.

– Но я же обещал отвезти тебя в Гринвич…

– Не волнуйся, я прекрасно доберусь и на поезде, не маленькая. Позвони мне в воскресенье, обсудим планы на Рождество, ладушки? Ну все, вперед.


На табло моего радиобудильника мерцают цифры 01:08. С лестницы доносятся шаги, потом звучит робкий стук в дверь. Накидываю халат, закрываю дверь в спальню, пересекаю гостиную, приотворяю входную дверь на цепочке и, щурясь, выглядываю в щелку:

– Олли?! А который час?

В тусклом свете Олли – будто картина Караваджо.

– Половина первого, наверное.

– Ни фига себе. Что с тобой, бедолага? И как там наш бородач?

– Если переживет приступ жалости к себе, то все будет хорошо. Ему влепили противостолбнячную сыворотку, а ухо великолепно заклеили пластырем. Слушай, отделение скорой помощи – это просто какая-то «Ночь живых мертвецов». Я только что отвез Чизмена домой. А Несс добралась до вокзала?

– Да, конечно. Мы с Пенхалигоном проводили ее до самой стоянки такси на Драммер-стрит, ты ж понимаешь, вечер пятницы – это вечер пятницы. После вашего отъезда Фиц встретил Четвинд-Питта и Ясмину и отправился с ними в клуб. Затем, когда Несс благополучно села в такси, Пенхалигон ломанулся туда же. А я смалодушничал и ушел домой, где провел пару незабываемых часов в обществе профессора по имени И. Ф. Р. Коутс, автора восхитительной монографии «Бушономика и новый монетаризм», пока не уснул. Я бы пригласил тебя войти, но… – я зеваю во весь рот, – Буш меня совершенно доконал.

– А она не… – Олли, подумав, складывает два и два, – осталась в «Погребенном епископе»?

– И. Ф. Р. Коутс, вообще-то, мужчина. Профессор Блайтвудского колледжа, штат Нью-Йорк.

– Нет, я о Несс, – доверчиво поясняет Олли.

– Ах, о Несс! Несс торопилась в Гринвич, – с легкой обидой говорю я; Олли следовало бы знать, что я не стану переманивать его подружку. – Наверное, она успела на поезд в девять пятьдесят семь, до Кингс-Кросса. Теперь она уже дома, крепко спит и видит во сне Олли Куинна, эсквайра. Прелестная девушка, между прочим, насколько можно судить по нашему мимолетному знакомству. И по-моему, по уши в тебя влюблена.

– Правда? А всю последнюю неделю она… ну, не знаю… в общем, она как-то крысится. Я уж испугался, что, может, она…

Всем своим видом я изображаю непонимание. Олли растерянно умолкает.

– Да ты чего?! – говорю я. – Решил, что она тебя бросит? Ничего подобного. Если такая рафинированная любительница верховой езды западает на парня по-настоящему, то сразу же начинает изображать из себя суровую классную даму. Это только для вида. Не забывай и о более очевидной регулярной причине женских капризов: помнится, Люсиль раз в двадцать восемь дней превращалась в язвительную психопатку.

Олли заметно приободряется:

– Ну да… оно конечно…

– Вы же на Рождество увидитесь?

– Собственно, мы как раз сегодня собирались уточнить наши планы…

– Да, нашему Ричарду очень некстати потребовались добрые самаритяне. Между прочим, твои решительные действия в пабе произвели на Несс сильнейшее впечатление. Она так и сказала: сразу видно, что человек умеет вести себя в кризисной ситуации.

– Правда? Так и сказала?

– Практически слово в слово. На стоянке такси.

Олли едва не светится от счастья; будь он шести дюймов ростом и пушистый, пользовался бы огромным спросом в магазине игрушек «Тойз-ар-ас».

– Олли, дружище, прости, бога ради, но меня неумолимо манит благодатный сон.

– Извини, Хьюго, конечно. Спасибо тебе. Спокойной ночи.


Я возвращаюсь в постель, пропитанную ароматом женщины. Несс закидывает ногу мне на бедро:

– Так, значит, суровая классная дама? Вот я сейчас вышвырну тебя из кровати!

– Попробуй. – Я оглаживаю соблазнительные изгибы ее тела. – Но на рассвете тебе все-таки лучше уйти. Я же только что отправил тебя в Гринвич.

– Ну, до рассвета еще далеко. Мало ли что за это время может случиться.

Рассеянно выводя пальцем спирали вокруг ее пупка, я думаю об Иммакюле Константен. О ней я никому из наших рассказывать не стал; глупо превращать загадочную встречу в какую-то дурацкую шутку. Нет, не глупо, а преступно. Когда я впал в непонятное забытье, она наверняка вообразила… А что, собственно, она могла вообразить? Увидела, что я оцепенел, впал в своего рода сидячую кому, и ушла. А жаль.

Несс откидывает одеяло:

– Все дело в том, что такие вот Олли…

– Я рад, что все твои мысли только обо мне, – ворчу я.

– …до ужаса порядочные. Эта их порядочность сводит меня с ума.

– А разве девушки больше не мечтают о порядочных парнях?

– Мечтают, конечно. За порядочных как раз и выходят замуж. А в присутствии Олли я чувствую себя героиней постановки на бибисишном «Радио четыре» о… до ужаса серьезных порядочных молодых людях пятидесятых годов.

– Вот-вот, он говорил, что ты в последнее время на него крысишься.

– Потому что он ведет себя как щенок-переросток.

– Путь истинной любви не…

– Заткнись. Мне стыдно показываться с ним на людях. Я еще раньше решила, что в это воскресенье пошлю его куда подальше. А сегодняшний вечер поставил печать под приговором.

– Но если бедный Олли – персонаж из постановки на «Радио четыре», то кто же тогда я?

– А ты, Хьюго, – она целует меня в мочку уха, – герой низкобюджетного французского фильма, из тех, что показывают ночью по телику. Причем ведь понимаешь, что утром пожалеешь о потраченном времени, а все равно смотришь.

Во дворе колледжа кто-то насвистывает полузабытую мелодию.

15

Здесь: как путеводная звезда (лат.).

16

Здесь: и мать, и невинная дева (лат.).

17

«Дай мне, дай мне, дай мне! (Мужчину после полуночи)» (англ.). Также песня известна по-русски как «Молитва».

18

Пречистая (лат.).

19

«Омела и вино» (англ.).

20

На положении воспитуемого (лат.).

Костяные часы

Подняться наверх