Читать книгу История одиночества - David Vincent, Дэвид Винсент - Страница 2

1. Введение: Исследованное уединение
«Циммерман об уединении»

Оглавление

В 1791 году в Англии был опубликован первый за четыре с лишним века всесторонний анализ одиночества – «Уединение, исследованное с учетом его пагубного влияния на разум и сердце». Это был сокращенный перевод четырехтомного трактата «Об уединении» («Über die Einsamkeit»), который в 1784–1785 годах написал Иоганн Георг Циммерман, лечащий врач Георга III в Ганновере, а ранее – Фридриха Великого. Всеобщего признания книга не снискала. «Трехсотвосьмидесятистраничный опыт об одиночестве, – недовольно ворчал Gentleman’s Magazine, – требует едва ли не одиночного заключения для его прочтения»[2]. Но все же нашлось немало тех, кто был готов принять вызов и купил книгу. Это был мгновенный издательский успех, породивший появление новых изданий и переводов на протяжении 1790-х годов и ряд перепечаток в первой трети следующего столетия[3]. «Циммерман об уединении», широкодоступный в букинистических лавках, стал неотъемлемой частью литературного обихода модернизирующегося общества[4].

Предмет исследования был по сути своей спорным. «Много есть мнений об одиночестве, – отмечала в своем отклике Critical Review. – Одни видят в нем источник всякого человеческого превосходства и благополучия, другие – грозу талантов и причину тревог; о тех же, кто переносит его с легкостью, говорят, что они выше или, наоборот, ниже общечеловеческой нормы»[5]. Ранние английские переводы книги Циммермана, в которых критика одиночества была во многом опущена, привели к распространенному заблуждению, будто книга эта – похвала уединению, и только[6]. Однако основательно аргументированный трактат Циммермана представлял собой гораздо более сложный документ. На протяжении всей книги автор обдумывал задачу по уравновешению «всех удобств и благ общества» со «всеми преимуществами уединения»[7]. Ни тот ни другой образ жизни не достаточен сам по себе и не защищен от разрушения своей противоположностью. «Стоит лишь внимательно рассмотреть пагубное действие уединения в монастыре или пустыне, – писал Циммерман, – и мы отпрянем в ужасе от этого прискорбного и противного зрелища; мы придем к полному убеждению, что пусть надлежащее состояние человека и не заключено в случайных и беспорядочных взаимодействиях с миром, но еще меньше исправляет он определенные его положением обязанности в случае варварского, упрямого отречения от общества»[8].

Надлежащее состояние человека и составляет предмет нашего исторического исследования. Наша цель – понять, как на протяжении двух последних столетий люди вели себя в отсутствие какой-либо компании. Трактат Циммермана – это промежуточный пункт в долгом споре об активной общественной жизни и отстранении от нее – споре, уходящем корнями в античные времена и ставшем вновь актуальным в нашу эпоху[9]. Сегодняшнее беспокойство по поводу «эпидемии одиночества» и о судьбе межличностных отношений в цифровой культуре – не что иное, как переформулирование дилемм, обсуждавшихся в стихах и прозе на протяжении более чем двух тысячелетий. Выбирая тему для своего magnum opus’а, – а это был расширенный вариант написанной в 1755–1756 годах работы, – Циммерман не претендовал на оригинальность. Он опирался на ряд авторитетных источников, прежде всего на трактат Петрарки «Об уединенной жизни», написанный между 1346 и 1356 годами и лишь век спустя изданный в виде книги[10]. Петрарка дискутировал с ранне- и дохристианскими авторитетами, а Циммерман, в свою очередь, стремился не изобрести тему заново, а перефокусировать ее. Он был швейцарским немцем, его мать говорила по-французски; он много читал по-английски и на своих родных языках и был хорошо знаком со множеством трактовок этой темы в романах и стихах XVIII века[11]. Его книга быстро переводилась на другие языки, потому что и предмет обсуждения, и очевидный его контекст были знакомы любому образованному европейцу того времени. Книга находилась в центре одних из самых долгих в западной культуре дебатов, а вместе с тем являла собой критическую реакцию на свое время – эпоху небывалых перемен. Циммерман был глубоко погружен в городское буржуазное общество, которое тогда начинало осознавать себя как историческую силу, а в конце жизни стал свидетелем Великой французской революции, разразившейся по другую сторону от его родных Юрских гор.

Точкой отправления и возвращения было в «Уединении…» то, что Циммерман назвал «социальным и либеральным общением» (social and liberal intercourse)[12]. Несмотря на свою симпатию к уединению, он приветствовал просвещенческую установку на социальный обмен – двигатель культурного и интеллектуального прогресса. Как один из ведущих практикующих врачей Европы, он по долгу службы должен был физически взаимодействовать с пациентами. Теоретических объяснений, найденных и развитых в кабинетной тиши, было недостаточно. Эффективное лечение болезни требовало непосредственного наблюдения и накопленного практического опыта[13]. Акцент Циммермана на социальных контактах представляет собой описание его собственных методов и достижений:

Лучшие и мудрейшие из моралистов всегда стремились быть среди людей – для того чтобы увидеть все способы жизни, изучить добродетели и обнаружить пороки, каждому из них присущие. Именно тому, что их изыскания и опыты о людях и нравах были основаны на фактических наблюдениях, были обязаны они успехом, которым увенчались их добродетельные усилия[14].

Наблюдения Циммермана были подкреплены двумя успешными браками и растущей мировой славой. «Любовное общение, – писал он в начале «Уединения…», – это неиссякаемый источник радости и счастья. В выражении чувств, в изложении мнений, во взаимном обмене мыслями и ощущениями заключено сокровище наслаждения, о котором постоянно вздыхают одинокий отшельник и даже сердитый мизантроп»[15]. С интеллектуалами из разных концов Европы, с которыми он работал и переписывался, Циммерман разделял просвещенческое убеждение, что человеческая природа по сути своей социальна и что все иные образы жизни – это либо отклонение, либо временная передышка от стремления к личному удовлетворению и коллективному прогрессу[16]. «Уединение делает сердце бесчувственным, – отмечает он в сборнике «Афоризмы». – Что в нем жалеть или лелеять? Оно не заботится ни о чем, кроме себя самого; в нем его заботы берут начало, на нем же и кончаются. Solitaire не ведает человеческой природы. А без нее и всех тех дорогих забот, что она в себя включает, – в чем ценность жизни?»[17] Этот предмет обсуждался в «Энциклопедии» Дидро. Картезианцам следует отдать должное, но их образ жизни принадлежал к гораздо более ранним векам церковных гонений. Времена изменились. «В нашу безмятежную эпоху, – гласит «Энциклопедия», – по-настоящему сильная добродетель – та, что смело преодолевает препятствия, а не та, что бежит от них. … Отшельник – по отношению к остальному человечеству – словно неодушевленное существо; его молитвы и его созерцательная жизнь, которой никто не видит, не имеют ни малейшего влияния на общество, которому нужны примеры добродетели перед глазами, а не в глуши лесов»[18].

Долг и личная выгода, объединившись, вытеснили уединение на обочину полезного существования. Современник Циммермана Кристиан Гарве, влиятельный пропагандист немецкого Просвещения, резюмировал этот подход такими словами: «В общем и целом и по природе вещей, общество, как представляется, создано для жизни здоровой, бодрой и полной развлечений; уединение же, напротив, видится естественной гаванью для дряхлых, больных и печальных»[19]. У этого подхода были свои классические прецеденты, однако не столь давние авторитеты, с которыми дискутировал Циммерман, придерживались иного мнения. Петрарка бежал от порочности и хаоса городской торговли: «Истина же, – заключал он, – очевидно, одна: всякий занятый несчастен…»[20] В конце XVI века Монтень в опыте «Об уединении» выдвинул сугубо светский довод в пользу ухода от тягот деятельной жизни. Он дал ряд рекомендаций для достижения уединенной самодостаточности: «А раз мы собираемся жить одиноко и обходиться без общества, сделаем так, чтобы наша удовлетворенность или неудовлетворенность зависели всецело от нас; освободимся от всех уз, которые связывают нас с ближними; заставим себя сознательно жить в одиночестве, и притом так, чтобы это доставляло нам удовольствие»[21]. Монтень мыслил уединение не как приостановку участия в общественной жизни, а как его окончательное прекращение.

К концу XVII века рост процветания и влияния класса торговцев нашел отражение в появлении новых акцентов в давних дебатах о противоборствующих достоинствах действия и созерцания. Джон Ивлин, умевший в своей частной жизни находить время для отдыха и размышлений, выступил в защиту социального взаимодействия как в деловой жизни, так и в религии – в ответ на провокационную статью шотландского адвоката Джорджа Маккензи[22]. В «Занятости населения и предпочтении активной жизни уединению» он возражал против крайних форм духовного и светского отстранения. «Конечно, – писал он, – знающие цену себе или своему труду могут найти себе полезные развлечения – не удаляясь в глушь, не погружаясь в себя, не отвергая мира и не оставляя общественных дел»[23]. Свободный обмен мнениями – вот движущая сила как личного, так и коллективного богатства. «Ибо, поверьте, – настаивал он, – умнейшие люди становятся таковыми не в спальнях и кабинетах, заставленных книжными полками, а благодаря складу характера и активному участию в беседах»[24]. Периоды размышлений – это приложение к общественной жизни, а не ее замена. Но сферы торговли и политики были все еще уязвимы для соблазнительной притягательности бегства от норм и правил коллективного общения. «Итог таков, – заключал Ивлин. – Уединение порождает невежество, делает из нас дикарей, питает чувство мести, склоняет к зависти, порождает ведьм, истребляет население Земли, превращает ее в пустыню и вскоре ее вовсе уничтожит»[25].

Среди современников Циммерман выделялся тем, что стремился исследовать все возможные обстоятельства, способные в XVIII веке заставить человека отвергнуть устои домашней и общественной жизни. Знание обширной литературы на нескольких европейских языках и профессиональная работа с болезнями и расстройствами заставили его отнестись к перспективам ухода от общества со всей серьезностью. В его наиболее благоприятном случае уединение признавалось «склонностью к самососредоточению и свободе»[26]. Существовала уже определенная традиция – искать убежища для того, чтобы предаться раздумьям или заняться творчеством. «Я не могу отрицать, – признавал Роберт Бёртон в своей «Анатомии меланхолии», – что размышления, созерцание и одиночество заключают в себе известную пользу, не случайно святые отцы… чрезвычайно их восхваляли в целых трактатах, а Петрарка, Эразм, Стелла и другие так возвеличивали в своих книгах…»[27] В XVIII веке притягательность такого избегания общества становилась все более очевидной. Отчасти дело было в суете и напряженности жизни шумных городских центров, заставлявших искать тишины и покоя, которые позволили бы собраться с мыслями. Чтобы писать, строить новые планы, требовалось проводить какое-то время наедине с собой. Нужно, как утверждал Циммерман, чтобы у «предприимчивого и пылкого ума» всегда было такое место, куда можно было бы уйти «от раздражающей неинтересной компании и уединенно вынашивать мысли», с тем чтобы «как следует оформить свои смелые и глубокие идеи»[28]. Это был не отказ от общения, а скорее уход от его банальных и раздражающих сторон, делающий возможным более основательное или масштабное участие в интеллектуальной или деловой жизни общества.

К концу века значение «самососредоточения» стало приобретать более конкретные формы, особенно у Жан-Жака Руссо, чьи «Исповедь» и «Прогулки одинокого мечтателя» были посмертно опубликованы в 1782 году – как раз когда Циммерман принимался за свой трактат. Как пренебрежительно сформулировал Gentleman’s Review: «Философы только что выяснили, что лучший для человека способ узнать себя или, иными словами, свои чувства – это предаться уединению»[29]. Поиск повествовательного «я», обнаруживаемого лишь посредством уединенного самоанализа, положил начало новому жанру – литературной автобиографии[30]. А замысел «Прогулок одинокого мечтателя» Руссо объяснял так: «В этом состоянии я возобновляю то суровое и искреннее исследование, которое когда-то назвал „Исповедью“. Я посвящаю последние дни свои изучению самого себя и заблаговременной подготовке к отчету, который не замедлю дать о себе»[31]. Циммерман к этому отказу Руссо от общества ради самопознания относился неоднозначно. Он сочувствовал личным страданиям, заставившим философа уединиться. В глазах его критиков, писал он, ничто не оправдывали ни удары человеческой несправедливости и жестокости, ни мука нищеты, ни разрушительное действие болезни; свежесть и мощь его гения позабыты»[32]. Но у него не было уверенности в том, что истинное «я» можно обнаружить лишь в отсутствие общества; он был убежден, что единственное, к чему мог привести проект, которому посвятил последние годы жизни Руссо, – это личный крах: «Любому врачу, взявшемуся изучить историю Руссо, будет ясно, что семена уныния, печали и ипохондрического синдрома уже были посеяны в его умонастроении и темпераменте»[33].

Едва Циммерман покончил с этим типом уединения, известным любому писателю, как его каталог одиночеств стал приобретать все более негативный характер. В лучшем случае он демонстрировал понимание обстоятельств, способных привести к отторжению общества, а в худшем был настроен предельно критически по отношению как к его мотивам, так и к результату. Он (как до него – Монтень) жил жизнью, в которой смерть жены, детей, друзей была постоянной угрозой для сохранения близких отношений[34]. По словам его швейцарского коллеги-медика и давнего друга Самюэля Огюста Тиссо, первая его жена страдала «нервным расстройством, которое бесконечно усугубило печаль Циммермана и заставило его еще сильнее желать уединения»[35]. Позднее он овдовел и потерял дочь от первого брака. Хотя он едва ли мог одобрительно отозваться об этом состоянии, он все же хорошо знал о существовании того, что в наше время назвали бы чувством тяжелой утраты: «Часто уединение ужасно для скорбящего, счастье которого погребено в безвременной могиле; который отдал бы все радости земные за один звук любимого голоса, чьим мелодичным вибрациям уже никогда не наполнить его ухо и сердце восторгом; и который, оставшись наедине с собой, томится в воспоминаниях о непоправимой потере»[36]. Близким следует сделать все возможное, чтобы помочь скорбящему вернуться в общество; сам Циммерман вновь женился, и, согласно Тиссо, «счастье этого союза не было нарушено ни на минуту»[37].

Были и другие несчастья, способные, как в случае с Руссо, подтолкнуть человека к уединению. «Сломленный дух, – писал Циммерман, – ищет в покое частной жизни укрытия от потрясений соперничества, от навязывания ложной дружбы и от злонамеренных ударов тайной или явной вражды»[38]. Такие люди тоже заслуживают сочувствия, хотя и не подражания. Наряду с теми, кто был предан одиночеству не по своей вине, было также немало тех, кто подвергся ему вследствие ненадлежащего поведения или же выбрал это состояние по неразумию. Наиболее аморфную группу составляли те, кто не отвечал этическим нормам или правилам поведения, принятым в обществе XVIII века. Для участия в бытовом, коммерческом или политическом взаимодействии требуется определенная степень уверенности в себе. Когда из-за какой-то неудачи или морального несовершенства человек ее лишается, над ним нависает угроза замыкания в себе:

Стыд или угрызения совести, горькое сознание ошибок прошлого, печаль несбывшихся надежд или усталость от болезни могут ранить или ослабить так сильно, что человек захочет скрыться от всех, уйти прочь, чтобы скорбеть и томиться, не досаждаемый ничем кроме своих внутренних забот, под покровом уединения. В этих случаях желание уйти – не умственное побуждение к самососредоточению, а страх перед потрясениями и малодушная усталость от общества[39].

В отличие от достойнейших, которые решают временно уединиться во имя лучшего решения важнейших задач своего времени, они – изгои, вытесненные из общества чувством собственной недостойности.

Категория изгнания наложилась на патологическое состояние меланхолии. В интеллектуальной культуре XVIII века четких границ между науками, литературой и философией не было. Обращение Циммермана к поэзии, политическим комментариям и рекомендациям о том, как правильно жить, обусловлено его главной, профессиональной идентичностью врача. Первой его опубликованной работой был трактат «О раздражительности» – имеется в виду не вспыльчивый характер, а работа сердечных нервов. В дискуссию об уединении он привнес свой опыт ведущего медицинского специалиста, а на его замечания о меланхолии будет ссылаться Жан-Этьен Доминик Эскироль – выдающийся психиатр середины XIX века – как на важнейший вклад в разработку этой темы[40]. На протяжении двух тысячелетий меланхолия была нозологическим термином, охватывающим печаль, страх и депрессию[41]. В годы работы Циммермана психологические причины все больше выдвигались на передний план по сравнению с физиологическими, традиционно сводившимися к избытку черной желчи[42]. Родственной категорией была ипохондрия, или ипохондрический синдром, которым, по утверждению Тиссо, периодически страдал сам Циммерман. Ипохондрия не ассоциировалась, как сегодня, с воображаемыми болезнями; на ее счет относили ряд симптомов, для которых не было очевидных физических причин[43]. Эти расстройства находились в центре растущего интереса к способности душевных состояний вызывать телесные нарушения. Бёртон в «Анатомии меланхолии» отмечал, что «разум чрезвычайно действенно влияет на тело, порождая своими страстями и треволнениями удивительные перемены, такие как меланхолия, отчаяние, мучительные недуги, а иногда и смерть…»[44] Его догадки получали все большую медицинскую поддержку. Как взволнованно писал в 1812 году Томас Троттер, «в начале XIX века мы без колебаний утверждаем, что нервные расстройства занимают теперь место лихорадок и могут быть справедливо признаны составляющими две трети от всего того, чем поражено цивилизованное общество»[45].

У столь обширного набора недугов не было единого диагноза или прогноза, однако выраженное неприятие общества проявлялось во всех аспектах и на всех стадиях болезни. Циммерман писал:

Неуместная и неуправляемая предрасположенность к уединению – один из самых частых и ясных симптомов меланхолии: все те, чьи чувства стали добычей призраков досады, сожаления и разочарования, прячутся от света небесного и от взора человеческого; неспособные привязаться ни к каким идеям, кроме тех, что мучают и разрушают их, они стремятся избежать усилий, в одно и то же время болезненных для них и напрасных[46].

Бегство от общества часто служило первым зримым признаком надвигающегося психического расстройства. Уильям Бьюкен в «Домашнем лечебнике» (который был тогда бестселлером) отмечал: «Когда человек начинает поражаем быть меланхолиею, то он бывает страшлив, неспокоен и ищет уединения. Больные сии всегда суть невеселы, нетерпеливы, бранчливы, любопытны; то скупы, то чересчур щедры и наконец от безделицы выходят из терпения»[47]. Все чаще больной не находит источника удовольствия, кроме как в отказе от общения с теми, кто мог бы помочь ему выбраться из углубляющейся депрессии. Во влиятельном «Трактате о безумии» (1801) Филипп Пинель изложил для нового века основные характеристики болезни: «Симптомами, которые обычно понимаются под термином „меланхолия“, являются молчаливость, задумчивый и грустный вид, мрачные подозрения и любовь к уединению»[48]. Отныне то, как человек устраивал свою общественную жизнь, стало законной заботой европейских врачей. Слишком долгое время, проводимое наедине с собой, явно сигнализировало об опасности. Авторы медицинских учебников, рассматривая причины и лечение наиболее распространенных форм психических заболеваний, непременно посвящали раздел уединению. Патологическую меланхолию отличали от все более модной «белой» меланхолии – состояния, характерного для людей с ярко выраженной литературной чувствительностью и обозначавшего сдержанное отдаление от общества с целью постижения уроков природы и сельской жизни[49]. Томас Грей, автор самого популярного стихотворения о сельской жизни во второй половине XVIII века, смеялся над своими склонностями:

У меня, как ты должен знать, по большей части белая меланхолия, или, точнее, лейкохолия, каковая, пусть она изредка смеется или танцует, никогда не сравнится с тем, что называют радостью или удовольствием, но в то же время является хорошим и простым состоянием, и ca ne laisse que de s’amuser. Единственный ее изъян – вялость, которая порой доставляет мне ennui [скуку][50].

«Черная» меланхолия считалась гораздо более серьезной, чем-то вроде односторонней дороги к полному разрушению психического и физического здоровья.

Как врач, Циммерман мог рассмотреть патологии одинокого образа жизни на практике и попытаться снизить их распространение путем медицинского вмешательства и публикации работ. Иначе обстояло дело с последней разновидностью негативного уединения, о которой он на всем протяжении своего трактата отзывался с неизменной враждебностью. Итак, осмотр ландшафта завершался духовным его измерением:

Закрывают сей длинный перечень разнообразных причин, ведущих к уединению, религия и фанатизм. Первая приводит к безмятежности и покою уединения из самых чистых и благородных соображений, лучших наклонностей и лучших усилий. Это – страсть самых сильных и собранных умов. Второй же есть восстание против природы; нарушение и извращение рассудка; отказ от добродетели; глупость и порок узкого и искривленного ума, порождение превратного понимания Божества и незнания себя[51].

Циммерман не спорил с религией как таковой. Как швейцарский протестант, он спокойно относился к характерной для его конфессии смешанной экономике частной молитвы и коллективного богослужения. Проблему он видел в отшельнической наклонности католической церкви, влияние которой Реформация ослабила, но отнюдь не отменила. Его претензия относилась не только к текущей монашеской практике, ограниченной даже в католических регионах Европы. Скорее Циммермана беспокоил высокий статус и моральный авторитет традиции уединения, восходящей к пустынным отшельникам IV века, которые, в свою очередь, стремились повторить пост Христа в пустыне[52]. Огонь своей критики он обратил прямо на отцов-основателей католической церкви: «Сколь же далеки были эти безумцы, коих считают путеводными звездами новой церкви, от понимания человеческой природы, если они употребили свои знания на то, чтобы вывернуть из себя и своих прозелитов все неестественное и непрактичное»[53]. То, что он неоднократно называл фанатизмом, не имело места в рациональной, общительной культуре городской Европы конца XVIII века[54].

Циммерман исходил из собственного представления о том, как жить. Несмотря на то что он был набожным христианином, он не считал, что безмолвное, глубоко личное общение с Богом было конечной целью отведенного человеку времени на земле. «Уединение…» – это трактат о стремлении к счастью, в центре которого – присущая человеку общительность. Бесповоротный же отказ от комфорта и от компании – это извращение человеческой природы. Проблемой для Циммермана были те, кто, «подстрекаемый религиозным рвением и не видящий ничего кроме разврата – в радостях общественной жизни и греховной мерзости – в ее добродетелях, сошел со сцены, чтобы в священном мраке монастыря или в уединении пещеры и пустыни созерцать Бытие, суть которого – непреложная чистота, бесконечная доброта и совершенство»[55]. Он вступил в спор с духовной традицией, согласно которой, говоря словами жившего в XVII веке цистерцианца кардинала Боны, «никто не может найти Бога кроме как в одиночестве, ибо Сам Бог уединен и одинок»[56]. В лучшем случае такой публичный отказ от общества был формой самоотречения. Циммерман придерживался той же точки зрения, что и Джон Ивлин: эта практика опошляла христианское служение, а не обосновывала его. «Воистину, – писал Ивлин, – в иных затворниках и особо рьяных отшельниках больше честолюбия и желания пустой славы, чем в самых открытых и заметных поступках: честолюбие есть не только в людных местах и торжественных обстоятельствах, но и дома, и во внутренней жизни; затворники не настолько затворены, чтобы отгородиться от этого коварного духа – тщеславия»[57]. В худшем случае на это накладывались другие формы безумия. «Религиозная меланхолия» считалась особенно смертельной разновидностью психических заболеваний. «Все авторы, занимавшиеся этой темой, – писал Джон Хэслем в «Замечаниях о безумии и меланхолии» (1809), – едва ли не согласны с тем, что излечить религиозное безумие очень трудно»[58]. Человеческий разум неспособен справиться в одиночку с последствиями поиска самых глубоких духовных откровений. Христианское служение вполне полезно, однако, продолжал Хэслем, «когда страстное любопытство подведет нас к открытию того, что должно быть сокрыто от нашего взора, отчаяние, всегда сопутствующее этим бессильным поискам, неизбежно приведет нас к самому плачевному состоянию»[59]. Этот тип меланхолии останется частью диагностического инструментария врачей XIX века и войдет в краткий справочник Крафт-Эбинга по безумию, изданный в 1904 году[60].

Обсуждая религиозный фанатизм, Циммерман провел различие между континентальной Европой и ее островной частью, где монастыри не оправились от Реформации. «Впав в меланхолию, – писал он, – англичанин застрелится, а француз станет картезианцем»[61]. В стране, где единственными заметными отшельниками были те, кто жил в гротах (что очень развлекало гостей новых благоустроенных загородных усадеб), монашеское уединение не представляло прямой угрозы для надлежащего отправления религиозных обрядов[62]. Однако в Британии, как и в других странах в XVIII веке, рационализм Просвещения находился в противоречии с формами религиозного энтузиазма, выдвигавшими на первый план прямой контакт истово верующего с Богом. Англиканский и нонконформистский евангелизм еще не создал новых институциональных контекстов для такого личного общения, а традиция отцов-пустынников была жива и вызывала интерес среди богословов конца XVIII века. В 1790-х, когда «Уединение…» с успехом переиздавалось на английском языке, преподобный Джеймс Милнер приступил к изданию своей влиятельной «Истории Церкви Христовой», которая должна была познакомить духовенство и мирян с жизнью и трудами ранних христиан. Милнер призывал к большему, хотя и не слепому, уважению к монашеской традиции: «Мы часто слышим: „Нелепо думать о том, чтобы угодить Богу аскезой и уединением!“ Я далек от того, чтобы оправдывать суеверия монахов и в особенности обеты безбрачия. Но ошибка эта вполне естественна, и к ней относятся слишком строго, тогда как богохульство живущих в миру много опаснее»[63]. Наряду с этой осторожной защитой религиозного уединения наблюдался рост общественного интереса к «суевериям» католических церквей, вызванный начавшейся в 1793 году войной между Великобританией и ее ближайшим соседом-католиком. Это, в свою очередь, привело к появлению в 1796 году романа еще более сенсационного, чем трактат Циммермана.

«Монах» Мэтью Льюиса задал образец для определенного типа нападок, решительных, подчас непристойных, на закрытые религиозные учреждения – нападок, которым в следующем столетии суждено будет множиться как в художественной, так и в нехудожественной литературе. Роман был написан, когда его развитому не по годам автору было только семнадцать лет, вскоре после его поездки в Веймар для изучения немецкого языка[64]. Льюис видел и переводил Гёте, однако нет свидетельств, что он знал, будь то лично или по работам, жившего в Ганновере Циммермана. Хотя многие обвиняли Льюиса в плагиате, источниками ему в основном служили богатая немецкая традиция Schauerromane и отечественные готические романы, такие как «Замок Отранто» (1764) Хораса Уолпола и особенно «Удольфские тайны» (1794) Анны Радклиф[65]. В его нападках на извращения, характерные для мужских монастырей и женских обителей, отразилась общая чувствительность Просвещения, весьма представительной фигурой которой был Циммерман. Дени Дидро в «Монахине», написанной в 1760 году, но опубликованной лишь в 1796-м, живописал мучения невольной монахини, заключенной в «тесном и темном подземелье», куда ее «бросили на полусгнившую от сырости циновку», после того как она попыталась покинуть монастырь[66]. История Льюиса быстро вошла в царство готических фантазий, которое не имело ничего общего с упорядоченной вселенной швейцарского врача. Но в начале романа он выступил с монологом, в котором в точности воспроизвел протест Циммермана против затворнической жизни. Главный герой, монах Амброзио, обращается к молодому человеку по имени Розарио, который поселился в ските на территории монастыря (и который вскоре окажется переодетой Матильдой – роковой колдуньей, заклятым врагом монаха):

Исполнясь отвращения к греховности и глупости рода людского, мизантроп бежит его. Он решает стать отшельником и погребает себя в пещере на склоне какой-нибудь мрачной горы. Пока ненависть жжет ему грудь, возможно, он находит удовлетворение в своем одиночестве, но когда страсти охладятся, когда время смягчит его печали и исцелит старые раны, думаешь ли ты, что спутницей его станет безмятежная радость? Нет, Росарио, о нет! Более не укрепляемый силой своих страстей, он начинает сознавать однообразие своего существования, и сердце его преисполняется тягостной скукой. Он смотрит вокруг себя и убеждается, что остался совсем один во вселенной. Любовь к обществу воскресает в его груди, он тоскует по миру, который покинул. Природа утрачивает в его глазах все свое очарование. Ведь ему указать на ее красоты некому, никто не разделяет с ним восхищения перед ее прелестями и разнообразием. Опустившись на обломок скалы, он созерцает водопад рассеянным взором. Он равнодушно смотрит на великолепие заходящего солнца. Вечером он медлит с возвращением в свою келью, ибо никто не ожидает его там. Одинокая невкусная трапеза не доставляет ему удовольствия. Он бросается на постель из мха унылый и расстроенный, а просыпается для того лишь, чтобы провести день такой же безрадостный и однообразный, как предыдущий[67].

Ясно, что в тишине своей кельи юный отшельник не обретет опоры в непосредственной встрече с Богом. Лишенный общества, он не в силах предотвратить падения духа.

Монах же пользуется репутацией модного проповедника, но изображается как добродетельный «из тщеславия, а не по велению души»[68]. Решив спасти молодого отшельника от опасностей одиночества, он сам впадает во всевозможные пороки, включая изнасилование и убийство. Мгновенный успех романа как создал, так и разрушил репутацию юного автора[69]. Однако критика романа не повредила его продажам; как и другие произведения, получившие большой успех в печати или на сцене в георгианскую эпоху, он был быстро переведен в самые разные культурные формы, в том числе пьесы и дешевые брошюры, благодаря чему его идейный посыл достиг аудитории, выходящей далеко за пределы круга читателей романов[70]. Вопрос о «религиозном фанатизме» стал одним из целого ряда аргументов о достоинствах и недостатках одиночества, вновь оказавшихся в центре внимания в ходе дебатов конца XVIII века, но ни в коей мере не привел к каким-либо выводам. Как мы увидим, в частности, в четвертой и шестой главах, функция одиночного духовного служения оставалась сферой дискуссий, нововведений и экспериментов в таких областях, как карательная политика, возрождение монашества и развивающиеся формы частного соблюдения обрядов.

Циммерман рассматривал уединение во многом так же, как врач рассматривает человеческое тело. Если главная цель – здоровье, то именно доктор должен бороться с постоянными угрозами благополучию, а в случае необходимости и принимать меры по предотвращению развития индивидуальных заболеваний и массовых эпидемий. Человеку нужна ежедневная дисциплина для поддержания моральной и интеллектуальной формы, особенно же это касается обладателей тонко настроенного ума. За формами частного отдыха необходимо следить – на тот случай, если они вдруг подорвут здоровье пациента. В 1760 году коллега Циммермана Тиссо диагностировал особую категорию уединенного поведения – и задал рамки, в которых дебаты по этому вопросу велись вплоть до XX века. Предающиеся пороку онанизма, писал он, «все поражены ипохондрическим или истерическим недугами и страдают от проявлений, сопровождающих эти тяжкие расстройства: меланхолии, рыданий, слез, частого сердцебиения, удушья и обмороков»[71]. Ход событий был следствием общего отстранения от общества. Как только человек впадал в одержимость определенным желанием и прекращал участие в делах других, его подстерегала беда. «Нет ничего более губительного, – настаивал Циммерман, – для людей, склонных предаваться единственной идее, чем леность и бездеятельность, особенно же для наших пациентов, а они не в состоянии достаточно усердно избегать лени и уединения. Более каких-либо других занятий развлекают сельский отдых и сельское хозяйство»[72].

Два аспекта в подходе Циммермана к избранной им теме были особенно актуальны для истории уединения по мере того, как складывался современный мир. Первый – это представление об одиночестве как о событии. Сам факт физической изоляции не представлял особого интереса. Дело было не в том, что человек одинок, а в том, что было тому причиной. Влияние одиночества как на человека, так и на общество определялось душевным состоянием, вызвавшим отказ от компании[73]. Есть большая разница между уединением в кабинете или в деревне с целью собраться с мыслями и окончательным уходом туда же вследствие эмоционального расстройства или дурного увлечения. Циммерман писал:

Ежели сердце чисто, дух бодр, а ум развит, то временное отдаление от широкого и даже близкого круга общения улучшит добродетели ума и приведет к счастью; но ежели душа испорчена и мириады порочных образов и желаний роятся в больной фантазии, тогда уединение послужит тому лишь, чтобы укрепить и усугубить зло; позволив уму вынашивать его буйные и вредные замыслы, оно станет повивальной бабкой и нянькой для извращенных и чудовищных идей[74].

Вторая особенность подхода Циммермана не получила достаточного внимания в последующих работах на эту тему. Его трактат был не только об одиночестве. Важная проблема заключалась в перемещении между состояниями общения и уединения. Его литературное выступление было направлено на создание такого мира, в котором «польза уединения и достоинства общества могут быть легко согласованы и соединены друг с другом»[75]. Ключевым критерием для разграничения благоприятного и вредоносного уединения служила способность управлять переходом из одного состояния в другое. Одиночество для самососредоточения приемлемо, если человек обладает достаточной силой ума, чтобы извлечь пользу из периода размышлений и вернуться в бой еще более целеустремленным. Достоинства, приобретенные в умственном общении до пребывания в одиночестве, – залог успешного возвращения в мир споров и союзов. Те же, кто избрал уединение из поверхностных соображений и потворства своим желаниям, возвратятся в общество все в том же состоянии нравственной слабости. Иные формы уединения становились все опаснее, поскольку, казалось, и вовсе отрезали путь назад, к обществу. «В случае с воображением, омраченным печалью и подавленностью, – предупреждал Циммерман, – досуг и уединение не прогоняют, а, напротив, усиливают и усугубляют то самое зло, искоренить которое были призваны»[76]. «Жертва уныния» никогда не оправится, если покинет общество тех, кто может отнестись с сочувствием и пониманием к ее страданиям, каковые «не могут не обостриться и не усилиться в уединении»[77]. Наличие последнего как причины и главного симптома меланхолии лишало больных того ресурса, который позволил бы им самостоятельно вернуться к духовному здоровью и счастью. Их состояние будет питаться самим собой, в конечном итоге порождая физические симптомы, которые еще сильнее уменьшат перспективы выздоровления: «Само по себе уединение, отнюдь не принося облегчения, служит лишь тому, чтобы обострять страдания этих несчастных смертных»[78]. Ущерб, причиняемый религиозным фанатизмом, начинается с решения отречься от коллективного соблюдения религиозных обрядов и от авторитета духовных лидеров. Монашеский обет – это билет в один конец, туда, откуда не возвращаются. В тишине кельи воображение бушует, лишенное каких-либо рациональных ограничений. Безмолвный Бог не даст утешения: «Религиозную меланхолию уединение превращает в ад на земле, ибо так воображению суждено постоянно пребывать в ужасном страхе, столь неразрывно связанном с этой болезнью разума, что душа уже покинута Богом и отвергнута милостью Божьей»[79].

Душевные состояния, переживаемые в одиночестве, и способность переходить от уединения к общению и обратно – вот вопросы, которые должны были решаться каждым последующим поколением в модернизирующемся мире. Ответы самого Циммермана принадлежали к своему времени и были обусловлены его причастностью к кругу городских интеллектуалов-протестантов. Актуальность его трактата проистекала из чувства глубокой неустойчивости сложившегося баланса между одиночеством и поддержанием социальных связей. В «Уединении…» заметно напряжение между принятием зарождающейся городской цивилизации и реакцией на ее мелочные проявления, что восходит еще к Петрарке и Вергилию и будет свойственно последующим когортам критиков по мере того, как население Западной Европы все больше будет концентрироваться в больших и малых городах. Эффективность перемещения между общением и уединением «работала» в обе стороны. Те, чьи способности «ослабли из-за долгой связи с тщетой и глупостью», отмечал Циммерман, были не в состоянии «наслаждаться прелестями уединения»[80]. Дело касалось не только крупных населенных пунктов. В трактате содержится категорическое осуждение поверхностных драм провинциальной жизни, вызванное долгим и все более неприятным пребыванием автора в Бругге, небольшом городке близ Цюриха, где он родился и куда позднее вернулся в должности главного врача[81]. Опасность была связана с ощущением, что элитарная культура того времени была предрасположена к такому уходу в себя ввиду чрезмерностей городской цивилизации. Циммерман одновременно сочувствовал этой реакции и опасался ее последствий. Невозможно сохранить поступательное движение основанного на идее коммуникации просвещенческого проекта, когда ведущие его представители, подобно Руссо, то и дело заглядываются на преимущества лесного убежища.

То же самое относится и к уединению ради духовного созерцания. Отцы-пустынники и их средневековые последователи принадлежали к самому ядру европейской религиозной чувствительности. Они составляли общее наследие католиков и протестантов; это были иконы, подлежащие любованию, прославлению и, в теории, подражанию. Свирепость нападок Циммермана на «религиозное безумие» указывала на сознание его непреходящей привлекательности. Несмотря на дальнейший ущерб, нанесенный Французской революцией сохранившимся сетям монастырей как во Франции, так и в странах, куда она была экспортирована, их образ жизни не растерял остатков очарования. Притягивала экстремальность этого опыта. Если проблема состоит в развращающем комфорте городской культуры, значит, решение заключается в полном отказе от удобств и привилегий. Если восстановительному созерцанию мешает давление других людей, то ответ на него – решительное бегство, временное или, в особых случаях, окончательное. В этом смысле монашеский идеал был одновременно и конкретной, пусть и все менее редкой, институциональной возможностью, и более общим источником вдохновения для разного рода практик духовного уединения. В христианской традиции существовали сторонники религиозного возрождения, которые, в отличие от Циммермана, верили, что непосредственная, личная встреча с Богом – реальный путь к откровениям, недостижимым во все более светском и коммерческом обществе.

Была и еще одна причина для беспокойства – разрушительная роль воображения. Циммерман сознавал его вновь обретенную силу и его особую изобретательность, когда дело касалось уединения для погружения в собственные мысли[82]. «Уединение, – писал он, – оказывает постоянное и мощное воздействие на воображение, чья власть над разумом почти всегда превосходит власть суждения»[83]. И именно когда человек один, воображение готово ниспровергнуть суждение, и без того недоступное для критики рациональности. Английские моралисты, такие как Энтони Эшли-Купер – третий граф Шефтсбери, – спорили о том, не породило ли одиночество, говоря словами Лоуренса Клейна, «фантазий разума, лишь одним из видов которых являются исступленные иллюзии»[84]. Ближе к концу XVIII века романтизм предложил способ усмирить воображение – путем интенсивного, часто одинокого единения с природой. Хотя Циммерману и был хорошо знаком проверенный временем дуализм города и деревни, о последней он писал лишь поверхностно. Его мало интересовало то, что можно было бы назвать географией одиночества, – связь уединенного состояния с конкретным местом в пространстве, желательно природном. Он родился в той части Европы, которую уже стали прославлять как самое благоговейное проявление природного мира, но сам он больше заботился о том, чтобы найти подходящее место для медицинской карьеры. Экзальтированный проект английского радикала Джона Телуолла, издавшего свой труд «Перипатетик, или Наброски о сердце, природе и обществе» спустя три года после первого английского перевода «Уединения…», был явно не во вкусе Циммермана:

В одном, по меньшей мере, отношении – говорю я, свернувший с общественной дороги, чтобы идти по тропе, едва заметной в пышных травах полей и подарившей мне свободу потворствовать одиноким грезам ума, для которого книга природы всегда открыта на той или другой странице с каким-нибудь уроком и утешением, – в одном, по меньшей мере, отношении могу я похвастаться подобием простоты древнейших мудрецов: я следую за моими раздумьями пешком и могу найти повод для философских размышлений везде, где колышущийся свод (лучшее убежище философа) раскинул свой роскошный покров[85].

Прогулка стала и будет оставаться важнейшим элементом теории и практики одиночества. Этот вопрос окажется в центре нашего внимания во второй главе, посвященной XIX веку, и будет вновь затронут в пятой – о веке двадцатом.

2

The Gentleman’s Magazine. 1791. Vol. LXI. № 2. P. 1215.

3

Rousseau G. S. Science, Culture and the Imagination: Enlightenment Configurations // The Cambridge History of Science / Ed. R. Porter. Cambridge: Cambridge University Press, 2003. Vol. 4. P. 768.

4

MacPherson J. The Spirit of Solitude: Conventions and Continuities in Late Romance. New Haven: Yale University Press, 1982. P. 56.

5

Zimmerman on Solitude // The Critical Review. 1791. № 3. P. 14.

6

В основу первых английских изданий лег отредактированный перевод французского перевода, автор которого, Ж. Б. Мерсье, опустил восемь глав с критикой одиночества. Они были включены в полную версию 1798 года, которую мы здесь и используем. См.: Advertisement // Zimmerman J. Solitude Considered with Respect to its Dangerous Influence Upon the Mind and Heart. L.: C. Dilly, 1798; Wilkens F. H. Early Influence of German Literature in America (Reprint № 1, Americana Germanica, III, 2). L.: Macmillan, 1900. P. 49–50; Vila A. Solitary Identities: Perspectives on the «Contemplative» Life from 18th-Century Literature, Medicine, and Religion (France, Switzerland) – доклад, прочитанный 18 июля 2019 года на конгрессе Международного общества исследователей культуры XVIII века в Эдинбурге. Благодарю Энн Вила за консультацию по изданиям.

7

Zimmerman J. Solitude… P. 316.

8

Ibid. P. 88.

9

Lepenies W. Melancholy and Society / Transl. J. Gaines, D. Jones. Cambridge, MA: Harvard University Press, 1992. P. 62.

10

См.: Petrarch F. The Life of Solitude / Transl. J. Zeitlin. [Urbana]: University of Illinois Press, 1924. Вдохновившись успехом «Уединения…» Циммермана, одно из выпускавших его издательств – Vernor & Hood – опубликовало в 1797 году новый перевод трактата Петрарки. См.: The Times. 1797. 7 Apr. P. 2.

11

Tissot S.-A. The Life of Zimmerman. L.: Vernor & Hood, 1797. P. 3–10.

12

Zimmerman J. Solitude… P. 66.

13

Rousseau G. S. Science, Culture and the Imagination. P. 768.

14

Zimmerman J. Solitude… P. 75.

15

Ibid. P. 2.

16

Klein L. E. Sociability, Solitude, and Enthusiasm // Enthusiasm and Enlightenment in Europe, 1650–1850 / Eds L. E. Klein, A. J. La Vopa. San Marino, CA: Huntingdon Library, 1998. P. 155–156.

17

Zimmerman J. Aphorisms on Men, Morals and Things: Translated from the Mss of J. G. Zimmerman. L.: Vernor & Hood, 1800. P. 40–41.

18

Diderot D. Encyclopédie (1765). Vol. XV. P. 324. См. также: Sayre R. Solitude in Society: A Sociological Study in French Literature. Cambridge, MA: Harvard University Press, 1978. P. 49.

19

Цит. по: Lepenies W. Melancholy and Society. P. 65.

20

Petrarch F. The Life of Solitude. P. 125. [Петрарка Ф. Об уединенной жизни. Кн. 1 / Пер. Н. И. Девятайкиной и Л. М. Лукьяновой // Петрарка Ф. Сочинения философские и полемические. М.: РОССПЭН, 1998. С. 80. – Здесь и далее добавления к примечаниям в квадратных скобках принадлежат переводчику.]

21

Montaigne M. de. The Complete Essays / Transl., ed. M. A. Screech. L.: Penguin, 2013. P. 269. [Монтень. Об уединении / Пер. А. С. Бобовича // Монтень. Опыты: В 3 кн. М.: Наука, 1979. Кн. 1. С. 219.]

22

О контексте его статьи см.: Public and Private Life in the Seventeenth Century: The Mackenzie – Evelyn Debate / Ed. B. Vickers. Delmar, NY: Scholars’ Facsimiles & Reprints, 1986. P. X–XXXIV.

23

Evelyn J. Publick Employment and an Active Life Prefer’d to Solitude… In Reply to a late Ingenious Essay of a contrary Title. L.: H. Herringman, 1667. P. 69.

24

Ibid. P. 77.

25

Ibid. P. 118.

26

Zimmerman J. Solitude… P. 21.

27

Burton R. («Democritus Junior»). The Anatomy of Melancholy. Oxford: Henry Cripps, 1621. P. 116. [Бёртон Р. Анатомия меланхолии / Пер. А. Г. Ингера. М.: Прогресс-Традиция, 2005. С. 416–417.]

28

Zimmerman J. Solitude… P. 3.

29

The Gentleman’s Magazine. 1791. Vol. LXI. № 2. P. 1215.

30

Об эволюции автобиографического жанра см.: Mascuch M. Origins of the Individualist Self: Autobiography and Self-Identity in England, 1591–1791. Cambridge: Polity, 1997. P. 7–23.

31

Rousseau J.-J. Reveries of the Solitary Walker / Transl. R. Goulbourne [1782]. Oxford: Oxford University Press, 2011. P. 7. [Руссо Ж.-Ж. Прогулки одинокого мечтателя / Пер. Д. А. Горбова // Руссо Ж.-Ж. Исповедь. Прогулки одинокого мечтателя. М.: ГИХЛ, 1961. С. 575.]

32

Zimmerman J. Solitude… P. 165–166.

33

Ibid. P. 164.

34

Bakewell S. How to Live: Or A Life of Montaigne in One Question and Twenty Attempts at an Answer. L.: Chatto & Windus, 2010. P. 162.

35

Tissot S.-A. The Life of Zimmerman. P. 37. О дружбе Тиссо и Циммермана см.: Emch-Dériaz A. Tissot: Physician of the Enlightenment. N. Y.: Peter Lang, 1992. P. 28.

36

Zimmerman J. Solitude… P. 15.

37

Tissot S.-A. The Life of Zimmerman. P. 91.

38

Zimmerman J. Solitude… P. 3.

39

Ibid. P. 19.

40

Esquirol J.-É. D. Mental Maladies: A Treatise on Insanity / Transl. by E. K. Hunt. Philadelphia: Lea & Blanchard, 1845. P. 199.

41

Bell M. Melancholia: The Western Malady. Cambridge: Cambridge University Press, 2014. P. 54; Jackson S. W. Melancholia and Depression: From Hippocratic Times to Modern Times. New Haven: Yale University Press, 1986. P. 4–17; Esquirol J.-É. D. Mental Maladies. P. 199.

42

Shorter E. From Paralysis to Fatigue: A History of Psychosomatic Illness in the Modern Era. N. Y.: Free Press, 1992. P. 15–16; Rousseau G. S. Science, Culture and the Imagination. P. 779–780.

43

Lepenies W. Melancholy and Society. P. 65.

44

Burton R. («Democritus Junior»). The Anatomy of Melancholy. P. 119. [Бёртон Р. Анатомия меланхолии. С. 421.]

45

Trotter Th. A View of the Nervous Temperament. L.: Longman, Hurst, Rees, Orme & Brown, 1812. P. XIV.

46

Zimmerman J. Solitude… P. 156–157.

47

Buchan W. Domestic Medicine; or, The Family Physician [1769]. Edinburgh: <?>, 1802. P. 230. [Бухан В. [Бьюкен У.] Полный и всеобщий домашний лечебник […]. М.: Тип. С. Селивановского, 1813. Т. 3. С. 206.]

48

Pinel Ph. A Treatise on Insanity / Transl. D. D. Davies [1801]. L.: Cadell & Davies, 1806. P. 136. См. также: Crichton A. An Inquiry into the Nature and Origin of Mental Derangement. 2 vols. L.: T. Cadell, Junior, & W. Davies, 1798. Vol. 2. P. 229.

49

Koch Ph. Solitude: A Philosophical Encounter. Chicago: Open Court, 1994. P. 212.

50

Цит. по: Porter R., Porter D. In Sickness and in Health: The British Experience 1650–1850. L.: Fourth Estate, 1988. P. 208.

51

Zimmerman J. Solitude… P. 60.

52

Barbour J. D. A View from Religious Studies: Solitude and Spirituality // The Handbook of Solitude: Psychological Perspectives on Social Isolation, Social Withdrawal, and Being Alone / Eds R. J. Coplan, J. C. Bowker. Chichester: Wiley Blackwell, 2014. P. 559–560.

53

Zimmerman J. Solitude… P. 109.

54

Klein L. E. Sociability, Solitude, and Enthusiasm. P. 164–167.

55

Zimmerman J. Solitude… P. 30–31.

56

Цит. по: Hill M. The Religious Order. L.: Heinemann Educational, 1973. P. 51.

57

Evelyn J. Publick Employment… P. 5–6.

58

Haslam J. Observations on Madness and Melancholy. L.: J. Callow, 1809. P. 263. См. также: Pinel Ph. A Treatise on Insanity. P. 142.

59

Haslam J. Observations on Madness and Melancholy. P. 265.

60

Krafft-Ebing R. von. Text-Book of Insanity / Transl. Ch. G. Chaddock. Philadelphia: F. A. Davis, 1904. P. 302.

61

Zimmerman J. Solitude… P. 158.

62

Campbell G. The Hermit in the Garden. Oxford: Oxford University Press, 2013. P. 96–144; Harwood E. S. Luxurious Hermits: Asceticism, Luxury and Retirement in the Eighteenth-Century English Garden // Studies in the History of Gardens & Designed Landscapes. 2000. Vol. 20. № 4. P. 274–278. О том, как в 1783 году владелец поместья Хокстон-Парк нанял отшельника для проживания в обустроенном там комплексе пещер, см.: Macfarlane R. Mountains of the Mind. L.: Granta Books, 2003. P. 151.

63

Milner J. The History of the Church of Christ. 3 vols. [1794–1809; new edn.]. L.: Longman, Brown, Green & Longmans, 1847. Vol. 1. P. 554–555.

64

Peck L. F. A Life of Matthew G. Lewis. Cambridge, MA: Harvard University Press, 1961. P. 11–13; Irwin J. J. M. G. «Monk» Lewis. Boston: Twayne, 1976. P. 35–59.

65

О работе над «Монахом» и его немецких источниках см.: Lewis M. G. The Life and Correspondence of M. G. Lewis. 2 vols. L.: Henry Colburn, 1839. Vol. 1. P. 73; Parreaux A. The Publication of The Monk: A Literary Event 1796–1798. P.: Libraire Marcel Didier, 1960. P. 26–31; Conger S. Matthew G. Lewis, Charles Robert Maturin and the Germans. Salzburg: Institut für Englische Sprache und Literatur, 1977. P. 12–159; Macdonald D. L. Monk Lewis: A Critical Biography. Toronto: University of Toronto Press, 2000. P. 76–80, 91–127.

66

Diderot D. Memoirs of a Nun (La Religieuse) / Transl. F. Birrell [1796]. L.: George Routledge, 1928. P. 60. [Дидро Д. Монахиня / Пер. Д. Лившиц и Э. Шлосберг // Дидро Д. Монахиня. Племянник Рамо. Жак-фаталист и его Хозяин. М.: Худ. лит., 1973. С. 70.]

67

Lewis M. The Monk [1796]. Oxford: Oxford University Press, 1998. P. 53–54. [Льюис М. Г. Монах / Пер. И. Гуровой. М.: Эксмо, 2008. С. 173–174.]

68

Ibid. P. 440. [Там же. С. 478.]

69

Lewis M. G. The Life and Correspondence of M. G. Lewis. P. 151–152. См., например, отзыв Кольриджа: [Coleridge S. T.] Lewis’s Romance of the Monk // The Critical Review. 1797. Feb. Vol. XIX. P. 195, 197.

70

Parreaux A. The Publication of The Monk. P. 63–70. О широкой и мгновенной популярности дешевых изданий романа см.: Steedman C. An Everyday Life of the English Working Class: Work, Self and Sociability in the Early Nineteenth Century. Cambridge: Cambridge University Press, 2013. P. 31.

71

Tissot S.-A. Onanism / Transl. A. Hume [1760]. L.: T. Pridden, 1766. P. 22. О дальнейших дебатах см.: Laqueur Th. W. Solitary Sex: A Cultural History of Masturbation. N. Y.: Zone Books, 2003.

72

Tissot S.-A. Onanism. P. 129.

73

Акцент Циммермана на этом вопросе обсуждается в: Wood M. M. Paths of Loneliness: The Individual Isolated in Modern Society. N. Y.: Columbia University Press, 1960. P. 6–7.

74

Zimmerman J. Solitude… P. 62–63.

75

Ibid. P. 312.

76

Ibid. P. 169.

77

Ibid. P. 162.

78

Ibid. P. 21.

79

Ibid. P. 169–170.

80

Ibid. P. 12.

81

Ibid. P. 193. О его несчастливой жизни в Бругге см.: Tissot S.-A. The Life of Zimmerman. P. 28. Население Бругга составляло тогда около тысячи человек.

82

MacPherson J. The Spirit of Solitude. P. 56.

83

Zimmerman J. Solitude… P. 90.

84

Klein L. E. Sociability, Solitude, and Enthusiasm. Р. 164–167.

85

Thelwall J. The Peripatetic; Or, Sketches of the Heart, of Nature and Society. L.: <for the author>, 1793. P. 8.

История одиночества

Подняться наверх