Читать книгу Среди садов и тихих заводей - Дидье Декуэн - Страница 2

Оглавление

Воскуривал как-то человек фимиам.

И заметил он, что благоухание

Не прибывает и не убывает;

Не возникает и не пропадает.

И сей пустяковый случай привел его к

Просветлению.


Будда Шакьямуни

После долгого затворничества и строгого воздержания от пищи по причине траура и после обтирания тела Кацуро священной материей, вбирающей в себя нечистоты, Амакуса Миюки и сама подверглась обряду очищения, ибо смерть мужа замарала ее. А поскольку невозможно было даже представить, чтобы молодая вдова вошла в ту же реку, где утонул Кацуро, жрец синто[1] довольствовался тем, что, поджав губы, возложил на нее сосновую ветку, омытую водами Кусагавы, достававшими до нижних ветвей прибрежных деревьев. После чего он заверил ее, что отныне она может начать новую жизнь, воздав благодарность богам, которые непременно наделят ее храбростью и силой.

Миюки прекрасно поняла смысл утешительных слов жреца: невзирая на ее бедственное положение, отягощенное смертью Кацуро, тот надеялся, что молодая женщина вложит ему в руки вполне ощутимый знак признательности, которую она была обязана выказать ками[2].

Впрочем, если Миюки и была благодарна богам за то, что они очистили ее, она не могла им простить того, что они позволили реке Кусагаве, которая, в сущности, была таким же божеством, ни больше ни меньше, забрать у нее мужа.

А посему она ограничилась лишь скромным подношением в виде головок белой редьки, горстки луковиц чеснока да нескольких пригоршней клейкого риса. Но благодаря тому, что подношение было умело завернуто в тряпицу, а иные головки редьки впечатляли своими размерами, оно выглядело внушительным. Жрец благосклонно принял его и вполне довольный отбыл восвояси.

После этого Миюки заставила себя прибраться в доме – вычистить его до блеска. Хотя наведение порядка не входило в ее привычки. Она позволяла себе оставлять вещи где попало и даже с удовольствием разбрасывала их повсюду. Благо пожитков у нее с Кацуро было не так уж много. Когда же они натыкались на те или иные предметы то тут, то там, особенно в местах самых неожиданных, у них возникало обманчивое впечатление достатка: «Неужто эта плошка для риса совсем новенькая? – спрашивал Кацуро. – Ты что, только недавно купила ее?» Миюки прикрывала рот рукой, пряча улыбку: «Да она все время стояла тут, на полке, шестая снизу, – ее подарила нам твоя матушка, или не помнишь?» Просто Миюки обронила ту плошку (и забыла сразу поднять), и она укатилась куда-то по циновке, остановилась где-то, опрокинулась – и вот на нее упал луч света, и она засверкала так, что Кацуро ее не признал и даже не догадался, откуда она взялась.

Миюки казалось, что люди зажиточные живут среди вечного беспорядка, подобно картинам природы, которые, смешиваясь в хаосе, обретают истинную красоту. Так, Кусагава особенно волновала воображение только после проливного дождя, когда питавшие ее бурные потоки переполняли реку землисто-коричневыми водами с вихрившимися в них кусками коры, ошметками мха, цветками настурций, увядшими листьями – черными, жухлыми; тогда Кусагава теряла блеск, покрывалась концентрическими кругами, завитками пены и становилась похожей на бушующий пролив Наруто во Внутреннем море[3]. Точно так же и богачи, думала Миюки, живут среди безмерного водоворота даров, принятых от друзей (число их, само собой, столь же безмерно), среди всех этих блестящих безделушек, которые они покупают без счета у бродячих торговцев и даже не задумываются, пригодится им все это или нет. Им всегда нужно больше пространства, чтобы сваливать там свои безделушки, складывать кухонную утварь, развешивать ткани, расставлять мази, – словом, чтобы хранить все эти богатства, названия которых Миюки иной раз даже не знала.

То была нескончаемая гонка, яростное состязание между людьми и вещами. Пик изобилия достигался тогда, когда дом, переполненный всяким хламом, распирало так, что он трещал, точно перезрелый плод. Сама Миюки никогда не видела подобного зрелища, а вот Кацуро сказывал ей, что во время своих хождений в Хэйан-кё[4] видал, как нищие копались на развалинах некогда величественных зданий, стены которых будто разнесло изнутри.

В доме, который Кацуро построил своими руками, – одна комнатенка была с земляным полом, другая с деревянным, а под соломенной крышей располагался чердак, куда вела лестница, причем все было скромных размеров, поскольку приходилось выбирать между возведением стен и рыбной ловлей, – помещались главным образом рыболовные снасти. И служили они практически для всего: сети, развешанные перед окнами для просушки, использовались в качестве занавесок, а сложенные в кучи – как тюфяки; деревянные поплавки, полые изнутри, на ночь подкладывали под голову; скребками, которыми Кацуро чистил верши, Миюки пользовалась, когда стряпала.

Единственным предметом роскоши у рыбака и его жены был горшок, где они хранили соль. Хотя он был лишь подделкой под китайскую утварь времен династии Тан[5], этой керамической посудине, покрытой коричневой глазурью и расписанной пионами и лотосами, Миюки приписывала чудодейственные свойства – она получила ее в наследство от матери, а та унаследовала ее от прабабки, уверявшей, будто эта посудина была у них в роду всегда. Таким образом, горшок пережил не одно поколение и за все время даже не поцарапался – воистину, чудо.

Уборка дома обычно занимала несколько часов – теперь же у Миюки ушло целых два дня на то, чтобы привести все в полный порядок. И виной тому был промысел, которым занимался хозяин дома: рыбная ловля и разведение дивных рыб – в основном карпов. Возвращаясь с реки, Кацуро даже не удосуживался сбросить перепачканную липкой тиной одежду и при каждом торопливом движении размазывал ее по всему дому. Он спешил поскорее высвободить бившихся карпов из вершей, сплетенных из ивовых прутьев, чтобы рыбины не ободрали себе чешую либо усики (ведь в таком случае, по разумению императорских заготовителей, они теряли всякую цену), и выпустить их в неглубокий пруд, выкопанный специально для них в земле перед домом и заполненный до краев водой, которую Миюки в отсутствие мужа сдабривала личинками насекомых, водорослями и семенами водных растений.

Вслед за тем Кацуро три дня кряду, сидя на корточках, наблюдал, как ведет себя его улов, особо примечая рыбин, которые, как он сразу же определял, были достойны того, чтобы украсить собой пруды в императорском городе, и при этом стараясь угадать в них признаки того, что они не только привлекательны, но и достаточно крепки, чтобы выдержать долгое путешествие до столицы.

Кацуро был не больно разговорчив. А когда раскрывал рот, то изъяснялся не внятно, а скорее обиняками, доставляя таким образом удовольствие собеседникам самим догадываться, к чему вела его недосказанная мысль.

В день смерти Кацуро, когда в пруд выпустили пять или шесть карпов, которых выловил муж, Миюки, подобно ему, сидела на корточках у края маленького водоема и как зачарованная следила за хороводом рыб, в тревоге круживших в огороженном пространстве, словно узники, замкнутые в стенах темницы.

Она могла запросто оценить красоту некоторых карпов или по крайней мере проворство и бойкость, с которыми те плавали, – единственное, что ей было невдомек, это то, каким образом Кацуро определял, насколько они живучи. Поэтому, чтобы не морочить голову односельчанам и, главное, не обманываться самой, она встала, отряхнула одежду от пыли и зашла в дом, стоявший на южной окраине деревушки, – узнать его можно было по ракушкам, вплетенным в соломенную кровлю и повернутым перламутровой стороной к небу, чтобы отражать солнечный свет и пугать воронье, таившееся в ветвях камфорных деревьев.

Селяне с облегчением узнали, что Миюки заставила себя отмыть пол в доме и очистить стены от тины.

Правда, они боялись, как бы молодая вдова не смастерила себе удавку из веревки и палки и не пустила ее в ход, чтобы присоединиться к Кацуро в ёми-но куни[6]. И не потому, что она была слишкой юной, чтобы умереть: в свои двадцать семь лет Миюки достигла среднего возраста для крестьянки и могла надеяться, что судьбой ей уготовано прожить много дольше, – а потому, что ей были ведомы кое-какие тайны Кацуро, и теперь только она могла поддерживать привилегированную связь, соединявшую их деревню с императорским двором в Хэйан-кё. Речь шла о поставке особенных карпов в качестве живого украшения дворцовых прудов, а взамен это скопище покосившихся, горбатых хижин под названием Симаэ почти полностью освобождалось от налогов, не считая маленьких подарков, которые Кацуро всякий раз приносил односельчанам от имени Нагусы Ватанабэ[7], управителя Службы садов и заводей.

Так вот, недавно Нагуса отрядил трех своих чиновников с заказом на новых карпов вместо тех, что не пережили зиму.

Как-то утром – это было через несколько дней после смерти Кацуро – посланцы Службы садов и заводей возникли из промозглого тумана, который после сильного дождя, поливавшего всю ночь, застилал опушку леса, точно занавес.

Раньше они приходили пешком, и это дорого обходилось обитателям Симаэ: утомленные долгим переходом покупщики карпов обыкновенно задерживались в деревушке недели на две и все это время жили на хлебах селян, выказывая пристрастие к саке, возраставшее по мере того, как у них восстанавливались силы. Но в этот раз они нагрянули верхом в сопровождении всадника с цветастым шелковым императорским знаменем и, сбросив просторные, удобные каригину[8], облачились в воинские доспехи, обшитые железными пластинами, которые защищали их грудь и спину и дребезжали, как старые, треснувшие колокольчики. При их внезапном появлении некоторые селянки перепугались, пустились наутек и, сбившись в кучу на гумне, принялись от страха плести рисовую соломку.

Нацумэ как деревенский старейшина вышел к трем всадникам и приветствовал их с почтительностью, достойной представителя императорской власти; но, сложив руки вместе и раскланиваясь так низко, как позволяла ему утратившая гибкость шея, он удивлялся, как это император, снискавший славу самого утонченного правителя своего времени, мог допустить, чтобы люди, которым было поручено разносить его волю по всем провинциям, имели столь неприглядный вид: лениво покачиваясь в покрытых черным лаком деревянных седлах, сонно кивая головами в шлемах с гибкими назатыльниками, закованные в латы, позеленевшие от мха, налипшего на них во время передвижения по лесам, императорские посланцы напоминали гигантских мокриц с непомерно раздутым брюхом, набитым какой-то восковидной тошнотворной гадостью.

Впрочем, быть может, Его императорское величество никогда и в глаза-то их не видел – верно, какой-нибудь помощник советника пятого младшего низшего ранга внес их в список (и никто так никогда и не узнает, почему выбор помощника пал именно на них, а не на кого другого) и представил его инспектору четвертого младшего высшего ранга, который одобрил его и затем передал список ревизору четвертого высшего нижнего ранга, и тот довел его до самого верха иерархической лестницы, после чего список так же неспешно попал наконец в руки к Нагусе Ватанабэ, который одним нетерпеливым росчерком кисти утвердил его, – и обо всем этом, равно как и о многих других примечательных событиях в шестидесяти восьми провинциях, император ни сном ни духом не ведал.

Императорские посланцы премного огорчились, узнав о смерти Кацуро. Они поморщились, гортанно простонали и недовольно содрогнулись, позвякивая пластинами своих лат. Чтобы как-то умилостивить их, Нацумэ пришлось представить им Миюки. Они молча смерили ее взглядом, вращая своими черными глазенками под деревянными масками, утыканными снизу жуткими фальшивыми зубами.

Покуда молодая женщина, встав на колени, раскланивалась так низко, что тыкалась лбом в пыльную землю, деревенский старейшина заверял посланцев, говоря: вдова рыбака всенепременно будет служить им верой и правдой, так же как Кацуро. После чего, дабы задобрить их вконец, Нацумэ пригласил их откушать гречневой лапши с водорослями и рыбой, приправленной овощами, замаринованными в отстое саке, а после препроводил их к водопаду, откуда начиналась дорога, по которой они отбыли восвояси – в Хэйан-кё.

Вслед за тем он вернулся переговорить с Миюки:

– Когда мы нашли твоего мужа, он был уже мертв, но карпы, которых он успел выловить, остались живехоньки (он воззрился на Миюки с таким благожелательством, как будто в том, что рыбы сохранились в добром здравии, была именно ее заслуга), и посланцы воздали мне за это тысячекратную благодарность.

– Посланцы, эти жирные сверчки? Только самые неразумные придворные чиновники могли отрядить таких в глухую провинцию, хотя было бы довольно и простого письма.

Выходит, она хотела сказать, что смогла бы прочесть такое письмо? Определенно, она бахвалилась. Но Нацумэ, сам не умевший читать, не сделал ей замечания, решив не рисковать, ступая на зыбкую почву, чтобы не претерпеть унижения.

Выдерживая паузу, дабы его молчание могло быть истолковано как обдумывание слов, сказанных Миюки, он какое-то время смотрел на карпов, лениво плескавшихся в пруду.

– Отправить трех конных стоит куда дороже, нежели послать простого гонца с письмом, – заметил он. – Знать, как я погляжу, в Службе садов и заводей придают особое значение этому заказу и его надлежащему исполнению. Стало быть, тебе самой придется отправиться в Хэйан-кё, да как можно скорее.

– Конечно, – с нежданным покорством молвила она. – Да хоть завтра, если угодно.

Нацумэ довольно крякнул. То, что после смерти Кацуро Миюки вдруг сделалась такой покладистой и, ничтоже сумняшеся, согласилась отправиться в Хэйан-кё, не тронуло его. Ведь он не имел ни малейшего представления о снедавшей ее скорби, отчего она превратилась в пустой сосуд, серый, точно зола.

Эту женщину, или вдову, как подобало теперь ее называть, Нацумэ, с позволения сказать, прежде даже не замечал. Она была слишком худощава – не на его вкус, и в любовницы ему не годилась, тем более что за последнее время щеки у нее от неизбывной печали ввалились еще глубже, особенно подчеркнув ее худобу, отчего она стала похожа на сорную травинку. Впрочем, он мог бы взять ее к себе в дом и отдать своему сыну, который пока так и не нашел себе невесту по сердцу: ему нравились девушки печальные с виду, потому как, говаривал он, хотя слезы и солоны на вкус, от большинства грустных женщин веет приятным благоуханием сладких-пресладких плодов. А если бы Хара (так звали сына) не захотел взять в жены вдову ловца карпов, Нацумэ, во всяком случае, мог бы попробовать откормить ее себе на утеху: такое занятие казалось ему тем более забавным, что в его воображении прелести Миюки – ее будущие прелести, которые он рисовал себе мысленно, думая о том, как будет ее откармливать, – невольно становились все более изысканными и доступными.

– Сколько же рыб ты собираешься доставить ко двору? По меньшей мере десятка два, так?

– Карпы неприхотливы, – сказала Миюки, – правда, им нужно много воды.

Верши, в которых Кацуро переносил рыбу, вмещали мало воды, так что чем меньше взять с собой рыбы, тем вольготнее ей будет.

Она не посмела прибавить, что понесет бамбуковую жердь с бадьями на собственных плечах и что плечи у нее не такие крепкие, как у мужа, а значит, торговаться нужно было только об одном – о количестве воды, которое ей предстояло взять с собой, в случае, если ноша покажется ей непосильной.

Если бы Кацуро не знал наверное, где можно добыть самых необыкновенных карпов, он нипочем не забрался бы в такую далищу – вниз по течению реки. Но добрая рыба водилась только в той части Кусагавы, сразу за порогом Судзендзи, – там вылавливать ее было проще простого, благо, одолев сильное течение с верховья реки, образующееся благодаря водопаду, она давала себе передышку, всплывая почти на поверхность.

Такому бывалому рыбаку, как Кацуро, довольно было опустить руки в воду, растопырив пальцы, и подождать, когда какой-нибудь карп ткнется мордой в его открытые ладони. И тогда Кацуро оставалось только сжать пальцы, слегка прихватив рыбу за жабры, чтобы она, напрягшись в страхе от столкновения с человеком, мало-помалу обмякла. Сперва она все еще била плавниками, хотя тело ее расслаблялось, а потом вдруг становилось совсем мягким и податливым в цепких руках человека. Тогда Кацуро быстро вытаскивал карпа из реки и бережно укладывал в одну из вершей из рисовой соломки, не пропускавшей воду благодаря глиняной обмазке.

Тропа, окаймленная травянистыми выступами, поросшими лютиками, которая вела к рыболовным угодьям Кацуро, на первый взгляд больше походила на живописную прогулочную дорожку, змеившуюся меж двойных рядов дикой вишни, хурмы, тростника и синей сосны. Но рыбак был вовсе не глуп и знал, что на самом деле дорога эта была смертельно опасна, поскольку ее быстро разрушали дожди: потоки воды вымывали в земле трещины, куда ноги проваливались, точно в капканы с захватами. Одно дело, когда Кацуро спускался к реке с пустыми вершами и мог сосредоточить все внимание на ходьбе, и совсем другое – обратный путь, когда приходилось постоянно глядеть вперед, стараясь ровно удерживать на плечах верши, теперь заполненные водой и рыбой: ведь от малейшей тряски карпы выходили из оцепенения и становились бешеными – некоторые даже выпрыгивали из ловушек, хотя рыбак прикрывал их сверху широкоячеистыми сетками, сплетенными из стеблей лотоса…

С Кацуро такое случилось дважды.

В первый раз он отделался вывихом. Превозмогая боль, он сломал жердь-коромысло пополам, смастерил из двух половин костыли и насилу дохромал до деревни. Но ему пришлось бросить верши – спрятать их в сырой высокой траве, которую ливень прибил к земле и словно покрыл зеленым лаком. Ковыляя в сторону Симаэ, он слышал, как у него за спиной шуршали лесные звери – они уж наверняка отыщут его рыбу и сожрут.

В другой раз все вышло куда хуже: он сломал себе лодыжку. Теперь он был не в силах встать на ноги хоть с костылями, хоть без. Ему пришлось собраться с духом и ползти на животе, волоча за собой ногу со сломанной лодыжкой, распухшей и горящей огнем, которая на каждом ухабе дергалась так, что он вскрикивал от боли. Помимо мучений с лодыжкой, он, пока полз, исцарапал и разодрал себе кожу на коленях, бедрах и животе. Тогда, дрожа от боли, точно в лихорадке, Кацуро решил переползти на другую сторону дороги: с той стороны ее край частенько подмывался во время разливов реки, и земля там была помягче. Сперва он вздохнул с облегчением, чувствуя, как холодная грязная жижа унимает боль в пылающем жаром теле, а затем пополз дальше по размытой, лишенной растительности земле, образующей глинистый выступ, который местами круто обрывался вниз. И хотя порой Кацуро сползал к самой реке, едва не окунаясь в нее головой, оползней он не боялся – куда хуже ему приходилось там, где земля с виду была ровная и плотная: в таких местах Кусагава размывала нижние слои почвы, образуя скрытые трещины, куда можно было запросто провалиться. И перед излучиной реки так и случилось.

Белая цапля бесстрашно смотрела на перепачканного липкой грязью человека, корчившегося от боли, извивавшегося змеей, запыхавшегося, – и вдруг увидела, как он исчез в брызгах ила и воды.

Одна его рука осталась торчать над водой, устремленная к небу цепкими пальцами и отчаянно бившаяся в воздухе в попытке ухватиться хоть за что-нибудь. В конце концов ему удалось вцепиться в то, что осталось от подмытого берега: пальцы схватились за кучу грязи, увязли в ней, но размокшая глина проскользнула между фалангами, и рука обвисла, затем на мгновение снова вскинулась к небу, а потом почти грациозно, без единого всплеска, опустилась в воду и будто растворилась в реке.

В этот миг белая цапля испустила дрожащий гортанный звук; но это не был возглас сострадания птицы к рыбаку, нет, – просто так совпало: смерть человека и глотательный рефлекс огромной голенастой твари, известной, впрочем, как предвестница беды.

* * *

Из тех событий, что произошли в Симаэ в двадцать четвертый день третьей луны, семьдесят три семейства в деревне запомнили главным образом то, что Миюки проявила тогда сдержанность и достоинство, которые, по общему мнению селян, ей были несвойственны.

В самом деле, жены рыбаков славились брюзгливым нравом. Когда они не пеняли на своих мужей или заготовителей, объектом их упреков делались ивовые прутья, которые, по их словам, с каждым годом становились все хуже, отчего течение Кусагавы портило рыболовные снасти раза в два-три чаще, чем прежде, хотя на самом деле виной тому была небрежность, с какой женщины плели верши.

Они извлекали из глубин своих глоток плаксивые стоны, попрекая мужей за скудные уловы, вечно мокрое платье, гнившее куда быстрее, чем одежонка у крестьян, за дырявые сети, пропускавшие самую завидную добычу. Или же они сетовали на слабое рвение императорских заготовителей, не спешивших заказывать новых карпов для водоемов в Хэйан-кё.

А последнее время они винили во всех своих напастях не заготовителей, а одного лишь Кацуро: ведь это он вылавливал несравненно живучую рыбу, благодаря чему в Службе садов и заводей даже собирались пожаловать ему сан Повелителя карпов; но такого сана отродясь не существовало (во всяком случае, писари, состоявшие при Службе, не обнаружили ни единого упоминания о нем ни в одной официальной бумаге), и Нагуса сильно опечалился, размышляя о том, сколько сложных процедур надо провести, чтобы учредить новую почетную должность. Впрочем, Кацуро ничего для себя не просил – он ходил из храма в храм, выбирал самый подходящий пруд и выпускал туда свой улов, несколько дней кряду наблюдая, как он там приживается (сидя неподвижно на корточках у края водоема, как в Симаэ, за исключением того, что рядом не было жены, которая обычно приносила ему рис и набрасывала на плечи соломенную накидку – ночами становилось холодновато), и потом давал советы, как кормить рыбу и отлавливать ее, чтобы не напугать, перед тем как перенести в другие водоемы: дело в том, что от страха карпы теряли свой медно-глянцевый окрас, отливавший полированной бронзой.

По дороге к дому Миюки с вестью о том, что Кацуро утонул, селяне ожидали увидеть душераздирающую сцену. Они думали, что бедняжка будет хвататься за них и осыпать ужасными проклятиями речных ками, забравших у нее мужа, а заодно Нацумэ и его подручных, поощрявших торговлю карпами и понуждавших Кацуро ловить все больше рыбы, чтобы та раз от раза была крупнее и красивее. Быть может, убитая горем Миюки станет поносить самого императора, требовавшего, чтобы в его прудах всегда находились трепещущие карпы, хотя у Его величества не было времени томно прогуливаться по берегам дворцовых заводей и, восхищаясь рыбой, водить по воде краешками рукавов расшитой золотом темно-пурпурной мантии.

Но не тут-то было: Миюки выслушала селян до конца, позволив им рассказать все о смерти мужа, хотя на поверку они мало что знали, и, пока они говорили, она стояла перед ними, склонив голову набок и как бы показывая, что не верит ни единому слову.

Когда же они закончили рассказ, она сдавленно вскрикнула и упала наземь.

Только падала Миюки как-то чудно: по мере того как плечи ее опускались все ниже к земле, она будто сворачивалась калачиком, при этом ее крик словно повис в воздухе, замерев на вершине нисходящей спирали, по которой опускалось ее тело. Через мгновение – таким коротким был ее крик – из груди Миюки вырвался едва уловимый выдох. А потом, когда она ударилась лбом о землю, послышался сухой приглушенный звук, похожий на стук упавшей с высоты деревянной миски, из которой высыпалось содержимое.

Мысли Миюки рассыпались, подобно тысячам зерен риса, слипшимся в плошке в плотный комок, теплый и ароматный. Собрать просыпавшиеся зерна, одно за другим, обратно в плошку – занятие премуторное. И когда такое случается, куда проще подмести пол или выплеснуть на него ушат воды. Примерно то же произошло и в мозгу упавшей в обморок женщины: от сильнейшего удара он разметал безвозвратно все рисовые зерна, из которых было сформировано сознание Миюки (память, эмоции, чувственное восприятие внешнего мира и тому подобное), сведя его деятельность только к жизненно важным функциям.

Лишенная всех чувств, Миюки безмятежно лежала на земляном полу. Мужчины приподняли ее и переложили на циновку. Она была легкая. Тут Нацумэ заметил на одежде Миюки, поверх лобка, расползавшееся влажное пятно. Наклонясь, он почувствовал запах мочи. Но не стал говорить остальным. Потому как понимал: это может обидеть Миюки. А еще Нацумэ вспомнил, что, когда пропитанная мочой ткань высыхает, от нее пахнет вроде как рыбой, – и он решил, что никто не удивится, почуяв, что от одежды ловца карпов попахивает рыбой. Словом, он смолчал.

Посреди ночи Миюки вышла из оцепенения, последовавшего за обмороком: она очнулась, услышав, как наемники (Нацумэ нанял с десяток воинов для защиты Симаэ от возможных набегов китайских пиратов) вхолостую пощелкивали тетивами луков, как это было заведено при императорском дворе, где ночью строго-настрого запрещалось повышать голос и, таким образом, громко объявлять время.

Так вот, час Кабана сменился часом Крысы[9]. Стояла полная луна – она изливала холодный свет и, подобно незримой кисти, вырисовывала тени, похожие на огромные блестящие чернильные пятна.

Миюки открыла глаза. И увидела тело Кацуро, которое рыбаки положили поперек открытого сундука, чтобы оно обсохло и чтобы ни капли посмертной воды, стекавшей с его одежды и волос, не упало на земляной пол. Впрочем, то была тщетная предосторожность – едва труп миновал порог дома, как нечистая печать смерти уже легла на все жилище, находившуюся там утварь (весьма скудную, как мы знаем), животных (главным образом уток, которых Кацуро когда-то давно выловил на берегах Кусагавы и которые со временем дали потомство) и, что прискорбнее всего, на селян – тех, кто принес его бренные останки домой и собрался там на траурное бдение, а также тех, кто приходил в дом в течение сорока девяти дней скорби.

Согласно обычаю, Миюки надлежало поставить перед гостями сосуд, доверху заполненный солью, дабы они могли посыпаться ею и таким образом очиститься; но она понятия не имела, какая посудина сгодилась бы лучше всего (чаша, миска, котелок? А почему не широкий лист лотоса, который напоминал бы о реке, забравшей жизнь у Кацуро?), к тому же соли у нее осталось совсем мало, а средств, чтобы купить ее в количестве, достаточном для проведения обряда, не было. Она почувствовала, что жизнь без мужа превратится для нее в череду нудных вопросов и отвечать на них придется ей самой. Однако она тут же упрекнула себя за вспышку себялюбия, рассудив, что участь Кацуры была ничуть не завиднее ее собственной, по крайней мере в первые часы после смерти, считавшиеся временем мглы, когда души умерших тщетно пытаются воссоединиться с жизнью, которую они покинули, но обретают лишь тревогу, граничащую с отчаянием. Дальнейшее зависело от истинности той или иной веры: если истина крылась в синтоизме, то Кацуро было суждено сойти в обитель мертвых, где, по представлениям живых, тоже были горы, долины, поля и леса, только куда более мрачные, и, заняв там место среди предков, терпеливо ждать, когда к нему присоединится Миюки, – что ж, не самый худший жребий; если же истина крылась в буддизме, то время блуждания между распадом его предыдущей жизни и новым воплощением должно быть очень коротким, и Кацуро не придется долго страдать от тягостного ощущения утраты своей формы, сущности и чувств.

Кто-то принес большую каменную чашу с чистой водой и бамбуковый черпак, чтобы Миюки смогла омыть и очистить тело мужа.

Спустя три дня останки ловца карпов надлежало сжечь на костре, сооруженном за пределами деревни. Кости извлекут из угольев, начиная с ног и заканчивая черепом, и в том же порядке сложат в погребальную урну, дабы не причинять усопшему беспокойство, оставив его в нелепом положении головой вниз. Вслед за тем на табличке будет начертано посмертное имя Кацуро, и Миюки поместит ее на полку ду́хов. Урна останется на сорок девять дней в доме, ей будут подносить цветы, снедь, благовония, огонь; в ее честь будут производить жертвенные возлияния, а потом ее предадут земле – и о ловце карпов останется одно лишь воспоминание.

Миюки осторожно поглаживала бренные останки Кацуро и, не в силах удержаться, тихонько спрашивала его, не слишком ли холодна вода, которой она омывает его кожу, и так ли она ласкает его своей мокрой рукой, как ему когда-то нравилось: ведь теперь она не чувствовала довольного урчания мужа, которое направляло ее пальцы, придавая им гибкости, мягкости и проворства.

Рыбак был весь облеплен грязью и походил на глиняный сосуд – здоровенный кувшин, а ее влажные ладони, касаясь его там и сям, словно сглаживали на нем все трещинки. Улучив минуту, когда ее никто не видел, Миюки в последний раз прильнула губами к его большому члену, ставшему вдруг таким холодным.

Землистый привкус поразил ее. Когда Кацуро был жив и когда его член расправлялся во рту Миюки, у него был привкус сырой рыбы, молодых и теплых побегов бамбука, а когда он наконец изливался соками, то по вкусу напоминал свежий миндаль. А сейчас тот же самый член под языком Миюки был безвкусным, точно ил в храмовых прудах Хэйан-кё, когда работники Службы садов и заводей осушали их, перед тем как очистить.

Когда-то Миюки любила этого мужчину. Но не потому, что он был несравненным любовником – в конце концов, что́ она в этом смыслила, если, кроме него, не познала никакого другого мужчины? Он будоражил ее, когда со свойственной ему привычкой внезапно возникал у нее за спиной и обнимал за плечи, царапая ногтями ей кожу, обдавая дыханием шею и при этом источая запах перезрелого плода и плохо выдубленной кожи; он упирался коленом ей в нижнюю часть спины, поднимал полу блузки, обнажая кожу, и терся о нее своим членом, как будто катал рукой яичные трубочки. Он наслаждался только с нею, но удовлетворялся раньше, чем она, и совсем иначе.

Когда Кацуро уходил на реку, Миюки возвращалась в постель и снова и снова переживала каждое мгновение хищнической охоты, которой перед тем подвергалась: тихое подкрадывание, наскок, объятие, раздирание на части, пожирание, насыщение, бегство в ночь; часто только лишь мысль о том, что на нее напал дикий зверь, приносила ей удовлетворение, заставляя крылья носа холодеть и трепетать, притом что дыхание у нее становилось свистящим, учащенным, меж грудей лоснились капли пота, а шея с готовностью ждала укуса; она отрывисто и сипло вскрикивала, кожа у нее на лице как будто натягивалась, она начинала задыхаться, а потом вдруг высвобождалась, чуть выгибая спину, издавая губами долгий свистящий звук, – так она получала удовлетворение, приходя в состояние, подобное неспешному скольжению Кусагавы по мягкому травянистому ложу.

А еще ей показалось, будто тело мужа стало больше. Быть может, оттого, что в конце концов смерть сделала его мягче, хотя такое размягчение не входило в девять стадий превращения мертвого тела, как учили монахи.

В ночь бдения возле останков Миюки переоделась птицей, вытянула вперед шею и, раскинув руки, принялась семенить кругами по комнате, отвешивая почтительные поклоны другим женщинам, а потом, перепрыгивая с ноги на ногу, пронзительно закричала, издавая трубно-гнусавые звуки, похожие на крики серого журавля: кру-кру-кру, – таким образом она силилась помочь душе Кацуро – ведь считалось, что душа его приняла обличье птицы – вознестись на такама-но хару, высокую райскую равнину.

Между тем Кацуро не верил ни в богов, ни в приметы. Ничто и никогда не могло удержать его – он ставил верши даже тогда, когда все другие рыбаки сидели по домам под предлогом того, что день не сулил ничего доброго или что в тот день надлежало блюсти некий религиозный запрет. Что до запретов, то для Кацуро имели значение только обширные паводки на Кусагаве, когда карпы липли к речному ложу.

Ему было несвойственно задавать вопросы. Ни себе, ни кому бы то ни было. Он чаще говорил да, реже – нет, но почти никогда не спрашивал, где и когда, почему и как. Впрочем, в детстве Кацуро, безусловно, проявлял пытливость, как и всякий ребенок; но с возрастом он постепенно убедился, что пытливость штука бесполезная, потому как она не позволяет докопаться до сути вещей и хоть что-то изменить. Мысли его сгладились, подобно камням, торчащим на речном мелководье, и стали неподвластны ни усталости, ни унынию, ни апатии – всем тем ощущениям, которые, в конце концов, отнимают силы у ловца карпов похлеще воды, что подтачивает рыхлые берега Кусагавы.

Кацуро никогда не обращался к гадальщикам, чтобы узнать, благоприятна ли та или иная ночь для ловли карпов: рыба либо есть, либо ее нет, вот и все. Цвет и форма луны, возможно, влияли на настроение женщин, но на обилие рыбы выше или ниже по течению от порога Судзендзи это не оказывало ни малейшего влияния.

Миюки тоже равнодушно отнеслась к предсказаниям, хотя монахи-чревоугодники, придя к ней, объявили, что ей предстояло отправиться в дорогу не в добрый час, но, по счастью, они могли ей помочь, зашив в холщовый мешочек пеньковые ленточки, на которых они же обязались тщательно выписать названия всех святилищ, которые молодой женщине должны были встретиться на ее долгом пути к храмовым заводям Хэйан-кё. По их заверению, то был могущественный талисман, и сила его непременно защитит ее в путешествии как туда, так и обратно. Причем это будет стоить Миюки всего ничего: каких-нибудь двух-трех склянок черного саке да угощения из моти[10] с соленым налимом, щедро приправленное вешенками[11], которые, согласно поверьям, продлевают жизнь.

Речь шла не о пиршестве – всего лишь о доброй трапезе из тех, что Миюки частенько устраивала и для Кацуро, однако же она отклонила их предложение, потому как не пожелала тратить деньги, которые от имени селян отсчитал ей Нацумэ на доставку карпов к священным заводям и на пригляд за ними в первое время, покуда они не приживутся на новом месте. После этой последней поставки селяне, конечно же, назначат другого ловца карпов вместо Кацуро, и новоиспеченный поставщик вряд ли станет нанимать Миюки, чтобы она носила рыбу в Хэйан-кё, – он будет делать это сам, хотя такой труд окупался лишь при одном условии: если улов был добрый и его удавалось благополучно доставить в храмы императорского города.

Так что по возвращении из Хэйан-кё Миюки предстояло пересмотреть свою прежнюю жизнь.

Она станет безземельной крестьянкой, самой обездоленной из земледельцев. Кто теперь будет ее содержать? Может, придется подрядиться к кому-нибудь толочь просо? Или пойти гнуть спину на рисовые поля господина Сигенобу, тем паче что таким образом ее, по крайней мере, избавят от земельного налога, и, наверное, она сможет иногда ловить диких уток, которым Сигенобу позволил гнездиться на своих угодьях, потому как они выщипывали сорную траву и поедали насекомых, портивших рис. Единственное, что придавало Миюки уверенности, – так это то, что с голоду она не умрет: выше порога Судзендзи река Кусагава издавна зарастала водяным шпинатом с острыми листьями, мягкими и приятными на вкус.

Если бы дело было только в ней, она отправилась бы в путь-дорогу не мешкая: рыба – груз громоздкий – о том, чтобы взять дополнительную поклажу, не могло быть и речи. Миюки собиралась прихватить с собой кое-какую грубую одежонку из волокон глицинии, немного нарэдзуси[12] да рисовых лепешек, которыми можно было подкрепляться во время долгих переходов. С наступлением вечера, а также в дождливые дни, когда от грозового воздуха вода в вершах становилась зеленой, она надеялась, что сможет остановиться на каком-нибудь постоялом дворе, каких по дороге в Хэйан-кё было предостаточно, особенно в провинциях Тотоми и Микава.

Она помнила, как у Кацуро загорались глаза, когда он рассказывал про них. Иной раз он даже смеялся. Были у него и самые любимые: трактир Шести Кристаллов, трактир Первого Сбора (его назвали в честь сбора плодов хурмы – во всяком случае, так уверял Кацуро, хотя он говорил это смущенным голосом, и Миюки каждый раз отводила глаза в сторону: разве не собирались там и всякие девицы, охочие до любви, даже продажной?), трактир Красной Стрекозы или трактир Двух Водяных Лун.

Перед тем как покинуть Симаэ, Миюки предстояло приготовить для карпов переносное обиталище, и понадежнее.

По пути в императорский город молодая женщина решила держаться поближе к воде и отклоняться в сторону только в случае крайней надобности. Идти этой дорогой придется дольше, зато Миюки была уверена, что так для карпов всегда можно будет добыть свежей воды, если верши случайно прохудятся. Не было никаких гарантий, хотя Миюки и постаралась их покрепче уплотнить, что они не начнут пропускать воду, пусть и самую малость. Для того чтобы придать им большую герметичность и в то же время сделать так, чтобы карпы, любившие темноту, вели себя смирно, Кацуро обычно плотно обмазывал верши глинистым илом, затем изнутри и снаружи обшивал тканью и в довершение всего накладывал сверху толстый слой глины, втирая ее в ткань мокрыми руками, чтобы на жарком солнце или сильном ветру образовавшаяся глиняная корка не пошла трещинами. Но вода все равно проливалась, когда карпы, утомившись от долгого пребывания в тесных и качких узилищах, начинали биться или же когда от слишком резкого наклона коромысла (для этого довольно было оступиться и поспешно сделать один неверный шаг, чтобы снова обрести равновесие) в вершах «поднималась волна», и вода выплескивалась наружу.

Приготовив бадьи, Миюки отобрала карпов, которых собиралась туда запустить. Первым делом она отобрала рыбин, у которых чешуя образовывала одинаковую, равномерную ячеистую структуру наподобие кольчуги, носы были не слишком вытянутые и не очень короткие или приплюснутые, а плавники имели ровный окрас как у головы, так и у хвоста. Закончив первичную сортировку, она выбрала двух черных карпов (одного – черно-металлического окраса с отливом, другого – бархатисто-матово-черного) и пару тускловато-желтых рыбин – такие, впрочем, часто оказывались живучими и достигали значительных размеров; за ними последовала пара темно-бронзовых экземпляров, отливавших глянцем жидкого коричневого меда, ну а в довершение она присмотрела двух карпов, почти лишенных чешуи, отчего казалось, будто они закованы в медную броню.

Чтобы обеспечить им побольше жизненного пространства, Миюки решила взять с собой не очень крупных карпов – двухлеток, длиной чуть меньше одного сяку[13] и весом около одного кина[14].

Она брала их руками, проявляя терпение и ловкость, как это проделывал Кацуро, и хватка ее больше походила на ласку.

Дождавшись ночи, она разделась и спустилась в пруд, поджимая пальцы ног наподобие крючков, чтобы не поскользнуться на ослизлом дне. Плавать Миюки не умела – и зашла в воду только по пояс, потому что боялась утонуть, если, не ровен час, оступится и упадет. Она осторожно двинулась вдоль стенок водоема, зыбя черную воду коленями, бедрами, лобком и рябя расстилавшиеся перед нею отблески луны. Вода была ледянющей. Рыбин в темноте было не разглядеть, но Миюки чувствовала, как они проплывали совсем рядом, слегка задевая плавниками ее ноги, – и ей казалось, что она продиралась сквозь стаю холодных бабочек.

Вспомнив, как это делал ее муж, Миюки принялась соскабливать ногтями кожу, сдирая с нее мельчайшие частички грязи, – они тут же растворялись в воде, и карпы воспринимали их как естественную среду. Именно таким образом рыба постепенно привыкала к Кацуро, притом настолько, что сама ложилась брюхом в его ладони, что неизменно приводило в восхищение чиновников Службы садов и заводей.

Чтобы дать карпам пообвыкнуть в тесных вершах, которые должны были стать их обиталищами на многие луны, Миюки терпеливо выжидала дня три, прежде чем тронуться в путь.

Свое путешествие в Хэйан-кё она сравнивала с летними днями, которые начинаются с туманной дымки, застилающей все вокруг, а потом растворяющейся в солнечном свете, – и так до тех пор, пока на горизонте в час Собаки[15] снова не вздыбятся грозовые тучи. После смерти Кацуро молодая женщина жила будто в тумане, заглушавшем звуки и размывавшем цвета. Однако Миюки предчувствовала, что помутнение развеется, как только она отправится в путь: тогда мир предстанет перед ней в истинном свете – со всеми своими радостями и печалями. А потом, когда она доставит рыбу к месту назначения и выпустит ее в храмовые пруды, жизнь опять подернется пеленой тумана и кругом снова воцарится мрак.

– Ну! – послышался чей-то голос.

Миюки подняла глаза. Нацумэ, подойдя ближе, смотрел на нее во все глаза.

– Принимаешь ванну? – полюбопытствовал он. – Неужели?

Она сказала, что приручает рыб. Во всяком случае, пробует. Поскольку рядом с карпами отныне будет только она, нужно, чтобы они привыкли к воде, пропитанной ее запахом.

– Не знаю, придут они или нет, – бросил Нацумэ, махнув рукой в сторону деревенской площади, где пока что не было ни души.

Он имел в виду обряд, согласно которому селяне должны были собираться вокруг Кацуро и сопровождать его до лесной опушки. Там рыбак и селяне обменивались благословениями; провожавшие высказывали пожелания, чтобы Кацуро благополучно добрался с карпами до Хэйан-кё, а потом целым и невредимым вернулся обратно в Симаэ и чтобы по дороге его не ограбили – не отобрали векселя, выданные ему в Службе садов и заводей в счет уплаты за рыбу, – векселя, три четверти которых он должен был передать на нужды деревни, а остальные обменять вместе с Миюки в императорских складах на мешки с рисом, тюки пеньки и шелка́.

Точно курица перед кучей зерна, Миюки несколько раз быстро тряхнула головой, делая вид, будто клюет, и сопровождая свои движения резким кудахтаньем: ко-ко-ко! – сказала, что не заслуживает, чтобы ее провожали с таким почетом, потому как даже не знает, сможет ли одолеть хотя бы половину пути.

Если не сможет, вся деревня будет опозорена, поскольку селяне не сумели обеспечить поставку рыбы в храмы Хэйан-кё, а стало быть, Служба садов и заводей перестанет направлять к ним посланцев с заказами на карпов. Таким образом, Симаэ теряла не только репутацию, но и львиную долю денежной помощи, на которую жили ее обитатели. Нет-нет, монастырские настоятели, будучи большими ценителями декоративных рыб, конечно же, и впредь будут разживаться ими у рыбаков Симаэ, хотя не очень придирчивые покупщики из суровой монашеской братии не шли ни в какое сравнение со взыскательно-утонченными заказчиками Службы садов и заводей.

Снабжать рыбой водоемы Хэйан-кё было столь высокой привилегией, что прибрежные жители озера Юмиике, рек Сумиды или Синано беспрестанно докучали управителю Нагусе прошениями поручить это дело им, вместо того чтобы регулярно обращаться с заказами к обитателями Симаэ. Миюки уже чудилось, будто она слышит, как довольно бурчат рыбаки из Когуриямы, Асакусы и Ниигаты, прознав о смерти Кацуро.

– Итак, – осведомился Нацумэ, – сколько берешь с собой карпов?

– У меня четыре верши, по две рыбины на вершу – выходит, восемь карпов.

– А разве я не наказывал тебе отсчитать по крайней мере два десятка?

Всякий раз, когда Нацумэ серчал, он начинал тявкать. Решив, что это залаяла лиса, из стоявшей рядом купы деревьев шумно вспорхнула стайка воробьев.

Миюки, почтительно склонившись перед Нацумэ, заметила, что каждому карпу надобно изрядное количество чистой воды. А от двух десятков карпов слишком много испражнений – рыба может потравиться. К тому же, прибавила она, восемь – счастливое число, оно символизирует довольство и удачу.

– А муж твой, однако, носил по двадцать штук, или нет? Потом, это число я назвал не наобум!

– Кацуро брал с собой верши куда больше, чем те, что понесу я. Муж был очень сильный и выносливый, – прибавила она с улыбкой, которую деревенский старейшина, впрочем, не заметил, потому как молодая женщина все еще стояла, склонив голову в поклоне, и он видел лишь ее затылок с разделенными на пробор черными блестящими волосами.

Возложив подношения – цветы и кое-какую снедь – в маленьком святилище у своего дома, где уже хранились скромные памятные вещицы ее предков и мужа, Миюки водрузила себе на левое плечо длинную жердь с парой плетеных вершей на обоих концах.

Встревоженные резким колебанием жерди, карпы заметались в своих переносных узилищах и принялись наворачивать круги, взмывая по спирали со дна к поверхности и снова опускаясь на дно. Довольно было одного их движения, чтобы вода, заходив ходуном, начинала раскачивать жердь. Подобные колебания будто порождали две направленные навстречу друг другу ноты: одна возникала на переднем конце жерди, а другая – на заднем; в тот миг, когда они встречались, – ровно в том месте, где жердь прилегала к плечу Миюки, они сливались в одно благозвучие.

Малейшее изменение такой волны вызывало тревогу: это означало, что бамбуковая жердь наклоняется вперед или же назад, – и Миюки спешно приходилось приводить ее в равновесие.

Она прошла через всю деревню в сопровождении семенившего рядом Нацумэ. Несмотря на струйки дыма, поднимавшиеся над соломенными кровлями, хижины были закрыты, а на площади и улочках не было ни души.

Оскверненная смертью мужа и нарушившая связанный с ней запрет (ей надлежало целый месяц сидеть взаперти у себя дома), Миюки могла замарать всякого, кто осмелился бы приблизиться к ней. И молодая вдова прекрасно понимала – селяне предпочитали избегать ее, дабы потом не очищаться от заразы: ведь скверна, помеченная смертью человека, была особенно заразна.

– Ежели предположить, что чиновники из Службы садов и заводей отсчитают тебе столько денег, сколько мною было оговорено с их посланцами, – начал Нацумэ, – и при условии, что карпы, когда ты доставишь их до места, останутся такими же блестящими, шустрыми и изящными, как сейчас…

– Нет-нет, – прервала его Миюки, – я же говорила тебе, навряд ли вся рыба попадет в Хэйан-кё в хорошем состоянии. Может, мне и вовсе не повезет выпустить хоть одну в священные заводи.

Да и разве сам Кацуро, несмотря на неусыпную заботу о карпах, не терял по нескольку рыбин во время каждого путешествия? Довольно было грозы, чтобы вода в вершах помутнела и засмердела. Тогда рыбы опускались низко-низко и мягкими, пухлыми губами принимались обкусывать днище своих узилищ, будто силясь проложить себе путь к бегству из зловонной воды. А потом они всплывали кверху боком – и дохли.

На окраине деревни Нацумэ, вконец запыхавшись, присел на пенек. И, махнув рукой, словно отгоняя мух, дал знак Миюки идти дальше, хотя, быть может, таким образом он благословлял ее в путь-дорогу.

За крайней хижиной, служившей общим амбаром и покрытой не соломой, а кипарисовой корой, находились делянки, числом тридцать шесть, разбитые на небольшие участки наподобие шахматной доски с мелкими клетками – каждый зеленого цвета, где погуще, где потускнее, в зависимости от того, что там выращивали: рис, просо или другие зерновые. Нацумэ дождался, когда Миюки дойдет до самой дальней – тридцать шестой шахматной клетки и скроется в тумане, клубившемся над дренажными канавами, после чего встал с пня и побрел в глубь деревни, выкрикивая сиплым голосом, что жребий-де брошен и вдова ловца карпов отбыла в Хэйан-кё, твердо держась на своих ножках и неся длинную бамбуковую жердь, которая, мерно покачиваясь, ярко переливалась в лучах восходящего солнца.

Мимо него, чуть ли не над самой землей, пронеслись водяные пастушки[16] – с таким пронзительным криком, что можно было подумать, будто это визжат поросята, которым перерезают горло.

* * *

Как все важные чиновники, управитель Нагуса Ватанабэ был наделен привилегией жить на Судзаку-одзи, проспекте Красного Феникса, самой знаменитой улице в Хэйан-кё.

Главный вход в его жилище располагался под углом к улицам Томи и Раккаку, притом что все владение целиком – дом с пристройками, огородом и, главное, садом и прудом, питавшимся водой из обводного канала, – выходило на Судзаку-одзи. Благодаря такому расположению Нагуса был огражден от суматохи главной улицы, разделявшей императорский город на две половины, а также от туч охровой пыли, клубившейся над нею беспрестанно.

Проспект Красного Феникса состоял из трех проходов: один предназначался для мужчин, другой – для женщин, а третий служил проездом для сновавших туда-сюда повозок. Поскольку дом Нагусы стоял со стороны прохода для женщин, ему порой приходилось ждать, перед тем как, перейдя его, выйти на проход для мужчин. Так было и в то утро, когда ему пришлось пропускать неспешную процессию женщин, которые шли, пританцовывая, чтобы воздать почести Эбису, косматому, жестокосердному и торжествующему богу рыбаков. Вслед за тем управитель Службы садов и заводей, исполнившись долготерпения, был принужден пропустить нескончаемую вереницу запряженных быками повозок в сопровождении верховых.

По счастью, Нагусе надо было недолго идти до Судзакумона – Южных ворот, что вели через величественные крепостные стены к Большому дворцу.

Помимо Внутреннего дворца, где размещались дайри – Императорские хоромы, Большой дворец, настоящий город в городе, объединял церемониальные постройки и учреждения, имевшие прямое отношение к персоне императора; к числу последних принадлежала и Служба садов и заводей, занимавшая пристройку в китайском стиле, – каменный фундамент с лестницей на каждой стороне, а на нем деревянное здание, обрамленное матово-красными деревянными колоннами и увенчанное вогнутой кровлей из покрытой глазурью черепицы.

На самом деле Служба садов и заводей официально перестала существовать с 896 года, когда ее вместе со Службой масла и Службой посуды объединили со Службой императорского стола; однако должность управителя сохранилась, и еще больше века по-прежнему назначался старший чиновник высшего шестого ранга, продолжавший управлять императорскими цветниками, огородами и водоемами.

С непомерным числом служащих, включая сорок поваров, вдвое больше приказчиков, порученцев и рассыльных и не считая особого божества – бога печей, Служба императорского стола приобрела важное значение и пользовалась значительным влиянием; однако ж, хотя ее начальнику поручали приготавливать подношения для святилищ, он не был волен общаться с богами столь же непринужденно, как Нагуса: поскольку пруды были частью священного владения храмов, управитель Службы садов и заводей был тесно и постоянно связан с буддийскими и синтоистскими монахами, служившими тому или иному божеству.

Сгибаясь от боли, пронзавшей ему спину всякий раз при чтении сутр[17] и даже во время принятия аировых[18] ванн, – пожалуй, только в присутствии императора старику удавалось распрямиться, не особо корчась, – Нагуса прошел через несколько чистеньких внутренних двориков, устланных белым песком и мелким галечником и усеянных серыми замшелыми камнями. Связанные меж собой крытыми проходами, все эти дворики были одинаковыми и образовывали своего рода разделенный перегородками запутанный лабиринт: глинобитные стены были сложены таким образом, что, когда солнце стояло в зените, дайри, из почтения к императору, не омрачались ни единой тенью – и обретали поистине сказочный вид, превращаясь во дворец, парящий в ослепительном небе.

Перед наступлением осени, когда следовало готовиться к суровой стуже днем, и особенно ночью, дворцовая челядь принималась повсюду устанавливать хибати[19], чтобы обогревать – хотя на самом деле лишь едва согревать – ледяной воздух, который в зимнюю пору сковывал постройки Большого дворца. Нагусе приходилось то и дело припадать к стенам, чтобы не только не столкнуться с прислужниками, разносившими жаровни, но и не угодить под тучи пепла и сажи, стелившиеся следом за ними.

Так, злобно отряхиваясь, Нагуса вошел в первую из трех комнат, принадлежавших почившей в бозе, но все еще действующей Службе садов и заводей.

Кусакабэ Ацухито, самый молодой и верный из шестерых помощников Нагусы, тотчас поднялся и низко поклонился, выказывая таким образом глубочайшее почтение и будто выполняя танцевальную фигуру.

Однажды на ночном пиру, который император учинил в павильоне Благорасположения и Счастья, Нагусу поразило изящество, с каким Кусакабэ воплотил в танце образ рыбака, обнаружившего сотканную из перьев мантию, забытую неким небесным существом на сосновой ветке на песчаном берегу Михо; он танцевал куда более грациозно, пламенно и вдохновенно, нежели его партнерша, исполнявшая роль принцессы, – и Нагуса, почитавший красоту во всех ее проявлениях, сразу же решил взять его к себе в помощники.

– Премного сожалею, что опоздал, – сказал Нагуса, – но передвигаться по Хэйан-кё и впрямь становится все тяжелее. Народ все больше заполоняет улицы, а знакомых лиц встречается все меньше – определенно, в городе полно людей, прибывших невесть откуда, хотя им совершенно нечего у нас делать, и я не премину обратить на это внимание Его величества.

Таким образом он не упустил случая напомнить лишний раз, что наделен особой привилегией быть вхожим к императору. Кусакабэ незамедлительно поклонился еще раз.

– Мы смиренно дожидались вас, Нагуса-сенсей[20]. Только вот весьма жаль, что вы не повидались со жрецом храма Роккаку!

– С тем, что живет в лачужке на берегу заводи?

– Истинно так, – подтвердил юный помощник. – Он пришел жаловаться по поводу карпов – Служба, дескать, обещала их ему поставить, а он даже кончика морды ни одного не увидел.

С этими словами Кусакабэ Ацухито нарочито выпятил губы, как у карпа, чем рассмешил своих сослуживцев и смутил управителя больше, чем тому бы хотелось.

– Когда наши посланцы прибыли из деревни Симаэ? – осведомился Нагуса. И, поскольку подчиненные лишь молча воззрились на него, пробурчал: – Ну-ка, откройте реестры! Поглядите! Отыщите! Святой человек из лачуги заслуживает ответа!

Жизнь управителю представлялась неким целым, состоявшим из отдельных частиц, плотно пригнанных друг к другу, как стежки на вышивке. Стоило одному стежку, пусть самому ничтожному, выбиться из канвы, как узор рассыпался, весь целиком. Подобный взгляд на вещи не давал Нагусе ни мгновения покоя: ему приходилось постоянно следить за движением нити, чтобы она выводила ровный, четкий рисунок.

Кусакабэ отпер боковой шкафчик комода из лакированного вяза, достал оттуда свиток и принялся раскатывать его, пока не нашел то, что искал.

– Вот, – молвил он. – Трое посланцев вернулись в Хэйан-кё в первую луну четвертого месяца. В отчете указано, что по прибытии в Симаэ они узнали о смерти нашего неизменного поставщика карпов – рыбака Кацуро; но старейшина деревни заверил их, что вдова Кацуро заменит его и доставит рыбу в разумный срок.

– Разумный? – переспросил управитель.

– Где-то в течение тридцати дней – так заявили в Симаэ.

– Вдова самолично дала согласие или от ее имени договаривался старейшина деревни?

Кусакабэ поднес свиток к свету и нахмурил брови, будто стараясь разобрать написанное, – впрочем, так оно и было: писец, слишком широко расправивший кончик кисти, не успевал дописать иероглиф, как кисть высыхала, и в конце каждого иероглифа вырисовывалась гребенка из черточек, оторванных от основной части фигурного знака, – они становились все более тонкими и блеклыми, а насыщенной чернотой наполнялся только каждый следующий знак, и то лишь вначале.

– В свитке об этом ничего не сказано, – заметил Кусакабэ, согнувшись в три погибели, словно он принимал на себя всю вину за подобную небрежность.

Управитель Службы садов и заводей взглянул на него с едва скрываемой укоризной, однако она была адресована вовсе не Кусакабэ, а другому чиновнику, на которого он вслед за тем устремил откровенно гневный взгляд, спросив:

– Известно ли хотя бы, сколько карпов намерена поставить нам вдова?

– Служба затребовала два десятка рыб. За исключением редких случаев, именно такое количество карпов тот рыбак выпускал в наши заводи в каждый свой приход.

– Его жена, ясное дело, нипочем не сравнится с ним. Она, должно быть, старуха и едва передвигает ноги.

Чтобы показать свое презрение к вдове рыбака и разогнать затхлый воздух в комнате, Нагуса достал из складки своей мантии большой веер, расправил его и принялся обмахиваться.

– Как только она выпустит своих жалких карпов в наши заводи, – продолжал он, – я объявлю ей, что мы не намерены продлевать соглашение с ее деревней.

– Следует ли мне подготовить соответствующую бумагу, сенсей?

Старик согласно кивнул головой. Поскольку речь шла о расторжении сделки с безусловно невежественными крестьянами, ни в коей мере не сознававшими значимости Службы садов и заводей, Нагуса не счел нужным обременять себя соблюдением приличий, тем более что эти людишки все равно в этом ничего не смыслили. А раз уж, уточнил он, не было надобности запечатлевать факт расторжения договора на васи[21], дорожавшей с каждым днем, поскольку мануфактура на реке Сикугаве с недавних пор начала производить из коры тутового дерева особые виды бумаги с шелковистой поверхностью, которой отныне только и пользовались знатные дамы при императорском дворе, чтобы вести свои хроники, – стало быть, довольно и деревянной дощечки, дабы известить жителей Симаэ, что Служба садов и заводей более не нуждается в их услугах.

– Стоит ли поблагодарить их за прошлую службу, сенсей?

Нагуса Ватанабэ промолчал. И лишь едва пожал плечами – у него и впрямь нестерпимо ломило спину от копчика до лопаток.

Телесный недуг ввергал его в отчаяние, невзирая на то что при определенном освещении его лицо все еще производило достойное впечатление, благодаря густым белоснежным волосам и неизменно живому взгляду, лучившемуся из-под лунообразных век, – в нем по-прежнему отражалась несгибаемая воля, не принимавшая и решительно отвергавшая усталь и старческую немощь.

* * *

Ни родня Кацуро, ни родственники Миюки, из которых у нее остались только сестра и дядья – остальные были вырезаны во время кровавых набегов повстанческих орд, – не имели достаточно средств, чтобы покрыть расходы на синтоистскую свадьбу. Для подобного торжества требовалось приготовить подношение по уходу за храмом, оплатить жрецу и мико[22] кимоно с ярко-красными штанами, купить покрытые красным лаком кубки, из которых супруги должны были испить золотого саке, а также ветку сасаки[23] с нежно-розовыми цветами, чтобы возложить ее на алтарь в довершение обряда.

А посему Кацуро с Миюки выбрали так называемое ночное проникновение – самый распространенный способ заключения брачного союза, и благо что дарового: жениху довольно было всего лишь несколько ночей подряд пробираться в спальню к невесте и вступать с нею в соитие, чтобы их союз был признан официально.

Убедившись, что у Миюки нет нареченного возлюбленного, Кацуро как-то подошел к девушке и рассказал ей о своей мечте сделать новую вершу для ловли карпов. До сих пор, по его словам, он довольствовался тем, что забрасывал в реку вязанки хвороста, куда и попадали охочие до укромных убежищ карпы. Они застревали там намертво, и, чтобы их вытащить, юноше приходилось расплетать вязанки ветка за веткой – но когда тонкие прутья расправлялись, раскрываясь веером, карпы ускользали.

Миюки не могла взять в толк, какое отношение она имела к проворству рыб-беглянок и неуклюжести рыбака, – и всего лишь из вежливости посмеивалась, прикрывая рот ладонью-лодочкой, как будто ей еще никогда не доводилось слышать ничего более смешного, чем эта байка про карпов, рвущихся на свободу.

Тогда Кацуро принялся объяснять, что ему в голову пришло смастерить из гибких тростинок воронку с крышкой, приспособленной так, чтобы рыба, попав внутрь, уже не смогла бы из нее выбраться.

– Такое должно сработать, – согласилась Миюки, склоняясь над рисунком, который молодой рыбак набросал на пыльной земле.

Из чувства застенчивости она была вынуждена умерить свое восхищение хитроумным устройством ловушки, хотя и оценила его по достоинству.

– Это уж точно сработает! – продолжал Кацуро. – Да только сплести такую вершу мудрено – для этого нужны тонкие и ловкие пальцы. Как у тебя. Вот я и подумал, может, ты согласишься изготовить мне три такие верши – скажем, две поменьше и одну побольше?

Впрочем, Кацуро был достаточно искусен и вполне мог сам сплести ловушки, но он нашел этот предлог для того, чтобы иметь возможность проникать ночью в дом Миюки и проверять, как у нее спорится работа.

Поскольку ужасающее управление государственными финансами в ту пору обернулось почти полным исчезновением денег, народу пришлось пробавляться меновой торговлей. Соломенные сандалии меняли на рис, саке – на кипы бумаги индиго, оленину – на непромокаемые зонтики. Вот и Кацуро, в обмен на верши, которые Миюки должна была сплести для него, предложил ей лакированный гребень, девять мер риса и три самые крупные рыбины из тех, что он надеялся выловить в Кусагаве. Миюки, не раздумывая, приняла его предложение: ведь сделка была для нее, безусловно, выгодной – по крайней мере, она так думала.

Юноше, готовившемуся к ночному проникновению, советовали наполовину обнажиться, перед тем как проникнуть в дом к девушке, которую он хотел взять в жены, и не для того, чтобы показать свою решимость, а чтобы его не приняли за вора: в самом деле, грабители имели обыкновение облачаться во множество одежд, дабы уберечься от палок, которыми их могли поколотить.

Помимо раздевания, влюбленному также рекомендовали прикрыть лицо тряпкой, чтобы скрыть смущение в том случае, если желанная девушка даст ему от ворот поворот, когда он проникнет к ней в дом.

Наконец, ему давали совет помочиться на нижнюю часть раздвижной двери, отделявшей комнату его возлюбленной от остального жилища, и таким образом смочить направляющий желобок, чтобы дверь не скрипела.

Впрочем, Кацуро был волен шуметь вовсю: после смерти родителей Миюки жила одна-одинешенька в покосившейся хижние, и все соседи знали, как она ждала ночного гостя, чтобы ее наконец официально признали невестой. Ей вовсе не хотелось скрытого проникновения – напротив, она грезила о пришествии барабанщиков-тайко, которые будут ловко вращать своими колотушками, обрушивая их на белую мембрану огромных барабанов, и таким образом возглашать на всю сонную деревню, что Кацуро вторгся к ней в дом и в ее жизнь.

Каждый вечер ей чудилось, будто она слышит тяжелый, мощный и величественный бой ритуальных барабанов, возвещающих о пришествии суженого, готового соединиться с нею. Но за бой огромных тайко она принимала всего лишь биение своего сердца.

Заключение брачного союза через ночное проникновение предполагало, что у невесты есть близкий родственник – чаще мать или брат; встречая жениха у входа, они объясняли ему расположение дома и передавали зажженный фонарь, чтобы он мог легко ориентироваться внутри. Но Кацуро, зная, что у Миюки больше нет ни брата, ни матери, пришел с собственным фонарем – железным, украшенным чеканкой в виде птиц. А ориентироваться в доме ему было проще простого, благо тот состоял из одной-единственной комнаты с земляным полом и спальной нишей в стене, за которой располагался сарайчик, где хозяйка держала кое-какую домашнюю птицу и пару свиней.

В той самой комнате он и обнаружил Миюки – она сидела на корточках в нише, задернутой шторами, сшитыми из кусков различных тканей: не имея средств, чтобы купить достаточное количество одинаковой материи, она была вынуждена довольствоваться отрезами разных цветов с разными же символическими рисунками.

Хотя было еще не очень тепло, в тот вечер она облачилась в легкую белую юкату[24], расписанную с помощью трафарета рисунками в виде веток глицинии.

– Это я, – упав ниц, промолвил Кацуро. – Я, Накамура Кацуро.

– Кацуро, – повторила она. – Ты же прямо с улицы, Кацуро, так скажи, там все еще идет дождь?

Она могла догадаться об этом, только прислушавшись. Но справляться о дожде было не самым лучшим началом разговора, когда вы едва знакомы друг с другом.

И то верно, все, что она знала про Кацуро, можно было выразить в нескольких словах: он был примерно вдвое старше ее, никогда не был женат и жил за счет рыбной ловли, причем весьма неплохо, особенно когда Служба садов и заводей при императорском городе заказывала ему карпов, а такое случалось раза два или три в год, поэтому он пользовался большим уважением у жителей Симаэ – ведь достаток деревни в немалой степени зависел от поставок декоративных рыб для храмов Хэйан-кё.

– Дождь перестал, – сказал Кацуро. – Но поднялся туман.

На теплую землю обрушился холодный ливень – иначе и быть не могло.

– Мне совестно, – прошептала Миюки, – что никто из моей родни тебя не встретил, не передал тебе фонарь и ты был вынужден сам искать дорогу.

Она сокрушалась так, словно Кацуро пришлось плутать в жилище с бесконечным лабиринтом коридоров, ведущих в бессчетное число комнат.

Кацуро сощурился, стараясь получше ее разглядеть, потому что, охваченная чувством стыда, она отодвинулась от лужицы желтоватого света, который отбрасывал фонарь. Он хотел было переставить фонарь поближе к ней, но она снова отодвинулась в тень, пряча свой лик в обрамлении черных блестящих волос, смазанных маслом и собранных на затылке в пучок, перевязанный красной ленточкой. Ее чуть раскосые глаза с черными точками зрачков переливались всеми цветами радуги под короткими редкими ресницами. Кожа ее дышала девичьей чистотой, нетронутой женственностью и свежестью, а чтобы придать ей белизны, Миюки натерлась соловьиным пометом.

Тут поднялся ветер – восходящая луна высвободилась из-под нагромождения туч. И осветила нишу. Рыбак задул фонарь, ставший теперь бесполезным, и лег рядом с Миюки.

Перебирая складки кимоно Кацуро, молодая женщина нащупала его обнаженную кожу и принялась ласкать ее кончиками пальцев, губами и языком, а также гладкими и холодными, как вороново крыло, волосами. Припав ртом к отверстиям широких рукавов хаори[25], которое рыбак надел поверх кимоно, она прихватила губами его пальцы и начала их покусывать и посасывать, обильно смачивая маслянистой слюной, так что скоро они стали скользкими и липкими, будто побывали в чаше с медом, и взяться за что-либо уже не могли.

А Миюки только рассмеялась, видя, что напрочь обезоружила его, словно накрепко связав по рукам.

Кацуро застонал, в то время как у него под кимоно, ниже живота, вздыбился бугорок, который Миюки, схватив в кулак, принялась сжимать, мять, массировать, давить и растирать. От таких ласк яички и член у Кацуро сжались в одну сплошную массу, ходившую ходуном под ее настойчивой рукой. Миюки казалось, что она теребит маленькую обезьянку, скрючившую лапки.

Мужчина перевернулся на живот, высвободив свой член из болезненного плена женских ласк. Тогда женщина расправила руки и принялась водить ими по телу Кацуро, оглаживая ему спину, в то время как ее губы поочередно целовали его подколенные ямки, бедра, ягодичную складку. Затем ее рот заскользил короткими рывками вверх от позвонка к позвонку и достиг нижней затылочной ямки, где выступил пот и где мало-помалу накапливалось возбуждение, которое разливалось по всему его телу.

Потом Миюки схватила возлюбленного за уши и, с силой повернув его лицо к себе, дунула в закрытые, будто съежившиеся веки, заставив открыть глаза, – он отчасти повиновался, раскрыв блестящие черные щелочки, и тогда она проникла языком ему в нос, наполнив ноздри крепким солоноватым ароматом, отчего рыбак дважды простонал, не смея пошевелить руками, придавленными коленями

Миюки.

Она ласкала его без устали. И вот уже ее груди коснулись лица Кацуро. Они были маленькие, круглые, мясистые, упругие – и пружинили, натыкаясь на встававшие у них на пути подбородок, нос, надбровные дуги рыбака и оставляя меж прядей его волос легкие бороздки, похожие на заячьи следы на ячменном поле.

Следом за тем ее лобок, спрятанный под жестковатыми волосами, коснулся мужской груди, и раскрытые половые губы скользнули по лицу мужчины, будто смазывая его теплым, жирным мускусным бальзамом.

Он застонал в третий раз, а Миюки, заметив, что у нее из пучка выбилась прядь, подхватила ее ртом и зажала зубами на манер жрицы любви, потом раздвинула шире бедра и взгромоздилась Кацуро прямо на нос. От соприкосновения с этим теплым кожистым колышком на половых губах молодой женщины выступили капли вагинальной смазки – они окропили щеки рыбака и просочились в бороду, отчего лицо у него словно расцветилось звездочками и засверкало так, будто он продирался сквозь пенный ступенчатый порог Судзендзи.

Чуть погодя они, смеясь, смыли с себя испарину – очистились, обливаясь водой из ведер, которые согревались в горячей золе очага, и оттерли друг дружку пемзой, оставлявшей красные следы на коже.

А незадолго до рассвета, согласно обычаю, Кацуро покинул дом Миюки.

Много ночей подряд рыбак проникал в дом к молодой женщине втайне от селян. Он осыпал ее ласками, а она одаривала ими его: Миюки умела щедро ласкаться ртом и языком, а Кацуро пускал в ход пальцы, наторевшие искусно плести рыболовные сети, притом что каждый был как будто наделен собственной, необычайной жизненной силой. После этого Кацуро исчезал никем не замеченный.

Так продолжалось до тех пор, пока по его осунувшемуся лицу, покрасневшим глазам, медлительным движениям и сонливости, подстерегавшей его где и когда угодно, другие рыбаки наконец не смекнули, что к чему, и не доложили обо всем Нацумэ.

Поклонясь деревенскому старейшине, Ягоро, повелитель осетров, водившихся в реках вот уже сто сорок миллионов лет, – рыбак Ягоро, облеченный в сан, равновеликий сану Кацуро, повелителю карпов, сказал так.

– И вот он стал подобен призраку, – посетовал он. – Цвет лица у него все больше походит на золу, глаза покраснели, точно сливы, а когда встречаешь его по утрам, дышит он так часто, как будто у него пересохло во рту, как будто силы того и гляди оставят его и существо его сделается пустым.

– Призраки – темные обитатели нашей души, – заметил Нацумэ. – Может, поэтому они прячутся в сирикодаме[26] и занимаются там своими делами – во мраке и смраде.

– А вот мне, – заговорил Акинару, лучший ловец угрей на Кусагаве, – так и не удалось найти у себя сирикодаму. У меня в том месте только вонючая дырка.

– Однако не думаю, что Кацуро обратился в призрака, – продолжал Нацумэ, не придав никакого значения словам Акинару о его разборках с собственным сирикодамой.

– Да ну! – бросил Ягоро. – Тогда, по-твоему, почему он так изменился и, главное, почему так быстро?

– Не прошло и одной луны, – вторил ему Акинару.

– Кто-то из вас ходил за ним по пятам, что ли? – полюбопытствовал Нацумэ.

– Это еще зачем? Он почти не выходил из дому с той поры, как на Кусагаве прибыла вода и река стала похожа на болото, а карпы не больно-то любят грязь, да и Кацуро тоже.

– А ночью?

– Ночью?..

– Ну что ж, – с лукавым прищуром проговрил Нацумэ, – тогда, может, Кацуро влюбился?

Акинару с Ягоро переглянулись. Они оба были в годах, конечно. И о любви уже давно не помышляли. Третью жену у Ягоро похитили напавшие на деревню пираты, а ловец угрей лишился своего члена после того, как его укусил сом. Мысль о том, что Кацуро бегает под луной за какой-нибудь распаленной девицей, никогда не приходила им в голову – и казалась несуразной даже теперь, когда ее высказал деревенский старейшина.

Итак, вместо синтоистского обряда с последующим празднеством, брачный союз Кацуро и Миюки был скреплен общиной Симаэ.

Миюки не принесла с собой никакого приданого, однако ж, согласно обычаям, она обязалась всячески обхаживать Кацуро – отныне именно ей приходилось обшивать его, стряпать ему, возделывать две их рисовые делянки и заботиться о его рыболовных снастях.

* * *

А вот и лес. Серые клочья утреннего тумана цеплялись за колючие кустарники ежевики и ветви приземистых деревьев, усеянные белыми восковыми цветками, отчего все вокруг походило на алтарное пространство святилища, уставленное церемониальными свечками. Слышалось, как где-то в сумраке крадутся лани, как они скрежещут зубами, обгладывая кору прямо со стволов ясеней.

Восходящее солнце дробилось на мириады теплых лучей, ласкавших затылок и плечи Миюки.

Пепельного цвета тропинка, по которой шла молодая женщина, образовала подобие выступа над извилистым швом – должно быть, руслом древнего потока, обезвоженным за время летних засух. Однако, как ни странно, хотя русло полностью пересохло, вдоль него порой над зарослями карликового бамбука порхали стрекозы – признак того, что, возможно, кое-где под камнями остались лужицы.

Узловатые корни, неровно бугрясь, переплетали сухое русло-тропинку от берега до берега. Боясь споткнуться, Миюки передвигалась мелкими шажками, не сводя глаз с торчавших под ногами корней, согнувшись в три погибели, как тот осужденный, которого однажды гнали через всю Симаэ с тяжеленной деревянной колодкой на шее, мешавшей ему распрямить спину и дотянуться руками до лица и облепленных мухами слезящихся глаз. Миюки с несколькими сердобольными женщинами тогда пихала рисовые катыши в его голодный рот, истекавший зловонной пеной.

Не считаясь больше женой Кацуро, Миюки, по крайней мере, по-прежнему оставалась женщиной из Симаэ. В этом качестве ей суждено жить дальше как среди людей, так и в одиночестве.

Миюки с большим тщанием исполнила все, что ей было положено, дабы облегчить Кацуро переход в иной мир, и теперь она смела надеяться, что, когда придет ее черед умирать, жители Симаэ точно так же оставят свои земные дела и проведут подобающий погребальный обряд, сопроводив ее к пределам Потустороннего мира, – впрочем, существование этого самого Потустороннего мира до поры мало заботило их, как и Миюки.

Но сейчас слабая незримая нить, что пока еще связывала Миюки с Симаэ, натягивалась все туже и истончалась с каждым шагом, отдалявшим молодую женщину от ее деревни. Она была еще только в начале пути, а ей уже казалось, что облик Симаэ мало-помалу стирается из ее памяти. Разнообразие красок, и это главное, постепенно затушевывалось широкими одноцветными пятнами, словно картинки из ее недавнего прошлого заволакивало рваной пеленой стелющегося тумана, иссеченной потоками зыбучего песка. Резкий, насыщенный влагой запах рисовых полей, свежее благоухание мокрой растительности и пропитанной сыростью земли, нежный, едва уловимый аромат вареного риса, клубившийся над хижинами, серый дымок над кучами навоза, сверкающий багрянец сливовых деревьев после осеннего дождя – все это она могла узнать и описать, но теперь все это превратилось для нее в бесплотные тени воспоминаний, смутные видения.

Быть может, виной тому, что у Миюки притупилась память, был Кацуро – вернее, то, что осталось после него на земле: дух, душа, неясный образ? Может, так он старался уберечь ее от тоски по былому, способной отнять у нее отвагу, которая была ей необходима, чтобы доставить карпов к храмовым заводям Хэйан-кё?

На людях или в семейном кругу Кацуро всегда говорил и действовал только ради них обоих. Так что главный смысл жизни Миюки свелся к тому, чтобы ждать мужчину, взявшего ее в жены. Как и большинство женщин в Симаэ, вставала она засветло – и до конца часа Лошади[27] занималась домашним хозяйством. Потом она переходила к пруду – кормила карпов, которых разводил Кацуро, ухаживала за ними и укрепляла стенки водоема, покоробившиеся от солнечного жара или зимней стужи.

В особо знойные дни она позволяла малышу Хакубе, сынишке горшечника, приходить и плескаться в этой купальне, а взамен мальчуган приносил с собой наимягчайшую, самую добротную глину и обмазывал ею стенки пруда для большей их водонепроницаемости. Хакуба был еще слабоват, чтобы тягаться силами с Кусагавой, но его ловкость в обращении с рыбами в пруду, его умение холить их и лелеять до того нравились Кацуро, что он уже подумывал сделать его своим преемником, – по крайней мере, если Служба садов и заводей и впредь будет числиться среди его покупщиков. В один прекрасный день руки у Хакубы станут достаточно большими, а пальцы вытянутся настолько, что он сможет обхватывать ими карпов целиком и легко перемещать их из одного обиталища в другое. В тот самый день Кацуро поднесет ему первую чашу саке – а потом они с женой, допивая на пару склянку, будут говорить о юном Хакубе как о родном сыне.

Когда вечерело, Миюки садилась на корточки у двери хижины и неотрывно глядела на улочку, по которой Кацуро возвращался с реки.

Как только она узнавала мужа по фигуре, по его пружинистой, как у зверя, походке, помогавшей ему идеально ровно удерживать верши, полные рыбы, Миюки, встав и отряхнувшись от пыли, успевавшей пристать к одежде за время долгого ожидания, сперва широко растягивала губы в радостной улыбке, а после снова сжимала их (негоже выставлять напоказ всей деревне свои зубы и оголенные десны) и довольствовалась тем, что встречала Кацуро, лишь едва приоткрыв свой ротик, маленький, но такой же аппетитный, как нежный, сочный плод.

Первые дни были особенно изнурительными. Помимо того что Миюки с большим трудом пробиралась по сырому лесу через плотную, густо переплетенную растительность, сквозь которую почти не проникал солнечный свет, на плечи ей нещадно давило коромысло. Боль в плечах была тем более невыносимой, что длинная бамбуковая жердь постоянно отклонялась то в одну, то в другую сторону совершенно непредсказуемо: молодой женщине казалось, что она наконец выровняла свою непосильную ношу, облегчив ее давление на плечи и загривок, как вдруг в следующий миг ей приходилось наклоняться вперед, чтобы взойти по тянущейся вверх тропинке, или же, напротив, переносить всю тяжесть груза и собственного тела на пятки, когда тропинка вела вниз. От постоянного раскачивания вершей и смещения центра тяжести жердь соскальзывала то вперед, то назад, притом что бамбуковые узлы царапали ей кожу до крови.

Так она шла до тех пор, покуда видимость не падала настолько, что деревья кругом, как ей казалось, превращались в темную стену без единой бреши.

Когда мрак окутывал подлесок и скрывал от нее возможные препятствия, Миюки до смерти боялась оступиться, упасть и растерять рыбу. Хотя карпы посверкивали в темноте и у нее была надежда их собрать, разглядев на фоне перегноя, но что толку складывать их обратно в верши, если оттуда вылилась бы вода?

В таком случае молодой женщине останется только одно – скорее оборвать их агонию.

Когда Кацуро был принужден по той или иной причине умертвить карпа из своего улова, если только тот не был слишком крупным, он просовывал палец ему в пасть и резким движением вгонял его еще глубже, проламывая рыбине затылочную кость. Но Миюки понимала, что она не настолько ловкая, как ее муж, да и пальцы у нее не такие длинные, как у Кацуро. Она уверяла себя, что будет глядеть в оба, стараясь ненароком не зацепиться сандалией за нору какого-нибудь тануки[28] или застрять меж двух невидимых в темноте корней.

Так она и шла, высоко поднимая колени и как бы перешагивая через препятствия, которые если и существовали, то разве что в ее воображении, а между тем проснулись карпы, привыкшие к ночному образу жизни.

Поскольку Кацуро не раз доводилось наблюдать за карпами как в естественной среде обитания, так и в неволе, он много чего узнал про повадки этих рыб и успел передать свои знания Миюки. Так, ей было известно, что карпы кормятся обычно в сумерках. Карп ленив и предпочитает добывать себе корм – животное или растение, – выкапывая его носом из донного ила; он не больно расторопен и не может угнаться за куколкой насекомого или маленькой водорослью, подхваченными течением и ускользнувшими от его чувствительных усиков, – словом, живет он по такому принципу: на одного упущенного мотыля сто других найдется.

Продираясь сквозь деревья, Миюки сдирала с них кору – мириады крохотных личинок древоядных насекомых осыпались с нее в верши и, утонув в заполнявшей их воде, шли ко дну. О лучшем лакомстве карпы не могли и мечтать, тем более что Миюки сдабривала их рацион, подбрасывая в воду растертый шпинат и листья кувшинок из запаса, который она взяла с собой, когда покидала Симаэ, – и это не считая свежемолотого чеснока, который, по наблюдениям Кацуро, делал рыб более живучими и стойкими.

Шевеля усиками, тычась мордами в ил, которым молодая женщина щедро сдобрила днища вершей, карпы пировали на славу. Миюки не видела их – зато чувствовала и слышала, как они бились и плескались в воде, взбаламучивая ее грудными и широко расправленными хвостовыми плавниками, отчего бамбуковая жердь-коромысло ходила ходуном.

Когда же сумерки начали сгущаться и стал накрапывать дождь, Миюки, ощущая радость рыб, с благодарностью вспомнила Кацуро.

Стояла кромешная тьма, когда вдова рыбака наконец выбралась из леса.

Перед ней было открытое пространство, усыпанное хвоей, шелухой коры, засохшим мхом и какими-то синевато-серыми отложениями, отчего земля походила на береговую линию во время отлива.

Не успела молодая женщина выйти из-под прикрытия деревьев, как на нее со всей силой обрушился ливень. Казалось, он нацелился только на нее, потому как, насколько ей было видно сквозь застилавшую глаза пелену дождя, в каком-нибудь шаге от нее потоп был не такой сильный; но стоило Миюки сделать шаг в сторону, как водяной поток отвесно обрушивался на нее с удвоенной силой, дробно стуча по голове холодными каплями.

Встревоженные барабанной дробью дождя и порывами ветра, зыбившими воду в их узилищах, карпы опустились поближе к тонким илистым днищам вершей. Прижимаясь друг к дружке боками, они вращали глазищами с желтоватыми радужными оболочками в черную крапинку, недовольные тем, что им пришлось прервать пиршество: ведь до новолуния оставались каких-нибудь три дня, а в это время карпы отличались особой прожорливостью.

Взобравшись по крутой тропинке, Миюки разглядела справа, за изгородью из кизилового кустарника, серый деревянный домишко под кровлей из толстых вязанок рисовой соломы, прореженных диким ирисом, очитком[29] и пучками овсяницы. В оконцах из полупрозрачной бумаги брезжили желтоватые отсветы масляных ламп.

Домишко назывался Приютом Заслуженного Воздаяния – уж не он ли был одним из излюбленных трактиров Кацуро?

Миюки думала остановиться в трактире, где муж оставил по себе добрую память, надеясь, что хозяин, числившийся, как это часто бывало, управляющим близстоящего монастыря (и правда, время от времени из тумана доносился звон колокола), милостиво поднесет молодой вдове плошку риса и предоставит ночлег в тепле и сухости.

Но даже если покупщики Кацуро и не окажут ей никаких привилегий, молодая женщина все равно предвкушала счастливую возможность провести несколько часов в трактире, где подкреплялся ее муж, где он спал и, быть может, даже смеялся во сне: иногда рыбаку снилось, будто он летает, – ему довольно было раскинуть руки, чтобы ощутить упругое сопротивление воздуха, – и тогда, опираясь на воздушный поток, он возносился над миром и, паря в полном восторге над кровлями домов, смеялся как ребенок.

Чтобы попасть в Приют Заслуженного Воздаяния, Миюки надо было спуститься в низину по осклизлой дорожке, которая огибала широкий пруд, заросший лотосом. До Приюта можно было добраться и напрямки – в одной из лодок, привязанных к большим камням у берега, но Миюки вряд ли сумела бы провести лодку меж лотосами, почти полностью покрывавшими водную гладь. Что, если она зацепится шестом за их разветвленные мясистые корни, переплетенные в тугие клубки? И что, если карпы, почуяв стойкий сладковатый запах пруда, начнут метаться и выпрыгнут из вершей? С наступлением сумерек синевато-зеленая при дневном свете гладь пруда помутнела и потемнела, сделавшись густо-черной, будто тушь для каллиграфического письма.

Подобно большинству трактиров, Приют Заслуженного Воздаяния был длинный и узкий – передняя его часть была отведена под торговые нужды, а жилые помещения располагались в задней.

Посреди коридора, тянувшегося из конца в конец, на стыке двух половин дома, находилась кухня. Там суетились две женщины – они стряпали для путников, которых ожидали в трактире нынче вечером. Стряпухи вышли на порог кухонной пристройки поглядеть, что за ноша была у Миюки. Завидев карпов, они принялись всплескивать руками и покрякивать, а та, что постарше, достала нож и начала водить им по воздуху, делая вид, будто затачивает его на водном камне.

– Нет-нет, – живо воспротивилась Миюки, – не смейте прикасаться к рыбам – они не для еды. Я несу их в Хэйан-кё для украшения храмовых прудов. И в пути порукой мне служит Нагуса-сенсей, управитель Службы садов и заводей.

Выговаривая имя Нагусы, Миюки поклонилась так низко, насколько это позволяла ей длинная, громоздкая бамбуковая жердь. Престарелая стряпуха и ее подручная сделали то же самое.

– Помнится, мне уже доводилось потчевать – кажется, грибами – одного мужчину, так вот он тоже таскал рыбу для храмов императорского города.

– Это был мой муж, – догадалась Миюки, – Кацуро.

Желание молодой вдовы исполнилось. Случай привел ее в тот самый трактир, где останавливался отдохнуть Кацуро. Быть может, его образ и сейчас витал где-то здесь.

На том месте, где стоял трактир, бил горячий источник. Испускавшая пар вода, заполняя небольшой естественный водоем, вытекала из него через изгородь из гладких серых вулканических камней и за нею сливалась с горным потоком, втекавшим в купель. Там, в горячей воде, уже сидели несколько монахов – их круглые, лишенные всякого выражения лица были обращены в сторону притрактирного сада.

Акиёси Садако, окамисан[30], здешняя управительница, недолго думая, предложила Миюки присоединиться к братии – тоже омыться в купели и снять дорожную усталось.

Несмотря на то что это могло принести ей облегчение, Миюки отказалась: глядя на престарелую стряпуху, вертевшую ножом и то и дело косившуюся на верши, она понимала – в дороге ей лучше не разлучаться с карпами ни под каким предлогом.

Рассказав, что в округе шалят пираты, хозяйка предложила Миюки примкнуть к монахам, собиравшимся покинуть трактир завтра чуть свет, – они держали путь на остров Эносима.

– Можете дойти под их защитой до устья Катасэгавы и потом свернуть на дорогу, что ведет в Хэйан-кё. А там смешаетесь с толпой паломников.

– Монахи, верно, будут ждать, что я им заплачу за сопровождение. Да только у меня с собой нет ничего, кроме самой малости соленого риса, чтобы только хватило сил донести рыбу до места назначения.

– О, я уверена, они согласятся, ежели с ними расплатиться… ну да, ведь они же, в конце концов, мужчины… ну, вы, конечно, смекаете, о чем я говорю…

Миюки, чуть приоткрыв рот, воззрилась на окамисан.

– Вы что, никогда не шелушили рис? – полюбопытствовала хозяйка трактира.

И, поскольку Миюки хранила молчание, прибавила, давясь от смеха:

– Так вы и в самом деле не знаете, кто такая шелушильщица риса?

– Неужто не знаю, – обиделась Миюки. – У нас в Симаэ тоже есть рисовые поля, и рис наш тучный, сочный… и хоть я больше помогаю – вернее, помогала – моему мужу, рыбаку, поддерживать в чистоте пруд, ухаживать за рыбой, мне часто приходилось и рис растирать. И я никогда не скрывала своих подмышек от других женщин, – прибавила она, показывая, что запросто могла высоко поднять толчейный пест, – так высоко, чтобы стали видны ее подмышки.

– А у нас, – пояснила хозяйка, – шелушильщицы не шелушат рис. Сказать по чести, они вообще не имеют к рису никакого отношения. А зовутся они так потому, что вся их работа состоит в том, чтобы растирать сложенными вместе руками эти самые мясистые трубочки, похожие некоторым образом на пестики…

Акиёси Садако на мгновение запнулась, стыдливо опустив веки.

Миюки тоже закрыла глаза, подумав, неужели пальцы какой-нибудь шелушильщицы и впрямь прикасались к набухшему горячему члену Кацуро и ласкали его и разминали? Ну конечно, подумала она. На обратном пути из императорского города Кацуро мог щедро расплатиться с одной из таких вот шелушильщиц, и даже не с одной, за целую череду ночей. Приют Заслуженного Воздаяния оправдывал свое название с лихвой.

– Ну так что, смекнули, наконец?

– О да, – вздохнула Миюки. – Но только…

– …только вы не такая, как эти шлюхи, понятное дело. Жаль, а то бы вас тут встретили с распростертыми объятиями. Лично я не взяла бы ни гроша за ночевку под этой крышей.

Акиёси Садако повела Миюки через лабиринт деревянных решеток и перегородок, ширм из промасленной бумаги, опущенных пологов и штор, за которыми слышался шум дождя, пролившегося на сад, а когда он на мгновение-другое стихал, его заглушало пение сверчков.

Миюки шла след в след за семенившей впереди окамисан, стараясь, чтобы из вершей не выплеснулось ни капли воды.

В какой-то миг, переступая через порог, она наткнулась на что-то мягкое. То было девичье платьице, кадзами, из шелка-сырца – оно лежало, будто свернувшись клубком, подобно усталому зверьку. Сандалии Миюки, зацепились за него и следом за тем, словно ступив на мостовой камень, соскользнули в глинистую яму. Молодую женщину потянуло вперед, она инстинктивно ухватилась за коромысло – оно дернулось, и бадьи закачались. В это мгновение один карп как раз всплывал на поверхность. Поднявшейся волной его выплеснуло из бадьи – он шлепнулся на пол и начал неистово биться: перепуганная рыба колотила по земле задней частью тела, силясь подпрыгнуть как можно выше, чтобы достать до верши и плюхнуться в нее.

Потом карп притих и перестал биться.

– Нет! – простонала Миюки. – Только не умирай, прошу тебя, заклинаю именем Эбису, бога рыбаков!

– Эбису прижимает к себе морского карася, – вспомнила хозяйка трактира, – бывает, и тунца, и даже треску или окуня, а чтобы толстяк Эбису питал слабость к карпам – не смею вас огорчить, только такого я отродясь не слыхивала.

Глаза у Миюки потускнели, увлажнились и заблестели, точно две крохотные черные отчаявшиеся рыбешки.

– Не плачьте, – продолжала окамисан, – еще не все потеряно. Ведь, помимо непомерной тучности, Эбису славится тем, что он туговат на оба уха, а стало быть, ежели хочешь, чтобы он откликнулся, надобно изрядно пошуметь.

И Акиёси Садако принялась громко топать сандалиями.

Неужто Эбису и впрямь очнулся от того, что пол заходил ходуном? Как бы то ни было, карп, почувствовав дрожь дубовых половиц, очнулся от безжизненного оцепенения, в которое погружался. И снова принялся выгибаться, извиваться и молотить хвостом и плавниками. Миюки не мешкая сложила ладони лодочкой, просунула их под брюхо рыбе, подняла ее и бережно опустила на влажное глинистое днище верши.

– А карпы закрывают глаза, когда засыпают? – полюбопытствовала Акиёси Садако.

Миюки прыснула со смеху. Тот же вопрос премного занимал и ее саму, когда она только-только вышла за Кацуро. Она могла спросить его об этом, и он, конечно, охотно рассказал бы ей все, что знал про карпов, да только ей не хотелось выглядеть в его глазах одной из тех дурочек, которые ничего не смыслят в жизни. Впрочем, карпы, безусловно, не относились к жизненно важным вещам или хотя бы к вещам обыденным, и тысячи и тысячи людей умирали, так и не увидев ни одной из этих рыб за всю жизнь и даже не попытавшись понять выведенные кистью черточки, обозначавшие их название; но рыбак Кацуро был не из этих тысяч и тысяч людей – ничто на свете не было ему ближе, чем карпы, притом настолько, что порой ему казалось, будто сердце, бившееся у него в груди, имело те же форму, объем и плоть, что и у этой рыбы.

Миюки вспоминала ночи в Симаэ, когда она, присев на корточки возле пруда, часы напролет наблюдала в отсветах луны за карпами, плававшими в толще воды.

– Сказать по правде, Садако-сан, у этих рыб нет век, как же они могут закрывать глаза?

Зато у нее самой были веки, и они все больше наливались тяжестью. Она поела горячего супа из таро[31], а тем временем окамисан стелила для нее соломенный тюфяк в женской спальне – крохотной каморке, стесненной раздвижными перегородками.

– Предлагаю вам лечь спать возле окна, – сказала Акиёси Садако. – Мы называем его окном духовного просветления.

Окамисан показала на ровное круглое окошко посреди стены, обращенное к саду и заделанное настолько пористой бумагой, что сквозь нее проникал запах омытой дождем растительности.

Впервые с самого рассвета Миюки наконец-то могла освободиться от тяжести трущей плечи бамбуковой жерди.

Глядя, как Акиёси Садако раскладывает и устраивает ей постель, молодая женщина подумала о том, что первый раз в жизни будет спать не у себя дома, а в чужом месте. Она была уверена, что вряд ли быстро уснет, даже невзирая на усталость. И надеялась, что сможет успокоиться, созерцая неспешное движение луны и звезды сквозь промасленную бумагу, закрывавшую окно.

Интересно, размышляла она, о чем думал Кацуро, когда укладывался здесь спать? Может, перебирал в голове события минувшего дня или же обращал взгляд в дни будущие? Находясь в конце обратного пути из Хэйан-кё, считал ли он время, отделявшее его от Миюки, с таким же нетерпением, с каким считала эти минуты она, отчего у нее, бывало, даже перехватывало дыхание? Или же он возвращался домой, не больно-то поспешая и с тоскливой улыбкой на губах вспоминая сладостные мгновения, проведенные с шелушильщицами риса?

Ну почему он не торопился возвращаться домой, почему отдавался на волю своим грезам? Неужто с трактирными забавницами он чувствовал себя счастливее, чем с Миюки? Ведь она ни в чем ему не отказывала: ни в обхождении, ни в позах, ни в ласках. Как только он возвращался из Хэйан-кё, обессиленный, продрогший в ветхом соломенном плащике, давно позабывшем о своем предназначении беречь хозяина от холода и сырости, она тотчас одаривала его нежностью своих головокружительных ласк, всякий раз предаваясь любовной страсти с какой-нибудь новой, неожиданной, изумительной выдумкой.

Не зная, чем бы еще одарить мужа, она смиренно принимала его объятия, которые будто ломали ее, раздирая на части, притом что исходившая от него похоть порой вызывала у нее одно лишь отвращение.

Той ночью, поскольку дождевые тучи окончательно затянули ночное небо, не позволив Миюки наблюдать луну, молодая женщина легла на бок и положила одну руку себе между ляжками. Пальцами другой она взялась за язык, вытянула его как можно дальше, а потом сжала ладонью и принялась его ласкать, как будто это был горячий и влажный член Кацуро.

* * *

Стараясь ровнее держать бамбуковую жердь на изнывающем от боли плече, Миюки прошла мимо мужчин, обессиленно сидевших прямо в коридоре трактира.

Они спали, не раздевшись, уткнувшись подбородком себе в грудь, раздвинув бедра и опираясь куцыми ручонками на костыли, чтобы их округлые, как у жуков, тела, не ровен час, не завалились на бок. У многих на головах были чашевидные шлемы, которые состояли из пластин, скрепленных заклепками. Некоторые шлемы были украшены металлическими крылышками – для отвода боковых ударов сабли, хотя, глядя на красноватые рубцы, бугрившиеся на лицах под шлемами, можно было судить, что это скорее украшение, нежели действенное средство защиты. На макушке шлема имелось круглое отверстие, из которого торчал длинный пучок волос, – знак буси[32].

Это и впрямь были воины – буси-деревенщины, буси обездоленных селений, тощих лесов и оскудевших рисовых полей, покинувшие свои бесплодные песчаные пустоши и нанявшиеся в услужение к более удачливым, зажиточным крестьянам.

Их глаз было не разглядеть под забралами, приподнятыми настолько, чтобы ни дождь, ни брызги крови не закрывали обзора.

Стелившийся над прудом туман вползал в дом через плохо притворенную дверь и мало-помалу заполнял коридор. Впрочем, он был не очень густой – и Миюки сразу разглядела, как Акиёси Садако переползала на коленях от одного воина к другому и слегка тормошила каждого, стараясь разбудить.

В ответ буси начинали ворчать и размахивать кулаками, бестолково молотя ими по воздуху. Попав ненароком им под руку, Садако падала, свернувшись клубком, точно морской еж. А когда вставала, весь подбородок у нее был розовый от крови вперемешку со слюной.

Утираясь изнанкой рукава, окамисан объяснила, что эти люди защищали владения, семейство и самого Ясукуни Масахидэ, местного богатого землевладельца, уже не раз подвергавшегося нападениям пиратов, заполонивших Внутреннее море. А поскольку этому человеку принадлежал и Приют Заслуженного Воздаяния, стало быть, он тоже находился под защитой его буси.

– Так вот, – продолжала Садако, – этой ночью, примерно в час Тигра[33] шайка пиратов переправилась на камышовых плотах через пруд, пытаясь подобраться к трактиру. Но не успели они напасть, как выскочившие из леса буси отбросили их.

Воздух рассекали стрелы и клинки катан[34].

Стычка живо обратилась в настоящую бойню, и захватчики потеряли девятерых – их головы теперь валялись в камышах на пруду. А недобитки, недолго думая, пустились наутек.

После этого, понятное дело, буси затеяли праздновать победу – и нарезались до полного бесчувствия; потом их стало выворачивать наизнанку, и весь дом наполнился зловонием их испражнений – его занесло снаружи сквозняком через соломенную крышу.

– А я ничегошеньки не слышала, – сказала Миюки.

– Видать, дорога вас вконец измотала. Вопреки расхожему мнению, усталость сковывает не только члены. Органы чувств тоже слабеют. Язык совсем не ворочается во рту и теряет вкусовые ощущения… Останавливался у нас как-то один лошадник, так он был до того обессилевший, что даже не чувствовал горечи.

Вот и переутомленные глаза: когда у них больше нет сил вращаться и глядеть по сторонам, они могут смотреть только прямо, как у воина в плохо пригнанном шлеме, который не видит, что творится сбоку.

То же и с обонянием. Когда от крайней слабости у нас замедляется дыхание, мы начинаем томно дышать – выдыхаем воздух быстрее, чем вдыхаем, и теряем способность наслаждаться летучими запахами, которые его насыщают. Знавала я одну женщину – госпожу Акадзомэ Ринси, так вот в ту пору она, сказать по правде, была почти при смерти, потому что до того изнемогла, что еле-еле дышала: крылья носа у нее совсем сомкнулись, как створки раковины у морской улитки на крепком ветру. Она погибла во время пожара в собственном доме, бедняжка, потому как не учуяла запаха дыма. Так, может, то же случилось и с вашими ушами – вы попросту оглохли от изнеможения?

Тем же мягким, нравоучительным тоном, каким она только что расписывала последствия усталости, окамисан напомнила Миюки о своем предложении добраться до реки Катасэгавы вместе с монахами-паломниками, державшими путь на Эносиму.

Но, невзирая на опасности, сопряженные с переходом, притом без всякой защиты, по территории, кишащей пиратами, которые после ночного разгрома, верно, озлобились еще пуще, молодая женщина снова отклонила ее предложение. Помимо того что полагаться на защиту монахов было бы с ее стороны довольно опрометчиво, паломники могли замедлить ее продвижение, потому как наверняка останавливались бы у каждой стоявшей на краю дороги хокоры[35], под каждым деревом, каждой скалой, у каждого источника и каждой лисьей норы, если та показалась бы им местом обитания какого-нибудь ками. В те времена в Японии царил культ восьмисот божеств – даже простая сандалия из рисовой соломы, брошенная на обочине, могла служить обиталищем какого-нибудь духа.

Акиёси Садако не настаивала. Она поблагодарила Миюки за то, что та остановилась в Приюте Заслуженного Воздаяния. Потом прижала руки к коленям, опустила глаза, согнулась перед нею в поклоне и несколько мгновений оставалась в таком положении.

Поскольку еще никто не относился к ней с таким почтением, Миюки смутилась, не зная, как надо поступать в подобных случаях. Между тем окамисан выпрямилась и тут же снова склонилась в поклоне – Миюки сделала то же самое.

Садако раскланивалась плавно, изящно, а Миюки – натужно и принужденно. Но у хозяйки трактира не саднили плечи от бамбуковой жерди с отяжелевшими под весом карпов вершами на обоих концах, обмазанными глиной и наполненными водой.

Порывшись в пачке денег, которыми снабдил ее Нацумэ – на дорожные расходы, Миюки извлекла из нее простой вексель.

– Такие принимают в любом хранилище риса.

Но Акиёси Садако, вновь рассыпаясь в поклонах (на сей раз она чуть не билась лбом о землю), отказалась взять плату: хотя пираты и потерпели неудачу во время ночного налета, они все равно являли собой серьезную угрозу для остановившихся в Приюте Заслуженного Воздаяния путников и могли во всякое время нарушить покой ее постояльцев, за которых несла ответственность сама окамисан и ее подручные – престарелая стряпуха и прислужник, приглядывавший за садом и прудом. Но стряпуху с прислужником убили пираты – стало быть, всю ответственность за беспокойство, причиненное постояльцам, теперь несла Акиёки Садако.

Покинув трактир, Миюки вышла на дорогу, пролегавшую по низине вдоль пруда с лотосами. Неподалеку располагалось озерцо, и она решила набрать свежей воды для карпов.

Не успела она снова взвалить на плечи верши с водой, кишевшей невидимой простым глазом живностью и растительностью, как вдруг прямо перед нею в промозгло-сером свете раннего утра возникло какое-то нескладное существо с длинными тонкими ногами, сильно выпяченной грудью, поверх которой то вздымалась, то опускалась, будто существо обмахивалось ею, пышная черно-белая мантия.

Физиономия чудного существа – если можно было так назвать эту сморщенную рожу – узкая, украшенная парой коричневых глаз и увенчанная чем-то вроде шероховатого красного шлема, покачивалась на длиннющей шее, похожей на вытянутую вверх худосочную руку, которая будто поддерживала его голову.

Только заметив смятение карпов, Миюки поняла, что это существо, взиравшее на нее в буквальном смысле сверху вниз, вовсе не было человеком.

Рыбы вмиг распознали большого белого журавля – и закружили в своих бадьях, молотя по воде хвостами и плавниками, вспенивая ее и затуманивая хищнику глаза.

Прежде Миюки видела журавлей только в небе, когда они пролетали высоко-высоко над Симаэ, издавая до того пронзительные крики, что их было слышно задолго до появления птиц. Считалось, что они приносят на крыльях счастье, благополучие и долголетие. Селяне высыпали из домов и, читая нараспев молитвы, провожали белоснежных птиц взглядом, пока те не растворялись в белизне облаков.

Первым побуждением молодой женщины было оградить карпов от голенастой птицы, явно вознамерившейся вонзить свой клюв цвета рога в плоть одной из рыбин. От возбуждения у птицы колыхались маховые перья, а из горла вырывался не то свист, не то жужжание, не то потрескивание.

Миюки вспомнила, как однажды Кацуро, с трясущимися руками, рассказал ей о встрече с парой журавлей, больше походившей на поединок: в тот раз он собирался выпустить в заводь рядом с небольшим синтоистским святилищем в провинции Харима, на берегу Внутреннего моря, трех карпов, которых у него не приняли в Службе садов и заводей, сочтя их недостойными стать украшением храмов Хэйан-кё. Сперва Кацуро было подумал, что большие птицы затеяли брачный танец. И он не больно-то испугался: ведь журавли держались поодаль. На самом же деле птицам не было надобности приближаться к сопернику – им довольно было вытянуть шеи и ударить его клювом или же расправить широченные крылья и одним махом сбить его с ног, не дав ему ни малейшей возможности нанести ответный удар.

Журавль, нависавший над Миюки, еще не встал в позу нападения. Умей Миюки читать по его крохотным глазкам, она бы поняла – белая птица не собиралась нападать на нее, а хотела обойти ее и подобраться к рыбам. Вот журавль и распелся, откинув голову назад и задрав клюв к небу, – верно, надеялся напугать молодую женщину своими устрашающими криками и заставить ее бросить карпов.

Видя, однако, что попытка запугивания не увенчалась успехом, птица широко расправила крылья и принялась метаться вокруг Миюки, то пускаясь вскачь, то срываясь на бег.

Этот своеобразный танец напомнил жене рыбака ребятишек из Симаэ, которые любили играть полнолунными вечерами в китайские тени, строя их на стенах деревенских хижин, снаружи: детворе и птице были свойственны не только природная грация, но и непоследовательность. Так, дети совершенно не задумывались, почему они строят силуэт быка вслед за силуэтом крысы, а журавль без всякой причины принимал то угрожающие, то завлекательно-обольстительные позы.

Миюки уже хотела отступить, как вдруг у нее за спиной возник другой журавль.

Этот бесшумно парил над камышами, вытянув прямую шею вперед, а ноги-ходули – назад. Потом, замедлив полет, он приготовился впиться в землю черными когтистыми пальцами на конце лап, а крылья согнул дугой так, что они стали похожи на наполненные ветром паруса.

Едва вторая птица с трубным криком опустилась на землю и сложила крылья, как первый журавль, потеряв всякий интерес к Миюки, переключился на соплеменницу: что он только не вытворял, приветствуя ее, – бил поклоны, прыгал то в одну сторону, то в другую, приплясывал на месте, топорщил перья и пощелкивал клювом. Новоявленная соплеменница отвечала ему взаимностью: она тоже сперва отвешивала поклоны, согнув лапы, приподняв крылья и грациозно приплясывая, потом остановилась, стала подхватывать клювом валежник и подбрасывать его в воздух.

Их пляска была столь неистова в своем каллиграфическом переплетении черно-белых фигур, что молодая женщина на мгновение усомнилась, сможет ли она защитить своих карпов. В бурном танце журавли едва ли не полностью завладели пространством, принадлежавшим Миюки, и уже готовились оттеснить ее совсем.

И тогда она решила тоже пуститься в пляс.

Она не пыталась подражать этим великолепным птицам – несмотря на свою молодость, она прекрасно понимала, что движения ее куда более неловки, неуклюжи и скованны, – ей всего лишь хотелось слиться с ними воедино и таким образом, как она надеялась, остаться рядом с карпами, чтобы лучше их защитить.

Медленно сняв бамбуковую жердь с плеч и опустив ее вдоль спины до уровня талии, Миюки вслед за тем поставила верши на землю. Потом она расправила руки, согнула шею и, выдавливая из себя сиплые трубные крики, тоже пустилась вскачь вокруг бадей, как бы показывая паре журавлей, что это ее территория и добыча.

Причудливое клохтанье и порывистые движения молодой женщины сбили птиц с толку. В конце концов они перестали обращать на нее внимание, распознав в ней одно из чудищ, с которыми у их сородичей складывались не самые добрые отношения, за исключением тех случаев, когда они, их сородичи, оказывались во дворце Хэйан-кё, где дамы из окружения императора обучали плененных журавлей человеческим танцам, в то время как нинто[36], напротив, заставляли юных танцовщиц подражать журавлям, воспроизводя их движения и напыщенные позы. Но после скоропалительного танца, исполненного Миюки, пришедшие в легкое недоумение журавли уже не понимали, к какому царству она принадлежит: может, она птица, только ощипанная, неуклюжая, гадкая, но все же птица?

Был лишь один способ это узнать: если чудище умеет летать, хоть оно и не журавль (даже в отдаленном приближении и не только потому, что у нее нет длинного острого клюва), значит, оно и впрямь принадлежит к царству пернатых.

И вдруг оба журавля пустились бежать, хлопая крыльями. Они разогнались так быстро, что им было довольно лишь разок взмахнуть крыльями, чтобы взмыть в воздух. Вытянув шею и лапы горизонтально, они расправили маховые перья и, подхваченные незримым легким воздушным потоком, воспарили над землей.

Миюки с завистью провожала их глазами, ибо ничего другого ей не оставалось: помимо сорока пяти килограммов человеческого веса, накрепко приковавшего ее к земле, на нее давил и другой груз – вода и карпы.

Махнув журавлям на прощанье рукой, она нагнулась, подняла бамбуковую жердь, приладила ее на плечи и двинулась дальше своей дорогой.

Последнее, что она видела, оставляя Приют Заслуженного Воздаяния, – два розоватых шара, плававших в пруду и глухо бившихся друг о друга, подобно мячам из оленьей кожи, которые игроки в кэмари[37] только с помощью ног стараются как можно дольше удержать в воздухе.

Но то были вовсе не заскорузлые кожаные мячи, а не что иное, как головы – стряпухи и прислужника, – медленно покачивавшиеся на воде среди лотосов.

Миюки подумала, а знает ли Акиёси Садако, что головы ее слуг плавают в пруду? Негоже было оставлять их мокнуть в воде, рассуждала про себя она, так ведь они непременно осквернят ее, а заодно лотосовые кущи, всю рыбу и всех водяных букашек – вместе с личинками ручейников и стрекоз, – включая гребляков, водомерок, плавунцов, гладышей и прочих ранатр. Миюки, понятно, не знала всех этих названий – для нее то была просто мелюзга, но Кацуро частенько приносил ее домой – невольно, конечно, – в складках своей одежды. Летними вечерами, когда было особенно жарко и сон все не приходил, рыбак с женой развлекались тем, что наблюдали, как эти крохотные твари плавают на поверхности воды в пруду. Когда на водной глади отражалась луна, они делали ставку на ту или иную букашку – спорили, какая доберется первой до отраженного в воде светила. Они называли это игрой в принцессу. Дело в том, что однажды ночью, когда Кацуро, будучи в Хэйан-кё, шел вдоль крепостной стены Императорского дворца, он услыхал голос придворной дамы – она распевала песнь о принцессе Кагуе[38], которая жила на Луне и которую отец отправил на Землю, дабы уберечь ее от войны, разразившейся на небесах. Кагую нашли в стволе бамбука, где она затаилась. Один старик крестьянин, сборщик бамбука, срезал стебель, внутри которого и пряталась принцесса в обличье младенца размером с мизинец, ожидая, когда ее кто-нибудь отыщет. Пережив многочисленные злоключения, притом что ей все же удалось облагодетельствовать старого крестьянина и его жену, Кагуя наконец смогла вернуться к себе на лунную родину – и букашки, рывками плывшие к отражавшейся в воде полной луне, символизировали ее возвращение.

Превозмогая подступившую к горлу тошноту и силясь совладать с дрожью, чтобы не раскачивать верши и лишний раз не тревожить мечущихся в воде карпов, еще не успевших оправиться от ужаса после нежданной встречи с парой журавлей, Миюки заставила себя выловить отрубленные головы из пруда.

Боясь глядеть в их открытые остекленевшие глаза, она попробовала развернуть головы затылком к себе. Но мертвые головы, плававшие в воде, точно мячики, при малейшем прикосновении начинали кружиться волчком. По жуткой иронии эти пустые глаза снова и снова разворачивались и глядели на Миюки. После многочисленных безуспешных попыток молодая женщина решила сама отвратить от них свой взгляд – и ощупью, словно слепая, схватив обе головы за волосы, в конце концов вытащила их из пруда.

1

Синто (синтоизм) – традиционная религия в Японии, восходящая к культу природы и предков. – Примеч. пер.

2

Ками – синтоистские божества, олицетворяющие стихии и объекты природы (горы, деревья, ветер, море и т. д.); они также являются духами усопших. – Здесь и далее, если не указано иного, примеч. авт.

3

Имеется в виду Внутреннее Японское море (Сэто-Найкай), расположенное между островами Хонсю, Сикоку и Кюсю. – Примеч. пер.

4

Хэйан-кё (букв.: столица мира и спокойствия) – столица Японии в 794–1869 гг. – Примеч. пер.

5

Тан – императорская династия в Китае (618–907). – Примеч. пер.

6

Куни – в синтоистской мифологии – страна мертвых.

7

В отличие от западной традиции японские фамилии ставятся перед личным именем.

8

Каригину – нечто среднее между плащом и мантией; такую одежду японские сановники надевали для охоты.

9

То есть наступила полночь.

10

Моти – блюдо из клейкого риса.

11

Вешенки – съедобные грибы. – Примеч. пер.

12

Нарэдзуси – потрошеная рыба, обложенная ферментированным рисом, который предотвращал ее порчу. Перед едой рыбу очищали от рисовой оболочки.

13

Сяку – мера длины, равная 30,3 см или приблизительно одному британскому футу.

14

Кин – мера веса, равная 673 г.

15

Время от семи до девяти часов вечера.

16

Водяной пастушок – небольшая водная птица семейства пастушковых. – Примеч. пер.

17

Сутра – лаконичное высказывание в древнеиндийской и буддийской литературе; позднее – своды таких изречений. – Примеч. пер.

18

Аир – многолетнее травянистое растение семейства аирных, корневище которого – аирный корень – содержит эфирное масло, используемое, в частности, в фармакологии. – Примеч. пер.

19

Хибати – жаровня в виде фарфорового или деревянного сосуда, украшенного росписью и/или инкрустацией, с железной емкостью внутри, куда засыпали раскаленные угли.

20

В Японии принято добавлять вежливое обращение сенсей к имени учителя, врача, писателя или вышестоящего человека в обществе или группе. Для обращения к менее важному лицу используется именной суффикс -сан.

21

Васи – название особого вида японской (ва) бумаги (си).

22

Мико – помощницы священнослужителя и хранительницы синтоистских храмов.

23

Горянка сасаки – вечнозеленое декоративное растение японского происхождения.

24

Юката – традиционная японская одежда, одна из разновидностей кимоно.

25

Хаори – разновидность жакета.

26

В японском фольклоре сирикодама – шарик из плоти, скрытый у человека под кожей возле заднего прохода; его страстно желают обрести каппы, маленькие злые водяные духи, обитающие в реках и озерах. Чтобы завладеть сирикодамой человека, каппа сначала топит свою жертву, а потом разрывает утопленнику прямую кишку.

27

Время с одиннадцати утра до часа дня.

28

Тануки – млекопитающее, внешне похожее на енота-полоскуна, собаку и медвежонка. Этот забавный зверек, способный превращаться в кого угодно и большой любитель саке, стал героем многих японских сказок.

29

Очиток – многолетнее травянистое растение, известное также как заячья трава или заячья капуста. – Примеч. пер.

30

Окамисан – распорядительница, управляющая, хозяйка.

31

Таро – растение, имеющее съедобные клубни.

32

Буси – воин; буси были предтечами самураев.

33

Время между тремя и пятью часами утра.

34

Катана – длинная японская сабля.

35

Хокора – маленькое святилище, посвященное одному из ками.

36

Нинто – распорядитель танцев, исполняемых в присутствии императора во время обрядов, связанных с культом предков.

37

Кэмари – игра, разновидность футбола, популярная в Японии в Хэйанский период (794–1185). – Примеч. пер.

38

Принцесса Кагуя – героиня японской народной сказки «Повесть о старике Такэтори» («Такэтори Моногатари», X в.).

Среди садов и тихих заводей

Подняться наверх