Читать книгу Маленькая хозяйка большого дома. Храм гордыни (сборник) - Джек Лондон - Страница 11

Маленькая хозяйка Большого дома
Глава Х

Оглавление

За завтраком были только мужчины. Форрест пояснил, что дамы предпочли не выходить.

– Вы едва ли кого-то из них увидите раньше четырех часов – в четыре Эрнестина, одна из сестер Паолы, разобьет меня в пух и прах в теннис, по крайней мере, она мне этим пригрозила.

Грэхем просидел весь завтрак с мужчинами, принимал участие в общих разговорах о скотоводстве, узнал много нового и сам рассказал немало интересного, но все же не мог избавиться от преследовавшего его чудесного видения – изящной, словно выточенной, небольшой белой фигурки на темной громаде плывущего жеребца. После завтрака, во время осмотра премированных мериносов и беркширских поросят, это видение точно горело на его веках. Даже позднее, в четыре часа, играя в теннис с Эрнестиной, он не раз промахнулся, потому что вместо летящего мяча ему представлялась вдруг все та же картина: белая, как мрамор, женская фигура, прильнувшая к спине громадного жеребца.

Хотя Грэхем не был калифорнийцем, но калифорнийские обычаи знал хорошо, и поэтому нисколько не удивился, увидев, что к обеду переоделись только дамы. Сам он предусмотрительно воздержался от перемены туалета, несмотря на то что хозяйство в Большом доме велось на такую широкую ногу.

Гости и девушки вышли в длинную столовую после первого звонка; тотчас же после второго появился Дик Форрест. Грэхем с нетерпением ожидал появления хозяйки, образ которой с утра преследовал его. Он был вполне готов и к разочарованию. Ему приходилось видеть немало атлетов, терявших всю обаятельность в салонах, и он вполне допускал, что чудесное создание в белом шелковом купальном костюме много потеряет в европейской одежде.

Но когда она вошла, он вздрогнул: на секунду она остановилась в дверях, резко выделяясь на фоне царившего за ней полумрака, озаренная спереди мягким светом. Грэхем невольно раскрыл рот при взгляде на эту красоту, потрясенный новым обликом женщины, казавшейся ему утром такой маленькой, такой миниатюрной. Теперь перед ним стоял отнюдь не шаловливый подросток, а великосветская дама с величавой осанкой, свойственной в известных случаях только маленьким женщинам. В действительности она не только казалась, но и была выше ростом, чем он думал, и в вечернем туалете фигура ее была не менее стройна, чем в купальном костюме. Он сразу охватил взглядом ее золотисто-каштановые волосы, собранные в высокую прическу, здоровую матовую белизну кожи, округлость шеи, чудесно посаженной на прекрасные плечи, и, наконец, платье, темно-синее, немного средневекового покроя с полусвободной, полуприлегающей талией, широкими рукавами и отделанное золотом и цветными камнями. Она улыбнулась гостям общей улыбкой; Грэхем тотчас же узнал эту улыбку и вспомнил, как она улыбнулась, сидя верхом на жеребце. Пока она подходила ближе, он не мог не заметить, с какой грацией она придерживала коленями тяжелый шелк своего платья. Он помнил эти округлые колени, отчаянно прижимавшиеся к выпуклым плечевым мускулам Горного Духа. Грэхем заметил, что она не носила корсета и не нуждалась в нем, и пока она подходила к столу, образ ее двоился в его глазах: он видел великосветскую даму, хозяйку Большого дома, а под синим платьем, расшитым золотым галуном, – чудесную статую наездницы, которую не могли стереть из его памяти никакие туалеты.

Но вот она подошла; вот она среди них; Грэхем, представленный ей, на мгновение удержал ее руку; она приветствовала нового гостя в Большом доме певучим голосом, какого он и ждал. Из ее горла, из такой безупречной груди других звуков исходить не могло.

За столом, сидя наискось от нее, он не мог удержаться, чтобы украдкой не смотреть на нее. Он участвовал в общем непринужденном и подчас веселом разговоре, но взоры и мысли его были прикованы к хозяйке.

В такой разнородной компании ему еще никогда не приходилось обедать. Покупатель овец и корреспондент «Вестника скотоводов» все еще были здесь. Незадолго до обеда в трех автомобилях приехала компания из четырнадцати мужчин, женщин и молоденьких девушек, собиравшихся остаться до позднего вечера, чтобы возвращаться при луне. Всех имен Грэхем не запомнил, но понял, что они из небольшого города Уикенберга, лежащего в долине, милях в тридцати, что тут и мелкие банкиры, и богатые фермеры, и люди свободных профессий. Все много смеялись, так и сыпались шутки и анекдоты.

– Уж я сразу вижу, – заявил Грэхем Паоле, – если у вас тут все время такой караван-сарай, то мне нечего и стараться запоминать имена и лица.

– Да, вы совершенно правы, – засмеялась она в ответ. – Но все это соседи. Они заезжают запросто. Вот эта миссис Уатсон, что сидит подле Дика, принадлежит к старинной местной аристократии. Дед ее Уикен перевалил сюда через Сьеррские горы в 1846 году, и город Уикенберг назван в его честь. А вот эта хорошенькая черноглазая девушка – ее дочь.

Но все время, пока Паола занимала его краткой характеристикой случайных гостей, Грэхем едва слышал все, что она ему говорила. Он был поглощен одним стремлением – проникнуть в самую душу своей собеседницы. Основная ее черта – непринужденность, решил он сначала, но через несколько минут передумал, его поразила ее жизнерадостность. Но и эти два вывода его не удовлетворили – и вдруг его осенило: гордость, вот в чем дело. Она чувствовалась во взгляде глаз, в постановке чудесной головки, в крутых завитках волос, в чутком трепете подвижных губ, в легком подъеме круглого подбородка, в маленьких сильных ручках с голубыми жилками под нежной кожей, в которых сразу узнавались руки пианистки, долгие часы проводящей за роялем. Да, гордость дышала в каждой мышце, в каждом нерве, во всем ее существе – сознательная, почти мучительная гордость. Пусть она жизнерадостна и непосредственна, женщина-мальчик, школьница, готовая на всякую шалость. Но гордость в ней чувствовалась неусыпная, напряженная, глубокая. Из этой стихии она вышла. Истая женщина, откровенная, искренняя, прямая, гибкая, демократичная, все что угодно, но не игрушка. Во всех ее причудах чувствовалась сила, он сравнивал ее с тонкой проволокой, с тончайшей серебряной струной, с тонкой дорогой сталью, со слоновой костью, с отточенным перламутром.

– Ваша правда, Аарон, – услышал он голос Дика Форреста с другого конца стола. – Вот вам мнение, высказанное Филиппом Бруксом. Брукс говорит, что тот не постиг истинного величия, кто хоть отчасти не осознал, что его жизнь принадлежит его народу и что все, что Господь ему даровал, дано ему ради всего человеческого.

– Итак, в конце концов, вы верите в Бога, – с добродушной усмешкой откликнулся именуемый Аароном высокий стройный мужчина с продолговатым оливкового цвета лицом, блестящими черными глазами и очень черной длинной бородой.

– Да не знаю, право, – ответил Дик, – эти слова я понимаю иносказательно; называйте это начало – нравственностью, добром, эволюцией.

– Чтобы быть великим, отнюдь не нужно правильно мыслить, – вмешался молчаливый ирландец с худым узким лицом, в потертой одежде. – Мало того, мы знаем очень много людей, абсолютно правильно осмысливших вселенную, но отнюдь не великих.

– Верно, Терренс, верно! – зааплодировал Дик.

– Весь вопрос в точном определении, – лениво вмешался третий гость, явно индус, крошивший хлеб изумительно изящными и тонкими пальцами. – Итак, что мы должны разуметь под словом «великий»?

– Не определяется ли оно одним понятием красоты? – тихо спросил юноша с трагическим лицом, нервный и робкий, с безобразно подстриженной прядью длинных волос.

Вдруг с места вскочила Эрнестина и, опираясь руками на стол, наклонилась вперед в позе собирающегося с силами оратора.

– Ну, начали, – закричала она, – начали? В сотый раз будут теперь перекраивать и перетасовывать весь мир. Теодор, – обратилась она к юному поэту, – вы уж не отставайте. Ваш конек ничуть не хуже прочих, может быть, вы их обгоните.

Наградой ей был громкий хохот, а поэт весь раскраснелся и, как улитка, ушел в свою раковину.

Эрнестина обрушилась на чернобородого.

– Очередь за вами, Аарон; он сегодня что-то не в духе. Вы уж начните. Вы сумеете. Ну, начинайте: «Как метко выразился Бергсон с исключительной тонкостью философской терминологии и обширнейшим умственным кругозором…»

Все общество снова покатилось со смеху, заглушив как заключение Эрнестины, так и шутливый ответ чернобородого.

– Нашим философам сегодня не удастся сразиться, – шепнула Паола Грэхему.

– Философам? – переспросил он. – Ведь они не приехали с той компанией из Уикенберга? Кто они и что они? Я ничего не понимаю.

– Они… – не сразу ответила Паола. – Они здесь живут и называют себя жителями джунглей, у них свой поселок в горах, милях в двух отсюда. Они там ничего не делают, только читают и ведут длинные беседы. Я пари готова держать, что вы у них найдете штук пятьдесят последних полученных Диком книг, еще не попавших в каталог. Доступ в нашу библиотеку им открыт: их постоянно можно видеть входящими и выходящими оттуда, нагруженными книгами и последними журналами в любое время дня и ночи. Дик говорит, что благодаря им у него теперь самое полное и самое современное собрание книг по философии на всем Тихоокеанском побережье. Они как бы переваривают для него все эти вопросы; Дика это очень занимает; к тому же он на этом экономит время, ведь он страшно много работает.

– Значит, они живут на средства Дика? – спросил Грэхем, с наслаждением глядя прямо в голубые глаза, открыто устремленные на него. Он слушал ее ответ и любовался легким бронзовым оттенком, отливом ее длинных темных ресниц. Потом ему пришло в голову, что, может быть, это игра света, и он невольно перевел взгляд на брови, тоже темные и тонко очерченные, и убедился, что и в них играет тот же золотисто-бронзовый оттенок, только, пожалуй, еще ярче. И еще выше, в зачесанной вверх массе волос, оттенок этот был еще заметнее. Поразили и восхитили его и блеск ее зубов и глаз, и ослепительная улыбка, то и дело озарявшая ее и без того оживленное лицо. «Это не искусственная улыбка, – подумал он, – когда она улыбается, она улыбается вся, великодушно, радостно, точно излучая из себя то, что составляет ее душу, что таится там, где-то, в этой чудесной головке».

– Да, – продолжала она, – им нечего заботиться о хлебе насущном. Дик ведь крайне щедр; может быть, он даже напрасно поощряет праздность подобных господ. Да вообще вы найдете у нас немало забавного, пока не привыкнете. Они наши, точно родовое достояние, понимаете? Они останутся с нами навсегда, пока не схоронят нас или мы их. Иногда случается, что один из них и сбежит куда-нибудь, но ненадолго. Знаете, они, как кошки. Дику тогда приходится потратить немало денег, чтобы разыскать его и дать ему возможность вернуться. Возьмите, например, Терренса, его зовут Терренс Мак-Фейн. Он анархист-эпикуреец, если вы только понимаете, что это значит. Он и мухи не убьет, у него есть кошка, – я же ему ее и подарила, – чистейшей персидской породы. Голубая, совсем голубая, – так он ищет на ней блох, но не убивает их, а собирает в скляночку, уносит в лес и там выпускает на волю. В лесу он гуляет без конца; люди часто надоедают ему, а природу он любит. И вот в прошлом году у него появилась мания: изучение генезиса и эволюции алфавита. Он отправился в Египет, разумеется, без всяких денег, единственно с целью докопаться до этого самого происхождения и извлечь из него простую формулу, которая объяснила бы и происхождение вселенной. Добрался до Денвера, странствуя как бродяга. Там он попался в каких-то уличных беспорядках; Дику пришлось пригласить адвокатов, платить штраф и вообще затратить массу труда, чтобы водворить его невредимым домой.

– Ну, а вон тот – бородатый?

– Аарон Хэнкок, – продолжала Паола, – он так же, как и Терренс, не желает работать. Аарон – южанин. Он утверждает, что в его семье, в его роду никто никогда не работал и что на свете всегда найдется достаточное количество дураков, которых от работы все равно не удержишь. Потому-то он и ходит с бородой. Он считает, что бриться – напрасный труд и, следовательно, безнравственно. Я отлично помню, как он предстал перед нами в Мельбурне, точно испеченный на солнце дикарь, прямо из австралийских дебрей. Он, видите ли, производил там какие-то самостоятельные исследования по антропологии или фольклору, что-то в этом роде. Дик знавал его раньше в Париже и сказал ему, что если судьба его когда-нибудь занесет на родину, в Америку, то кров и пища ему обеспечены. Вот он и явился.

– А поэт? – спросил Грэхем, довольный тем, что она будет продолжать говорить и он сможет смотреть на игру ее улыбки.

– Ах, Тео? Теодор Мэлкен, мы его называем Лео. Он тоже не желает работать. Он из старинного калифорнийского рода; семья его страшно богата; но родственники от него отреклись; он же отрекся от них, когда ему было всего пятнадцать лет. Они говорят, что он сумасшедший, а он уверяет, что они действуют ему на нервы. Он, правда, пишет чудные стихи, когда захочет, но чаще всего он предпочитает мечтать и жить в лесу с Терренсом и Аароном. Терренс и Аарон выручили его или забрали насильно, уж не знаю; он в Сан-Франциско обучал еврейских эмигрантов. Здесь он два года, но все такой же тощий; Дик посылает им припасы без конца, но они предпочитают болтать, читать и мечтать, а стряпать не любят. Отъедаются они только изредка, когда нагрянут к нам, вот как сегодня.

– А индус, он кто такой?

– Ах, это – Дар-Хиал, он у них гостит. Это они все трое его пригласили, как сначала Аарон пригласил Терренса, а затем Аарон и Терренс пригласили Лео. Дик уверяет, что со временем появятся еще трое мудрецов, и тогда у него в лесу соберутся все «семь мудрецов». Их поселок стоит в замечательном месте: живые ключи, лесная теснина среди гор, впрочем, я собиралась рассказать вам про Дар-Хиала. Он что-то вроде революционера… Где он только ни учился – и в наших университетах, и во Франции, и в Италии, и в Швейцарии; из Индии он бежал как политический эмигрант, теперь же носится с двумя идеями: с какой-то новой системой синтетической философии и с освобождением Индии от гнета британского владычества. Он за индивидуальный террор и за активное выступление масс. Взгляды свои он отстаивал в газете «Кадар» или «Бадар», но ее закрыли здесь, в Калифорнии. А его самого чуть не выслали. Потому-то он у нас, он себя всецело посвятил философии и пытается дать теоретическое обоснование своей системы. С Аароном он спорит нещадно, но, впрочем, только на философские темы. Теперь, кажется, я вам все объяснила, – закончила Паола со вздохом, тотчас же сглаженным прелестной улыбкой. – И еще, если вы короче сойдетесь с нашими мудрецами, имейте в виду – это особенно пригодится в холостой компании, – что индус никакого вина в рот не берет; Теодору Мэлкену ничего не стоит напиться в поэтическом экстазе, а Аарон Хэнкок большой знаток в винах; что же до Терренса, то он в винах не разбирается, но если под стол свалятся девяносто девять человек из ста, он с не меньшим энтузиазмом продолжит излагать свое учение об эпикурейском анархизме.

За обедом Грэхем обратил внимание на то, что присяжные «мудрецы» называли хозяина Диком, а хозяйку не иначе как «миссис Форрест», хотя она их всех называла по именам. И это выходило без всякой натяжки, вполне естественно. Им всем мало что импонировало на белом свете, но в жене Дика Фррреста они бессознательно и неизменно чувствовали строго выдержанную неприступность, и ее имя оставалось для них запретным. Ивэн Грэхем не замедлил убедиться по каким-то неуловимым признакам, что у жены его приятеля была своя особая манера держаться – сочетание самой непринужденной демократичности с прирожденной величественностью.

То же самое он наблюдал и после обеда в общей небольшой гостиной, куда все перешли, встав из-за стола. Она вела себя очень просто, но никто не позволял себе лишнего. Пока общество усаживалось, Паола мелькала повсюду, превосходя всех оживлением. То тут, то там, то в одном углу комнаты, то в другом звонко разливался ее смех, такой чарующий для Грэхема. В этом смехе была такая певучесть, что его сразу можно было выделить, и Грэхем, прислушиваясь к нему, потерял нить аргументации молодого мистера Уомболда, доказывавшего, что Калифорния нуждается не в законе, запрещающем японскую эмиграцию, а, наоборот, – в ввозе не менее двухсот тысяч японцев на калифорнийские фермы и в отмене восьмичасового рабочего дня для сельскохозяйственных рабочих. Из разговора Грэхем понял, что мистер Уомболд был потомственным крупным землевладельцем, унаследовал от родителей прекрасное имение, расположенное недалеко от Уикенберга, и гордился тем, что, не уступая духу времени, продолжал жить на своей земле. Вокруг рояля толпились барышни, доносились отрывки модных песен. Терренс Мак-Фейн и Аарон Хэнкок горячо заспорили о музыке футуристов. Грэхем спасся от необходимости высказывать свои взгляды по японскому вопросу: к ним подошел Дар-Хиал, провозглашая, что «Азия для азиатов, а Калифорния – для калифорнийцев».

Вдруг Паола пробежала через всю комнату, подобрав юбку. За нею мчался Дик и успел схватить ее за руку в ту минуту, когда она, стараясь скрыться за собеседниками Уомболда, выбегала с противоположной стороны.

– Вот злая женщина, – укорял ее Дик, якобы в порыве страшного гнева, и они тут же оба стали просить Дар-Хиала протанцевать.

И Дар-Хиал сдался, забыв об Азии и азиатах, и проплясал мрачную пародию на танго, именуя свое представление «пластическим апогеем современных танцев».

– А теперь, Багряное Облако, спой мистеру Грэхему свою песню о желудях, – приказала Паола Дику.

Форрест стоял с ней рядом, все еще удерживая ее рукой и предупреждая возможное наказание. Он мрачно отказался.

– Песню о желуде! – крикнула Эрнестина, сидевшая у рояля, и другие барышни подхватили просьбу.

– Ну, пожалуйста, Дик! – настаивала Паола. – Один только мистер Грэхем не слышал, как ты поешь.

Дик отрицательно покачал головой.

– Ну, тогда спой ему твою песню о золотой рыбке.

– Я ему спою про Горного Духа, – решительно возразил Дик, и глаза его загорелись своенравным блеском. Он ударил ногами о пол, подпрыгнул, заржал, подражая Горному Духу, отряхнул воображаемую гриву и во весь голос:

– Слушайте! «Я – Эрос! Я попираю холмы!»

– Песню о желуде, – быстро и спокойно перебила его Паола, но в голосе ее послышалась сталь.

Дик послушно оборвал песню о Горном Духе, мотнув головой, как упрямый жеребец.

– У меня есть новая песня, – заявил он торжественно. – Это о нас с тобой, Паола. Я ее взял у нишинамов.

Дик отплясал шагов десять, не сгибая ног, по индийскому обычаю, ударил себя ладонями по икрам и начал новую песню, все еще удерживая жену рукой.

– «Я, я – Ай-Кут, первый среди нишинамов. Ай-Кут – это сокращенное имя Адама, отец мой и мать были солнцем и луной. А это – Йо-то-то-ви, моя жена, первая женщина среди нишинамов. Ее отец был кузнечик, а мать – кошка с хвостом колечком. После моих они были самыми лучшими родителями. Солнце очень мудрое, а луна очень старая. Но что хорошего можно сказать о кузнечике и кошке с хвостом колечком? Нишинамы всегда правы, праматерью всех женщин и была, наверное, кошка, маленькая, ловкая и хитрая кошка с печальной мордочкой и полосатым хвостиком»…

Гимн о первом мужчине и о первой женщине был прерван возмущенными протестами женщин и аплодисментами мужчин.

– «Йо-то-то-ви – сокращенное Ева, – продолжал петь Дик, резким движением прижимая к себе Паолу, подражая варварской грубости. – Йо-то-то-ви не очень велика. Но не требуйте от нее многого; виноваты в этом кузнечик и кошка с хвостом колечком. Я – Ай-Кут – первый человек, не осуждайте меня за мой выбор. Я был первым мужчиной, а она – первой женщиной. Раз выбора нет, то и выбирать не приходится. Так было у Адама, и он выбрал Еву. Для меня существовала во всем мире одна только женщина Йо-то-то-ви, и поэтому я выбрал Йо-то-то-ви».

Ивэн Грэхем слушал; глаза его остановились на руке Дика, властно обнимавшей прекрасную маленькую хозяйку. Он почувствовал в сердце боль, а в голове мелькнула мысль, которую он тут же ее раздраженно отогнал: «Дику Форресту везет, чересчур везет».

– «Я – Ай-Кут, – продолжал петь Дик. – Эта женщина – моя роса, моя медовая роса. Я солгал. Ее родители не были ни кузнечиком, ни кошкой. Мать ее была зарей на хребте Сьерры, а отец – летним восточным ветром с этих же гор. Они сговорились и из воздуха и земли выпили все сладостное, и в тумане, порожденном их любовью, листья чаппараса и мансаниты покрылись медовой росой. Йо-то-то-ви, Йо-то-то-ви, моя сладкая роса, слушайте меня! Я – Ай-Кут, Йо-то-то-ви – моя перепелка, моя лань, моя жена, пьяная нежным дождем и соками жирного чернозема. Ее родили молодые звезды и растил свет зари, когда солнце еще не взошло…». Если, – закончил Форрест, переходя снова на естественную интонацию, – если вы не считаете, что старый голубоглазый Соломон превзошел меня своей «Песнью Песней», то подпишитесь на издание моей.

Маленькая хозяйка большого дома. Храм гордыни (сборник)

Подняться наверх