Читать книгу Миф анализа - Джеймс Хиллман - Страница 5

Часть I
О психологической креативности
Кто является прародителем психического?

Оглавление

Область глубинной психологии, или психологии бессознательного, как ее некогда назвали, не знает своего отца. Нашей психологии не покровительствует какой-либо Бог, она не имеет святого заступника, не связана незримыми узами ни с одной из муз. Поскольку современная психология родилась в кабинетах двух венских врачей и в закрытых для посторонних палатах Цюрихской психиатрической больницы, молчаливо предполагается, что она является детищем медицины. Считается, что работающие в сфере психологии принадлежат к семейству «исцеляющих искусств» под эгидой Асклепия, сына Аполлона; что же касается работы психотерапевтов, то многие полагают, что она ограничивается лишь наблюдением и помощью, оказываемой больной психике. И если на пороге XX в. психическое казалось настолько больным, что являлось на свет главным образом в медицинской обстановке, это еще не довод для того, чтобы ему там оставаться. Душа во врачебном кабинете – к этой фантазии не мог не прийти XIX в.; есть основания считать, что сегодня, когда нас отделяет от его конца почти семьдесят лет[4], психическое и наше изучение его радикально изменились. Возможно, болезнь теперь не является данной нам проблемой, поскольку психическое заболевание не может быть предметом обсуждения до тех пор, пока мы не отрефлексируем заново понятие «психопатология». Ведь не исключено, что, упорно придерживаясь моделей недавнего прошлого, мы вообще не услышим того, в чем нуждается психическое, и тем самым не исполним свой профессиональный долг.

Среди моделей XIX в., претерпевших радикальные изменения, первостепенная роль принадлежит понятию «психология». Мы не можем воспринимать значение этого слова как нечто само собой разумеющееся, исходя из того, что оно относится к сфере академической науки как предмет, фигурирующий в списке традиционно читаемых курсов. В массовом сознании психология означает нечто более глубокое, имеющее отношение к открытиям психотерапии. Теперь под психологией подразумевается то, о чем мы узнаем в результате анализа; это относится к происходящим в уме, сердце и душе процессам, которые не являлись объектами психологии в прошлом столетии. Область исследования изменяется по мере того, как его субъект, т. е. психическое, в разные времена по-разному себя проявляет. Каким образом «психология» вошла в сознание в начале прошлого века, с каким специфическим предубеждением и как это предубеждение воздействовало на наши души и наши представления о душевных болезнях, – это и является предметом внимания во второй части книги. Поскольку мы будем употреблять это слово, оно должно отразить современную душу и психическое после Фрейда и Юнга с учетом сделанных ими открытий.

Мы будем считать, что это слово относится к той психологии, которая возникла в тесной связи с зарождением психотерапии и получила название «глубинная психология». Несмотря на свой поначалу чисто эмпирический характер, эта психология, в конечном счете благодаря Юнгу, превратилась в онтологию души, основанную на архетипах. Поскольку психология раскрывает глубины души (какова их суть на субъективном, трансцендентном и безличном уровне), исходя из предположения, что индивидуальное поведение является производным от чего-то, что находится за пределами индивидуального, то она пытается сообщить об истинном логосе психического. Только психология, в которой выход за пределы индивидуальной ограниченности признается настоятельной потребностью психического, может использоваться для размышлений о психическом в целом и заслуживает названия «психология». Другие модификации требуют уточняющих прилагательных, которые очерчивают их специфические границы, например: академическая, социальная, экспериментальная, клиническая, врачебная психология и т. д. Эти ограничения психологической сферы обозначают конкретные ответвления деятельности. Но мы бы хотели поместить душу в самый центр; ее архетипические глубины первичны по отношению к сферам, в которых они проявляются. Психология, таким образом, становится архетипической, чтобы быть адекватной своему предмету, т. е. психическому. Следовательно, употребление нами слова «психология» совершенно отлично от его употребления в общепринятой практике, столь уничижительного по отношению к душе и к ее сфере. Ибо психологи рассматривали глубины души и все обнаруженное в них в качестве производного сознательных, общественных или патологических процессов, и в результате явления, чрезвычайно важные для души, стали разделами теории научения или теории информации, социально-экономических событий или попросту аномальной психологии.

По мере того как проявления заботы о психическом и виды лечения психотерапевтов обретали индивидуальный характер, стали образовываться противоречащие друг другу направления, и это поставило под сомнение факт происхождения психологии от Асклепия. Даже если признать за психологией аполлоническую по своей природе цель – просвещение сознания, – возникают вопросы о том, как достигнуть этой цели: путем работы с отдельными лицами или группами, через коммуникацию или анализ содержания, посредством прерывания кризиса у пациента или, напротив, его продления во времени, фокусируя внимание на пациенте или на его социальных связях, на его теле или на его словах? Соответствующая литература посвящена в первую очередь технической стороне вопроса (как осуществлять лечение) и явлению переноса (живой опыт взаимоотношений между врачом и пациентом). Эта сосредоточенность на технике и на переносе свидетельствует: чрезмерная увлеченность самой встречей аналитика и пациента не только оттеснила на второй план фундаментальный вопрос о том, что же сегодня на самом деле представляет собой профессиональный анализ, но и обнажила глубокую неопределенность коренной метафоры, стержневого мифа аналитической деятельности.

В зависимости от индивидуального искусства и стиля, которые, в свою очередь, наследуют черты индивидуального мифа (и каждый аналитик вживается в этот миф), предлагается большое разнообразие практических моделей: в одном случае это – верховные жрецы культа души или же ее исповедники и наставники; в другом – пастыри души, лидеры; некоторые аналитики – это диалектики, софисты, воспитатели; другие – прагматики, практические советники или биологи, скрупулезно исследующие жизненный цикл. Другой вариант – своего рода кормилицы, способствующие росту, вдохновители или конфиденты; наконец, могут быть и mystes[5], и epoptes[6], и шаманы – те, кто посвящает в таинство, своего рода гуру тела, пробуждающие его чувствительность. Медицина в данном случае – лишь один из множества подходов, и даже модели медицинской практики варьируются. И, как повторял Юнг, многое зависит от того, с кем вы себя отождествляете, от «личного уравнения», а «личное уравнение» есть не что иное, как индивидуальный миф самого психотерапевта.

Но возможно ли обнаружить коллективный паттерн самой психологии, ту корневую метафору, которая выражала бы ее сущность? Отыскать общий для нашей профессиональной сферы миф, в рамках которого все индивидуальные, специфические модели успешно функционируют, определив свое место? Обнаружить этот паттерн[7] означало бы отыскать своего рода патрона, отца, который творит и является творческим началом в нас. Такова первая задача. Мы должны выяснить, как психология возникает внутри психического, прежде чем рассматривать ее частные исторические деформации. Нам нужно определить, что же именно формирует душу, прежде чем исследовать происхождение неврозов в этой душе и возможность их терапии. До тех пор пока путаница с тем, кто же является отцом психологии, не прояснится, всегда будет сохраняться основание для утверждения, что это незаконнорожденное дитя; не искусство и не наука, не медицина и не религия, нечто, не обладающее достоинством академического знания, но и не свободное от его ограничений, не занимающееся только исследованием и не исцеляющее, – в общем какое-то синкретическое расширение или pot-pour-rire[8] из всего, что имеет какое-либо отношение к человеческой душе. До тех пор пока отец не установлен, каждый из нас вынужден блуждать в дремучем лесу феноменов, придумывая языки описания, ставя диагнозы, изобретая техники для разделения и соединения бесконечного множества фактов жизни души, ощущая себя в положении человека, не вполне уверенного в том, чем он занимается. Все мы, психологи, в конечном счете, не уверены в своем творце, в том, от кого обычно и приходит к нам ощущение не только своего авторитета, но и своей подлинности. Ни в чем до конца не уверенный в царстве призраков, шаман и духовный наставник, несущий свет, и мастер обделывать темные дела, консультант в мирских вопросах и хранитель тайны, – кто я, как не изменчивая и не проворная, как ртуть, проститутка, извлекающая деньги из сновидений и мучительных страстей? Я подобен Протею, со всей присущей незаконнорожденному и проистекающей из сомнительного отцовства изобретательностью и склонностью к надувательству, благодаря чему мне легко усмотреть черты сходства с другим, тоже сомнительным сыном, а именно с самим Люцифером.

Вследствие свойственного ей комплекса безотцовщины психологии приходится испытывать множество страданий. Мы вынуждены нести не только постоянный груз собственного беспокойства, свойственного внебрачным детям, но и проекции незаконнорожденности на нас со стороны нашего окружения. Мы в силу действия закона компенсации слишком привыкли пребывать на материнских коленях: привыкли к тем, хорошо знакомым редукционистским и негенетическим, удобно материалистическим представлениям о себе и своей работе, которые препятствуют ясности мысли и свободе чувства. Заповедные области матери – детство и семья – почти полностью приковали к себе внимание психологии. Если в поисках первоисточника истины достаточно углубиться в прошлое, то мы в конечном счете придем именно к матери; материализм – это лишь хорошо замаскированный матернализм. Следствием неопределенности относительно того, кто же является нашим отцом, служит навязанная нам роль героя, чье рождение необычно и чей отец неизвестен; героя, усваивающего знакомые нам черты Богочеловека, Спасителя. Это, в частности, находит выражение в надеждах, которые мы возлагаем на себя и на свою сферу деятельности; психология бессознательного и анализ – не больше и не меньше, как спасители цивилизации… или «анализ для каждого». Совсем не обязательно привязывать это соблазнительное видение ко времени начала психоаналитического движения или к тому моменту, когда выясняется, что анализ не один – анализов много. Тот, у кого нет отца, вынужден сделаться собственным отцом, сотворить свой собственный паттерн, становясь, таким образом, творцом, героически созидающим самого себя[9]. Каждый аналитик создает, исходя из своего Эго, психологию собственной марки – эклектическую, иконоборческую. Ему не остается ничего другого, как изображать героя. Хотя порой аналитик кажется нам «родным» и «непринужденным», он преисполнен экзистенциальной двусмысленности, столь характерной для современного человека, – двусмысленности, причина которой скрывается в утрате своего собственного мифа. В своей работе с пациентом он превращается в экзистенциального творца; аналитик и пациент – двое людей, заброшенных в экзистенциальную ситуацию, где каждый занят поиском основы для бытия. Аналитик к тому же находится в поисках отца, духа, который гарантирует избранную им экзистенциальную роль поддерживающего мифа, который диктует ему, «как быть».

При полном отсутствии отцовской линии в генеалогии смешно говорить о существовании последней. А без генеалогии, которая дает мифологии структуру и содержание или оказывается самой мифологией, мы уступаем давлению коллективного матриархата, который стремится сковать необъяснимые движения нашего психического путем соединения и растворения их в социальных причинах, животных побуждениях, семейных проблемах и прочих стандартных объяснениях духовного недомогания души. Мы не в состоянии взглянуть в лицо духовному кризису: мы тут же начинаем объяснять его социальными, религиозными или еще какими-либо причинами, которые приемлемы с точки зрения матриархата и поддаются разрешению только с помощью коллективных мер. При отсутствии отцовского принципа аналитики выстраивают свою личную генеалогию, прослеживая ее через ряд промежуточных звеньев (других аналитиков) вплоть до гениев-родоначальников – Фрейда и Юнга; при этом аналитики группируются в семьи или сообщества со своими патриархальными тотемами, различными формами брака, многообразными табу и наследственной враждой.

Но при всем ущербе от подобного положения дел нигде, однако, комплекс отсутствующего отца не имел более разрушительного эффекта, чем в мифе о неизвестном отце, который Фрейд, считая, что данный миф выражает самую суть личности, поместил в центр нашей профессиональной сферы. Отдавая предпочтение истории об Эдипе, Фрейд поведал нам не столько миф, в котором нашла выражение сущность психического, сколько то, что сущностью психического является миф, что наша работа имеет мифический и ритуальный характер, что психология – это, в конечном счете, не что иное, как мифология, изучение истории души. Отдавая предпочтение греческому образцу, Фрейд дал нам понять, что дифференциация психологического сознания требует опоры в дифференциации бессознательного, наиболее ярко и всесторонне выраженной в мифологической культуре Греции. По словам Фрейда, «коллективное бессознательное – насколько мы вообще можем говорить о нем – состоит, по-видимому, из мифологических мотивов, или первичных образов, вследствие чего мифы всех народов являются его реальными экспонентами. Фактически всю мифологию можно воспринимать как своего рода проекцию коллективного бессознательного… Мы можем исследовать коллективное бессознательное двумя способами: изучая мифологию или анализируя отдельную личность»[10]. Однако за историей, которую Фрейд счел необходимым рассказать, тянется целый шлейф проклятий и проблем. Некоторые негативные последствия трагедии Эдипа для психологии были показаны Стайном[11]: отцеубийство, войны из поколения в поколение, не находящее утоления стремление к инцесту, инцестуозная запутанность в родственных взаимоотношениях, искажение женского начала в психическом складе Иокасты, Анима как интеллектуальная загадка с телом чудовища, и разрушение куда ни обратишь взгляд – самоубийство, упадок и бесплодие, ослепление – передающиеся на много поколений вперед. И это наш миф? Если так, каким образом мы можем идти от него к психологической креативности? Тем не менее глубинная психология демонстрирует свою творческую силу. Вероятно, миф об Эдипе релевантен только определенной фазе, ранней и нездоровой фазе в жизни нашей постоянно трансформирующейся души, и этот миф лишь продлевает болезнь и нездоровый взгляд на психическое. Если во главу угла ставится неподходящий миф, это ведет к искажению нашего психического восприятия точно так же, как неадекватный космологический миф может исказить астрономические и географические наблюдения.

Многое в таком случае зависит от того, сможем ли мы распознать своего истинного отца. Открытие своей подлинности могло бы привести нас не только к внутреннему согласию, но и к легитимации общественным мнением, к избавлению от необходимости обращаться к заимствованным моделям. Оно могло бы освободить нас от связи с материей и от трагедии Эдипа (не только в личном, индивидуальном плане). И оно помогло бы сделать более человеческим в нашей работе все то, что было в ней до этого слишком героическим и слишком нуминозным. Таким образом, поиск отца является поиском наших истоков, поиском чресл, что нас породили, семени, которое нас произвело. Но то, чем мы занимаемся, не имеет отношения к истории, не является поиском исторического прародителя, и поэтому исторический подход для нас не обязателен. Скорее, мы ищем то, что продолжает творить в психическом, пытаемся понять специфическую природу творческого начала в сфере психологии. Что за дух создает психическое и каким образом дух движет душой? Что порождает психолога? Что властно, как некий голос свыше, что обращает данного человека к психическому, к душе?

А не связана ли способность психологии к творчеству – способность, которая не была замечена до Фрейда и Юнга – с этими учителями-родоначальниками? Не могли бы мы приблизиться к пониманию отцовского начала путем проверки этих фактических отцов и творческого начала в них?

Сначала необходимо произвести некоторое разграничение. Какие факторы в жизни и деятельности Фрейда и Юнга являются именно «психологически творческими»? Относятся ли эти факторы к оригинальности их идей? Имеется ли в виду открытие новых сфер и их упорядочение, равно как и изобретение методологического аппарата, позволяющего иметь дело с этими сферами? Или креативность Фрейда и Юнга – это, прежде всего, продуктивность прожитой ими жизни, все то огромное количество наработанного ими, что плодит школы, системы, последователей, комментарии? А может быть, это литературный талант Фрейда, который принес ему премию Гете? Или свойственная Юнгу способность интуитивного схватывания уникального, которая революционизирует и сообщает новую форму общей схеме, придавая тем самым когерентность уникальному, вводя его в общий строй явлений? Или же это просто присущая духу обоих энергия, динамизм? Ибо их идеи в качестве idées-forces[12] сохраняют скандальную репутацию до сего дня и остаются неприемлемыми для академической науки, поскольку признание их означало бы крах всей системы взглядов тех, кто с ослиным упорством отрицает реальность психического как основной человеческой данности. А может быть, чтобы охарактеризовать творческую силу Фрейда и Юнга, нам следует обратить внимание на широту их кругозора, охватывающего историю и философию, искусство и религию, биологию и естествознание, язык и этнологию – синтез, достаточно объемный для того, чтобы заключать в себе психическое современного человека. И, может быть, их творческий дар проявился как раз тогда, когда Фрейд открыл «лечение разговором», а Юнг применил свою способность вслушиваться и доверять фантазиям своих шизофренических подопечных, когда им удалось отыскать те части души, которые были потеряны для сознания; зачарованные этим открытием, они пробудили в себе и в других новое ощущение души. Если в этом пробуждении выражается психологическая творческая способность, тогда нам следовало бы вспомнить их образцовые в своем роде биографии, психология воплотилась в личностях Фрейда и Юнга – психология не как отвлеченная наука, а нечто, ставшее самой жизнью. И сами они – освободители, целители, учителя, родоначальники; каждый максимально пережил свой миф, приручая свои иррациональные навязчивые влечения и смиряясь с превратностями жизненного влечения (драйва), чтобы стать только тем, кем каждый из них был. В этом смысле каждый из них был верен себе и своей сфере деятельности – психологии, которую творил внутри себя при помощи самого себя.

Тем не менее, поскольку прожитые ими жизни представляют собой сложное целое и не последнюю роль здесь играет все то, что от начала и до конца переживалось ими в рамках архетипа «Мудрого старца», нам необходимо выделить из этого сложного целого именно ту сущность, которая делает их креативность психологической. Тот факт, что Фрейд и Юнг проявили себя в психологии, а не в медицине, философии или истории, только уводит нас в сторону от сути стоящей перед нами проблемы. Сказать, что они были творчески мыслящими психологами потому, что жили, подчиняясь своему творческому инстинкту, были им сформированы и реализовали креативность именно в психологии, – тавтология. Это ничего не говорит нам ни о самом творце, ни о его специфическом творческом потенциале в психологии. Для того чтобы понять это, нам необходимо определить, в чем выражается творческий характер нашей деятельности как психологов. Давайте попытаемся разобраться в этом вопросе.

Миф анализа

Подняться наверх