Читать книгу Подарок для Дороти (сборник) - Джо Дассен - Страница 2
Семейный сбор
ОглавлениеИзвестно, что во все времена и во всех странах семейные истории – этот воистину становой хребет литературы – служат основой большинства рассказов и романов, бесчисленных комедий и трагедий. И надо еще суметь, оттолкнувшись от них, придумать свою собственную.
Джо Дассен был прирожденным рассказчиком, обожавшим расцвечивать повествование подробностями (и даже изображать в лицах). Сочиняя эту новеллу, когда ему едва исполнилось двадцать лет, он словно открывает, совершенно стихийно и естественно (но используя ее с удивительной зрелостью), творческую струю Джона Фанта, Филипа Рота или Габриеля Гарсиа Маркеса, хотя в то время ни один из этих авторов не был ему известен, да и вообще известен.
Герой этого рассказа – его дед со стороны отца, молодой одессит, который, спасаясь от погромов, в начале ХХ века добрался до Нью-Йорка.
Согласно семейному преданию, когда его регистрировали в пресловутом иммиграционном центре на Эллис-Айленде, неподалеку от статуи Свободы, на вопрос: «Как ваша фамилия?» – он ответил: «Одесса», решив, что его спрашивают, откуда он родом. Чиновник же, толком не расслышав, написал в бумагах «Дассин».
Перенеся трагикомические эпизоды подлинной американской одиссеи Дассенов в семью выходцев из Калабрии, Джо пишет рассказ «Семейный сбор», где образы его дядюшек, дедушек, бабушек и родителей – такие, какими они запомнились ему с детства, – обретают новую жизнь.
Написать этот рассказ Джо попросила Дороти Шеррик, его подруга во времена Энн-Арбора, – в качестве подарка на день рождения. Он преподнес ей рукопись, снабженную краткой запиской, которая показывает, что, несмотря на все очарование этой новеллы, ее живость, трогательный юмор и суровую печаль в финале, сам он не был ею полностью удовлетворен. Быть может, не без противоречий и некоторой притворной скромности он написал следующее: «Здесь, моя милая, нет ничего, кроме, собственно, первоначального порыва, хотя я уже выбросил почти двадцать страниц. Я столько возился с этим рассказом на прошлой неделе, что дошел до ненависти к каждому его слову, хотя, если говорить серьезно, мне кажется, что там есть неплохие места».
У моего отца было пять братьев. И он, и моя мать, пережив некоторые неприятности с возвратом эпохи процветания[2], часто с волнением рассказывают о старых добрых временах Депрессии, когда сыновья Бонани были грозой и славой территории, простиравшейся между надземным метро и Ист-Ривер, между Хаустон-стрит и Дилэнси-стрит.
Разумеется, все это происходило после ухода Папи Бонани с подлой Этель, чье имя всегда произносили в нашей семье шепотом.
Бонани приплыл из Калабрии в трюме корабля в возрасте восемнадцати лет, позаимствовав маленькую пачечку лир у каждого из членов, даже самых отдаленных, своей обширной семьи. В своей родной деревне Баньоли он был учеником брадобрея, а потому нашел работу в парикмахерской на Манхэттене – всего через четыре дня после того, как надул инспектора иммиграционной службы с помощью липового письма от вымышленного дядюшки, якобы ручавшегося за его денежное обеспечение. Письмо было написано неким учителем, который специализировался на корреспонденциях такого рода, и это стоило Бонани его жалованья за первые дни. Но через два года он уже стал собственником парикмахерского инвентаря, женатым человеком и отцом малыша, которого назвали именем того из родственников, кто одолжил ему наибольшую сумму на переезд в Америку.
Сухой закон обошелся с ним ласково. Он нашел сказочную работу у торговавшего ромом бутлеггера, ностальгирующего макаронника, который со своими итальянскими подельниками говорил исключительно по-английски и позволял себе немного расслабиться и поболтать на родном языке лишь со своим персональным цирюльником.
Бонани, осыпаемый умопомрачительными гонорарами, перевез жену в Бруклин-Хайтс и за пять лет настрогал ей еще четверых сыновей. Но тут босса в день его сорокалетия пришили из автомата в известном борделе, собственником которого он и являлся. Бонани, правда, нашел новую работу, брадобреем на подмену в большом парикмахерском салоне на двадцать пять кресел, в Нижнем Ист-Сайде, но судьбе было угодно, чтобы потеря синекуры случилась в самый неподходящий момент. Меньше чем через месяц разразился крах на Уолл-стрит, а последовавшая за ним Великая Депрессия среди самых своих безобидных злодеяний лишила его места подменного работника в парикмахерском салоне, поскольку штатные брадобреи, полные признательности за сохранение своих должностей в эти смутные времена, выражали свою благодарность замечательным усердием в труде.
Даже приобретя некоторый поверхностный светский лоск при общении со своим безвременно усопшим боссом, Бонани, в общем-то, сохранил вполне крестьянский взгляд на вещи: у Бога своя работа, у него своя. Из-за чего продолжение событий оказалось катастрофическим. Достигнув определенного возраста, Бонани почувствовал разочарование и неудовлетворенность, а главное, устал от своей жены. В конце концов он реализовал свою потребность в свободе, отбросив все нравственные обязательства перед семьей и убедив Этель бежать с ним в Нью-Джерси.
Насчет Этель никто ничего толком не знал. Много лет она была его любовницей и однажды даже навестила его дома, когда он болел, выдав себя за супругу брата одного товарища по работе. Дети запомнили ее до странности мужские повадки и губы точно лезвие бритвы.
Год или два Бонани делал спорадические попытки увидеться с детьми, но и он и они чувствовали себя во время этих все более редких встреч довольно неловко. В конце концов он мало-помалу совершенно исчез из их жизни.
Согласно семейной легенде, когда Мами Бонани наконец убедилась, что он ушел по-настоящему, она на три часа заперлась в ванной. Никто из ее шестерых сыновей так и не узнал, для чего: то ли чтобы выплакаться, то ли чтобы спокойно поразмыслить. Выйдя оттуда, она дала Питеру, старшему, пять центов, чтобы он купил газету и нашел себе работу среди объявлений.
В конечном счете все они набились в двухкомнатную квартирку в Испанском Гарлеме, и вскоре даже самый маленький, Эдди, начал работать. Так, переезжая с места на место, они и пережили Депрессию, и это подарило мальчикам чувство семейного единства крепче закаленной стали. Позже они разъехались по разным концам страны, но братские узы, выкованные в те годы, навсегда сохранились.
Мой отец обосновался в Лос-Анджелесе, где нашел место преподавателя английского. Мы были очень близки с моим дядей Эдди и его семьей, которые жили в долине Сан-Фернандо, можно сказать, по соседству. И ни дня не проходило без того, чтобы мы не узнавали обо всем, что творилось в жизни других моих дядьев – Питера и Карно, оставшихся в Нью-Йорке, Ника, торговавшего мехами в Кливленде, и Джона, который занимался розничным сбытом спиртного в Детройте. И все-таки увидеть их всех вместе можно было нечасто.
Как раз один из таких случаев представился, когда отец получил повышение, став заведующим кафедрой английского языка в Высшей школе Мэрион Плейс. В порыве ностальгии мои дядья попытались перекрыть веревкой нашу маленькую улочку в Лос-Анджелесе, созвав соседей на празднество, как делали это в Нижнем Ист-Сайде. Результатом этой инициативы – кроме всеобщего похмелья – стал арест моего дядюшки Карно, правда, вскоре выпущенного под залог, собранный в складчину всеми его братьями. На следующее утро наш дом стал сценой их протрезвления, что сильно напоминало другой памятный день, пятнадцать лет назад, когда они вытащили Карно из участка на Дилэнси-стрит после того, как он сбил парик преподавателя гимнастики теннисной туфлей.
Другой случай, на сей раз в Нью-Йорке, предоставил выпускной вечер Мами Бонани, увенчавший ее занятия в вечерней школе. На вручение аттестата в общественную школу № 112 собралась, словно цыганский табор, вся семья. Благодаря клаке сыновей, их жен и отпрысков, толпившихся среди прочей публики в актовом зале, рукоплескания, встретившие Мами Бонани, были оглушительными и долгими. От смущения она слишком низко поклонилась представителю муниципалитета, а когда тот протянул ей заветный аттестат, вмазала ему в ухо влажный поцелуй. Во время последовавшего празднества Мами подарила каждому из присутствующих свой портрет с собственноручной подписью. На студийных фото сотня ее кило была задрапирована академической мантией, квадратная шапочка с помпоном, а отретушированные морщины слились в массивную гладкую маску. Я все еще храню доставшееся мне фото, несмотря на выраженную тенденцию с озадачивающей скоростью терять все предметы, касающиеся официальных торжеств.
Но такие случаи были исключениями. В основном поводом для сборища всех моих дядьев все в той же гостиной неизбежно была кончина кого-нибудь из родственников. Например, один такой сбор дал мне знать о смерти двоюродного дедушки Анатоля.
Анатоль был старичок, никогда не приезжавший к нам без яблок для меня или для любого моего друга или кузена, которому случалось тут оказаться. Нельзя сказать, что в нашем доме не хватало свежих фруктов: моя мать в первые же дни своего замужества купила некую поваренную книгу, осененную воистину библейской славой, которая называлась «Давайте питаться правильно». Эта книга рекомендовала овощи, приготовленные на пару, слегка отваренное мясо и утверждала, что свежие фрукты предотвращают простуду, запоры, недостаток витаминов и болезни роста. Но Анатоль извлекал свои яблоки из-за подкладки пальто и раздавал их с такими невероятными фортелями, что они казались нам чем-то магическим, чем-то по-настоящему из ряда вон выходящим. Моей матери приходилось ограничивать потребление этих яблок так же, как она нормировала выдачу конфет, чтобы хоть немного уберечь наши желудки от расстройства.
Анатоль, несмотря на возраст, делал стойку на руках и голове у подножия лестницы и поощрял нас подбирать монеты, которые сыпались при этом из его карманов. А по особым случаям сооружал себе сандвич с куском мыла, положив его между двумя ломтями хлеба, и с аппетитом уплетал. Его смерть от приступа острого аппендицита надолго опечалила всю семью. Каждый из моих дядюшек по очереди заказывал службу за упокой его души, и даже мой отец, великий скептик в области религии, ходил ради этого в церковь; правда, он утверждал, что делает это лишь из-за братьев.
Честно говоря, для меня в смерти Анатоля не было ничего ужасного или фатального. Надо сказать, что его напудренные останки, проститься с которыми нас привели в траурный зал при кладбище, имели лишь смутное сходство с человеком, который набивал карманы медяками, а атмосфера траура в доме, хоть и весьма ощутимая, витала в нем как-то абстрактно и умозрительно, не слишком напоминая о личности двоюродного дедушки. К тому же смерть в семье в первую очередь означала, что состоится большой сбор, а для детей моего поколения сам факт, будет ли он созван ради рождественской трапезы или ради чьей-то кончины, был делом совершенно второстепенным.
Сердечность отношений между братьями Бонани почти на генетическом уровне передалась и их детям – мы ладили между собой гораздо лучше, чем ватага обычных кузенов. Истинная причина, почему мы ждали этих встреч с таким нетерпением, была проста: мы здорово веселились на каждых похоронах. Впрочем, даже у взрослых крепость семейных уз изрядно смягчала серьезность момента, и ветерок хорошего настроения, исподтишка овевавший их скорбные физиономии, здорово противоречил подобающему обстоятельствам выражению. Мрачное испытание, состоящее в том, чтобы пройти чередой перед гробом или бросить горсть земли в разверстую могилу, обнаруживало простую установку: родители учили нас, что все хорошее надо заработать, и мы чувствовали, что тут речь идет лишь об очень временной неприятной обязанности, которую требуют правила игры, а когда придет время, она уступит место удовольствию совместных увеселений.
К тому же обычные похороны трогали меня куда меньше, чем похороны дедушки Анатоля. Он-то был по-настоящему близким родственником, и, хотя его личность и траурная церемония не слишком вязались друг с другом, по крайней мере его имя что-то мне говорило. В большинстве же остальных случаев – похорон нашей двоюродной бабки Иды, например, или какого-нибудь отдаленного кузена моих родителей – торжественность момента была совершенно искусственной, потому что (для меня по крайней мере) не ассоциировалась ни с каким реальным человеком.
Вот таким же неопределенным и двусмысленным обещанием неизбежного веселья, наподобие заявленных похорон, стало и неожиданное появление моего деда Бонани – это через восемнадцать-то лет, за время которых ни один из его сыновей не знал наверняка, жив он или умер. В общем, он вновь объявился среди живых и заявил о своем намерении вымолить прощение у своей жены – чистейший стиль сконфуженного мужа, который, сбившись с прямого супружеского пути, провел выходные на стороне.
В тот день я вернулся домой необычайно возбужденный, потому что для игры в оркестре младших классов выбрал аккордеон. Был в нашей классной комнате шкаф, к которому мы испытывали огромное влечение, поскольку никто никогда не видел его открытым, с тех пор как мы поступили в школу, а это вызывало немало вздорных домыслов насчет его содержимого. На самом же деле он был набит музыкальными инструментами, в основном дудками и бубнами, но оказался там также и притаившийся в шатком равновесии на верхней полке настоящий детский аккордеон. Как только нам объявили, что классу надо составить оркестр, дабы оживить концертом ближайшее родительское собрание, аккордеон, естественно, стал вожделенным инструментом, которого все стали домогаться. Тогда наш учитель со свойственным ему оппортунизмом сделал его первым призом за устное испытание по орфографии, которое я и выиграл, назвав все буквы в слове «отсутствие».
Великолепие моего трофея еще больше подчеркнуло наличие родственников, которых я обнаружил в нашей гостиной, собравшихся там, как мне показалось, специально для того, чтобы я мог продемонстрировать свои таланты. Гостиная как раз и предназначалась для наиболее важных событий, и я еще помню один из прекраснейших дней в моей жизни, когда впервые – это было на мое десятилетие – я получил разрешение туда войти. Не потрудившись даже снять пальто, я вытащил аккордеон из футляра и без долгих предисловий ввалился в круг моих дядюшек, мощно грянув «А кобыла ест овес», детскую песенку-считалку, сыгранную на клавишах для правой руки.
Все мои дядья разделяли семейную склонность к драматизации и изъяснялись, когда было надо, довольно сентенциозно, неторопливо и с внушительными жестами. Но тут, ошеломленные моим театральным выходом, они растерялись, не очень понимая, как следует реагировать. Только мать оказалась на высоте в этой щекотливой ситуации и утащила меня за руку, все еще играющую, в кухню, где мне был приготовлен полдник. Я начал было хныкать из-за этого грубого выдворения, но тут заметил какого-то незнакомца, сидевшего у стола. Это был невысокий человек с курчавыми седыми волосами и потемневшим от времени тонким лицом. Он сидел, положив сцепленные руки на колени, как старички у дверей агентства по найму напротив моей школы. Я, не ломаясь, взял стакан молока и уселся напротив. Какое-то время мать колебалась, потом обхватила меня рукой, словно защищая от чего-то, и обвела вокруг стола. «Майкл, – объявила она с каким-то вызовом, – это твой дедушка», – что показалось мне несколько излишним, поскольку я уже догадался, что это Папи Бонани. Он деликатно прочистил горло и сказал: «Точно. Я твой дедушка».
У него тоже был немного вызывающий вид – хоть он и убрал руки с колен, но даже не потрудился мне улыбнуться. Мать словно опасалась оставить меня наедине с этим новообретенным дедушкой, и лишь когда молчание стало совсем тягостным, ушла в гостиную, правда, предписав мне тоном, который показался мне слегка раздраженным, идти играть в другое место, как только я допью молоко. После чего вышла, не закрыв дверь.
Мы с Бонани несколько минут изучали друг друга. Мелкие мышцы по обе стороны его челюстей поигрывали – этот фокус показался мне совершенно необычайным, и я пообещал себе повторить его, как только представится случай втайне поупражняться. Но ни он, ни я не имели желания болтать и прислушивались к словам моих дядюшек, долетавшим до нас довольно отчетливо через открытую дверь.
Дядя Карно, человек-бочка, чей голос, казалось, исходил из чрева земли и гудел словно басовый регистр большого органа, восклицал:
– Да неужели вы думаете, что она снимет трубку и просто выслушает все, что он ей скажет? Да у вас просто не все дома!
– Она это сделает, если ей скажут это сделать, – возразил Эдди.
– Надо думать, это ты ей скажешь? – раздраженно встряла мать.
– Слушай, может, Мами велит ему убираться ко всем чертям, но ты не считаешь, что мы должны дать ему хотя бы возможность попытаться?
– Ничего мы ему не должны!
– Мы должны это по крайней мере ради Питера. Я вот что хочу сказать: подумайте хорошенько, ведь Питеру придется тащить маму на себе до конца ее жизни, если мы ничего не предпримем.
– То-то и оно! И мы сами убедим ее переехать в Лос-Анджелес жить с Бонани… Да как вам в голову могло такое прийти? Нет, ей-богу…
– Значит, ты хочешь, чтобы Питер на всю жизнь остался холостяком?
– Погодите-ка малость, погодите…
Бонани в конце концов встал с таким видом, будто думал о чем-то другом, и закрыл дверь кухни. Потом стал разглядывать меня с этого нового ракурса, пока я допивал молоко.
– Надо бы тебя постричь, – заявил он без обиняков.
И это было не просто замечание. Из своей бежевой пластиковой сумки, стоявшей под стулом, он достал клеенчатый футляр с парикмахерскими инструментами, и стало ясно, что он собирается исправить ситуацию незамедлительно, а я был слишком загипнотизирован этим непредвиденным оборотом событий, чтобы хотя бы попытаться возразить. Он усадил меня, повязал мне вокруг шеи фартук, взятый в кладовке, и положил между воротником рубашки и шеей бумажные салфетки «Клинекс», которые достал из кармана. Осторожно подрезая самые кончики волос – меня регулярно посылали в ближайшую парикмахерскую на углу, да и грива у меня была не слишком густая, – он спросил, сколько мне лет. При этом не казался особенно заинтересованным. Я на его вопрос не ответил, а он не стал повторять.
Густой голос Карно гудел в гостиной:
– Питер, Питер, Питер… ладно, согласен. Но она?
Бонани отступил на шаг и, пощелкивая ножницами в воздухе, бросил взгляд профессионала на мои виски.
– Знаешь свою бабушку? – спросил он.
Я сказал, что их у меня две.
– Бабушку Бонани, – уточнил он.
Когда я спросил, какая это из двух, он ничего не ответил.
Истинные причины, почему Бонани расстался с Этель и затеял примирение с той, которая все еще числилась его супругой, так и остались для нас тайной, хотя неоднократно становились предметом разных домыслов. Карно, как человек практичный, предполагал, что Бонани надеялся перейти в старости на наше иждивение и решил, что шансы увеличатся, если он снова сблизится с Мами. Эдди же считал, что стареющий – надо это признать – Бонани осознал ничтожество своей связи с Этель и перед смертью захотел вернуться в лоно семьи. Джон, торговавший спиртным на той же улице, где располагался институт «психоанализа для всех» Эдселя Форда, был убежден, что Бонани всегда любил жену, а эпизод с Этель был всего лишь затянувшимся приступом мазохизма, в конце концов преодоленным. Мой же отец выдвинул гипотезу радикальной простоты: Этель просто-напросто умерла. Верность его догадки так и не была проверена.
Каковы бы ни были побуждения Бонани, но после восемнадцати лет жизни в Нью-Джерси с любовницей он собрал чемоданы и купил билет до Лос-Анджелеса, где обосновались два его наиболее успешных сына. Не сообщив о своем приезде, он снял комнату в пансионе и нашел место парикмахера на военной базе в Сан-Фернандо. Человек он был упорный и уже через год смог купить себе подержанный вишнево-красный «Форд» и выплатить первый взнос за домик в Шерман-Оукс с большим фруктовым садом, заросшим ядовитым сумахом. Один наш родственник, каждый год получавший от нас поздравительные открытки, сообщил ему наш адрес, и вот с купчей на дом в руке он наконец-то явился к моему отцу. Поскольку тот не сразу его узнал, он, кажется, просто представился и вежливо спросил про своих сыновей. Объяснил при этом, что его визит отнюдь не светская условность: этим он дает понять своей семье, что намеревается написать Мами и пригласить ее переехать в Калифорнию. Он, дескать, серьезно поразмыслил и пришел к заключению, что хочет посвятить остаток жизни искуплению своей супружеской неверности. Разумеется, он понимает, что дело весьма щекотливое. Вот он и подумал, что ему бы очень помогло, если бы сыновья согласились обсудить его предложение со своей матерью и, возможно, даже убедить ее, что все может обернуться к лучшему, если почувствуют себя способными на такое.
Обычно мой отец с трудом поддавался убеждению, но Бонани покинул дом еще до того, как он нашелся что-либо возразить. Так что он позвонил дяде Эдди, и оба решили эту довольно заковыристую проблему – что делать в настоящий момент, – отправившись в Санта-Барбару, где и напились в отеле «Говард Джонсон» напротив Миссии. Оба вернулись тем же вечером в гораздо лучшем расположении духа, чем при отъезде, хотя Эдди не смог удержаться и заявил славной женщине, позвонившей в дверь с предложением купить кусочки туалетного мыла в пользу слепцов-католиков, что ей никогда, ни за что не угадать заранее, какие пакости приготовит ей жизнь. По дороге во время своей экскурсии они позвонили Джону, Нику и Карно, воздержавшись из предосторожности звонить Питеру, поскольку тот жил с Мами. Они чувствовали, что ситуация потребует скоординированных действий, и в последующие дни ездили в аэропорт встречать остальных.
Бонани был вызван из своего домика в Долине, чтобы повторить перед расширенным ареопагом свою просьбу, с которой обратился к моему отцу, и вот, пока он стриг меня на кухне, сыновья готовились выслушать его в гостиной, торжественные, точно совет директоров какого-нибудь банка, пытающийся определить, стоит ли соглашаться на сделку, которую им предлагают. Неловкость, которую все испытывали по поводу этой истории, обострила их родственные чувства до такой степени, что прения растянулись до четырех часов дня, и моя мать снабжала их бутербродами и кофе с обеспокоенной заботливостью, словно выручая присяжных, зашедших в тупик в деле об эвтаназии.
Похоже, что их приговор определила судьба Питера. Питер был старшим из сыновей Бонани, и, когда отец ушел из дома во время Депрессии, он взвалил на свои плечи ответственность за мать и младших братьев. Забросив учебу, он нанялся в бакалейную лавку, и, хотя остальные тоже были вынуждены работать, все заботы по поддержанию очага выпали именно на него. Эдди, которому и семи еще не было, когда исчез Бонани, звал старшего брата «папой», пока был ребенком. После того как остальные выросли и разлетелись каждый в свою сторону, Питер взял на себя заботы о матери. Он так и не женился, поскольку и без того исполнял при ней в некотором смысле роль супруга, окружая мать своей неделимой любовью, как в настоящей супружеской паре, и стал неспособен принять малейшее решение, не посоветовавшись с ней, а главное, находил все это вполне естественным. Питеру не удавалось поддерживать отношения ни с одной с женщиной: когда он приводил домой какую-нибудь подружку, Мами, этот ангел материнской любви, вела себя как ревнивая любовница.
На протяжении многих лет мои дядюшки испытывали чувство вины из-за этой ситуации; правда, не до такой степени, чтобы взять мать к себе. Так что неожиданное появление Бонани, несмотря на свои проблематичные стороны, представляло им хоть и небольшую, но новую возможность устройства судьбы старшего брата. Ради этого они и призвали своего отца в гостиную.
Поскольку лишнего стула там не нашлось, Бонани остался стоять у камина и, не очень зная, что делать со своими руками, оперся на него на манер сельского джентльмена, в то время как его сыновья, постепенно распаляясь от чувства собственной правоты, во все более живых выражениях излагали ему все, что думают о его жизни и о дерзости его притязаний. Поколебавшись насчет тона, который следовало избрать для отповеди, они остановились на морализаторском, однако в нем сквозила определенная благожелательность. Бонани держался напряженно все время, пока его отчитывали, испытывая вполне понятную неловкость, скорее как человек, чью личную жизнь разбирают по косточкам какие-то незнакомцы, а не как отец, чьи дети переступили границы сыновней почтительности. Таким образом, сосредоточенный и сокрушенный, он в течение часа выслушивал их попреки, пока, блестяще завершая свои разглагольствования, они в конце концов не дали ему понять, что из-за Питера – а также из-за неистребимой верности иррациональным узам крови, которую все они только что осознали, – он может рассчитывать на их согласие и даже содействие, чтобы восстановить свои отношения с матерью. Тут Бонани, гордый человек, который двадцать лет назад был для них суровым отцом, разрыдался и горячо всех поблагодарил.
Дядя Ник, обезоруженный отчими слезами, предложил ему стул, а Эдди в знак добрых намерений принес телефон. Настал момент некоторого замешательства, прежде чем все сообразили, что Бонани не может вот так просто снять трубку и хладнокровно высказать свое предложение. Было очевидно, что это дело потребует от него некоторой подготовки и займет какое-то время. Так что телефон смущенно вернулся на свое место на столике, а Бонани и его сыновья стали совещаться, как лучше убедить его жену и их мать, чтобы она переехала к нему, даже не заметив, что я стоял в дверях гостиной, недоумевая, кто же умер.
Было решено, что Бонани сначала напишет Мами письмо, где осторожно изложит свои намерения, после чего мои дядья позвонят Питеру на работу, чтобы ввести его в курс дела, и уже потом, дав Мами время справиться с первым потрясением, позвонят ей. В этой атмосфере сообщничества стали уговаривать Бонани немедленно садиться за письмо, чтобы подвергнуть его коллективному обсуждению, поправить и отшлифовать. Казалось, предложение его смутило, и он тактично его отклонил, заменив приемлемым компромиссом: он уединится в кабинете моего отца, напишет письмо, а затем отправит, никому не показывая. Моя мать, против своей воли вовлеченная в эти коллективные усилия, хоть и решительно воспротивилась плану Бонани, приготовила на ужин огромное блюдо спагетти. Отец подавал, Бонани сидел на почетном месте, а в конце трапезы дядья, которые прежде тщательно избегали обращаться к нему напрямую, уже величали его «папой» и вели себя как его дети. Они поспешили подытожить все важные семейные события за пятнадцать прошедших лет, и даже если он был более-менее осведомлен о большинстве из них, ему хватило такта никого не прерывать. Он вообще проявил тем вечером большой коммуникативный талант, стараясь держаться на втором плане – как раз настолько, чтобы быть всего-навсего отцом для каждого из своих сыновей. В конце трапезы послали Карно купить бутылку «Даго Ред».
Карно вернулся так быстро, что остальные заподозрили, что он бежал туда и обратно. С четырьмя фьясками калифорнийского кьянти, которые он принес, атмосфера в гостиной очень быстро стала веселой и шумной. Дядя Ник вновь, как и всегда, изобразил Ширли Темпл, а Карно упал в очаг, танцуя «Shuffle off to Buffalo», прежде чем все успокоились настолько, чтобы радостно пуститься по гулким волнам старых воспоминаний: как Эдди потерялся под досками на Кони-Айленде, как они гнались через всю оконечность Манхэттена за Редо Шацем, который помочился в кепку Карно… Мне, опоздавшему на целое поколение, чтобы участвовать в этом сеансе, оставалось только молча хлопать глазами, словно зрителю без билета.
Когда третья фьяска опустела, мой отец поспешно покинул комнату и почти тотчас же вернулся с запыленным металлическим кларнетом, который валялся у нас на чердаке довольно давно, сколько я помнил. Он чуть не свернул себе шею, спускаясь бегом по лестнице. В тот вечер все делалось бегом, что было удивительно со стороны людей, которые обычно считали, что любое проявление торопливости вредит достоинству. Словно все боялись потерять даже секунду, словно одно-единственное потраченное впустую мгновение грозило испортить целый вечер.
Кларнет еще даже не был собран, как рысью прискакал Эдди, зажав мою детскую скрипку под мышкой и восхищенно ухмыляясь. Карно сбегал на кухню за кастрюлями, Джон обернул бумагой свою расческу, а Ник, чтобы не отставать от остальных, соорудил себе рупор из газеты. Бонани вооружился импровизированной дирижерской палочкой, и мои дядюшки дружно и с чувством исполнили увертюру из «Севильского цирюльника», а потом из «Вильгельма Телля» и «Гензеля и Гретель».
Эдди держал скрипку на коленях, как мандолину, царапая струны перьевой зубочисткой. Ник бросил свою трубу из газетного листа и завладел аккордеоном, который я принес из школы, пытаясь продеть руки в лямки, из-за чего клавиши оказались у него под носом. Этот аккордеон звучал ужасно фальшиво по сравнению с кларнетом, и после нескольких замечаний капельмейстера Ник в конце концов опять взялся за свою трубу, хотя ему не удалось выпутаться из сбруи, и инструмент так и болтался у него на шее до конца концерта, словно спасательный жилет. Неожиданно в самом разгаре музицирования Бонани, столь же навеселе, как и остальные, отложил салатную вилку, служившую ему палочкой, и жестом призвал всех к тишине.
– Мальчики, – начал он, – послушайте, что я вам скажу, а такое говорить отцу нелегко. Вы теперь большие, и для начала хочу вам сказать: все вы очень красивые, а это наполняет меня гордостью как отца.
Карно, весивший больше центнера при росте едва метр шестьдесят, перебил его:
– Верно, мы все теперь большие.
– Погоди минуточку, Карно, – сказал Бонани, – пожалуйста, позволь мне продолжить. Сами видите, вы теперь взрослые и наверняка сможете лучше понять, что произошло тогда, когда вы были маленькие. Я много чего наделал в своей жизни, кое о чем я сейчас жалею, а кое-что не сделал бы иначе, даже если бы мог. Может, таких вещей и немного, но они есть. Ладно, все вы мои сыновья, но нехорошо, когда отец рассказывает сыновьям о своих ошибках, так что я не стану говорить об этом снова. Я всего лишь хочу сказать, что не горжусь этими ошибками, вовсе нет. Ладно. Мы собрались здесь, потому что я знаю, как хочу прожить остаток своей жизни. Если я приехал сюда больше года назад – вы этого не знали, но я все это время был здесь, – то потому, что я уже тогда решил, что хочу сделать, и взялся за эту работу на военной базе, потому что уже это знал. Никто из вас не видел мой дом, но у меня хорошая работа, и я могу за него платить без проблем. В общем, мне пятьдесят восемь лет, может, я вам кажусь старым, но сам я не чувствую себя таким уж старым и хочу прожить хорошую жизнь. Видите ли, я сделал вашей матери много дурного, вам это известно, но это потому, что я не знал, какая она достойная женщина, и не забывайте, что мы прожили вместе пятнадцать лет. Конечно, я не был верующим. Я не хожу в церковь и вас никогда не заставлял туда ходить, когда вы были детьми, это, быть может, нехорошо, но это так. Так что я не буду вам рассказывать, что браки, которые заключают в церкви, должны длиться всю жизнь. Я и сам так чувствую и для этого не нуждаюсь в церкви. Вот. Я хочу попросить Мами переехать ко мне, чтобы искупить зло, которое я сделал. Может, по мне и не видно, но, как я сказал, мне уже пятьдесят восемь, и я хочу провести остаток жизни, чтобы искупить свою вину, потому что это все, что мне остается. Но ведь это же ради Мами? Не забывайте, что я думаю о вашей матери. Этот дом очень хороший, и тут климат лучше, чем в Нью-Йорке, я это чувствую в своем возрасте. И знаете, между домом и квартирой большая разница. У Мами никогда не было своего дома, а этот ей понравится, я вам точно говорю. Я приехал вас всех повидать, потому что подумал: Мами наверняка захотела бы, чтобы вы были в курсе. И может, эта идея вам даже понравится, ну, вы понимаете, что я хочу сказать. Знаете, для нее лучше уж я, чем кто-то другой, верно? Тем более что я сделаю все, чтобы искупить свою вину…
Бонани вконец смутился и сел.
– Вот что я хотел сказать. Я рад вашей помощи, ну, вы же понимаете, что я хочу сказать. – И он внезапно закончил: – Я хочу сказать, что знаю, вы делаете это ради Мами и Питера, но все равно хотел поблагодарить вас, потому что это много значит для меня.
Эдди сказал:
– Конечно, папа, мы понимаем, что ты хочешь сказать, – но это прозвучало немного фальшиво.
Мой отец развинтил свой кларнет и заботливо уложил его в футляр (где он останется до тех пор, пока я сам не начну учиться на нем играть, годы спустя). Ник с грехом пополам избавился от лямок аккордеона и вернул его мне. Открыли последнюю фьяску вина, машинально наполнили стаканы, потом выпили без воодушевления. Вечер был явно закончен. Испросив улыбкой общего одобрения, Эдди посмотрел на свои часы и пожелал всем спокойной ночи. Те из братьев, кто не оставался у нас, заторопились к вешалке. Я вспоминаю, что уже никогда больше не видел своих дядюшек такими непосредственными, какими они были в тот вечер, и подозреваю, что потом они испытывали что-то вроде стыда за свое панибратство с блудным отцом, когда тот вернулся.
Бонани постелили в гостиной, среди стаканов и полных пепельниц. Он согласился лечь здесь: до Шерман-Оукса ехать было слишком долго, а уже наступила ночь. Пока моя мать готовила ему постель, он сидел и курил. Протянул мне салатную ложку, чтобы я отнес ее на кухню. Когда мы поднимались на второй этаж, он зевал, желая нам спокойной ночи, но из своей постели я слышал, как он еще долго ходил, а на следующее утро его уже не было. Мать сказала, что он ни свет ни заря уехал на работу.
Было предусмотрено, что дядя Питер позвонит нам, как только Мами получит письмо и даст себе время перечитать его несколько раз, чтобы как следует им проникнуться. Позже нам предстояло узнать, что она отреагировала на него с гораздо большим спокойствием, чем мы могли себе представить. Вообще-то обычно она читала вслух всю корреспонденцию, которая к ней приходила, но тут Питеру пришлось самому завести об этом речь: когда через два дня после получения письма она собралась идти спать, не обмолвившись о нем ни словечком, Питер не смог сдержаться и довольно безразлично, насколько это было возможно, спросил, что она думает о предложении Бонани. Она слегка удивилась, что он об этом знает, но ответила, что пока, честно говоря, не очень об этом думала. Питер не нашелся, что на это сказать. Он подождал еще два дня, надеясь, что она сама затронет эту тему, но, так и не дождавшись, позвонил нам. В то время он ухаживал за одной дамой, и братья не преминули выставить в лучшем свете преимущества, которые сулит ему возможный переезд Мами на Западное побережье, но Питер оказался единственным из всей братии, кто твердо воспротивился возможному сближению родителей.
В нашем доме было два телефона, и, как только телефонистка за несколько минут предупредила нас о вызове из Нью-Йорка, у каждого из аппаратов заняли пост по двое моих дядьев. Трубки были сорваны, едва раздался первый звонок, и мы с матерью, вытаращив глаза, наблюдали, как на первом этаже Эдди с Карно стали рвать трубку друг у друга. Наконец, ею завладел более проворный Эдди и заорал: «Алло, Мами!» – словно его голос должен был достичь другого конца континента без помощи средств связи. На втором этаже те же слова прокричали одновременно Джон, Ник и мой отец. На нью-йоркском конце провода оказался дядя Питер, что восстановило кажущееся спокойствие. Эдди велел: «Дай нам Мами», – и через мгновение: «Мами, это Эдди. Эдди! У меня все хорошо, Мами, хорошо. Да, мы все здесь. Конечно, Джон тоже». На втором этаже Джон сказал: «Привет, Мами, ты в порядке?» В доме все смолкло на какое-то время, пока Мами уверяла их, что хорошо себя чувствует, потом на лицах нарисовалась некоторая растерянность, когда она пустилась в детальное описание своей деятельности в «Клубе главной книги недели», который спонсируется «Манхэттенскими Рыцарями Колумба». Наконец, после многих дорогостоящих минут отец перебил ее:
– Мама, мы звоним тебе насчет Бонани, ты ведь знаешь?
Да, она знала. Сыновья ждали от нее каких-то объяснений, но ничего не последовало. В конце концов трубку схватил Карно:
– Слушай, Мами… Да, это Карно говорит… А ты как, мам? Да, да, у меня все хорошо. Слушай… нет-нет, это меня уже давно не беспокоит. Да нет, правда, больше не тревожься. Слушай, мама, погоди секунду, послушай меня… Я хочу, чтобы ты поняла, мы все хотим, чтобы ты поняла: от тебя не требуется, чтобы ты как-то отреагировала на это. Я хочу сказать, что, если ты захочешь послать его к черту, для нас это не проблема. Понимаешь, мы всего лишь хотим знать, что ты сама об этом думаешь.
– Ты заблуждаешься, мама, – сказал Джон. – Мы ничего не хотим тебе навязывать. Это тебе решать…
– Чего мы хотим, – вмешался Эдди, – так это чтобы тебе было лучше.
Эстафету принял мой отец со своим профессорским тоном:
– На самом деле, мама, мы придерживаемся мнения, что тебе стоит серьезно об этом подумать. Видишь ли, вполне вероятно, во всем этом есть что-то большее, чем кажется на первый взгляд.
– Мама, – терпеливо подхватил Ник, – никто не хочет заставить тебя поступать так или иначе. Тони хочет сказать, что мы просим тебя просто подумать… О себе, о Питере…
– Но, господи, мама, Питер никогда не говорил этого! Он обожает жить с тобой. Да и каждый из нас был бы просто счастлив.
– Подумай на секунду о себе, – добавил Эдди. – Знаешь ли, ты ведь не молодеешь, так что, может, было бы неплохо, если рядом на старости лет будет кто-то, кто по-настоящему о тебе позаботится. А он, похоже, искренне говорит, что хочет всего лишь искупить зло, которое тебе причинил.
– Речь не о том, чтобы забыть все эти годы, – сказал мой отец, – об этом и речи быть не может. Взгляни на это дело так: есть один тип, который просит только одного в жизни – сделать тебя счастливой. Подумай о нем так, будто это не Бонани. Да нет, это не так уж глупо, мама. Правда. Ты нужна этому человеку.
– Подумай: он хочет дать тебе дом, сделать тебя счастливой. Знаешь, жить с Питером в нью-йоркской квартире это не то же самое, что жить в собственном доме с человеком своего возраста.
– И к тому же надо все-таки немного подумать и о Питере. Представляешь, каково это для женщины – строить отношения с мужчиной, который живет с матерью? Да кто сказал, что ты не хочешь, чтобы Питер женился?
– Конечно, ты хочешь, чтобы Питер женился!..
– Перестань, не надо так говорить…
– Вот в том-то и вопрос. Зачем ты говоришь, что съедешь, если…
– Слушай, мама! – завопил Карно. – Если захочешь, скажешь ему, чтобы убирался куда подальше. Но ради тебя самой прошу: быть может, стоит подумать об этом еще разок?
– Просто подумать, и все.
– Дай себе несколько дней, чтобы привыкнуть к этой мысли…
– Вот именно! А после созвонимся.
Как только все «до свидания» были сказаны, братья сгрудились у подножия лестницы с недовольными минами. Ник проворчал:
– Не слишком-то много это дало, а?
А Эдди среди воцарившейся молчаливой фрустрации подлил масла в огонь:
– Вы и в самом деле считаете, что это такая уж хорошая мысль – свести их вместе? Нет, я серьезно. Может, нам тоже стоит об этом хорошенько подумать?
Весь его вид выражал сомнение.
Карно отрезал:
– О чем тут думать, братишка? Как мама решит, так и будет.
Это заключение встретил одобрительный хор. Тут Джон и Карно засобирались было обратно в Нью-Йорк, чтобы поговорить с Мами лично, но, учтя, что кризис еще не миновал, решили остаться и противостоять ему рядом с братьями. Ник заметил, что, если и дальше будет так продолжаться, барыши телефонной компании взлетят до небес, на что Карно отозвался:
Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
2
Намек Дассена на «неприятности», случившиеся с его собственной семьей во времена маккартизма.