Читать книгу Роковое совпадение - Джоди Пиколт - Страница 4

Часть I

Оглавление

Когда нас бьют без причины, мы должны отвечать ударом на удар – я уверена в этом, – и притом с такой силой, чтобы навсегда отучить людей бить нас.

Шарлота Бронте. Джен Эйр[1]

Мы в лесу, лишь мы вдвоем. Я в своих лучших кроссовках. В тех, что с разноцветными шнурками и пожеванным задником – Мейсон сжевал его, еще будучи щенком. Его шаги больше моих, но ведь это игра – я пытаюсь прыгнуть в оставленный им след. Я лягушка. Кенгуру. Я волшебник. Звук моих шагов напоминает звук насыпаемых на завтрак хлопьев. Хруст.

– У меня болят ноги, – говорю я ей.

– Осталось совсем немножко.

– Я не хочу идти, – отвечаю я и сажусь прямо там.

Я не двигаюсь – остановилась и она. Она наклоняется и указывает пальцем, но деревья похожи на ноги высоких людей, которых я не вижу.

– Видишь? – спрашивает она.

Я качаю головой. Даже если бы я видел, все равно бы ей не признался. Она берет меня на руки и сажает себе на плечи.

– Пруд, – говорит она. – Видишь пруд?

Сидя у нее на плечах, я вижу. Это кусочек неба, лежащий на земле. Когда падают небеса, кто их возвращает на место?

Глава 1

Я всегда блистала в заключительной речи.

Безо всякой особенной предварительной подготовки я могу войти в зал суда, посмотреть в глаза присяжным и выдать речь, которая заставит их жаждать правосудия. Всякие недоделки бесят меня, я должна все подчистить, чтобы поставить точку и взяться за следующее дело. Мое начальство всем окружающим повторяет, что предпочитает брать на работу прокуроров, которые в прошлой жизни были официантами, а следовательно – умели жонглировать чем угодно. Но мне довелось работать в отделе упаковки подарков в фирменном магазине «Файлинс», чтобы оплатить обучение на юридическом факультете, и это дает о себе знать.

Сегодня на утро у меня назначены заключительное слушание по делу об изнасиловании и рассмотрение вопроса о дееспособности свидетеля. Днем назначена встреча со специалистом по ДНК по поводу пятна крови на боку разбитой машины – как оказалось, частички мозгового вещества не принадлежат ни пьяному водителю, обвиняемому в убийстве по неосторожности, ни погибшей в аварии пассажирке. Все эти мысли проносятся у меня в голове, когда в ванную заглядывает Калеб. Отражение его лица в зеркале напоминало луну.

– Как Натаниэль?

Я выключаю воду и укутываюсь в полотенце.

– Спит, – отвечаю я.

Калеб был в своем гараже, загружал грузовик. Он занимается каменной кладкой – выкладывает тропинки, камины, гранитные ступени, возводит каменные стены. От него пахнет зимой – этот запах приходит в Мэн во время созревания местных яблок. Его фланелевая рубашка в пыли, которой покрыты мешки с цементом.

– Температура есть? – спрашивает Калеб, моя руки.

– Он в порядке, – отвечаю я, хотя, если честно, еще не измеряла сыну температуру; я вообще сегодня утром его еще не видела.

Я просто надеюсь: если сильно чего-то захочу – это обязательно сбудется. На самом деле вчера вечером Натаниэль уже не был болен и температура у него не поднималась выше 37 °C. Он был сам на себя не похож, но одно это не являлось бы основанием для того, чтобы оставить его дома и не отправлять в детский сад, особенно в тот день, когда я должна присутствовать в суде. Каждая работающая мать оказывается между подобными Сциллой и Харибдой. Я не могу на сто процентов посвящать время дому из-за своей работы и не могу на сто процентов отдаться работе из-за домашних дел – поэтому живу в постоянном страхе таких моментов, как сегодня, когда одно противоречит другому.

– Я бы остался дома, но не могу отменить эту встречу. Фред договорился с клиентами, которые приедут уточнить детали, и мы все должны быть на высоте. – Калеб смотрит на часы и охает. – Если честно, я уже на десять минут опоздал. – Его рабочий день и начинается, и заканчивается рано, как и у большинства подрядчиков. А это означает, что забота о том, чтобы отвезти Натаниэля в сад, лежит на мне, в то время как в обязанности Калеба входит забрать его после занятий. Он обходит меня, берет бумажник и бейсболку. – Ты же не повезешь его в садик больного…

– Нет конечно! – восклицаю я, но мою шею под воротом блузы заливает краска стыда. Две таблетки тайленола выиграют для меня время, я успею закончить с делом об изнасиловании до того, как мисс Лидия позвонит мне и попросит забрать сына домой. Я думаю об этом и в следующую секунду уже ненавижу себя за такие мысли.

– Нина…

Калеб кладет мне руки на плечи. Я влюбилась в него благодаря этим рукам, которые умеют прикасаться ко мне так, как будто я готовый вот-вот лопнуть мыльный пузырь, но в то же время достаточно сильные, чтобы не дать мне этого сделать.

Я кладу ладони на руки мужа.

– С ним все будет хорошо, – настаиваю я, сила позитивной мысли. Я одариваю Калеба профессиональной улыбкой, призванной убеждать в сказанном мною. – С нами все будет в порядке.

Калеб не сразу верит моим словам. Он умный мужчина, но осторожный и методичный. Он сперва закончит один проект с филигранным мастерством, прежде чем возьмется за следующий. Решения он принимает точно так же. Я вот уже семь лет, лежа каждую ночь рядом с ним, надеюсь, что когда-нибудь с него слетит эта шелуха рассудительности, как будто годы, проведенные вместе, могут ее ободрать.

– Я заберу Натаниэля в половине пятого, – произносит Калеб, что на языке родителей означает: «Я люблю тебя» («любил когда-то»).

Я чувствую, как он целует меня в макушку, пока я вожусь с застежкой на юбке.

– Я вернусь к шести. – «Я тоже тебя люблю».

Он направляется к двери, я не могу оторвать от него глаз – от его широких плеч, его полуулыбки, от его повернутых носками внутрь больших рабочих сапог. Калеб замечает мой взгляд.

– Нина, – улыбается он, и эта улыбка решает все. – Ты тоже опаздываешь.


Часы на прикроватной тумбочке показывают 7.41. У меня всего девятнадцать минут на то, чтобы встать, покормить сына, натянуть на него одежду, усадить в автомобильное кресло и отвезти через Биддефорд в сад – в этом случае у меня будет достаточно времени, чтобы к 9.00 оказаться в Альфреде, в суде.

Мой сын крепко спит, простыни на кровати сбиты. Белокурые волосы уже отрасли – нужно было подстричь еще неделю назад. Я присаживаюсь на край кровати. Разве две секунды имеют значение, когда смотришь на чудо?

Пять лет назад я не должна была забеременеть. Никогда. «Спасибо» мяснику-хирургу, удалившему мне кисту на яичнике, когда мне был двадцать один год. Когда в течение нескольких недель меня мучили слабость и тошнота, я отправилась к терапевту, уверенная, что умираю от какого-то смертоносного паразита. Или мое тело отторгает собственные органы. Но анализ крови показал, что нет ничего страшного. Наоборот, все оказалось невероятно правильным настолько, что еще несколько месяцев я хранила результаты приклеенными к внутренней стороне дверцы аптечки в ванной: бремя доказательства.

Спящий Натаниэль кажется совсем маленьким, одну ручку он подоткнул под щечку, второй крепко обнимает мягкую лягушку. Бывает, по ночам я смотрю на сына, удивляясь тому, что еще пять лет назад не знала этого человечка, который изменил меня. Пять лет назад я не смогла бы сказать, что белки глаз ребенка белее выпавшего снега, а шейка – самый сладкий изгиб на его тельце. Мне бы никогда не пришло в голову повязать кухонное полотенце, как пиратский цветной платок, и с собакой искать зарытые пиратские клады. Или в дождливый воскресный день ставить эксперимент, сколько потребуется времени, чтобы в микроволновке взорвались зефирные конфеты маршмэллоу. Окружающие видят меня совсем не такой, какой знает меня Натаниэль: я много лет видела мир без прикрас, но сын научил меня различать всевозможные оттенки.

Я могла бы солгать и сказать, что никогда бы не поступила на юридический и не стала прокурором, если бы знала, что смогу иметь детей. Моя работа требует самоотдачи: ты берешь ее на дом, с ней как-то не вяжутся игры в футбол и рождественские утренники в детском саду. Правда в том, что я всегда любила свою работу, и представляюсь я так: «Здравствуйте, я Нина Фрост, помощник окружного прокурора». Но еще я и мама Натаниэля, а это звание я не променяю ни на что на свете. И ничто не перевешивает, я разрываюсь точно посредине: пятьдесят на пятьдесят. Однако, в отличие от большинства родителей, которым страхи за детей не дают спать по ночам, у меня есть возможность с ними бороться. Я Белый Рыцарь, один из пятидесяти юристов, на которых лежит ответственность за то, чтобы очистить штат Мэн до того, как Натаниэль будет пробиваться в жизни.

Сейчас я щупаю его лоб – прохладный – и улыбаюсь. Пальцем провожу по его щечке, изгибу губ. Во сне он отмахнулся от моей руки и зарылся кулачками в одеяло.

– Вставай, – шепчу я ему на ушко. – Пора ехать.

Сын даже не шевелится. Я стаскиваю одеяло, и в нос ударяет резкий запах мочи.

Только не сегодня… Но я улыбаюсь – так советовал поступать врач, когда с Натаниэлем случаются подобные неприятности (мой пятилетний сын уже с двухлетнего возраста умеет пользоваться туалетом). Когда он открывает глаза – глаза Калеба, такие ярко-карие и притягательные, что раньше, когда я гуляла с коляской, меня на улице останавливали прохожие, чтобы поиграть с моим сыном, – я замечаю секундный страх, когда он думает, что сейчас его накажут.

– Натаниэль, – вздыхаю я, – бывает… – Я помогаю ему встать с постели и начинаю снимать мокрую пижаму, но сын изо всех сил вырывается.

От одного взмаха руки я отшатываюсь – удар приходится прямо в висок.

– Господи, Натаниэль! – восклицаю я. Но он совершенно не виноват, что я опаздываю; он не виноват, что описал постель. Я делаю глубокий вдох и стаскиваю с него штанишки. – Давай тебя переоденем, ладно? – уже нежнее произношу я. И он покорно вкладывает мне ручку в ладонь.

Мой сын всегда был необычайно жизнерадостным ребенком. Он слышит музыку в оглушающем реве автомобилей, говорит на языке жаб. Он никогда не ходит, если можно скакать. Он видит окружающий мир глазами поэта. Поэтому я не узнаю мальчика, который сейчас настороженно смотрит на меня поверх края ванны.

– Я не сержусь на тебя. – Устыдившись, Натаниэль втягивает голову в плечи. – С каждым может случиться. Помнишь, как в прошлом году я наехала на твой велосипед машиной? Ты расстроился, но понимал, что я сделала это не специально. Ведь так? – С таким же успехом можно было бы беседовать с каменной стеной Калеба. – Ладно. Можешь со мной не разговаривать. – Но и это не срабатывает, он не реагирует даже на шутку. – Хорошо, я знаю, что тебя утешит. Можешь снова надеть свою «диснеевскую» рубашку. Поносишь ее два дня подряд.

Если бы Натаниэль мог, он бы носил ее не снимая. В его спальне я переворачиваю содержимое всех ящиков и нахожу эту рубашку в ворохе грязных простыней. Увидев рубашку, Натаниэль вытягивает ее и начинает надевать через голову.

– Постой, – говорю я, забирая рубашку. – Знаю, я обещала, но ты ее описал, Натаниэль. Ты не можешь идти в ней в садик. Сперва ее необходимо постирать.

Нижняя губа Натаниэля начинает подрагивать, и неожиданно я – профессиональный третейский судья – опускаюсь до сделки о признании вины.

– Милый, я обещаю, что сегодня вечером ее постираю. Ты сможешь носить ее до конца недели. И всю следующую неделю тоже. Но сейчас мне нужна твоя помощь. Нужно быстро поесть, чтобы вовремя выйти из дому. Договорились?

Через десять минут мы пришли к соглашению – я полностью капитулировала. Натаниэль надевает мокрую «диснеевскую» рубашку, которую я простирнула руками, наспех прокрутила в сушке и сбрызнула дезодорантом для собак. Может быть, у мисс Лидии аллергия, а может, никто и не заметит пятна на широкой улыбке Мики Мауса. Я достаю две коробки с хлопьями.

– Какие?

Натаниэль пожимает плечами, и сейчас я убеждена, что его молчание больше связано с моим раздражением, чем со вспышкой стыда. Кстати сказать, это срабатывает.

Я сажаю сына за стол перед тарелкой с кукурузными медовыми колечками, а сама собираю ему обед.

– Лапша, – со вкусом произношу я, пытаясь развеять его упадническое настроение. – И… ого! Куриная ножка, оставшаяся после вчерашнего ужина! Три печенья «Орео»… и палочки сельдерея, чтобы мисс Лидия опять не кричала на мамочку из-за питательных пирамид. Готово.

Я закрываю отдельный пакет для завтраков и укладываю Натаниэлю рюкзак, хватаю банан (себе на завтрак), потом смотрю на часы на микроволновке. Даю Натаниэлю еще две таблетки тайленола – один раз сыну не повредит, а Калеб никогда ничего не узнает.

– Что ж, нам пора, – говорю я.

Натаниэль неохотно натягивает кроссовки и поочередно подставляет мне каждую ножку, чтобы я завязала шнурки. Он застегивает молнию на флисовой куртке и натягивает рюкзак. Он кажется огромным на его худеньких плечиках; иногда со спины он напоминает мне Атласа, который держит на себе земной шар.

По дороге в садик я ставлю в машине любимую кассету Натаниэля – группу «Битлз», «Уайт Албум», «Белый альбом», – но даже «Роки Раккуну» не под силу развеять уныние Натаниэля. Он явно сегодня встал не с той ноги. «С мокрыми ногами», – со вздохом думаю я. Негромкий голосок в глубине души уже нашептывает мне о том, что через четверть часа я с радостью переложу заботу о нем на чужие плечи.

В зеркало заднего вида я вижу, как Натаниэль играет со свисающими ремнями рюкзака, разделяя его на половины и на три части. Мы подъезжаем к знаку «стоп» у подножия холма.

– Натаниэль, – шепчу я достаточно громко, чтобы меня было слышно из-за шума мотора. Когда он поднимает взгляд, я скашиваю глаза и высовываю язык.

Медленно, неспешно, как и у его отца, лицо сына расплывается в улыбке.

На приборном щитке я вижу время: 7.56. На четыре минуты мы опережаем график.

Собрались даже быстрее, чем я думала.


По мнению Калеба Фроста, человек возводит стену для того, чтобы отгородиться от чего-то нежелательного… или уберечь от посторонних глаз что-то ценное. Он часто размышляет на эту тему за работой, подгоняя блестящие гранитные плиты или шершавый известняк – трехмерную головоломку, собираемую прямо на краю лужайки. Ему нравилось думать о семьях внутри возводимых замковых дворов: изолированных, находящихся в безопасности, защищенных. Может быть, это и смешно – ведь его каменные заборчики были высотой по колено, а не с замковые стены. И в них делались большие проемы для подъездных дорожек и тропинок, для зарослей винограда. Тем не менее каждый раз, проезжая мимо усадьбы, которую огородил собственными руками, Калеб представлял родителей, сидящих за обеденным столом со своими детьми, а все вокруг окружено гармонией, как москитной сеткой, словно тогда был заложен фундамент не только для дома, но и для эмоциональных отношений.

Он стоит на границе участка Уорренов вместе с Фредом, их подрядчиком, и все ожидают, когда Калеб скажет свое слово. Вся территория настолько заросла березами и кленами, что пока трудно решить, где в будущем можно возвести дом и построить систему очистки. Мистер и миссис Уоррен стоят настолько близко, что касаются друг друга. Она беременна и слегка упирается животом в бедро мужа.

– Что ж… – начинает Калеб.

Его работа – убедить этих людей, что им просто необходима каменная стена вокруг землевладения, а не двухметровый забор, который они рассматривают как альтернативу. Но в убеждении он не силен, это Нинин конек. Стоящий рядом с ним Фред многозначительно откашливается.

Калеб не умеет уговаривать, но мысленно уже видит белый дом в колониальном стиле с закрытым крыльцом. Гоняющегося за бабочкой-монархом лабрадора. Ряд луковиц, которые в следующем году станут тюльпанами. Маленькую девочку на трехколесном велосипеде, на руле которого развеваются длинные ленточки, летящую вдоль дорожки к дому, пока она не доезжает до стены, которую возвел для них Калеб, – как предупредили, границы ее безопасности.

Он представляет, как склоняется над этим местом, создавая нечто прочное там, где раньше ничего не было. Он представляет эту семью, уже втроем, внутри этих стен.

– Миссис Уоррен, – с улыбкой произносит Калеб, когда наконец-то подбирает нужные слова, – когда вам рожать?


В углу детской площадки плачет Летти Уиггс. Она постоянно ревет, притворяется, что Дэнни ее ударил, хотя на самом деле просто хочет проверить, прибежит ли к ней мисс Лидия, бросив все свои дела. Дэнни тоже видит ее уловки, и мисс Лидия – да все видят, кроме Летти, которая все плачет и плачет, как будто это может что-то изменить.

Он проходит мимо девочки. Мимо Дэнни, который уже не просто Дэнни, а настоящий пират, уцепившийся за бочку после кораблекрушения.

– Эй, Натаниэль! – окликает Брианна. – Смотри сюда.

Она что-то рассматривает за сараем, где хранятся футбольные мячи, похожие на спелые дыни, и стоит бульдозер, на котором катаешься всего пять минут – сразу наступает очередь другого. Паук сплел причудливую, как макраме, паутину между дровами и забором, у которого они лежат. В одном месте запутанный шелковый узелок размером в десятицентовую монету.

– Это муха. – Коул поправляет на носу очки. – Паук приготовил ее себе на ужин.

– Какая жирная! – восклицает Брианна и наклоняется еще ниже.

Натаниэль стоит, засунув руки в карманы. Он размышляет о мухе, о том, как она села на паутину и увязла, как увяз сам Натаниэль, когда зимой шагнул в сугроб и потерял в жиже под сугробом сапожок. Интересно, а мухе так же страшно, как было страшно Натаниэлю, когда он вытащил из снега босую ногу, – что скажет мама? Наверное, и муха решила, что необходима передышка. Возможно, она замерла на секунду, чтобы полюбоваться на солнце, которое сквозь паутину напоминает радугу, и паук схватил ее, пока она не улетела.

– Спорим, первым делом он откусит ей голову, – говорит Коул.

Натаниэль представляет прижатые к спинке крылья мухи и то, как она билась, запутываясь еще сильнее. Он поднимает руку и рвет паутину – а потом уходит прочь. Брианна закатывает истерику.

– Ты чего! – вопит она, а потом рыдает: – Мисс Лидия!

Но Натаниэль не слушает. Он задирает голову и смотрит на стропила качелей и перекладины гимнастического снаряда, такие же сверкающие, как лезвия ножа. Гимнастический снаряд выше качели на несколько сантиметров. Ухватившись руками за перекладины деревянной лестницы, он начинает взбираться наверх.

Мисс Лидия его не видит. Из-под кроссовок сыплется град крошечной гальки и комья грязи, но он удерживает равновесие. Стоя на верху лестницы, он становится даже выше папы. Он думает о том, что, возможно, позади него на облаке крепко спит ангел.

Натаниэль зажмуривается и прыгает, прижимая руки к бокам, как муха крылья. Он даже не пытается смягчить падение, просто сильно ударяется оземь – потому что физическая боль не такая сильная, как боль душевная.


– Самые лучшие круассаны? – говорит Питер Эберхард, как будто продолжая начатый разговор, хотя я только что подошла к кофейному автомату, у которого он стоит.

– На левом берегу, – отвечаю я.

Мы беседуем, почти не задумываясь. Этот разговор длится у нас годами.

– А чуть ближе к дому?

Мне приходится задуматься.

– У Мейми. – Это закусочная в Спрингвейле. – Хуже всего стригут?

Питер смеется:

– Меня, в средних классах, для фото в школьном альбоме.

– Я имела в виду место, а не человека.

– Ах, тогда там, где Ангелина делает себе завивку.

Он наливает мне чашечку кофе, но я так сильно смеюсь, что проливаю кофе на пол. Ангелина – это секретарша в суде Южной Дакоты, и ее прическа напоминает нечто среднее между свернувшейся клубочком мускусной крысой и тарелкой залитых маслом макарон в форме бабочки.

Такая у нас с Питером игра. Мы начали ее, еще когда оба работали помощниками прокурора в Западном районе, вояжируя между Спрингвейлом и Йорком. В штате Мэн подсудимые являются в суд, признают или не признают себя виновными либо могут потребовать встречи с прокурором. Тогда мы с Питером сидели за столом напротив друг друга и обменивались ходатайствами, как козырями в покере. «Возьми этот штраф. Я уже сыт ими по горло». – «Ладно, тогда ты займешься этим иском о причинении вреда». Сейчас мы с Питером встречаемся гораздо реже, когда оба занимается более серьезными преступлениями в суде первой инстанции, но он все равно остается моим ближайшим другом среди коллег.

– Цитата дня?

Еще только половина одиннадцатого. Лучшее ждет нас впереди. Но я натягиваю маску прокурора, окидываю Питера серьезным взглядом и тут же цитирую ему свою заключительную речь по делу об изнасиловании:

– На самом деле, дамы и господа, есть только одно деяние, достойное еще большего порицания и осуждения, еще более преступное, чем то, что совершил этот человек, – оставить его на свободе, чтобы он принялся за старое.

Питер присвистывает через щель между передними зубами:

– Да, ты королева трагедии.

– Именно поэтому мне и платят столько денег. – Я добавляю в кофе сливки и наблюдаю, как они свертываются в чашке, словно кровь. Это заставляет меня вспомнить о деле, где фигурируют частички мозгового вещества. – Как движется дело о домашнем насилии?

– Не пойми меня превратно, но я по горло сыт жертвами насилия. Они такие…

– Несчастные? – сухо подсказываю я.

– Да! – тут же вздыхает Питер, хватаясь за подсказку. – Разве не проще просто покончить с этим делом, не копаясь в грязном белье?

– Тогда тебе нужно переквалифицироваться в адвокаты. – Я делаю глоток кофе, потом ставлю на три четверти полный стаканчик на столик. – Если хочешь знать мое мнение, я бы предпочла рассматривать дела без их присутствия.

Питер смеется:

– Бедняжка Нина! Следующим у тебя слушание о свидетельской правомочности, верно?

– И что?

– А то… когда тебе приходится сталкиваться с Фишером Каррингтоном, у тебя такой вид… как у меня на фото в школьном альбоме. Словно с тебя вот-вот скальп снимут.

Будучи прокурорами, мы мало общаемся с местными адвокатами. К большинству из них мы испытываем неприязненное уважение – в конце концов, они просто выполняют свою работу. Но Каррингтон – это совершенно особая история. Выпускник Гарварда, седовласый, исполненный достоинства – он всем как отец; он как уважаемый старейшина, который дает советы, как жить. Он из тех, кому склонны верить присяжные, просто на общих основаниях. Время от времени такое случается с каждым из нас: мы воздвигаем стену из неопровержимых улик против его голубых глаз Пола Ньюмена и понимающей улыбки – и подсудимый покидает зал суда.

Стоит ли говорить, что мы все ненавидим Фишера Каррингтона?

Столкнуться с ним лицом к лицу на слушаниях о дееспособности свидетеля все равно, что попасть в ад и обнаружить, что единственная доступная там еда – сырая печень, и к оскорблению примешивается обида.

С точки зрения закона, правомочность определяется как способность представлять факты понятными для тех, кто их устанавливает, языком. Например, собака может унюхать наркотики, но она не может выступать свидетелем в суде. Для детей, являющихся жертвами в делах о сексуальном насилии (в тех случаях, когда обвиняемый не признает своей вины), единственный способ добиться обвинительного приговора – вызвать ребенка в качестве свидетеля. Но до того, как начнется суд, судья обязан определить, способен ли этот свидетель представлять факты, понимает ли он разницу между правдой и вымыслом… и осознаёт ли, что в суде свидетель обязан говорить только правду. А это означает: если я веду дело о сексуальном насилии над детьми, то, как заведено, подаю ходатайство о слушании по делу о правомочности свидетеля.

Итак, представьте, что вам пять лет и вам хватило смелости признаться маме, что отец каждую ночь вас насилует, – несмотря на то что он грозился вас убить, если вы кому-нибудь об этом расскажете. А сейчас представьте, что – как это происходит на практике – вам придется пойти в зал суда размером с футбольный стадион. Отвечать на вопросы прокурора. А потом еще отвечать на вопросы, которыми будет засыпать незнакомый человек – адвокат защиты, который собьет вас с толку, доведет до слез, и вы попросите, чтобы он прекратил вас мучить. И поскольку у каждого обвиняемого есть право встретиться лицом к лицу с тем, кто его обвиняет, вам придется стоять в двух метрах от своего отца. Под его пристальным взглядом.

И здесь ситуация может развиваться двумя путями. Вас либо признают неправомочным свидетельствовать в суде, что означает, что судья отказывает в возбуждении этого дела и вам больше не придется являться в суд… но и много недель спустя вас будут мучить кошмары, в которых адвокат терзает вас ужасными вопросами, будет преследовать выражение лица отца и, скорее всего, насилие будет продолжаться. Либо вас признают правомочным, и вам придется снова пережить все это в суде… на это раз под пристальным взглядом десятков людей.

Хотя я и прокурор, но первая скажу: если вы не умеете представлять факты определенным образом – правосудия в американской судебной системе вы не добьетесь. Я вела сотни дел о сексуальном насилии, видела сотни детей за свидетельской трибуной. Я была одной из тех, кто пытался достучаться до детей, пребывающих в выдуманном мире, отгородившихся от правды, и иногда они неохотно выныривали оттуда. И все это во имя обвинительного приговора. Но меня никто не разубедит в том, что само по себе слушание о правомочности свидетеля является для ребенка настоящей травмой. Вы не сможете разубедить меня в том, что, даже если мне удастся выиграть это слушание, проигравшим останется ребенок.

Что касается профессионализма Фишера Каррингтона – он вызывает уважение. Он не размазывает детей по стенкам свидетельской трибуны, не пытается их дезориентировать. Он ведет себя как дедушка, который даст им конфетку, если они скажут правду. Во всех делах, за исключением одного, за которые мы брались, ему удавалось убедить суд признать детей неправомочными свидетельствовать в суде, и преступники выходили на свободу. Единственный раз мне удалось добиться обвинительного приговора для его подзащитного.

Обвиняемый провел три года в тюрьме.

Пострадавший семь лет посещал психотерапевта.

Я поднимаю глаза на Питера.

– Лучшее развитие событий? – бросаю я вызов.

– Что?

– Вот именно, – негромко произношу я. – В том-то и дело.


Когда Рэчел было пять лет, ее родители развелись – тот еще был развод: с грязной клеветой, утаиванием банковских счетов и банками краски, вылитыми ночью на подъездную дорогу. Через неделю Рэчел призналась маме, что папочка раньше засовывал пальчик ей во влагалище.

Она рассказала мне, что один раз это произошло, когда на ней была пижамка с изображением Русалочки и она ела хлопья «Фрут лупс». Второй раз на ней была ночная сорочка с изображением Золушки, она в родительской спальне смотрела мультфильм о черепашке Франклине. Мириам, мама Рэчел, подтвердила, что дочь носила пижаму с Русалочкой и ночнушку с Золушкой летом, когда ей было всего три года. Она помнит, как брала у невестки мультфильм с Франклином. Тогда они с мужем еще жили вместе. Тогда она еще оставляла мужа наедине с их маленькой дочкой.

Многие удивляются: как, ради всего святого, пятилетний ребенок может помнить то, что произошло, когда ему было три года?! Господи, Натаниэль не может вспомнить даже то, чем занимался вчера. С другой стороны, они не слышали, как Рэчел снова и снова повторяла одну и ту же историю. Они не беседовали с психиатрами, которые уверяют, что травма, нанесенная психике ребенка, может застрять, как кость в горле. Они не видели, как видела я, что с тех пор, как отец Рэчел переехал, девочка расцвела. Но даже помимо всего прочего, как я могу проигнорировать слова ребенка? А если тот, на кого я решу не обращать внимания, по-настоящему страдает?

Сегодня Рэчел сидит в моем кабинете во вращающемся кресле. Косички достают ей до плеч, ножки тоненькие, как спички. Мой кабинет – не самое лучше место для разговора по душам. Но, с другой стороны, он всегда был таким. Сюда забегают и отсюда выбегают полицейские, и секретарша, которая у нас (у меня и еще нескольких окружных прокуроров) одна, выбрала, разумеется, момент, чтобы положить мне на стол дело.

– Сколько это займет по времени? Много? – спрашивает Мириам, не сводя глаз с дочери.

– Надеюсь, нет, – отвечаю я, потом здороваюсь с бабушкой Рэчел, которая будет присутствовать в зале суда в качестве эмоциональной поддержки во время слушания. Поскольку Мириам сама свидетель по делу, в зале ей присутствовать не разрешат. Вот вам и очередная безвыходная ситуация: ребенок за свидетельской трибуной в большинстве случаев лишен даже поддержки со стороны матери.

– Это действительно необходимо? – в сотый раз спрашивает Мириам.

– Да, – отвечаю я, открыто глядя ей прямо в глаза. – Ваш бывший супруг отказался признать себя виновным. А это означает, что показания Рэчел – единственное, чем располагает обвинение, чтобы доказать, что насилие вообще имело место. – Я опускаюсь на колени перед Рэчел и останавливаю вращающееся кресло. – Знаешь что, – признаюсь я, – иногда, когда двери закрыты, я и сама люблю покрутиться.

Рэчел крепко обнимает плюшевую игрушку.

– А у вас голова не кружится?

– Нет. Я представляю себе, что летаю.

Открывается дверь и заглядывает мой старинный друг, Патрик. Он при полном параде, а не в гражданском, как обычно ходят детективы.

– Эй, Нина, ты слышала, что почте пришлось отозвать серию марок «Известные адвокаты»? Люди не знали, на какую сторону плюнуть.

– Детектив Дюшарм, – многозначительно говорю я, – сейчас я немного занята.

Он краснеет, и румянец выгодно подчеркивает цвет его глаз. В детстве я подтрунивала над Патриком из-за этого. Однажды я убедила его, когда нам было лет по пять, как сейчас Рэчел, что у него глаза голубые потому, что в черепе отсутствует мозг – только пустота и облака.

– Прости, я не знал. – Так он завоевывал всех присутствующих в помещении женщин; если бы он пожелал, они стали бы его марионетками и прямо здесь начали ходить колесом. Но тем Партик и отличался от остальных: он этого не хотел и никогда не пользовался своим обаянием. – Миссис Фрост, – официальным тоном произносит он, – наша договоренность о встрече остается в силе?

Наша встреча – это давняя привычка каждую неделю обедать в одной забегаловке в Сэнфорде.

– В силе. – Я умираю от любопытства, хочу узнать, почему Патрик так расфуфырился; каким ветром его занесло в наш суд – он служил в полиции Биддефорда и чаще всего имел дело с окружным судом. Но все это подождет. Я слышу, как за Патриком закрывается дверь, и поворачиваюсь к Рэчел. – Вижу, ты сегодня пришла не одна, а с другом. Знаешь, по-моему, ты первая девочка, которая принесла бегемота, чтобы показать его судье Маккою.

– Ее зовут Луиза.

– Красивое имя. И прическа у тебя тоже красивая.

– Сегодня утром пришлось кушать блины, – призналась Рэчел.

Стоит поаплодировать Мириам: крайне важно, чтобы Рэчел плотно позавтракала.

– Десять часов. Нам лучше поспешить.

В глазах Мириам стоят слезы, когда она наклоняется к дочери.

– Сейчас мамочка должна подождать здесь, – говорит она, изо всех сил пытаясь не расплакаться, но ее голос, такой бархатистый, пронизан болью.

Когда Натаниэлю было два года, он сломал руку. Я находилась в травмопункте, пока ему вправляли кости и накладывали гипс. Он так храбро держался – ни разу не заплакал! – но здоровой рукой настолько сильно вцепился в мою руку, что его ногти оставили крошечные следы-полумесяцы на моей ладони. И все время я думала о том, что лучше бы я сломала руку, разбила сердце – что угодно, лишь бы моему сыночку не приходилось испытывать такие страдания.

С Рэчел проще, чем со многими. Она нервничает, но держит себя в руках. Мириам правильно поступает. Я постараюсь свести к минимуму страдания для них обеих.

– Мамочка! – кричит Рэчел, и действительность накрывает, как тропический ливень. Бегемотиха падает на пол, и – другими словами не описать – девочка пытается влезть маме под кожу.

Я выхожу из кабинета и закрываю дверь, потому что меня ждет работа.


– Мистер Каррингтон, – спрашивает судья, – зачем мы вызываем в качестве свидетеля пятилетнего ребенка? Разве нет других способов решить это дело?

Фишер закидывает ногу за ногу и немного хмурится. Он отточил этот жест до филигранности.

– Ваша честь, меньше всего я хочу продолжать это дело.

«Кто бы спорил!» – думаю я.

– Но мой подзащитный не признаёт обвинение. С самого первого дня, как ступил в мой кабинет, он отрицает, что эти события имели место. Более того, обвинение не располагает ни уликами, ни свидетелями… Все, чем может оперировать миссис Фрост, – показания девочки и ее матери, которая любой ценой готова стереть бывшего мужа в порошок.

– Ваша честь, на этом этапе обвинение не добивается того, чтобы посадить его за решетку, – вступаю я. – Мы просто хотим, чтобы он отказался от опеки над девочкой и прекратил посещения дочери.

– Мой подзащитный – биологический отец Рэчел. Он понимает, что девочку могут настраивать против него, но он не собирается отказываться от своих родительских прав на дочь, которую любит и лелеет.

«Да. Да. Да». Я даже не слушаю. Да и не к чему: Фишер уже рисовался передо мной по телефону, когда звонил, чтобы отказаться от моего последнего предложения признать вину.

– Хорошо, – вздыхает судья Маккой. – Ведите девочку сюда.

В зале суда нет никого, только я, Рэчел, ее бабушка, судья, Фишер и подсудимый. Рэчел сидит с бабушкой и крутит хвост своей плюшевой бегемотихе. Я веду ее к свидетельской трибуне, но, когда девочка садится в кресло, из-за трибуны ее не видно.

Судья Маккой поворачивается к секретарю:

– Роджер, сходите ко мне в кабинет и принесите стул для мисс Рэчел.

Еще несколько минут уходит на усаживание свидетеля.

– Привет, Рэчел! Ты как? – начинаю я.

– Все хорошо, – шепотом отвечает она.

– Я могу подойти к свидетелю, ваша честь? – Если я буду стоять ближе, девочка не так будет бояться. Я продолжаю улыбаться, у меня даже челюсть сводит. – Рэчел, назови свое полное имя.

– Рэчел Элизабет Маркс.

– Сколько тебе лет?

– Пять. – Она в доказательство поднимает вверх пятерню.

– Ты устраивала вечеринку в честь дня рождения?

– Да. – Помолчав, Рэчел продолжает: – Вечеринка для принцесс.

– Держу пари, было весело. А подарки были?

– Угу. Мне подарили Барби-пловчиху. Она умеет плавать назад.

– Рэчел, а с кем ты живешь?

– С мамочкой, – отвечает она, скашивая глаза на скамью подсудимых.

– А еще кто-нибудь с вами живет?

– Больше никто, – шепчет девочка.

– А раньше с вами кто-то жил?

– Да, – кивает Рэчел. – Папа.

– Рэчел, ты в садик ходишь?

– Да, я занимаюсь у миссис Монтгомери.

– У вас в садике существуют правила?

– Да. Не драться, поднимать руку, если хочешь что-то сказать, не карабкаться по лестнице.

– А что происходит, если в школе нарушают правила?

– Учительница сердится.

– Ты понимаешь разницу между тем, чтобы говорить правду и говорить неправду?

– Правда – это когда рассказываешь то, что произошло, а неправда – когда что-то выдумываешь.

– Правильно. А в суде, где мы сейчас находимся, есть свои правила: ты должна говорить правду, когда тебе будут задавать вопросы. Нельзя ничего придумывать. Понимаешь?

– Да.

– Если ты говоришь маме неправду, что случается?

– Она сердится на меня.

– Можешь пообещать, что все сказанное тобой сегодня будет правдой?

– Угу.

Я делаю глубокий вдох. Первое препятствие преодолели.

– Рэчел, вон того мужчину с седыми волосами зовут мистер Каррингтон. У него есть к тебе несколько вопросов. Как думаешь, ты сможешь на них ответить?

– Смогу, – произносит Рэчел, но начинает нервничать. К этой стадии слушания я не могла ее подготовить: я не знала, какие будут вопросы и какими должны быть ответы на них.

Фишер, просто излучая уверенность, встает:

– Здравствуй, Рэчел.

Она прищуривается. Как я люблю эту девочку!

– Здравствуйте.

– Как зовут твоего медвежонка?

– Это бегемотиха! – Рэчел произносит это с таким презрением, на которое способен только ребенок, когда взрослые смотрят на ведро у него на голове и не видят, что это шлем астронавта.

– Ты знаешь, кто сидит рядом со мной?

– Мой папа.

– Ты в последнее время виделась с папой?

– Нет.

– Но ты помнишь то время, когда ты, папа и мама жили вместе в одном доме? – Фишер держит руки в карманах. Голос мягкий, как бархат.

– Угу.

– Мама с папой часто ссорились в коричневом доме?

– Да.

– И после этого папа переехал?

Рэчел кивает, потом вспоминает, что я предупреждала, что нужно проговаривать все ответы.

– Да, – бормочет она.

– После того, как папа переехал, ты рассказала о том, что с тобой произошло… кое-что о своем папе, верно?

– Угу.

– Ты рассказала, что папа трогал тебя за пипу?

– Да.

– А кому ты рассказала?

– Маме.

– И что мама сделала, когда ты ей рассказала?

– Заплакала.

– Ты помнишь, сколько тебе было лет, когда папа трогал тебя за пипу?

Рэчел пожевала губку.

– Я была еще маленькая.

– Ты тогда ходила в школу?

– Не знаю.

– Ты не помнишь, на улице было жарко или холодно?

– Я… не знаю.

– Ты не помнишь, на улице был день или ночь?

Рэчел начинает раскачиваться на стуле.

– Мама была дома?

– Не знаю, – шепчет она, и мое сердце ухает вниз. Вот сейчас мы ее потеряем.

– Ты сказала, что смотрела «Франклина». По телевизору или видеокассету?

Рэчел уже не смотрит Фишеру в глаза. Она вообще ни на кого из нас не смотрит.

– Не знаю.

– Все в порядке, Рэчел, – успокаивает Фишер. – Иногда трудно кое-что помнить.

Сидя за столом обвинения, я закатываю глаза.

– Рэчел, ты разговаривала с мамой до того, как пришла сегодня утром в зал суда?

Наконец-то: хоть что-то она знает! Рэчел поднимает голову и улыбается:

– Да!

– Сегодня утром ты впервые говорила с мамой о том, что пойдешь в суд?

– Нет.

– Раньше ты встречалась с Ниной?

– Угу.

Фишер улыбается:

– Сколько раз ты с ней беседовала?

– Целую кучу.

– Целую кучу… Она советовала тебе, что говорить, когда будешь стоять за этой трибуной?

– Да.

– А мама говорила тебе, что ты должна сказать, что папа тебя трогал?

Рэчел кивает, кончики косичек подскакивают.

– Угу.

Я закрываю папку с делом. Я понимаю, к чему ведет Фишер, на что он уже намекнул.

– Рэчел, – продолжает он, – а мама говорила тебе, что сегодня произойдет, если ты придешь сюда и скажешь, что папа трогал твою пипу?

– Да. Она сказала, что будет мною гордиться. Тем, что я такая смелая девочка.

– Спасибо, Рэчел, – благодарит Фишер и садится на место.

Десять минут спустя мы с Фишером стоим перед судьей в его кабинете.

– Я не намекаю, миссис Фрост, на то, что вы вложили свои слова в уста ребенка, – произносит судья. – Но я хочу сказать, что, как бы там ни было, девочка верит в то, что она поступает именно так, как от нее ожидаете вы с ее мамой.

– Ваша честь… – начинаю я.

– Миссис Фрост, преданность девочки своей матери намного сильнее, чем ее клятва говорить только правду. При подобных обстоятельствах любое обвинение, которое может выдвинуть штат, так или иначе может быть опровергнуто. – Он смотрит на меня с долей сочувствия. – Возможно, через полгода ситуация изменится, Нина. – Судья откашливается. – Я постановляю, что свидетель не правомочен выступать в суде в качестве свидетеля. У обвинения есть еще какие-либо ходатайства по этому делу?

Я чувствую на себе взгляд Фишера, исполненный не торжества, а сочувствия, и от этого вскипаю от злости.

– Я должна переговорить с мамой и девочкой, но, уверяю вас, обвинение подаст ходатайство о том, чтобы за потерпевшей сохранили право на повторное обращение в суд.

Это означает, что, когда Рэчел подрастет, мы сможем вновь выдвинуть обвинение и рассмотреть дело в суде. Разумеется, у Рэчел может не хватить духу. Или ее мама просто захочет, чтобы дочь продолжала жить, а не еще раз переживала прошлое. Судья это понимает, и я это понимаю, но ни один из нас не в силах ничего изменить. Просто так работает судебная система.

Мы с Фишером Каррингтоном выходим из кабинета.

– Благодарю вас, советник, – произносит он, я молчу. Мы расходимся в разных направлениях: одноименные заряды отталкиваются.


Я злюсь, потому что, во-первых, проиграла. Во-вторых, должна была принять сторону Рэчел, а оказалась на стороне преступника. В конечном итоге, именно я уговорила ее пойти на слушание – и все впустую.

Но ничего из этого не отражается на моем лице, когда я наклоняюсь, чтобы поговорить с Рэчел, которая ждет меня в моем кабинете.

– Ты сегодня была такой храброй! Я знаю, что ты говорила правду, и горжусь тобой. И мама тобой гордится. Хорошая новость для тебя – ты так отлично потрудилась, что тебе не придется проходить через это еще раз. – Разговаривая с девочкой, я смотрю ей прямо в глаза, чтобы смысл моих слов дошел до нее, чтобы она могла унести похвалу в кармане. – А сейчас, Рэчел, мне нужно поговорить с твоей мамой. Можешь подождать с бабушкой снаружи?

Мириам спадает с лица еще до того, как за Рэчел закрывается дверь.

– Что там случилось?

– Судья признал Рэчел неправомочной. – Я пересказываю все то, чего она не слышала. – А это означает, что мы не можем осудить вашего бывшего супруга.

– В таком случае как мне ее защитить?

Я складываю руки на столе и крепко хватаюсь за его края.

– У вас есть адвокат, который представлял вас во время бракоразводного процесса, миссис Маркс. Я бы с радостью с ним связалась. Продолжается расследование со стороны опекунского совета; возможно, они смогут каким-то образом сократить время визитов вашего бывшего супруга или присутствовать на них… Но факт остается фактом: прямо сейчас мы не можем привлечь вашего мужа к уголовной ответственности. Возможно, когда Рэчел немного повзрослеет.

– Когда она повзрослеет, – шепчет Мириам, – он сделает это с ней еще тысячи раз.

Крыть нечем, потому что это, вероятнее всего, правда.

Мириам падает духом прямо на моих глазах. Я видела такое десятки раз: сильные матери вдруг ломались, как рвется натянутый парус во время шторма. Она раскачивается взад-вперед, настолько крепко прижимая сцепленные руки к животу, что, кажется, перегибается пополам.

– Миссис Маркс, если я могу чем-то помочь…

– Что бы вы сделали на моем месте?

Ее голос вползает в меня змеей, и я резко подаюсь вперед.

– Я вам этого не говорила… – негромко произношу я. – Но я бы схватила Рэчел и бежала.

Несколько минут спустя я вижу через окно, как Мириам Маркс роется в своей сумочке. Наверное, ищет ключи. И, вполне вероятно, решимость.


Патрику многое нравится в Нине, но больше всего нравится то, как она входит в помещение. «Выход на сцену», – так говорила его мама, когда Нина влетала в кухню Дюшармов, угощалась печеньем «Орео» из банки, а потом останавливалась, чтобы дать возможность остальным себя догнать. Патрик уверен в одном: даже если он сидит спиной к двери, когда Нина входит, он это чувствует – пучок энергии, направленный ему в затылок, переключение внимания, когда взгляды всех присутствующих поворачиваются к ней.

Сегодня он сидит в пустом баре. В «Текиле-пересмешнике» чаще всего тусуются полицейские, а это означает, что здесь станет людно только ближе к вечеру. Если честно, то Патрик временами удивлялся тому, зачем это заведение открывается так рано: неужели только для того, чтобы они с Ниной могли регулярно по понедельникам встречаться за обедом? Он смотрит на часы, но и так знает, что пришел рано, – он всегда приходит рано. Патрик не хочет пропустить тот момент, когда она войдет, когда она безошибочно повернет к нему лицо, как стрелка компаса, всегда указывающая на север.

Стейвесант, бармен, переворачивает карту таро, лежащую на стойке. По всему видно, что он раскладывает пасьянс. Патрик качает головой.

– Тебе известно, что они не для этого предназначены?

– А я, черт побери, не знаю, что еще с ними делать. – Он раскладывает их по мастям: пики, червы, крести, бубны. – Их забыли в женском туалете. – Бармен гасит окурок и следует глазами за взглядом Патрика. – Господи боже, когда же ты во всем ей признаешься?

– Признаюсь в чем?

Но Стейвесант только качает головой и подвигает Патрику колоду карт.

– Держи. Тебе они нужнее.

– И что бы это значило? – удивляется Патрик, но в это мгновение в зал входит Нина. Воздух в баре звенит, как будто в поле, где полным-полно кузнечиков, и Патрик чувствует, что изнутри наполняется чем-то легким, как гелий, и, сам не замечая, встает с места.

– Всегда остаешься джентльменом, – говорит Нина, бросая свою черную сумочку у стойки бара.

– А еще и офицером, – улыбается ей Патрик. – Только представь!

Она не из тех девчонок, о которых мечтают все соседские мальчишки, – долго не была такой. В детстве у нее были веснушки, она носила протертые на коленях джинсы и так сильно стягивала волосы в конский хвост, что глаза становились раскосыми. Теперь она носит колготки и английские костюмы и уже пять лет не меняла свою короткую стрижку. Но когда Патрик подходит достаточно близко – для него она все равно пахнет как в детстве.

Нина окидывает взглядом полицейскую форму приятеля, пока Стейвесант ставит перед ней чашку с кофе.

– У тебя закончились чистые вещи?

– Нет, сегодня мне утро пришлось провести в школе, в младших классах, рассказывать о мерах безопасности во время Хеллоуина. Начальство настояло, чтобы я отправился туда в форме. – Она не успела попросить, как он уже протягивает ей два пакетика сахара для кофе. – Как прошло слушание по делу?

– Свидетеля признали неправомочным. – При этих словах ни один мускул не дрогнул на ее лице, но Патрик слишком хорошо ее знает, чтобы понять, насколько она страдает от этого. Нина помешивает кофе и улыбается. – Как бы там ни было, у меня есть для тебя дело. Ему посвящена моя встреча в два часа.

Патрик подпирает голову рукой. Когда он пошел в армию, Нина училась на юридическом. Она и тогда была его лучшим другом. Когда он служил в Персидском заливе на авианосце «Джон Ф. Кеннеди», то через день получал от нее письма и в них проживал жизнь, от которой отказался. Он выучил поименно всех профессоров в университете Мэна, которые вызывали особую ненависть студентов. Узнал, как страшно сдавать экзамен на адвоката. Понял по письмам, что такое влюбиться, когда Нина встретила Калеба Фроста, идя по вымощенной тропинке, которую он только-только выложил перед библиотекой. «Куда она меня приведет?» – поинтересовалась она. А Калеб ответил: «А куда бы вы хотели?»

К тому времени, когда у Патрика истек срок контракта, Нина вышла замуж. Патрик решил осесть в одном из тех местечек, названия которых можно выпалить одним духом: Шони, Покателло, Гикори. В своем желании он зашел настолько далеко, что арендовал грузовик с прицепом и уехал на две тысячи километров от Нью-Йорка, в Райли, штат Канзас. Но в конечном итоге оказалось, что из Нининых писем он слишком многому научился, поэтому переехал назад в Биддефорд, просто потому что не мог оставаться вдалеке.

– А потом, – продолжает Нина, – на масленку прыгнула свинья и испортила всю вечеринку.

– Шутишь? – смеется Патрик, подыгрывая. – И как поступила хозяйка?

– Патрик, черт побери, ты меня не слушаешь!

– Конечно слушаю. Но, боже мой, Нина… Частички мозгового вещества на пассажирском сиденье, которые не принадлежат ни одному из пассажиров машины? С таким же успехом это могла быть и свинья, о которой ты рассказываешь. – Патрик качает головой. – Кто станет оставлять на коврике в чужой машине кору своего головного мозга?

– Вот ты мне и скажи. Ты же детектив.

– Хорошо. Пальцем в небо? Машина после ремонта. Подсудимый купил уже подержанную машину и понятия не имел, что ее предыдущий хозяин удалился на покой в уединенное место, а свои мозги разбросал на переднем сиденье. Машину хорошенько почистили, чтобы придать ей товарный вид… но не слишком тщательно для упрямых сотрудников лаборатории штата Мэн.

Нина помешивает кофе, потом протягивает руку к тарелке Патрика за картофелем фри.

– Нет ничего невозможного, – признает она. – Придется отследить машину.

– Я могу дать тебе наводку на парня, которого мы однажды использовали в качестве информатора, – он занимался продажей подержанных автомобилей до того, как подался в наркоторговлю.

– Передай мне все, что у вас есть на него. Оставь дома, в почтовом ящике.

Патрик качает головой:

– Не могу. Это федеральное преступление.

– Шутишь? – смеется Нина. – Ты же не бомбу подкладываешь. – Но Патрик даже не улыбается, для него весь мир состоит из правил. – Ладно. Тогда оставь бумаги у входной двери. – Она бросает взгляд на пикающий пейджер, который сняла с пояса юбки. – Вот черт!

– Что там?

– Из садика Натаниэля. – Она достает сотовый телефон из черной сумочки и набирает номер. – Здравствуйте, это Нина Фрост. Да. Конечно. Нет, я понимаю. – Она нажимает отбой и набирает следующий номер. – Питер, это я. Слушай, мне только что звонили из садика Натаниэля. Я должна его забрать, Калеб на работе. Мне еще нужно подать два ходатайства об исключении улик по делам о вождении в нетрезвом виде. Прикроешь меня? Обратись с ходатайством… мне все равно… просто хочу от них избавиться. Да. Спасибо.

– Что с Натаниэлем? – спрашивает Патрик, когда она опускает телефон назад в сумочку. – Заболел?

Нина прячет глаза, она выглядит смущенной.

– Нет, в садике особо подчеркнули, что он здоров. Сегодня день с самого утра не задался. Готова поспорить, что ему просто необходимо посидеть со мной на крылечке и собраться с силами.

Патрик и сам много часов провел на крыльце с Натаниэлем и Ниной. Их любимая игра осенью – спорить на конфеты «Херши», какой лист первым упадет с выбранного дерева. Нина играет ради победы – как и все, что она делает в своей жизни, – но потом заявляет, что и так слишком толстая, чтобы лакомиться выигрышем, поэтому отдает все свои конфеты Натаниэлю. Когда Нина рядом с сыном, она кажется… как бы это поточнее сказать… более сияющей, более красочной – и более нежной. Когда они смеются, соприкасаясь головами, Патрик иногда видит перед собой не прокурора, которым она является теперь, а ту маленькую девочку, своего товарища по детским проделкам.

– Я мог бы забрать его, – предлагает Патрик.

– Да. Только его в почтовом ящике не оставишь, – усмехается Нина и берет с тарелки Патрика вторую половину бутерброда. – Спасибо, конечно, но мисс Лидия настаивала на том, чтобы приехала именно я. И можешь мне поверить, тому, кто попадает этой женщине под горячую руку, не позавидуешь. – Нина откусывает от бутерброда и протягивает остаток Патрику. – Я позже позвоню тебе. – Она уже спешит к выходу, Патрик даже не успевает попрощаться.

Он глядит ей вслед. Иногда он удивляется: она когда-нибудь останавливается? Если она так быстро несется по жизни, то даже не понимает физический смысл траектории своего движения: изогни кривую времени – и даже вчерашний день покажется необычным. И, разумеется, Нина точно забудет ему позвонить. Вместо этого ей перезвонит сам Патрик и поинтересуется здоровьем Натаниэля. Она извинится и скажет, что вот-вот собиралась ему звонить. А Патрик… что ж, Патрик, как всегда, простит ее.


– Перенос поведения, – повторяю я, глядя мисс Лидия прямо в глаза. – Неужели Натаниэль опять пригрозил Дэнни, что я посажу его в тюрьму, если он не даст поиграть динозаврами?

– Нет, на этот раз агрессивное поведение. Натаниэль разрушал то, что строили другие дети: сбивал ногами кубики, а потом почеркал то, что нарисовала другая девочка.

Я одариваю воспитательницу своей самой чарующей улыбкой:

– Натаниэль сегодня с утра сам не свой. Может быть, это какой-то вирус?

Мисс Лидия хмурится.

– Не думаю, миссис Фрост. Есть и другие примеры… сегодня он взобрался на лестницу и прыгнул с самого верха…

– Дети постоянно шалят!

– Нина, – мягко произносит мисс Лидия, мисс Лидия, которая за все четыре года ни разу не назвала меня по имени, – до того, как сегодня утром пойти в школу, Натаниэль разговаривал?

– Да, конечно… – начинаю я и тут же замолкаю. Мокрая постель, скомканный завтрак, плохое настроение – все это я помню о Натаниэле, но за сегодняшнее утро я слышу только собственный голос.


Голос своего сына я бы узнала из тысячи. Высокий и журчащий, как ручеек; раньше я мечтала о том, чтобы закупорить его в бутылку, как сделала морская ведьма, которая украла голосок Русалочки. Он путает – «экскарватор», «карватка», «слойка-стройка», – где встречается подряд много согласных, поэтому продолжает казаться еще маленьким; исправится произношение, и он повзрослеет раньше, чем я буду к этому готова. И так все меняется слишком быстро. Натаниэль больше не путает местоимения, научился произносить двойные согласные – хотя мне очень не хватает того, как он говорил «ваная», словно коп с улицы Бауэри. Единственное, к чему можно придраться: Натаниэль абсолютно не умеет произносить звуки «л» и «р».

Вспоминаю, как мы сидим за кухонным столом. Блины – в форме привидений с шоколадными крошками вместо глаз – горкой лежат перед нами, тут же бекон и апельсиновый сок. Плотный завтрак – наше с Калебом «отступное» Натаниэлю по воскресеньям, когда мы чувствовали за собой вину, что не можем отвести его в церковь. Солнечный луч падает на край моего стакана, и в тарелку ко мне спускается радуга.

– Противоположный левому? – спрашиваю я.

Не моргнув глазом Натаниэль отвечает:

– Пгавый.

Калеб переворачивает блинчик на сковороде. В детстве он шепелявил. И слушать Натаниэля ему невыносимо больно, потому что он боится, что сына тоже станут жестоко дразнить. Он считает, что нам следует исправлять Натаниэля, и даже спросил у мисс Лидии, может ли логопед исправить неправильное произношение. Он полагает, что ребенок, который в следующем году идет в подготовительный класс, должен обладать красноречием актера Лоуренса Оливье.

– В таком случае противоположный белому?

– Чегный.

– Пррравый, – с нажимом произносит Калеб. – Повтори. Прравый.

– Пгггавый.

– Оставь его в покое, Калеб, – прошу я мужа.

Но он не успокаивается.

– Натаниэль, – гнет он свое, – противоположный левому – правый. А противоположный правому…

Натаниэль на секунду задумывается.

– Пгямой, – отвечает он.

– Помоги ему Господи, – бормочет Калеб, отворачиваясь к плите.

Я же просто подмигиваю Натаниэлю.

– Вероятно, Он так и сделает, – говорю я.


На стоянке перед садиком я присаживаюсь перед сыном, чтобы наши глаза находились на одном уровне.

– Милый, скажи, что произошло?

Ворот его рубашки перекручен, руки в красной пальчиковой краске. Он смотрит на меня огромными темными глазищами и молчит.

Все слова, которые он не произносит, комом застревают у меня в горле.

– Милый, – повторяю я. – Натаниэль…

«Мы считаем, что ему лучше пока побыть дома, – сказала мисс Лидия. – Возможно, вы проведете этот день вместе».

– Ты этого хочешь? – вслух спрашиваю я, и мои руки с его плеч скользят к его кругленькому личику. – С пользой провести время?

Улыбаясь изо всех сил, я заключаю сына в объятия. Он, тяжелый и теплый, точно ложится в мои руки: в определенные моменты жизни Натаниэля – когда он только родился или был еще младенцем – я была уверена, что мы две половинки одного целого.

– У тебя горлышко болит?

Он качает головой.

– Что-нибудь болит?

Очередное покачивание.

– Тебя что-то расстроило в школе? Кто-то что-то обидное сказал? Ты можешь рассказать, что произошло?

Три вопроса подряд – слишком много для него, чтобы обдумать, что уж говорить о том, чтобы на них ответить. Но я продолжаю надеяться, что Натаниэль вот-вот ответит.

Неужели миндалины настолько распухли, что затрудняют речь? Неужели так молниеносно развивается острый фарингит? Разве при менингите первые признаки – не боль в шее?

Натаниэль раскрывает губы – сейчас он мне все расскажет! – но его ротик остается пустой, молчаливой пещерой.

– Все в порядке, – успокаиваю я, хотя это не так, отнюдь не в порядке.


Калеб приезжает к педиатру, когда мы как раз ждем своей очереди. Натаниэль сидит рядом с железной дорогой «Брио» и возит паровозик по кругу. Я бросаю гневные взгляды на медсестру в приемной, которая, похоже, совершено не понимает, что мы не можем ждать, дело безотлагательное: мой сын сам не свой, и это не какая-то банальная простуда. Нас должны были принять еще полчаса назад.

Калеб тут же бросается к Натаниэлю, пытаясь втиснуться в пространство, отведенное детям для игр.

– Привет, дружище. Неважно себя чувствуешь, да?

Натаниэль пожимает плечами, но молчит. Одному Богу известно, сколько времени он уже не разговаривает!

– Натаниэль, у тебя что-то болит? – продолжает расспрашивать Калеб, и этого я вынести уже не в силах.

– Неужели ты думаешь, что я у него не спрашивала? – взрываюсь я.

– Не знаю, Нина. Я только приехал.

– Знаешь, Калеб, он не разговаривает. Он не отвечает на мои вопросы.

Другими словами, горькая правда, что мой сын заболел не свинкой и не бронхитом – ни одной из тех болезней, которые я могла бы понять, – угнетает еще больше. Странные случаи, подобные нынешнему, всегда оказываются чем-то ужасным: бородавка, которую невозможно удалить, пустит метастазы и станет раковой опухолью, а тупая головная боль превратится в опухоль головного мозга.

– Я даже не уверена, слышит ли он вообще, что я сейчас говорю. Знаю одно: какой-то вирус поражает его голосовые связки.

– Вирус. – Молчание. – Вчера он плохо себя чувствовал, а сегодня утром ты вытолкала его в садик, несмотря на то…

– Значит, это я виновата?

Калеб смерил меня тяжелым взглядом.

– Я хочу сказать только одно: в последнее время ты была слишком занята.

– Ты намекаешь, что я должна извиниться за то, что мой график работы, в отличие от твоего, ненормированный? Что ж, извини. Я попрошу, чтобы потерпевших насиловали и избивали в более удобное время.

– Нет, ты просто надеешься, что у твоего сына хватит здравого смысла заболеть, когда у тебя не будут назначены слушания в суде.

Я не сразу нахожу, что ответить, настолько раздражена.

– Это просто… просто…

– Это правда, Нина. Почему в первую очередь ты думаешь о чужих детях?

– Натаниэль!

Вкрадчивый голос медсестры педиатра, словно топором, рассекает воздух между нами. Я не могу понять, что означает выражение ее лица, и не уверена, станет ли она говорить о молчании Натаниэля или неумении его родителей держать язык за зубами.


Такое чувство, что он наглотался камней: как будто его горло набито галькой, которая трется друг о друга и перемещается каждый раз, как он пытается что-то произнести. Натаниэль лежит на столе для осмотра, а доктор Ортис нежно гладит его шею под подбородком, а потом обматывает горло толстой щекочущей трубкой. На экране компьютера, который в кабинет привезла медсестра, возникают черно-белые пятна – совершенно на него не похожие.

Когда он сгибает розовый пальчик, то может дотянуться до прорези на кожаной поверхности стола. Внутри пена – облако, которое можно разорвать.

– Натаниэль, – просит доктор Ортис, – можешь попробовать что-то мне сказать?

Родители смотрят на него не отрываясь. Это напомнило ему случай в зоопарке, когда Натаниэль стоял перед аквариумом с рептилией целых двадцать минут, надеясь, что если он простоит достаточно долго, то змея выползет из своего убежища. В тот момент ему больше всего на свете хотелось увидеть гремучую змею, но она так и не показалась. Иногда Натаниэль задавался вопросом: а есть ли там вообще змея?

Сейчас он поджал губы. Почувствовал, как горло открылось, как роза. Звук идет у него из живота, натыкается на душащие его камни… и не достигает губ.

Доктор Ортис наклоняется ближе.

– Ты можешь, Натаниэль, – настаивает она. – Только попытайся.

Но он же пытается. Он пытается изо всех сил – едва не раскалывается пополам. У него под языком застряло слово, которое он так хочет сказать своим родителям: «Перестаньте».


– Ультразвук не показывает ничего необычного, – говорит доктор Ортис. – Никаких полипов или припухлостей голосовых связок, с физической точки зрения Натаниэль может разговаривать. – Она смотрит на нас ясными серыми глазами. – У Натаниэля в последнее время были проблемы со здоровьем?

Калеб смотрит на меня, я отвожу взгляд. Это я дала Натаниэлю тайленол, это я молила о том, чтобы не было температуры, потому что у меня было такое напряженное утро. И что? Девять из десяти матерей поступили бы точно так же… а последняя крепко задумалась бы, прежде чем поддаться этому искушению.

– Вчера, когда он вернулся из церкви, у него болел живот, – рассказывает Калеб, – и он продолжает писаться по ночам.

Но это не заболевание. Все дело в чудовищах, которые прячутся под кроватью, или привидениях, которые заглядывают в окна. Это не имеет никакого отношения к внезапной потере речи. Я замечаю, как заливается краской стыда играющий в углу Натаниэль, и неожиданно сержусь на Калеба за то, что он вообще затронул эту тему.

Доктор Ортис снимает очки и протирает стекла.

– Иногда то, что кажется заболеванием, таковым не является, – медленно произносит она. – Иногда цель всего – привлечь внимание.

Она не знает моего сына, как знаю его я, даже приблизительно. Как будто пятилетний ребенок способен к таким макиавеллиевским интригам!

– Он даже может сам себе не отдавать отчета в своем поведении, – продолжает врач, читая мои мысли.

– И что нам делать? – говорим мы с Калебом одновременно.

– Может, стоит обратиться к специалисту?

Врач отвечает на мой вопрос:

– Именно это я и собиралась посоветовать. Давайте я позвоню и поговорю с доктором Робишо, сможет ли она принять вас сегодня.

Да, именно это нам и нужно: отоларинголог, который специализируется на подобного рода заболеваниях; врач, который мог бы прикоснуться к Натаниэлю и уловить ту крошечную «проблемку», которую можно решить.

– В какой больнице принимает доктор Робишо? – интересуюсь я.

– В Портленде, – отвечает педиатр. – Она психиатр.


Июль. Городской бассейн. В штате Мэн сорокоградусная жара. Рекордная отметка.

– А если я утону? – спрашивает у меня Натаниэль. Я стою у края, где мелко, и наблюдаю, как он таращится на воду, как будто это зыбучие пески.

– Неужели ты думаешь, что я дам тебя в обиду?

Похоже, он задумался.

– Нет.

– Тогда прыгай. – Я протягиваю руки к сыну.

– Мам! А если бы это была раскаленная лава?

– Во-первых, я не стала бы надевать купальник.

– А если я зайду в воду, а мои руки и ноги перестанут слушаться?

– Не перестанут.

– А вдруг?

– Маловероятно.

– Одного раза будет достаточно, – рассудительно замечает Натаниэль, и я поняла, что он подслушивал, когда я репетировала заключительную речь в душе.

Идея! Я округлила рот, подняла руки и стала опускаться на дно бассейна. В ушах шумела вода, и медленно вращался окружающий мир. Я досчитала до пяти, а потом голубая гладь всколыхнулась, как будто передо мной что-то разорвалось. Внезапно под водой оказался Натаниэль, и он плыл – в глазах звездочки, а из носа и рта вырываются пузырьки воздуха. Я подхватила его, крепко прижала к себе и вынырнула на поверхность.

– Ты спас меня, – сказала я.

Натаниэль обхватил мое лицо руками.

– Пришлось спасать, – ответил он. – Чтобы ты могла спасти меня в ответ.


Первое, что он делает, – это рисует картинку, на которой лягушка пожирает луну. Поскольку у доктора Робишо не нашлось черного карандаша, Натаниэлю пришлось зарисовать ночное небо синим. Он так сильно давит на карандаш, что тот ломается у него в руке, а потом пугается, что на него будут кричать.

Но никто не кричит.

Доктор Робишо сказала, что он может делать все, что захочет, а остальные будут сидеть и наблюдать за его игрой. Все – это мама, папа и новый доктор, у которого такие седые с желтизной волосы, что можно разглядеть под ними родничок, пульсирующий, как сердце. В кабинете стоит пряничный кукольный домик, лошадка-каталка для детей младше Натаниэля, бескаркасное кресло в форме бейсбольной рукавицы. Тут еще есть карандаши, краски, марионетки, куклы. Когда Натаниэль переходил от одной игры к другой, он заметил, что доктор Робишо что-то записывает в папке с зажимом. Неужели она тоже рисует? И есть ли у самого врача недостающие карандаши?

Время от времени врач задает вопросы, на которые он не может ответить, даже если бы и захотел: «Ты любишь лягушек, Натаниэль?» Или еще: «Этот стул удобный, согласен?» Взрослые очень часто задают глупые вопросы, даже когда на самом деле не хотят слышать ответы. Лишь однажды доктор Робишо задала вопрос, на который Натаниэлю захотелось ответить. Он нажимает кнопку на небольшом пластмассовом диктофоне, и раздается знакомый звук: Хеллоуин и слезы – все в унисон.

– Это песни китов, – сказала доктор Робишо. – Ты слышал их раньше.

«Да, – хотелось крикнуть Натаниэлю, – но я подумал, что это я плакал изнутри!»

Врач заводит разговор с родителями, произносит длинные слова, которые скользят ему в ухо, а потом поджимают хвост и убегают, как кролики. Скучающий Натаниэль снова полез под стол, чтобы поискать черный карандаш. Он приглаживает уголки рисунка. Потом замечает куклу в центре.

Это кукла-мальчик. Он сразу видит это, как только переворачивает ее. Натаниэль не любит кукол, он с ними не играет. Но он тянется за этой валяющейся на полу игрушкой. Поднимает куклу. Поправляет ручки и ножки, чтобы больше не казалось, что кукле больно.

Потом он опускает глаза и видит синий сломанный карандаш, который продолжает сжимать в руке.


Избитое выражение: «Любой психиатр вспоминает Фрейда». Соматоформное нарушение («Диагностическое и статистическое руководство по психическим заболеваниям», том IV) – термин для заболевания, которое Зигмунд назвал истерией и которому подвержены молодые женщины, чья реакция на потрясение выражается в сильном физическом недомогании безо всяких физиологических предпосылок.

Другими словами, доктор Робишо утверждает, что разум может заставит тело болеть. Это происходит не так часто, как случалось во времена Фрейда, потому что в наши дни существуют менее травмирующие способы выплеснуть эмоциональный стресс. Но время от времени встречаются и подобные случаи, чаще всего у детей, которые не располагают достаточным словарным запасом, чтобы объяснить, что же их расстроило.

Я бросаю взгляд на Калеба: интересно, а он этому верит? Откровенно говоря, я просто хочу забрать Натаниэля домой. Хочу позвонить одному свидетелю, который как-то выступал в качестве эксперта, отоларингологу из Нью-Йорка, и попросить его посоветовать, к какому специалисту в Бостоне обратиться, чтобы он осмотрел моего сына.

Вчера Натаниэль чувствовал себя отлично. Я не педиатр, но даже мне понятно, что нервный срыв за одну ночь не происходит.

– Эмоциональная травма, – негромко уточняет Калеб. – Какая, например?

Доктор Робишо что-то говорит, но я уже не слышу. Не свожу глаз с сидящего в уголке Натаниэля. На коленях у него попой кверху лежит кукла. Одной рукой он пытается засунуть карандаш ей между ягодицами. Его лицо – боже мой! – абсолютно ничего не выражает.

Я видела подобное тысячи раз. Я побывала в кабинетах у сотни психиатров. Сидела в уголке, как муха на стеночке, когда ребенок показывал то, что не умел выразить словами. Когда ребенок доказывал мне то, что я должна выступить обвинителем по этому делу.

Внезапно я оказываюсь на полу рядом с Натаниэлем, хватаю его за плечи, не отвожу взгляда от его глаз. Через мгновение он уже у меня в объятиях. Мы раскачиваемся взад-вперед в невесомости, и ни у одного из нас не хватает слов, чтобы признаться, что мы знаем правду.


За игровой площадкой в садике, по другую сторону холма, в лесу живет ведьма.

Мы все знаем о ней. И все верим. Хотя никто ее не видел, но это и хорошо, потому что того, кто увидит ведьму, она заберет.

Эшли говорит: если чувствуешь, как ветер щекочет тебе сзади шею, и не можешь унять дрожь – значит, ведьма подошла слишком близко. Она носит фланелевую куртку, которая делает ее невидимой. А звук ее шагов напоминает шорох падающих листьев.

В нашу группу ходил Уилли. У него были настолько глубоко посаженные глаза, что иногда они терялись на лице. От него пахло апельсинами. Ему разрешали носить сандалии, даже когда на улице стало холодно. Ноги у него синели, становились грязными, а моя мама качала головой и говорила: «Видишь?» Я все видел… и жалел, что мне нельзя носить сандалии. Все дело в том, что однажды Уилли сидел рядом со мной за обедом, макал свое печенье из муки грубого помола в молоко, пока оно не образовало на дне липкую горку… а на следующий день он уже не пришел. Он исчез и больше никогда не возвращался.

В секретном убежище под горкой Эшли рассказывает нам, что его забрала ведьма.

– Она произносит твое имя, и после этого ты становишься безвольным и делаешь все, что она прикажет. Сделаешь все, что она хочет.

Летти заливается слезами.

– Она его съест. Она съест Уилли!

– Слишком поздно, – произносит Эшли, и в ее руке появляется белая-белая кость.

Она кажется слишком маленькой, чтобы принадлежать Уилли. Слишком маленькой для любого создания, способного передвигаться на своих двоих. Но мне ли не знать, что это такое! Это я нашел ее, когда копался в растущих у забора одуванчиках. Я сам дал ее Эшли.

– А сейчас она охотится за Дэнни, – говорит Эшли.

Мисс Лидия во время переклички сказала нам, что Дэнни заболел. Мы повесили его фотографию на доску «Что нового», на той стороне, где отмечаем печальные происшествия. После перерыва мы собирались нарисовать ему открытку.

– Дэнни болеет, – возражаю я Эшли, но девочка лишь меряет меня таким взглядом, как будто я самый глупый человек на свете.

– Неужели ты думаешь, что нам скажут правду? – удивляется она.

Поэтому, когда мисс Лидия отвернется, мы – самые смелые: Эшли, Питер, Брианна и я – проползем под забором через лаз, который вырыли собаки и кролики. Мы спасем Дэнни. Мы найдем его раньше ведьмы.

Но мисс Лидия находит нас первой. Она велит нам вернуться в группу, сесть на «скамью шалуна» и пообещать, что мы больше никогда, никогда, никогда не уйдем с площадки. Разве мы не понимаем, что могли пострадать?

Брианна смотрит на меня. Конечно мы понимаем, именно поэтому и пошли.

Питер начинает плакать и рассказывает ей о ведьме, о том, что сказала Эшли. Брови мисс Лидии лезут вверх, как толстые черные гусеницы.

– Это правда?

– Питер врет. Он все выдумал, – даже не моргнув глазом, отрицает все Эшли.

И я сразу понимаю, что ведьма уже добралась и до нее.

Глава 2

Понимаешь одно: такое всегда случается с человеком неожиданно. Будешь идти по улице и удивляться тому, как окружающие могут вести себя так, словно ничего не произошло? Словно Земля не сместилась с оси? Станешь рыться в памяти в поисках знаков и сигналов, уверенный в том, что одно мгновение и – ага! – получишь разгадку. Станешь так сильно молотить кулаками в дверцы кабинки в общественном туалете, что на руках останутся синяки; расплачешься оттого, что кассир при въезде на платную магистраль или на парковку пожелает тебе удачного дня. Станешь мучиться вопросом: «Как же так?» Станешь винить себя: «А если бы…»

Мы с Калебом едем домой, и между нами пропасть. По крайней мере, создается впечатление, что зияющая пустота разделяет нас, – на нее невозможно не обращать внимания, однако мы оба делаем вид, что не замечаем ее. На заднем сиденье спит Натаниэль, сжимая в руке недоеденный леденец, который ему подарила доктор Робишо.

Мне трудно дышать. Все дело в этой пропасти, которая так сильно разрастается, что сердцу не хватает места в груди.

– Он должен нам сказать, кто это, – наконец произношу я. Слова рвутся с губ, словно поток реки. – Должен.

– Он не может.

В этом-то все и дело. Тупик. Натаниэль не сможет сказать, даже если бы и захотел. Он пока не умеет ни читать, ни писать. Пока он не сможет как-то сказать – винить некого. Пока он не сможет говорить, нельзя возбудить дело – и сердце разрывается.

– Возможно, психиатр ошиблась, – выдвигает предположение Калеб.

Я разворачиваюсь к мужу:

– Ты не веришь Натаниэлю?

– Я верю только в то, что он пока ничего не сказал. – Он смотрит в зеркало заднего вида. – Не хочу больше это обсуждать. Особенно в присутствии сына.

– Думаешь, если мы будем молчать, все самой собой рассосется?

Калеб молчит.

– Следующий поворот наш, – сухо напоминаю я, потому что Калеб продолжает ехать в левом ряду.

– Я знаю, Нина, куда ехать. – Он поворачивает направо, включает поворот у знака съезда. Но через минуту проезжает мимо съезда на боковую дорогу.

– Ты только что… – Упрек застревает у меня в горле, когда я вижу его лицо, перекошенное от горя. Мне кажется, он даже не понимает, что плачет. – Калеб…

Я протягиваю к нему руку, но мешает эта чертова пропасть. Калеб поворачивает в парк, выходит из машины и идет вдоль дорожного кармана, делая глубокие вдохи, от которых раздувает грудную клетку.

Через минуту он возвращается.

– Я развернусь и назад, – сообщает он. Мне? Натаниэлю? Самому себе?

Я киваю. И думаю: «Если бы это было так легко».


Натаниэль крепко стискивает зубы, чтобы впитывать в себя гул дороги. Он не спит, а только делает вид, что само по себе тоже неплохо. Родители разговаривают, но настолько тихо, что он не всегда улавливает окончание фраз. Возможно, он больше никогда не будет спать. Может быть, он будет, как дельфин, всегда наполовину бодрствовать.

Мисс Лидия рассказывала им в прошлом году о дельфинах, после того как они превратили класс с помощью голубой гофрированной бумаги в океан и расклеили блестящих морских звезд. Оттуда Натаниэль и узнал обо всем: дельфины закрывают один глаз и отключают одну половину мозга – одна сторона спит, когда другая остается настороже. Ему известно, что самки дельфинов плывут за своими спящими детенышами и подталкивают их в подводные течения, как будто их соединяют невидимые нити. Он знает, что пластмассовые кольца, которыми скрепляют упаковку из шести баночек кока-колы, могут поранить дельфинов, заставить их выброситься на берег. И тогда, даже несмотря на то что они дышат кислородом, они там погибают.

Еще Натаниэль знает: если бы он мог, то открыл бы окно и выпрыгнул из машины, да так далеко, что перелетел бы через дорожное ограждение и высокий забор вдоль отвесного скалистого утеса и нырнул прямо в расстилающийся внизу океан. У него была бы скользкая серебристая кожа и на губах постоянно играла улыбка. У него был бы особый орган – как сердце, но другой, наполненный маслом, и его назвали бы «дыней», как овощ, который мы едим летом. За одним исключением: этот орган находился бы на лбу и помогал ему ориентироваться даже в самых черных глубинах океана.

Натаниэль представил себе, как плывет от берегов Мэна на другой край земли, где уже наступило лето. Он сильно-сильно жмурится, сосредоточивается на том, чтобы издать радостный звук, на том, чтобы плыть на этот звук и слышать, как он эхом возвращается к нему.


Несмотря на то что Мартин Точер, кандидат медицинских наук, считается крупным специалистом в своей области, он бы с радостью обменял свои лавры на то, чтобы полностью лишиться предмета своих исследований. Обследовать одного ребенка в поисках доказательств сексуального насилия – более чем достаточно, а то, что он завален сотнями дел в одном штате Мэн, тревожит невероятно.

Объект исследований лежит на смотровом столе под воздействием обезболивающих. Это он бы и сам посоветовал, учитывая травмирующий характер обследования, но не успел и рта раскрыть, как мать потерпевшего попросила вколоть обезболивающее. Сейчас Мартин занимается непосредственно процедурой осмотра, проговаривая результаты вслух, чтобы их можно было записать.

– Головка полового члена в норме, цвет кожи – ноль. – Он поворачивает ребенка. – Осматриваю анальное отверстие… имеются многочисленные видимые уже заживающие ссадины, размером один на полтора сантиметра, в среднем диаметром один сантиметр.

Он берет со стоящего столика рядом анальный расширитель. Если бы были дополнительные разрывы слизистых оболочек выше на стенках прямой кишки, они бы уже знали – ребенок испытывал бы физическое недомогание. Но он все равно смазывает инструмент и бережно вводит его в анальное отверстие, подсвечивает себе, вытирает прямую кишку длинным ватным тампоном. «Слава богу!» – думает Мартин.

– Кишка на восемь сантиметров чистая.

Он стаскивает перчатки и маску, моет руки, оставляет медсестер будить ребенка. Это легкий наркоз, от него мальчик быстро очнется. Только он перешагивает порог операционной, как к нему бросаются родители.

– Как он? – спрашивает отец.

– С Натаниэлем все в порядке, – отвечает Мартин. Все от него ждут именно этих слов. – Возможно, днем он будет немного вялым, но это абсолютно нормально.

Мать отбрасывает все экивоки:

– Что-нибудь обнаружили?

– По всей видимости, мы обнаружили доказательства того, что ребенок подвергся насилию, – мягко отвечает врач. – Есть заживающие ректальные ссадины. Сложно определить, когда они нанесены, но явно не свежие. Возможно, прошла неделя или около того.

– Улики указывают на то, что было проникновение? – спрашивает Нина Фрост.

Мартин кивает.

– Повреждения не могли быть получены вследствие падения с велосипеда, например.

– Мы можем его увидеть? – Это уже спрашивает отец мальчика.

– Скоро. Медсестры вас вызовут, когда он отойдет от наркоза.

Он собирается уходить, но миссис Фрост удерживает его за руку.

– Вы можете определить, повреждения получены в результате введения полового члена? Пальца? Или какого-либо инородного предмета?

Родители обычно спрашивают, не продолжают ли их дети испытывать боль после насилия. Отразятся ли полученные шрамы на здоровье ребенка в дальнейшем? Будут ли они в будущем помнить, что с ними произошло? Но от этих вопросов у Мартина Точера возникает ощущение, что он находится на перекрестном допросе.

– Не существует способа узнать такие подробности, – отвечает врач. – Все, что мы можем утверждать на данном этапе: да, что-то произошло.

Мать отворачивается и натыкается на стену. Поникает. И через секунду уже превращается в маленький воющий клубок на полу. Муж заключает ее в объятия, чтобы утешить. Мартин направляется назад в операционное отделение и понимает, что впервые за день увидел, что она ведет себя как настоящая мать.


Я знаю, это глупо, но я человек суеверный. Не то чтобы я бросала рассыпавшуюся соль через плечо, или гадала на выпавших ресничках, или надевала в суд счастливые туфли – я просто верю, что моя удача напрямую зависит от невезения других. В начале своей карьеры я умоляла, чтобы мне давали дела о сексуальном насилии и растлении малолетних – ужасы, с которыми никто не хотел работать. Я убеждала себя: если изо дня в день я буду сталкиваться лицом к лицу с проблемами других, это волшебным образом убережет меня от того, чтобы столкнуться с собственными.

Когда постоянно видишь насилие – привыкаешь к жестокости. Не морщишься от вида крови, не моргнув глазом можешь произнести слово «изнасилование». Однако оказывается, что это броня пластмассовая. Что оборона рушится, когда кошмары настигают тебя в собственной постели.

Натаниэль тихонько играет на полу в своей комнате. Он еще немного вялый после наркоза. Он возит крошечные машинки по игрушечной трассе. Они с жужжанием подъезжают к определенному месту, стартовому ускорителю, и внезапно выстреливают на большой скорости вдоль магистрали через челюсти питона. Если машинка хотя бы на секунду замедлит движение, змеиные челюсти смыкаются. Машинка Натаниэля каждый раз с неизменным успехом выигрывает.

Мои уши наполняются словами, которые не произносит Натаниэль: «А что на обед? Можно поиграть на компьютере? Ты видела, как быстро ехала машинка?» Он сжимает машинку в руках, как великан; в этом придуманном мире он сам всему хозяин.

Челюсти питона с лязгом смыкаются – звук настолько громкий, что я подпрыгиваю. И тут чувствую, как по моей ноге едут мягкие колеса, забираясь все выше по позвоночнику. Игрушечная машинка Натаниэля уже едет по широкому проспекту моей руки. Он паркуется у меня на ключице, потом одним пальчиком касается слез, текущих по моим щекам.

Натаниэль опускает машинку на игрушечную магистраль и забирается ко мне на колени. Когда он плотнее приникает ко мне, я чувствую его горячее влажное дыхание. От этого мне становится не по себе – он ищет у меня защиты, когда я уже его позорно предала. Мы долго так сидим, пока не наступают сумерки и на ковер в его комнате не падает свет звезд, пока снизу не раздается голос Калеба, который нас потерял. Поверх склоненной головы Натаниэля я вижу, как машинка по инерции ездит по кругу.


В начале восьмого я теряю Натаниэля. Не нахожу сына в его любимых местах: в спальне, в игровой комнате, на гимнастическом снаряде во дворе. Я подумала, что с ним Калеб, а Калеб подумал, что он со мной.

– Натаниэль! – в панике кричу я, но он не отвечает – он не мог бы мне ответить, даже если бы и захотел выдать свое секретное место.

В моем воображении проносятся тысячи ужасных сцен: Натаниэля украли прямо из дома, он не смог позвать на помощь; Натаниэль упал в колодец и беззвучно плачет; Натаниэль лежит без сознания на земле.

– Натаниэль! – снова зову я, на этот раз еще громче.

– Проверь наверху, – велит Калеб, и я слышу тревогу в его голосе.

Не дожидаясь ответа, муж мчится в прачечную, слышится звук открываемой и закрываемой дверки сушки.

Натаниэль не прячется ни у нас под кроватью, ни у себя в шкафу. Нет его и под оплетенной паутиной лестницей, ведущей на чердак. Нет его ни в ящике с игрушками, ни за большим вращающимся креслом в комнате для шитья. Его нет ни под компьютерным столом, ни за дверью в ванной.

Я тяжело дышу, как будто пробежала пару километров. Я прислоняюсь к стене в ванной и слышу, как Калеб в кухне хлопает дверцами шкафов и ящиками. «Думай, как Натаниэль», – велю я себе. Куда бы я спряталась, если бы была пятилетним ребенком?

Я бы взобралась на радугу. Я бы стала заглядывать под камешки, чтобы посмотреть на спящих под ними кузнечиков. Я бы сортировала гравий на дорожке к дому по весу и цвету. Так Натаниэль поступал раньше – занимался всякой всячиной, которая приходит на ум ребенку до того, как ему приходится повзрослеть. За одну ночь.

Из ванной раздается звук капающей воды. Раковина. Натаниэль регулярно не закручивает кран, когда чистит зубы. И неожиданно мне хочется посмотреть на эту струйку воды, потому что это будет самое обыденное явление, которое мне доводится видеть в течение всего дня. Но раковина в ванной абсолютно сухая. Я поворачиваюсь на источник звука. Отдергиваю яркую занавеску в душе.

И кричу.


Под водой он слышит только биение своего сердца. Интересно, у дельфинов тоже так? Или они могут слышать звуки, недоступные всем остальным, – как цветут кораллы, дышат рыбы, думают акулы. Он держит глаза широко открытыми, и через толщу воды потолок кажется жидким. Пузырьки щекочут его ноздри, а рыбки, нарисованные на занавеске, делают происходящее еще более реальным.

Но неожиданно появляется мама, здесь, в океане, где ее быть не должно, и ее широкое, как небо, лицо стремительно приближается. Натаниэль забывает задержать дыхание, когда она дергает его из воды за рубашку. Он закашливается, вдыхает море. Он слышит, как она плачет, и ее плач напоминает ему, для чего он вообще пришел в этот мир.


Боже! Он не дышит – он не дышит… И тут Натаниэль делает глубокий вдох. В мокрой одежде он кажется вдвое тяжелее, но я вытаскиваю его из ванны – кладу на коврик, куда тут же струйками стекает вода.

На лестнице слышатся тяжелые шаги Калеба.

– Ты нашла его?

– Натаниэль, – говорю я, как можно ближе наклоняясь к его лицу, – что ты наделал!

Его золотистые волосы прилипли к голове, глаза просто огромные. Он поджимает губы, собираясь произнести слово, которое так и не слетает с губ.

Неужели в пять лет задумываются о самоубийстве? Почему же тогда я нашла своего сына полностью одетого на дне ванны, полной воды?

В ванную вбегает Калеб. Он окидывает одним взглядом мокрого Натаниэля, вторым – вытекающую из ванны воду.

– Какого черта?

– Давай снимем это, – говорю я, как будто частенько нахожу сына в таком виде. Мои руки тянутся к пуговицам на его фланелевой рубашке, но он вырывается и сворачивается клубочком.

Калеб смотрит на меня.

– Приятель, – пытается убедить он, – если не переоденешься, заболеешь.

Калеб берет сына на руки, и Натаниэль обмякает. Он не спит, смотрит прямо на меня, однако я готова поклясться, что он сейчас в другом месте.

Калеб начинает расстегивать рубашку Натаниэля, но я хватаю полотенце и кутаю в него сына. Я запахиваю его поплотнее у него на шейке и наклоняюсь, чтобы мои слова упали на его поднятое вверх личико.

– Кто тебя обидел? – спрашиваю я. – Скажи мне, дорогой. Скажи, чтобы я могла помочь.

– Нина!

– Расскажи мне. Если ты не расскажешь, я ничего не смогу сделать. – Мой голос обламывается, как проржавевший рельс. У меня лицо такое же мокрое, как у Натаниэля.

Он пытается. Боже, как он пытается! Он весь покраснел от усердия. Открывает рот, выдувает сжатый клубок воздуха.

Я ободряюще киваю:

– Ты сможешь, Натаниэль! Давай же.

Мышцы у него во рту напрягаются. Такое впечатление, что он опять тонет.

– К тебе кто-нибудь прикасался, Натаниэль?

– Господи! – Калеб выхватывает у меня сына. – Оставь его в покое, Нина!

– Но он собирается что-то сказать! – Я встаю и снова наклоняюсь к лицу сына. – Ведь так, милый?

Калеб только поднимает сына повыше и молча выходит из ванной, крепко прижимая Натаниэля к груди. Я остаюсь стоять в луже, убирать оставленный беспорядок.


По иронии судьбы в отделе опеки штата Мэн, в отделе по вопросам семьи и молодежи, расследование по делу о жестоком обращении с ребенком таковым по сути не является. К тому времени как служащий, изучающий условия жизни неблагополучных семей, может официально открыть дело, уже имеются физические и психические подтверждения того, что ребенок подвергается насилию, равно как и имя предполагаемого преступника. Уже не будет места предположениям – к этому времени будет закончено предварительное расследование. И тогда в дело вступает чиновник из отдела опеки – так сказать, за компанию, чтобы на случай, если каким-то чудом дело дойдет до суда, все было сделано согласно букве закона.

Моника Лафлам три года проработала в отделе опеки, занимаясь вопросами насилия над детьми, и уже устала оттого, что приходится вступать в игру только во втором акте. Она смотрит из окна своего кабинета – серой норки, похожей на остальные кабинеты в здании, – на пустынную игровую площадку. На бетонной плите остановленные металлические качели. Пусть на совести отдела опеки останется тот факт, что в штате осталась единственная игровая площадка, которая не соответствует современным стандартам.

Она зевает, сжимая кончик носа большим и указательным пальцем. Моника просто вымотана. И не из-за того, что вчера ночью Леттерман не давал ей спать. Она испытывает общую усталость, как будто эти серые стены и казенный ковер в кабинете через космос проникают в нее. Она устала писать отчеты по делам, которые ничем не заканчивались. Устала смотреть своими сорокалетними глазами в глаза десятилетних детей. Ей просто необходимо было отдохнуть на Карибских островах, где буйство красок – голубая лазурь, белый песок, алые цветы – ослепляло, заставляя забыть о рутине.

Моника подпрыгивает в кресле, когда звонит телефон.

– Моника Лафлам слушает, – произносит она, резко открывая папку, лежащую на письменном столе, как будто собеседник на другом конце провода мог увидеть, что она предается мечтам на работе.

– Здравствуйте, вас беспокоит доктор Кристин Робишо. Я работаю психиатром в медицинском центре штата Мэн. – Следует пауза, и этого достаточно, чтобы Моника поняла, о чем пойдет речь. – Я должна сообщить о возможном сексуальном насилии над пятилетним мальчиком.

Пока доктор Робишо описывала поведение, с которым сталкивалась уже не раз, Моника делала пометки. Она записала фамилию пациента, фамилии его родителей. Что-то мелькнуло у нее в памяти, но она отмахнулась от этой мысли, чтобы сосредоточиться на том, что говорит психиатр.

– Вы можете переслать мне по факсу какие-либо материалы расследования? – спрашивает Моника.

– Пока в полицию не обращались. Мальчик еще не назвал своего обидчика.

При этих словах Моника откладывает ручку.

– Доктор, вы знаете, что я не могу открыть дело, пока не будет подозреваемого.

– Это всего лишь вопрос времени. У Натаниэля соматоформное нарушение, в результате он утратил речь безо всяких физических причин. Я уверена, что через пару недель он сможет рассказать нам, кто с ним так поступил.

– А что говорят родители?

Психиатр колеблется:

– Для них это необычное поведение.

Моника постукивает ручкой по письменному столу. В ее практике, когда родители уверяют, что ни по поведению, ни по высказываниям ребенка даже не догадывались о том, что он подвергается насилию, это часто означало, что насильником является один или оба родителя.

Доктор Робишо тоже это понимает:

– Я решила, что вы должны вмешаться в это дело уже на начальной стадии, мисс Лафлам. Я направила Фростов к педиатру, который специализируется на случаях жестокого обращения с детьми, для проведения более детального обследования их сына. Он пришлет вам результаты своего осмотра.

Моника приняла информацию к сведению и повесила трубку. Потом взглянула на то, что написала, пока готовилась открыть очередное дело, которое, вероятнее всего, развалится, даже не дойдя до суда.

«Фрост… – думает она, переписывая фамилию. – Наверное, однофамильцы».


Мы лежим в темноте, не касаясь друг друга, между нами добрых полметра.

– Мисс Лидия? – шепчу я, и чувствую, как Калеб качает головой. – Тогда кто? Кто еще оставался с ним наедине, кроме нас двоих?

Калеб лежит так тихо, что мне кажется: он заснул.

– Патрик оставался с ним на целую неделю, когда мы в прошлом месяце ездили к твоему двоюродному брату на свадьбу.

Я приподнимаюсь на локте:

– Ты серьезно? Патрик полицейский. Мы знакомы с ним шесть лет.

– У него нет девушки…

– Он полгода как развелся!

– Я одно хочу сказать, – Калеб поворачивается на бок, – ты знаешь его не настолько хорошо, как думаешь.

Я качаю головой:

– Патрик любит Натаниэля.

Калеб пристально смотрит на меня. Его ответ совершенно очевиден, хотя он так и не произносит его вслух: «Возможно, слишком сильно».


На следующее утро Калеб уходит из дома, пока луна еще висит на своем гвоздике на небе. Мы о таком раскладе договаривались, обмениваясь временем, как фишками в покере: Калеб закончит свою стену и вернется домой к полудню, в результате – я могу отправляться на работу. Но я никуда не пойду. Работа подождет. Это случилось с Натаниэлем, когда меня не было рядом; я не могу рисковать и еще раз выпустить его из поля зрения.

Это уважительная причина – защищать своего ребенка. Но сегодня утром я почему-то не могу понять львиц, которые охраняют своих малышей, а скорее соотношу себя с хомяками, которые пожирают свое потомство. С одной стороны, мой сын, кажется, не заметил, что я хочу стать для него героем. С другой – я и сама не уверена в том, что хочу им стать. Только не в случае, если стать героем – значит защищать мальчика, который постоянно со мной дерется.

Господи, у него есть все причины меня ненавидеть за то, что я была такой эгоисткой!

Хотя терпение никогда не было моей сильной стороной. Я решаю проблемы, ищу официальные свидетельства. И хотя я понимаю, что нежелание самого Натаниэля тут ни при чем, я злюсь на него за то, что своим молчанием он оберегает человека, которого следовало бы посадить за решетку.

Сегодня Натаниэль сам не свой. Он настаивает на том, чтобы оставаться в пижаме с Суперменом, хотя уже почти двенадцать часов дня. Хуже того, сегодня ночью он опять описался, поэтому от него воняет мочой. Вчера Калебу понадобился целый час, чтобы снять с него мокрую одежду; сегодня утром мне понадобилось целых два, чтобы понять, что у меня нет ни эмоциональных, ни физических сил с ним бороться. Но все равно я ввязываюсь в очередное сражение.

Натаниэль подобно каменной горгулье сидит на стуле, плотно сжав губы и противясь всем моим попыткам впихнуть в него еду. Со вчерашнего утра он ничего не ел. Я испробовала все, начиная от мараскиновых вишен до корня имбиря, – все содержимое холодильника от А до Я, а потом в обратном порядке.

– Натаниэль. – Я вижу, как скатывается с кухонного стола лимон. – Спагетти хочешь? Куриные палочки? Я приготовлю все, что захочешь. Только намекни.

Но он лишь качает в ответ головой.

Когда он не ест – это еще не конец света. Так было и вчера. Но в глубине души я верю, что если смогу… смогу накормить сына… у него не так будет болеть душа. Какая-то часть меня помнит, что первая обязанность матери – накормить детеныша, и, если я одержу победу в такой малости, возможно, это значит, что я еще не совсем пропащая мать для своего сына.

– Рыбку? Мороженое? Пиццу?

Он начинает медленно поворачиваться на стуле. Первый раз это вышло случайно – соскользнула нога и он крутнулся. Потом он начинает крутиться намеренно. Он слышит мой вопрос и нарочно игнорирует меня.

– Натаниэль.

Вращение.

Что-то щелкает. Я зла на себя, на весь мир, но выливаю свою злобу на сына – так проще всего.

– Натаниэль! Я к тебе обращаюсь!

Он смотрит мне в глаза. Потом лениво отворачивается.

– Нет, ты будешь меня слушать! Сейчас же!

И в момент этой «прелестной» домашней сцены входит Патрик. Я слышу его голос раньше, чем он появляется в кухне.

– Наверное, скоро конец света, – говорит он, – потому что я не могу представить никакой другой причины, по которой бы ты два дня не показывалась на работе, когда… – Он поворачивает из-за угла, видит мое лицо и замедляет шаг, двигаясь с такой же осторожностью, как привык вести себя на месте происшествия. – Нина, – ровным голосом спрашивает он, – с тобой все в порядке?

На меня нахлынули воспоминания о вчерашних словах Калеба о Патрике, и я захлебываюсь рыданиями. Только не Патрик! Я не выдержу, если рухнет еще один столб из тех, на которых покоится мой мир. Я просто не могу поверить, что Патрик мог так поступить с моим сыном. И вот вам доказательство: Натаниэль не стал с криком убегать от него.

Патрик заключает меня в объятия, и клянусь: если бы не его руки, я бы оказалась на полу. Слышу свой голос: неконтролируемые голосовые конвульсии.

– Со мной все в порядке. На сто процентов, – отвечаю я, но моя уверенность дрожит, как осиновый лист.

Как подобрать слова, чтобы объяснить, что еще вчера ты просыпался в одном мире, а сегодня уже все изменилось? Как объяснить ту жестокость, о существовании которой даже не предполагал? Будучи прокурором, я прикрывалась юридическим жаргоном – проникновение, растление, виктимизация[2], – но ни один из этих терминов не является таким саднящим и правдивым, как слова: «Кто-то изнасиловал моего сына».

Взгляд Патрика скользит от Натаниэля ко мне и обратно. Неужели он думает, что у меня нервный срыв? Что от стресса я сломалась?

– Эй, Кузнечик, – обращается он к Натаниэлю по его старому прозвищу (мой сын рос в детстве скачками), – пойдем наверх и переоденемся, пока мама… вытрет стол?

– Нет! – выкрикиваю я в то же мгновение, как Натаниэль выбегает из комнаты.


– Нина, – в очередной раз подступает к разговору Патрик, – у Натаниэля что-то случилось в садике?

– Что-то случилось в садике, – повторяет Нина, перекатывая слова на языке, словно мраморные шарики. – Что-то случилось? Что ж, это вопрос на шестьдесят четыре тысячи долларов, верно?

Он не сводит с нее пристального взгляда. Если он посмотрит еще внимательнее, то докопается до правды – ему всегда это удавалось. Когда им было по одиннадцать, Патрик узнал, что Нина впервые поцеловалась с мальчиком, хотя она слишком этого стеснялась, чтобы рассказать ему; и он знал, что она поступила в колледж в другом штате задолго до того, как у нее хватило духу признаться, что она уезжает из Биддефорда.

– Кто-то обидел его, Патрик, – шепчет Нина, сдаваясь под его взглядом. – Кто-то обидел, а я… я не знаю кто.

Его передергивает.

– Натаниэля?

Патрику доводилось сообщать родителям, что их дети-подростки погибли по вине пьяного водителя. Доводилось поддерживать вдов у могил мужей, которые наложили на себя руки. Он слышал истории женщин, переживших изнасилование. Единственный способ все это пережить – отступить и сделать вид, что ты не являешься частью цивилизации, граждане которой приносят друг другу столько горя. Но это… от такого… никуда не спрячешься.

Патрик чувствует, как сердцу становится тесно в груди. Он опускается с Ниной на пол, и она посвящает его в детали истории, которую он никогда бы не хотел слышать. «Я мог бы выйти через эту дверь, – думает он, – и начать все сначала. Я мог бы повернуть время вспять».

– Он не разговаривает, – рассказывает Нина. – И я не знаю, как его заставить говорить.

Патрик отстраняется от нее.

– Нет, знаешь. Ты всегда умеешь разговорить людей.

Когда она поднимает голову, он видит результат своих слов. В конце концов, ты не обречен, если продолжаешь видеть на противоположном берегу размытые очертания надежды.


На следующий день после того, как его сын перестал разговаривать по причине, в которую Калеб верит, он выходит из дома и осознает, что дом рушится. Конечно, не в буквальном смысле слова – об этом он позаботился. Но если присмотреться повнимательнее, можно заметить, что все, что давным-давно нужно было бы привести в порядок, – вымощенная дорожка перед домом, гребень на верху дымохода, каменный невысокий заборчик, идущий по периметру их землевладения, – все это было брошено ради заказов денежного клиента. Он ставит кружку с кофе на край крыльца и спускается по ступенькам, стараясь объективно оценить каждый объект.

Дорожка к дому… что ж, нужно быть специалистом, чтобы увидеть, насколько неровные камни, – это может подождать. Дымоход – настоящий стыд; с левой стороны он весь искрошился. Но забираться на крышу так поздно, когда скоро стемнеет, бессмысленно. К тому же, когда работаешь на высоте, нужен помощник. Поэтому Калеб прежде всего поворачивает к стене – украшению по периметру дороги, из полого кирпича толщиной сантиметров тридцать.

Кирпичи лежат грудой на том же месте, где он свалил их около года назад. Он купил их у подрядчиков, которые знали, что он ищет бывший в употреблении кирпич, и кирпичи присылали со всей Новой Англии – с разрушенных заводов и развалившихся больничных палат, осыпавшихся колониальных домов и заброшенных школ. Калебу нравятся отметины и шрамы на кирпичах. Он представляет, что в этой ноздреватой глине жили старые привидения или ангелы, и не против, если бы один из них бродил вокруг его владений.

Слава богу, он вырыл яму глубже, чем промерзла земля. Толченым кирпичом уже заполнена канава сантиметров пятнадцать глубиной. Калеб подтягивает мешок с цементом и высыпает его в тачку, где замешивает. Взмахивает и вытаскивает лопату – задает ритм, когда вода смешивается с песком и бетоном. Он чувствует, как работа затягивает его, когда кладет первый ряд кирпичей, вдавливает их в цемент, пока они не становятся на свои места, – когда он вот так отдается работе, голова становится ясной и пустой.

Это его искусство, его страсть. Он двигается вдоль фундамента, осторожно переставляя ноги. Это стена не будет грубой, она будет с двух сторон облицована, а венчать ее будет декоративная бетонная верхушка. Никто никогда не догадается, что внутри – нанесенный толстым слоем строительный раствор, некрасивый и грубый. Калебу нет нужды аккуратничать там, где никто не увидит.

Он тянется за кирпичом, но его пальцы натыкаются на что-то маленькое и гладкое. Пластмассовый солдатик – один из коллекции солдатиков в зеленом обмундировании. Когда он последний раз здесь работал, с ним рядом играл Натаниэль. Пока Калеб рыл канаву и наполнял ее кирпичной крошкой, его сын спрятал целый батальон в крепости, которую соорудил из упавших кирпичей.

Натаниэлю было три.

– Я собью с тебя спесь, – сказал он, грозя солдатиком Мейсону, золотистому ретриверу.

– Где ты это услышал? – засмеялся Калеб.

– Услышал, – глубокомысленно ответил Натаниэль. – Давно еще, когда был маленьким.

«Да, давно это было», – подумал Калеб.

Сейчас он держал в руке того пластмассового солдатика. Вдоль подъездной дороги плывет свет фонарика, и Калеб впервые осознает, что уже сумерки, что за работой он как-то прозевал наступление вечера.

– Чем ты занимаешься? – спрашивает Нина.

– А на что это похоже?

– В такой час?

Он поворачивается, пряча в кулаке игрушечного солдатика.

– А почему нет?

– Но сейчас… сейчас… – Она качает головой. – Я укладываю Натаниэля спать.

– Тебе нужна моя помощь?

Когда слова слетают с губ, он понимает, что она может превратно их истолковать. «Хочешь, чтобы я уложил?» – должен был сказать он. Как и ожидалось, Нина злится.

– Мне кажется, после пяти лет я и сама в состоянии с этим справиться, – отвечает она и направляется к дому. Свет от ее фонарика прыгает, как кузнечик.

Калеб замирает в нерешительности, не зная, стоит ли догонять жену. В конце концов он решает остаться. Он прищуривается в неярком свете звезд и кладет солдатика в пространство между двумя сторонами стены. По обе стороны кладет по кирпичу, продолжая начатый ряд. Когда стена будет закончена, никто не узнает, что внутри спит солдат. Никто, кроме самого Калеба, который будет смотреть на нее тысячу раз в день и знать, что по крайней мере одно чистое воспоминание о сыне спасено.


Натаниэль лежит в постели и вспоминает тот день, когда принес из школы домой цыпленка. На самом деле это был не совсем цыпленок… это было яйцо, которое мисс Лидия выбросила в мусор, как будто дети совсем глупые и не смогут посчитать, что в инкубаторе вместо четырех осталось три яйца. Однако остальные яйца превратились к крошечные желтые пищащие комочки. Поэтому в тот день, до того как за ним заехал папа, Натаниэль зашел в кабинет мисс Лидии, вытащил из мусорного ведра яйцо и спрятал его в рукаве рубашки.

Он положил яйцо себе под подушку, уверенный в том, что если бы яйцу дали чуть больше времени, то из него, как и из остальных, вылупился бы цыпленок. Но сон превратился в кошмар – как будто папа делает утром омлет, разбивает скорлупу и живой цыпленок падает на раскаленную сковородку. Папа нашел яйцо за его кроватью через два дня, оно упало на пол. Папа не успел вовремя все убрать – Натаниэль до сих пор помнит стеклянный мертвый глаз, скрюченное серое тельце и то, из чего должно было вырасти крылышко.

Раньше Натаниэль считал, что Нечто, что он увидел в то утро, – уж явно не цыпленка! – самое страшное, что может существовать на свете. Даже сейчас, когда он прикрывает глаза, перед мысленным взором предстает это видение. Он прекратил есть яйца, потому что стал бояться того, что может оказаться внутри. Предмет, который с виду кажется совершенно нормальным, внутри может вызывать отвращение.

Натаниэль таращится в потолок. Но на свете существуют вещи и пострашнее, теперь он это знает.

Дверь его комнаты распахивается, кто-то входит. Натаниэль продолжает вспоминать Нечто и Того Другого, поэтому ничего не видит в ярком свете, льющемся из коридора. Он чувствует, как что-то опускается к нему на кровать, сворачивается возле него калачиком, как будто сам Натаниэль уже умер и нуждается в оболочке, внутри которой можно спрятаться.

– Все в порядке, – шепчет на ухо голос папы, – это всего лишь я.

Он крепко прижимает сына к себе, чтобы унять дрожь. Натаниэль закрывает глаза и впервые за этот вечер с того момента, как лег в кровать, не видит цыпленка.


На следующий день за мгновение перед тем, как войти в кабинет доктора Робишо, во мне внезапно брезжит надежда. А если она посмотрит на Натаниэля и увидит, что неверно истолковала его поведение? А если она извинится и красными буквами напишет на истории болезни «Ошибочно поставленный диагноз»? Но когда мы входим, к нам бросается новое действующее лицо, и мне приходится отпустить свою сказку в небо. В таком маленьком городке, как Йорк, невозможно заниматься делами о растлении малолетних и не знать Монику Лафлам. Против нее лично я ничего не имею, но не люблю организацию, в которой она работает. У себя в конторе мы отдел опеки иначе как «эти чертовы социальные работники» или «бюрократическая машина штата Мэн» не называем. Последний раз мы с Моникой работали по делу мальчика, которому ставили диагноз «оппозиционно-вызывающее поведение» – расстройство, которое в итоге и помешало нам осудить его обидчика.

Она встает и распахивает объятия, как будто мы лучшие подруги.

– Нина… мне так жаль… так жаль.

Глаза мои мечут искры, сердце как кремень. Я не склонна к этим уси-пуси в нашей профессии и уверена на сто процентов, что не приемлю этого в личной жизни.

– Чем, Моника, ты можешь мне помочь? – напрямик спрашиваю я.

Психиатр, я вижу, изумлена. Наверное, никогда раньше не слышала, чтобы так отвечали чиновникам из отдела опеки. Вероятно, она думает, что и мне следовало бы попить антидепрессанты.

– Ох, Нина, я бы с радостью сделала больше…

– Как всегда, – отвечаю я, и в этот момент вмешивается Калеб.

– Простите, нас не представили, – бормочет он, предостерегающе сжимая мою руку. Он обменивается с Моникой рукопожатиями, здоровается с доктором Робишо и усаживает Натаниэля за игру.

– Мисс Лафлам – из отдела опеки, ее назначили вести дело Натаниэля, – объясняет психиатр. – Я подумала, что вам будет полезно познакомиться с ней. Она готова ответить на все ваши вопросы.

– И мой первый вопрос, – начинаю я. – Как же мне не вмешивать сюда отдел опеки?

Доктор Робишо нервно смотрит на Калеба, потом переводит взгляд на меня:

– С юридической точки зрения…

– Спасибо, но с юридической точки зрения я хорошо знакома с процедурой. Знаете, это был вопрос с подвохом. И ответ звучит так: органы опеки и так не вмешались. Они никогда никуда не вмешиваются. – Я не могу удержаться и говорю всякую чушь. Настолько удивительно встретить здесь Монику, как будто работа и семья слились в одном и том же туннеле времени. – Я назову вам имя и скажу, что он натворил… а потом вы сможете приступить к своим обязанностям?

– Видишь ли, Нина… – тянет Моника, ее голос мягкий, как карамель. Всегда ненавидела карамель. – Это правда, что жертва должна назвать имя своего мучителя, прежде чем мы…

Жертва. Она уже перевела Натаниэля в разряд сотни дел, которые довелось вести за эти годы. В разряд сотни дел с отвратительными последствиями. И понятно, почему, когда я увидела Монику Лафлам в кабинете доктора Робишо, меня вывернуло наизнанку. Это значит, что на Натаниэля уже завели дело, которому присвоили номер в системе, которая, я знала, предаст его.

– Это мой сын! – сквозь зубы цежу я. – И мне плевать, что предусмотрено процедурой. Мне плевать, что личность преступника не установлена. А если на это вам потребуется месяцы, годы? Тогда возьмите все население штата Мэн и вычеркивайте по одному подозреваемому. Но делайте что-нибудь, Моника! Господи Боже! Делайте что-нибудь!

Когда я заканчиваю свою пламенную речь, присутствующие смотрят на меня так, словно у меня выросла вторая голова. Я бросаю взгляд на Натаниэля – сын играет с кубиками, и никто из собравшихся ради него совершенно не обращает на малыша внимания – и выхожу из кабинета.

Доктор Робишо догоняет меня уже на стоянке. Я слышу цокот каблуков по асфальту, чувствую дым, когда она прикуривает сигарету.

– Будете?

– Я не курю. Но все равно спасибо.

Мы стоим, опираясь о чужую машину. Черный «Шевроле-Камаро» украшен мягкими игрушечными игральными костями. Дверь не заперта. Если я сяду за руль и уеду – смогу ли я украсть и жизнь другого человека?

– Вы выглядите немного… измученной, – говорит доктор Робишо.

Я смеюсь против воли:

– Неужели на медицинском факультете ввели курс «Недоговаривание и замалчивание»?

– А как же! Читают перед курсом «Бесстыдная ложь». – Доктор делает последнюю затяжку и тушит окурок туфлей. – Понимаю, вы меньше всего хотите это услышать, но в случае с Натаниэлем время нам не враг.

Откуда ей знать! Еще неделю назад она не была знакома с Натаниэлем. Она не смотрит на него каждое утро и не вспоминает – как резкую противоположность – маленького мальчика, который раньше заваливал меня вопросами. Почему птиц, сидящих на проводах, не бьет током? Почему пламя в середине голубое? Кто изобрел зубную нить? Когда-то я так хотела тишины и покоя…

– Нина, он вернется к вам, – тихонько говорит доктор Робишо.

Я жмурюсь на солнце:

– Но какой ценой?

На это у нее нет ответа.

– Сейчас разум Натаниэля его защищает. Он не вспоминает о случившемся так часто, как это делаете вы. – Колеблясь, она протягивает мне пальмовую ветвь мира. – Я могу порекомендовать взрослого психиатра, который мог бы приписать вам что-нибудь.

– Не нужны мне никакие лекарства!

– Тогда, вероятно, вы хотите с кем-нибудь поговорить.

– Да, – отвечаю я, поворачиваясь к ней лицом. – Со своим сыном.


Я еще раз смотрю в книгу. Потом одной рукой поглаживаю колено и щелкаю пальцами.

– Собака, – произношу я, и тут же прибегает наш ретривер.

Натаниэль поджимает губы, я отталкиваю пса.

– Нет, Мейсон. Не сейчас.

Пес устраивается под кованым столиком у меня в ногах. Прохладный октябрьский ветерок треплет листья – алые, красновато-желтые и золотые. Они запутываются у Натаниэля в волосах, ложатся между страницами учебника, обучающего языку жестов.

Натаниэль медленно вытаскивает руки из-под ног. Он тычет в себя пальцем, потом протягивает руки ладонями вверх. Сжимает кулаки, сводит руки вместе. «Я хочу». Он гладит свое колено и пытается щелкнуть пальцами.

– Ты хочешь позвать собаку? – спрашиваю я. – Хочешь позвать Мейсона?

Лицо Натаниэля становится немного светлее. Он кивает, губы расплываются в улыбке. Это его первое целое предложение почти за неделю.

При звуке собственного имени пес поднимает лохматую голову и тычет носом в живот Натаниэля.

– Ты сам просил! – смеюсь я.

Когда Натаниэлю все-таки удается отпихнуть от себя Мейсона, его щеки так и пылают от гордости. Мы не так много выучили – жесты «хочу», «больше», «пить», «собака». Но начало положено.

Я тянусь за крошечной ручкой Натаниэля, за той, которую я сегодня днем обучила всем буквам алфавита американского языка жестов… хотя нежные пальчики не могут долго скручиваться в узелки. Согнув средний и безымянные пальцы, а остальные оставляя растопыренными, я помогаю сыну сделать комбинацию из Я, Т, Л – «Я тебя люблю».

Неожиданно Мейсон подпрыгивает, едва не переворачивая стол, и бросается к воротам навстречу Калебу.

– Что происходит? – спрашивает тот, бросая взгляд на толстый учебник и застывшую руку Натаниэля.

– Мы, – произношу я, многозначительно передвигая указательный палец от плеча к плечу, – работаем. – Я сцепляю руки в рукопожатии в форме буквы «S», потом стучу одним кулаком по другому, имитируя тяжелую работу.

– Мы, – заявляет Калеб, хватая книгу со стола, – не глухие.

Калеб не в восторге от того, что Натаниэль учит язык жестов. Он считает, что, если мы дадим ему в руки такой инструмент, у него может никогда не появиться стимул вновь заговорить. А я думаю, что Калеб не проводит столько времени, пытаясь предсказать, что его сын хочет на завтрак.

– Ты только посмотри, – убеждаю я и киваю Натаниэлю, пытаясь заставить его еще раз повторить предложение. – Он такой умный, Калеб!

– Я знаю. Меня беспокоит не он. – Он хватает меня за локоть. – Мы можем минутку поговорить наедине?

Мы входим в дом и закрываем дверь, чтобы не слышал Натаниэль.

– Скольким еще словам ты собираешься его научить, прежде чем начнешь использовать речь, чтобы спросить его, кто это сделал? – интересуется Калеб.

На моих щеках проступают яркие пятна. Неужели я настолько предсказуема?

– Все, чего я хочу, все, чего хочет доктор Робишо, – это дать Натаниэлю возможность общаться. Потому что невозможность разговаривать расстраивает его. Сегодня я научила его, как сказать «Хочу собаку». Может, ты объяснишь мне, как это может привести к обвинительному приговору? Или объяснишь своему сыну, почему полон решимости отобрать у него единственный способ, которым он может себя выразить?

Калеб разводит руками, как третейский судья. Этот жест означает «нет», хотя я не уверена, что он об этом знает.

– Не могу с тобой спорить, Нина. Ты слишком хороша в спорах. – Он открывает дверь и опускается на колени перед Натаниэлем. – Знаешь, сегодня слишком хороший день, чтобы сидеть дома и учиться. Ты мог бы покачаться на качелях, если хочешь…

«Играть» – встряхиваем руками, оттопырив большой палец и мизинец.

– …или построить дорогу в песочнице…

«Строить» – кладем пальцы левой руки на пальцы правой, потом еще раз, как будто надстраиваем этажи.

– …и не нужно ничего говорить, Натаниэль, если ты не готов. Даже жестами не нужно показывать слова. – Калеб улыбается. – Договорились? – Когда Натаниэль кивает, Калеб подхватывает его на руки и перебрасывает через голову, чтобы усадить на плечи. – А что скажешь, если мы сходим в лес, наберем яблок? – спрашивает он. – Я буду твоей лестницей.

У границы наших владений Натаниэль поворачивается на плечах у отца. Издалека трудно разглядеть, но, похоже, он поднял руку вверх. Хочет помахать мне? Я начинаю махать в ответ, а потом понимаю, что он пальцами складывает комбинацию Я, Т, Л, а потом делает жест похожий на слово «мир».

Возможно, технически он сделан не совсем правильно, но я ясно понимаю сына.

«Я тоже тебя люблю».


Мирна Олифант – единственная секретарша на всех пятерых помощников прокурора в Альфреде, ввысь и вширь одинаковая. Когда она идет, у нее скрипят туфли, пахнет от нее бриллиантином для волос, и, как утверждают, она умеет изумительно печатать сто слов в минуту, хотя в действительности никто не видел, как она это делает. Мы с Питером всегда подшучиваем, что чаще видим зад Мирны, чем ее лицо, и складывается впечатление, что она обладает шестым чувством и исчезает в тот момент, когда больше всего нам нужна.

Поэтому, когда я вхожу в свой кабинет через восемь дней после того, как Натаниэль перестал разговаривать, и она подходит прямо ко мне, я понимаю, что все неправильно.

– Нина… – начинает она. – Нина… – Она сжимает горло рукой, в глазах слезы. – Если я чем-нибудь…

– Спасибо, – смиренно произношу я.

Меня не удивляет, что она знает о случившемся: я рассказала Питеру и уверена, он посвятил всех остальных в детали. Считаные разы я брала больничный, когда у Натаниэля был фарингит или ветрянка; в этом смысле мое отсутствие на работе ничем не отличалось, только на этот раз заболевание более коварное.

– Но вы понимаете, что сейчас мне нужно забрать дела, чтобы заняться ими дома.

– Да, да, – откашливается Мирна, снова надевая профессиональную маску. – О ваших посетителях, разумеется, позаботится Питер. Вас ждет Уоллес. – Она отворачивается к своему письменному столу, но, что-то вспомнив, замирает в нерешительности. – Я оставила в церкви записку, – говорит она, и тут я вспоминаю, что мы с ней посещаем одну и ту же церковь Святой Анны. Там есть небольшая коробка на доске объявлений, где люди могут оставлять мольбы к Пресвятой Деве и Господу Богу за членов семьи и страждущих близких. Мирна улыбается мне. – Возможно, Господь даже сейчас слушает эти молитвы.

– Возможно.

Я молчу о своих мыслях: «А где же был Бог, когда все это произошло?»

В моем кабинете все без изменений. Я осторожно присаживаюсь во вращающееся кресло, раскладываю на письменном столе бумаги, прослушиваю записи на автоответчике. Приятно возвращаться туда, где все осталось именно таким, каким я это запомнила.

Стук. Входит Питер и закрывает за собой дверь.

– Не знаю, что сказать, – признается он.

– Тогда ничего не говори. Просто садись.

Питер устраивается в кресле по ту сторону стола.

– Ты уверена, Нина? Я хочу сказать: не слишком ли психиатр торопится с выводами?

– Я видела то же, что и она. Я пришла к тем же выводам. – Я смотрю на приятеля. – Питер, специалист обнаружил следы проникновения.

– Господи! – Питер в смятении машет руками. – Чем я могу тебе помочь, Нина?

– Ты и так уже помогаешь. Спасибо. – Я улыбаюсь ему. – Чье мозговое вещество обнаружено там, в машине?

Питер останавливает на мне ласковый взгляд:

– Кому, черт побери, какое дело? Не думай об этом. Тебе и на работу не стоило выходить.

Я разрываюсь между желанием довериться ему и страхом подорвать его веру в меня.

– Питер, – наконец негромко признаюсь я, – так легче.

Повисает продолжительное молчание. А потом…

– Лучший год? – подзадоривает меня Питер.

Я хватаюсь за спасательный трос. Это просто – я получила повышение, а через несколько месяцев родился Натаниэль.

– Тысяча девятьсот девяносто шестой. Лучший пострадавший?

– Чистокровный Поли из мультфильма «Неудачник». – Питер поднимает голову, когда в кабинет входит наш начальник Уолли Мофетт. – Здравствуйте, шеф, – приветствует он Уолли, а потом обращается ко мне: – Лучший друг? – Питер встает и направляется к двери. – Ответ – я. Когда угодно, где угодно. Не забывай об этом.

– Хороший парень, – замечает Уолли, когда Питер уходит.

Уолли Мофетт – типичный окружной прокурор: мускулистый, словно акула, с густой копной волос и ртом, полным великолепных зубов, как у кинозвезды. Одни эти зубы могли бы обеспечить ему перевыборы. К тому же он отличный юрист: он может добраться до самого сердца еще до того, как ты поймешь, что сделаны первые надрезы.

– Не стоит и говорить, что работа будет ждать тебя, когда ты будешь готова, – начинает Уолли, – но я лично запру дверь, если ты планируешь вернуться слишком быстро.

– Спасибо, Уолли.

– Нина, мне чертовски жаль.

– Да.

Я опускаю глаза в книгу для записей. Под ней лежит календарь. Ни одной фотографии Натаниэля на моем столе – долговременная привычка, выработанная годами в окружном суде, когда в мой кабинет вваливался всякий сброд, чтобы представить свое дело в суде. Я не хотела, чтобы они знали, что у меня есть семья. Не хотела, чтобы они вернулись и преследовали меня.

– Могу я… могу я вести дело?

Вопрос такой короткий, что мне нужна целая минута, чтобы осознать, что я его задала. Жалость в глазах Уолли заставляет меня потупить взор.

– Нина, ты же знаешь, что нельзя. И дело не в том, что у меня есть другие кандидатуры, чтобы засадить этого больного придурка. В нашей конторе никто не может заниматься этим делом. Здесь конфликт интересов.

Я киваю, но говорить не могу. А как бы я хотела, как сильно хотела!

– Я уже позвонил окружному прокурору из Портленда. Там есть хороший прокурор. – Уолли криво улыбается. – Почти такой же, как ты. Я рассказал им, что происходит и что нам понадобятся услуги Тома Лакруа.

Когда я благодарю Уолли, в моих глазах стоят слезы. То, что мой шеф решился пойти на такое – еще до того, как преступник найден, – само по себе из ряда вон.

– Мы и сами зевать не будем, – обещает мне Уолли. – Кто бы ни был виноват – он за это заплатит.

Я сама успокаивала так обезумевших родителей. Но я знаю, даже произнося эти слова, что их малышу в любом случае это обойдется недешево. Тем не менее, поскольку это моя работа и к тому же у меня обычно не бывает дел без того, чтобы не вызвать потерпевшего в качестве свидетеля, я уверяю родителей, что сделаю все возможное, чтобы засадить это чудовище за решетку. Говорю родителям, что на их месте я бы сделала все, включая вызов их ребенка в качестве свидетеля.

Но теперь я – мать, это мой ребенок.

А это все меняет.


Однажды в субботу я взяла Натаниэля к себе на работу, чтобы закончить дела. Контора напоминала город-призрак: копировальные аппараты спали, как звери, мониторы компьютеров подслеповато мерцали, телефоны молчали. Натаниэль развлекался машиной для уничтожения бумаги, пока я просматривала дела.

– Почему ты назвала меня Натаниэлем? – ни с того ни с сего спросил сын.

Я пометила имя свидетеля в блокноте.

– Оно означает «подарок Бога».

Челюсти измельчителя для бумаг сомкнулись. Натаниэль повернулся ко мне.

– Я был обернут в бумагу и все такое?

– Ты совсем другой подарок. – Я наблюдала, как он выключил аппарат и начал играть с коллекцией игрушек, которую я храню в углу для детей, которым не повезло оказаться в моем кабинете. – А ты какое бы имя выбрал?

Когда я была беременна, Калеб заканчивал каждый день, желая спокойной ночи ребенку и называя его разными именами: Владимир, Гризельда, Кутберт. «Будешь продолжать в том же духе, – сказала я ему, – ребенок родится с кризисом личности».

Натаниэль пожал плечами:

– Может быть, я мог бы быть Бэтменом.

– Бэтмен Фрост, – повторила я совершенно серьезно. – Хорошо звучит.

– У меня в садике четыре Дилана – Дилан С., Дилан М., Дилан Д. и Дилан Т., но другого Бэтмена нет.

– Важная мысль. – Неожиданно я чувствую, что Натаниэль заползает под письменный стол – теплый вес у меня на ногах. – Что ты делаешь?

– Бэтмену нужна пещера, мам!

– Понятно.

Я подгибаю ноги, чтобы ему было больше места, и внимательно изучаю полицейский доклад. Натаниэль протягивает руку и берет со стола степлер, импровизированную переносную рацию.

Я изучала дело об изнасиловании, потерпевшую обнаружили в коматозном состоянии в ванной. К сожалению, преступник оказался достаточно умным и включил воду, тем самым уничтожив практически все улики. Я перевернула лист дела и принялась рассматривать отвратительные снимки, сделанные полицией на месте происшествия: запавшее синюшное лицо женщины, которая подверглась насилию.

– Мам!

Я тут же переворачиваю снимки. Именно поэтому я никогда не смешиваю личную жизнь и работу.

– Да?

– Ты всегда ловишь плохих парней?

Я думаю о матери потерпевшей, которая так плакала, что не смогла поговорить с полицией.

– Не всегда, – отвечаю я.

– Но часто?

– Ну… – тяну я. – По крайней мере, в половине случаев.

Натаниэль минуту размышляет.

– Думаю, этого достаточно, чтобы быть супергероем, – говорит он, и я понимаю, что это кастинг на место Робин. Но у меня нет времени играть роль закадычной подружки мультяшного героя.

– Натаниэль, – вздыхаю я. – Ты знаешь, зачем я сюда приехала. – А именно: подготовиться к вступительной речи в понедельник. Повторить стратегию и проверить список свидетелей.

Я смотрю в ждущее лицо Натаниэля. С другой стороны, возможно, правосудие лучше отправлять из Бэтпещеры – пристанища супергероя. В голове пронесся оксюморон: «Сегодня я не буду ничем заниматься. Буду делать все, что хочу».

– Святой гуакамоле[3], Бэтмен, – говорю я, сбрасывая туфли и забираясь под стол. Я раньше замечала, что внутренняя стенка стола сделана из дешевой сосны, а не из красного дерева? – Робин готова приступить к обязанностям, но только если не придется ездить в бэтмобиле.

– Ты не можешь быть Робин.

– Я думала, в этом вся соль.

Натаниэль смотрит на меня с огромной жалостью, как будто такой человек, как я, давным-давно должен был выучить правила игры. Наши плечи сталкиваются в узком пространстве под столом.

– Мы могли бы работать вместе и все такое, но тебя будут звать «мама».

– Почему?

Он закатывает глаза.

– Потому что ты и есть мама, – отвечает Натаниэль.


– Натаниэль! – окликаю я, слегка заливаясь румянцем. Это же не грех, верно, не контролировать собственного ребенка? – Простите, отче, – говорю я, широко распахивая дверь, чтобы впустить визитера. – Он… в последнее время настороженно относится к гостям. Вчера, когда пришли с почты, мне понадобился целый час, чтобы найти, где он прячется.

Отец Шишинский улыбается.

– Говорил я себе, что следует сперва позвонить, а не сваливаться как снег на голову.

– Ой нет! Нет. Очень приятно, что вы пришли.

Это ложь. Я понятия не имею, что делать в своем доме со священником. Угостить его печеньем? Пивом? Извиниться за все пропущенные воскресные службы? Признаться, что изначально солгала?

– Это часть моей работы, – отвечает священник, поправляя воротничок. – По пятницам у меня одна забота – слушать разговоры на собраниях женского профсоюза.

– В качестве подработки?

– Скорее это бремя, которое необходимо нести, – улыбается священник.

Он устраивается на диване в гостиной. На отце Шишинском модные кроссовки для занятия бегом. Он бегает половину местной марафонской дистанции; часы его приема указаны на доске информации, рядом с коробкой, куда опускают молитвы-прощения о страждущих. Там висит его фотография: на ней он худощавый и подтянутый, без своего воротничка, пересекает финишную черту – на этом снимке он совершенно не похож на священника, обычный человек. Ему идет шестой десяток, но он выглядит лет на десять моложе. Однажды я слышала, как он рассказывал, что хотел заключить с нечистым договор о вечной молодости, но не смог найти его номер в телефонной книги епархии.

Интересно, какая пронырливая сплетница из церкви уже нашептала о нас священнику?

– Нам на занятиях в воскресной школе не хватает Натаниэля, – говорит он.

Он ведет себя безукоризненно вежливо. Если уж говорить откровенно, он мог бы сказать, что за год на доброй половине занятий в воскресной школе не хватало Натаниэля – поскольку мы нерегулярно ходим на службу. И тем не менее я знаю, что Натаниэлю нравится разукрашивать картинки на первом этаже церкви, пока идет основная служба. А особенно ему нравится, когда после службы отец Шишинский читает детям главы из толстой старой иллюстрированной детской Библии, пока остальные прихожане наверху угощаются кофе. Он садится прямо на пол в окружении детей и, по словам Натаниэля, показывает наводнения, чуму и другие предсказания.

– Знаю, о чем вы думаете, – говорит отец Шишинский.

– Правда?

Он кивает:

– Что в нашем две тысячи первом году уже устарела вера в то, что церковь занимает значительное место в жизни человека, что во времена, подобные этим, в ней можно найти утешение. Но это так, Нина. Господь хочет, чтобы вы обратились к Нему.

Я пристально смотрю на священника.

– В такие моменты я не могу уповать на Бога, – прямо отвечаю я.

– Знаю. Иногда воля Господа кажется бессмысленной. – Отец Шишинский пожимает плечами. – Бывали времена, когда я и сам сомневался в Боге.

– Вы явно развеяли свои сомнения. – Я вытираю уголки глаз, хотя чего я плачу? – Я даже не настоящая католичка.

– Уверен, это не так. Вы не перестанете посещать церковь, правда?

Но это чувство вины, а не вера.

– Все имеет свою причину, Нина.

– Правда? Тогда сделайте одолжение, спросите у Бога, почему он позволяет так страдать ребенку?

– Вы сами у Него спросите, – отвечает священник. – А когда будете спрашивать, помните, что вы с ним похожи: Он тоже видел, как страдал Его Сын.

Он протягивает мне книгу с картинками – «Давид и Голиаф», раскраска для пятилетних детей.

– Если Натаниэль выйдет из комнаты, – священник намеренно повышает голос, – передайте ему, что отец Глен оставил ему подарок.

Именно так дети из церкви Святой Анны называют священника, поскольку не могут правильно произнести его фамилию. «Будь я неладен! – как-то сказал сам священник. – После некоторых взрослых я и сам не могу ее произнести».

– Натаниэлю особенно понравилась эта история, когда я ее читал в прошлом году. Он хотел знать, можем ли мы сделать пращи. – Отец Шишинский встает и направляется к двери. – Если захотите поговорить, Нина, вы знаете, где меня искать. Будьте осторожны.

Он идет по дорожке, по каменным ступеням, которые Калеб вымостил собственными руками. Я сморю ему вслед, прижимая к груди детскую раскраску. Думаю о слабости побежденных гигантов.


Натаниэль играет с лодкой. Топит ее, потом наблюдает, как она вновь выпрыгивает на поверхность. Наверное, я должна радоваться, что он вообще зашел в эту ванную. Но сегодня ему лучше. Он общается с помощью жестов. Он согласился пойти в ванную при условии, что сам разденется. Конечно, я уступаю сыну, борясь с желанием броситься к нему на помощь, когда он не может продеть пуговицу в петельку. Пытаюсь вспомнить слова доктора Робишо о силе: Натаниэль чувствует себя беспомощным; ему необходимо почувствовать, что он вновь владеет собой.

Я сижу на бортике ванной, наблюдая, как у него при вдохе и выдохе вздымается грудь. У сливного отверстия подобно рыбе скользит мыло.

– Помощь нужна? – спрашиваю я, поднимая одну руку второй рукой – жест.

Натаниэль яростно качает головой. Он хватает брусок мыла и проводит им по плечам, груди, животу. Замирает, потом погружает его между ног.

Он покрыт тонкой белой пленкой, которая делает его пришельцем из другого мира, ангелом. Натаниэль поднимает голову, смотрит на меня и протягивает мыло, чтобы я положила его на место. На мгновение наши пальцы соприкасаются – в нашем новом языке это губы… Это был поцелуй?

Мыло выскальзывает из моих рук – бульк! – и я пальцем обвожу свои сжатые губы. Двигаю указательным пальцем взад-вперед, касаюсь губ и вновь повторяю один и тот же жест. Тыкаю в Натаниэля.

Кто тебя обидел?

Но мой сын не знает этого жеста. Он вскидывает руки в стороны, гордый тем, что выучил новое слово. Готово. Он поднимается, как морская нимфа, вода стекает с его прекрасного тельца. Я вытираю ему ручки и ножки, надеваю пижаму и молча спрашиваю себя: «А одна ли я касалась Натаниэля в этом месте и в этом?» – когда промокаю его с головы до ног.


Среди ночи Калеб слышит прерывистое дыхание жены.

– Нина! – шепчет он, но она молчит. Он поворачивается на бок, прижимается к ней ближе. Она не спит, он чувствует это кожей. – С тобой все в порядке? – спрашивает он.

Она поворачивается к мужу лицом, ее глаза в темноте кажутся тусклыми.

– А с тобой?

Он заключает ее в объятия и зарывается лицом ей в шею. Ее запах успокаивает Калеба, она – его воздух. Он проводит губами по ее коже, задерживается на ключице. Наклоняет голову, чтобы услышать ее сердце.

Он ищет место, где бы мог потеряться.

Поэтому его руки скользят с ее плоского живота к изгибу бедра, под узкую полоску ее белья. Нина лежит, затаив дыхание. Она тоже это чувствует. Ей нужно уйти отсюда, от всего этого.

Калеб скользит ниже, ласкает ее. Нина хватает его за волосы, почти причиняя боль.

– Калеб!

Он возбужден и тяжело вжимает ее в матрас.

– Знаю, – бормочет он, и его палец скользит внутрь.

Она совершенно сухая.

Нина дергает его за волосы, и на этот раз он отстраняется – а она только этого и хотела.

– Да что с тобой? – восклицает она. – Я не хочу. Я сейчас не могу. – Она отбрасывает одеяло и в темноте уходит спать в другое место.

Калеб опускает глаза, видит каплю спермы на простынях. Он встает с кровати и прикрывает ее одеялом, чтобы не смотреть. Потом идет за Ниной, руководствуясь одним инстинктом. И долго-долго стоит в дверях спальни сына, глядя, как она смотрит на Натаниэля.


В следующий раз мы идем к психиатру без Калеба. Он говорит, что у него назначена встреча, которую он не может отменить, но я думаю, что это всего лишь отговорки. После вчерашней ночи мы избегаем разговоров. К тому же доктор Робишо сейчас занимается языком жестов, пока к Натаниэлю не вернется речь, а Калеб не согласен с такой тактикой лечения. Он считает: когда Натаниэль будет готов рассказать нам, кто его обидел, он обязательно расскажет, а пока мы только давим на него.

Мне бы его терпение, но я не могу сидеть и смотреть, как борется Натаниэль. Ни на секунду меня не оставляет мысль, что, пока Натаниэль молчит, в этом мире ходит человек, которого нужно остановить и заставить молчать.

Сегодня мы отрабатываем на практике жесты, обозначающие еду: хлопья, молоко, пицца, мороженое, завтрак. Все термины в этой книге сгруппированы по такому же принципу – по предметам, которые употребляются вместе. На странице подписанная картинка, обозначающая слово, а рядом набросок человека, изображающего этот жест. Что мы будем учить – выбирает Натаниэль. Он только что перескочил от времен года к еде, а сейчас опять листает страницы.

– И где он остановится, не знает никто, – шутит доктор Робишо.

Книга раскрывается на странице с семьей.

– Ой, отличная тема! – радуюсь я, изображая жест, указанный сверху страницы: руки, сложенные, как показано на картинке, описывают круги в противоположные стороны.

Натаниэль тыкает в изображение ребенка.

– Вот так, Натаниэль, – говорит доктор Робишо. – Мальчик. – Она касается импровизированного козырька бейсбольной кепки. Как и многие другие выученные мною знаки, этот идеально совпадает с реальностью. – Мама, – продолжает психиатр, помогая Натаниэлю прикоснуться большим пальцем к подбородку, но так, чтобы все пальцы оставались растопыренными. – Отец. – Тот же жест, но большой палец касается лба. – Попробуй, – велит доктор Робишо.


Попробуй.

Все эти тонкие черные линии на странице сплелись воедино, жирная змея ползет к нему и сжимает шею. Натаниэль не может дышать. Он ничего не видит. Слышит только голос доктора Робишо, который окутывает его: «Отец, отец, отец».

Натаниэль поднимает руку, касается большим пальцем лба. Он шевелит пальчиками. Создается впечатление, что он кого-то дразнит.

Только никому не смешно.


– Посмотрите на это, – говорит психиатр, – у него уже получается лучше, чем у нас.

Она переходит к следующему жесту: «ребенок».

– Отлично, Натаниэль, – через секунду хвалит доктор Робишо. – Попробуй это слово.

Но Натаниэль не слушает. Он крепко вжимает руку в висок, его большой палец едва не протыкает голову.

– Милый, тебе будет больно, – говорю я, тянусь к его руке, но он отскакивает от меня. Продолжает безостановочно показывать одно и то же слово.

Доктор Робишо мягко закрывает книгу:

– Натаниэль, ты хочешь что-то сказать?

Он кивает, продолжая махать растопыренной рукой у виска. Весь воздух покидает мое тело.

– Он хочет Калеба…

Вмешивается доктор Робишо:

– Не говорите за него, Нина.

– Вы же не думаете, что он…

– Натаниэль, твой папа водил тебя куда-нибудь, где вы были только вдвоем? – интересуется психиатр.

Вопрос, похоже, озадачивает Натаниэля. Он медленно кивает.

– Он когда-нибудь помогал тебе одеваться? – Очередной кивок. – Он когда-нибудь обнимал тебя, когда ты лежал в кровати?

Я замираю на месте. Мои губы плохо слушаются, когда я подаю голос:

– Это не то, что вы думаете. Он просто хочет узнать, почему здесь нет Калеба. Он скучает по отцу. Ему не нужен был бы этот жест, если бы… если бы… – Я не могу это даже произнести. – Он мог бы показать пальцем, уже тысячу раз, – шепчу я.

– Он мог испугаться последствий такого прямого обвинения, – объясняет доктор Робишо. – Такая непрямая ссылка является для него дополнительным слоем психологической защиты. Натаниэль, – мягко продолжает она, – ты знаешь, кто тебя обидел?

Он указывает на учебник. И опять жестом показывает: «отец».


Будьте осторожны со своими желаниями. После всех этих дней Натаниэль назвал имя. Это имя я ожидала услышать меньше всего! Это имя превращает меня в недвижимую каменную глыбу – именно с этим материалом Калеб предпочитает работать.

Я слышу, как доктор Робишо звонит в отдел опеки; слышу, как она сообщает Монике, что есть подозреваемый, но я в сотнях километрах отсюда. Я с беспристрастностью человека, который знает, что будет дальше, смотрю на ситуацию. Полиция заведет дело. Калеба вызовут на допрос. Уолли Мофетт позвонит в контору окружного прокурора в Портленде. Калеб либо признает вину и будет осужден на основании этого признания, либо Натаниэлю придется обвинять отца в открытом судебном заседании.

Весь кошмар только начинается.

Он не мог! Я знаю это так же хорошо, как узнала за эти годы о Калебе все. Я вижу, как он в полночь прохаживается по коридору, придерживая крошечного Натаниэля за ножки, – единственное положение в котором наш ребенок, которого мучили колики, переставал кричать. Вспоминаю, как он сидит рядом со мной на выпускном Натаниэля в яслях, как он плачет, не стыдясь своих слез. Он хороший, сильный, уверенный мужчина – такому без колебаний доверишь свою жизнь и жизнь своего ребенка.

Но если я верю в невиновность Калеба, значит, я не верю Натаниэлю.

В памяти вспыхивают воспоминания. Как Калеб намекал, что виновным может оказаться Патрик. Зачем упоминать его имя, если не для того, чтобы снять подозрения с себя? Или как Калеб убеждал Натаниэля, что ему не нужно учить язык жестов, если он не хочет. Все это ради того, чтобы помешать ребенку сказать правду?

Мне и раньше доводилось встречать преступников, развращающих детей. На них нет ни клейма, ни ярлыка, ни татуировок, которые бы указывали на эти пороки. Они спрятаны под мягкой, отеческой улыбкой; они заткнуты в карманы застегнутой на все пуговицы рубашки. Они похожи на нас, и от этого становится еще страшнее – знать, что чудовища живут среди нас, и оставаться в дураках.

У них есть ни о чем не догадывающиеся невесты и жены, которые их любят.

Раньше я удивлялась, как матери не подозревали, что творится в их семьях. В их жизни должен был наступить момент, когда они осознанно принимали решение отвернуться и не видеть того, чего видеть не хотят. Раньше я думала, что ни одна жена не может спать с мужчиной и не знать, что творится у него в голове.

– Нина.

Моего плеча касается Моника Лафлам. Когда она успела приехать? У меня такое чувство, что я очнулась от комы. Я стряхиваю оцепенение и ищу взглядом Натаниэля. Он продолжает играть в кабинете психиатра игрушечной железной дорогой.

Чиновница из отдела опеки смотрит на меня, и я понимаю, что чего-то подобного она и ожидала. И не могу ее винить. На ее месте я подумала бы то же самое. Если честно, раньше бы подумала.

Мой голос безжизненно дребезжит:

– Вы уже обратились в полицию?

Моника кивает.

– Если я могу вам чем-то помочь…

Мне нужно отсюда уйти, и я не могу взять с собой Натаниэля. Мне больно об этом просить, но у меня сломался мой барометр доверия.

– Да, – говорю я. – Вы не присмотрите за моим сыном?


Я нахожу мужа на третьем объекте, он возводит каменный забор. Лицо Калеба сияет, когда он узнает мою машину. Он смотрит, как выхожу я, и ждет появления Натаниэля. Этого оказывается достаточно. Я подбегаю к Калебу и изо всех сил бью его по лицу.

– Нина! – Он хватает меня за руки. – Какого черта…

– Ты ублюдок! Как ты мог, Калеб? Как ты мог?!

Он отталкивает меня, поглаживая щеку. На ней ярко алеет след от моей руки. Отлично!

– Я не понимаю, о чем ты, – говорит Калеб. – Успокойся.

– Успокоиться? – взрываюсь я. – Выражусь яснее: Натаниэль сказал нам. Он рассказал, что ты с ним сделал.

– Я ничего ему не делал.

Одну долгую минуту я молчу, только испепеляю взглядом.

– Натаниэль сказал, что я… я… – запинается Калеб. – Это же смешно!

Они все так говорят, все преступники, поэтому мне и приходится их уличать.

– Только не смей говорить, что ты его любишь!

– Конечно люблю! – Калеб качает головой, словно пытаясь отогнать дурные мысли. – Я не знаю, что он сказал. Не знаю почему. Но, Нина, Господи Боже… Ради всего святого!

Я молчу. Каждый год, проведенный вместе, разворачивается перед глазами, пока мы оба не оказываемся по колено в воспоминаниях, которые не имеют значения. В широко распахнутых глазах Калеба стоят слезы.

– Нина, пожалуйста! Подумай, что ты говоришь!

Я опускаю глаза на свои руки: один кулак крепко сжимает второй. Это жест для предлога «в». В беде. В любви. В случае.

– Я думаю, что дети таких вещей не придумывают. Что Натаниэль ничего не выдумал. – Я поднимаю голову и смотрю на мужа. – Сегодня домой не приходи, – велю я и с величайшей осторожностью иду к машине, как будто у меня внутри разбитое сердце.


Калеб смотрит вслед удаляющимся габаритным огням Нининой машины. Пыль, которая взметнулась из-под ее колес, оседает, и пейзаж становится таким же, как и минуту назад. Но Калеб точно знает, что сейчас все совершенно по-другому, что назад дороги нет.

Он все отдал бы ради сына. Всегда так было и всегда так будет.

Калеб смотрит на забор. Чуть больше метра, но он возится с ним добрую часть дня. Пока его сын в кабинете психиатра переворачивал мир с ног на голову, Калеб поднимал камни и притирал их друг к другу. Однажды, когда они еще встречались с Ниной, он показал ей, как притирать камни, которые, казалось, невозможно соединить. «Все, что тебе нужно, – найти один общий край», – сказал он.

Например, как в данном случае этот кусок кварца с неровными краями совместить с плоским, низким песчаником? Калеб поднимает глыбу песчаника и швыряет на дорогу – тот разлетается на куски. Поднимает кварц и швыряет в лес за спиной. Он рушит стену, всю сделанную работу, камень за камнем. Потом опускается на кучу битого булыжника и прижимает грязные руки к глазам, оплакивая то, что невозможно склеить.


Мне нужно съездить еще в одно место. Я, как робот, вхожу в кабинет секретаря суда Восточного округа. Как я ни пыталась, но не могла отмахнуться от наворачивающихся слез. Это непрофессионально, но на такие мелочи мне плевать. Это личное дело, а не только работа.

– Где у вас лежат бланки охранных судебных ордеров на несовершеннолетних? – спрашиваю я секретаршу. Женщина в суде работает недавно, и я забыла, как ее зовут.

Она смотрит на меня, как будто боится ответить. Потом указывает на лоток. Заполняет для меня одну форму – я отвечаю ей чужим голосом.

Меня принимает судья Бартлетт.

– Нина. – Он знает меня, меня здесь все знают. – Чем я могу помочь?

Я протягиваю ему ордер и вздергиваю подбородок.

Дыши, говори, сосредоточься.

– Я заполнила его от лица своего сына, ваша честь. Я бы предпочла закрытое судебное заседание.

Судья одну долгую секунду смотрит на меня и берет из моих рук бумагу.

– Рассказывайте, – негромко просит он.

– Есть улики сексуального насилия. – Я намеренно стараюсь не упоминать имя Натаниэля. Этого я не вынесу. – А сегодня он указал на насильника – на своего отца.

На своего отца, не на моего мужа.

– А вы? – спрашивает судья Бартлетт. – С вами все в порядке?

Я качаю головой, плотно сжав губы. Я так крепко сжимаю руки, что пальцы немеют. Но не произношу ни слова.

– Если я смогу чем-то помочь… – бормочет судья. Но чем он может помочь? Разве здесь поможешь? Сколько ни предлагай. Уже все произошло. И в этом все дело.

Судья небрежно рисует скалистый пейзаж – ставит свою подпись внизу ордера.

– Вы ведь знаете, что это временная мера. В течение двадцати дней должно состояться слушание.

– Значит, у меня двадцать дней, чтобы решить это дело.

Он кивает:

– Нина, мне очень жаль.

Мне тоже. Как я не увидела того, что творится у меня под носом? Как не смогла защитить ребенка в реальном мире, умея делать это только в рамках судебной системы? Я сожалею обо всех принятых решениях, которые и привели меня к этому моменту. И еще я сожалею, что всю обратную дорогу, когда я еду за сыном, этот ордер прожигает мне дыру в кармане.


Дома существуют свои правила.

Застилай кровать по утрам. Дважды в день чисти зубы. Не таскай собаку за уши. Доедай овощи, даже если они не такие вкусные, как спагетти.


В детском саду свои правила.

Не забирайся на горку. Не подходи к качелям, когда на них кто-нибудь катается. Поднимай руку, соблюдая очередь, если хочешь что-то сказать. Принимай в игру всех желающих. Надевай халат, если хочешь порисовать.


Я знаю, существуют и другие правила.

Пристегивайся в машине.

Никогда не разговаривай с незнакомыми людьми.

Никому об этом не рассказывай, или гореть тебе в аду.

Глава 3

Оказывается, жизнь продолжается. Не существует каких-то правил свыше, которые выработали бы иммунитет к деталям только потому, что человек вынужден столкнуться лицом к лицу с бедой. Мусор продолжает вываливаться из мусорного ведра, по почте приходят счета, а рекламные агенты не дают поесть.

В ванную входит Натаниэль. Я только-только закрутила колпачок на противогеморроидальной мази. Однажды я прочла: если наносить мазь на область под глазами – припухлость исчезнет, краснота сойдет. Я с такой счастливой улыбкой оборачиваюсь к сыну, что он даже пятится.

– Солнышко, ты зубки почистил? – Он кивает, и я беру его за руку. – Тогда давай почитаем.

Натаниэль лезет в кроватку, как любой другой пятилетний ребенок: постель – это джунгли, а он обезьянка. Доктор Робишо сказала, что дети приходят в себя гораздо быстрее родителей. Я открываю книгу. Сегодня мы читаем о слепом на один глаз пирате, который не видел, что на плече у него сидит пудель, а не попугай. Я успеваю прочесть всего три страницы, как Натаниэль останавливает меня, распластав руки на ярких картинках. Он помахивает указательным пальцем, а потом подносит руку ко лбу, жестом изображая слово, которое я жалею, что вообще слышала.

Где папа?

Я кладу книгу на прикроватную тумбочку.

– Натаниэль, папа сегодня ночевать не придет.

«Он больше никогда не придет домой», – думаю я.

Сын хмурится. Он пока еще не знает, как спросить «почему», но именно это его заботит. Неужели он думает, что именно в нем причина, по которой Калеб не живет дома? Может быть, ему пригрозили: если сознаешься – пожалеешь?

Я сжимаю его ладошки в своих, чтобы не перебивал, и пытаюсь объяснить мягко, как умею:

– Сейчас папа не может жить с нами.

Натаниэль вырывает руки и скручивает пальчики вверх и внутрь. Я хочу.

Господи, я тоже! Натаниэль сердится и отворачивается от меня.

– То, что сделал папа, плохо, – запинаясь, произношу я.

При этих словах Натаниэль взвивается вверх и неистово качает головой.

Это я уже видела. Если один из родителей насилует ребенка, последнему обычно говорят, что это проявление любви. Но Натаниэль продолжает качать головой так сильно, что волосы летают из стороны в сторону.

– Натаниэль, прекрати. Пожалуйста, перестань!

Он успокаивается и смотрит с крайним изумлением, как будто совершенно меня не понимает.

Поэтому я произношу эти слова вслух. Я должна услышать правду. Я должна получить подтверждение из уст собственного сына.

– Папа тебя обижал? – шепотом задаю я самый важный вопрос. Доктор Робишо не спросила бы и мне не позволила.

Натаниэль заливается слезами и прячется под одеялом. Он не вылезает оттуда, даже когда я шепчу извинения.


Все в номере мотеля цвета мокрого мха – вытертый ковер, раковина, пожелтевшее покрывало на кровати. Калеб включает отопление и радио. Снимает туфли и аккуратно ставит их у двери.

Это не дом, это и жильем с трудом можно назвать. Интересно, а кто те остальные люди, которые живут в таких комнатушках в Сако? Неужели они, как и он, находятся в подвешенном состоянии?

Он и не представлял, что сможет провести тут хотя бы одну ночь. С другой стороны, он понимал, что будет жить здесь вечность, если это хоть как-то поможет его сыну. Он всем бы пожертвовал ради Натаниэля. Даже, как видите, самим собой.

Калеб опускается на край кровати. Берет телефон, но понимает, что позвонить некому. Но он несколько минут прижимает трубку к уху, пока не слышит голос телефонистки, которая напоминает: как бы там ни сложилось, на другом конце провода обязательно кто-то слушает.


Ничего не поделаешь: Патрик не мог начать день без шоколадного круассана. Коллеги-полицейские часто подсмеивались над его постоянством: «Пончики для тебе уже слишком просты, да, Дюшарм?» Патрик отмахивался, готовый терпеть насмешки, пока секретарь полиции, которая заказывает выпечку, помнит о его персональных пристрастиях. Но сегодня утром, когда он вошел в столовую, чтобы забрать свой завтрак и налить кофе, круассана на подносе не оказалось.

– Ой, перестаньте! – обращается он к стоящему рядом коллеге. – Вы, ребята, идиоты? Опять спрятали его в женском туалете?

– Лейтенант, клянемся, мы его и пальцем не тронули!

Патрик со вздохом отправляется к письменному столу, где Мона проверяет свою электронную почту.

– Где мой круассан?

Она пожимает плечами:

– Я подала заявку, как всегда. Какие ко мне вопросы?

Патрик начинает обходить полицейский участок, осматривая столы других детективов и комнату, где отдыхают патрульные после дежурства. В коридоре он встречает начальство.

– Патрик, есть секунда?

– Не сейчас.

– У меня дело для тебя.

– Можете оставить его на столе.

Начальник участка ухмыляется.

– Вот бы ты так думал о работе, как о своих чертовых пончиках!

– Круассанах! – в спину ему кричит Патрик. – Это не одно и то же.

Рядом со скучающим дежурным он обнаруживает «преступника»: паренька, который похож на ребенка, надевшего отцовскую форму. Каштановые волосы, сияющие глаза, на подбородке шоколад.

– Кто ты такой, черт возьми? – спрашивает Патрик.

– Офицер Орлеанс.

Дежурный прижимает руку к своему объемному животу:

– А детектива, который сейчас оторвет тебе голову, зовут лейтенант Дюшарм.

– Фрэнк, почему он съел мой завтрак?

Полицейский постарше пожимает плечами:

– Потому что он работает первый день…

– Шесть часов! – гордо поправляет паренек.

Фрэнк закатывает глаза:

– Он не знал.

– Зато знал ты!

– Да, но если бы я его предупредил, то пропустил бы это развлечение.

Новенький протягивает остатки круассана – знак примирения.

– Я… простите меня, лейтенант.

Патрик кивает, но задумывается: а не наведаться ли к холодильнику, не забрать ли обед, который заботливо завернула этому юнцу мамочка?

– Чтобы подобное больше не повторялось!

Ужасное начало дня – он рассчитывал на комбинацию кофеина в шоколаде и кофе, чтобы с головой окунуться в новый день. К десяти часам – и к бабке не ходи! – у него будет раскалываться голова. Патрик возвращается на рабочее место и прослушивает автоответчик – три сообщения. Единственное, которое его по-настоящему волнует, – от Нины. «Перезвони» – и все, одно слово, ни имени, ничего. Он поднимает телефонную трубку, когда замечает на своем столе дело, оставленное начальством.

Патрик открывает папку, читает отчет из отдела опеки. Телефонная трубка падает на стол и остается лежать там и пищать еще долгое время после того, как он выбегает из кабинета.


– Хорошо, – успокаивает Патрик, – я немедленно займусь этим делом. Отсюда сразу же поеду и поговорю с Калебом.

Этого я не в силах вынести – его невероятно спокойного голоса. Я хватаюсь за голову.

– Патрик, ради всего святого! Прекрати разыгрывать роль… полицейского!

– Хочешь, чтобы я сказал, что у меня руки чешутся избить его до полусмерти за то, что он сделал с Натаниэлем? А потом снова избить его за то, что он сделал с тобой?

Ярость в голосе Патрика ставит меня в тупик. Я опускаю голову, мысленно снова и снова проигрывая его слова.

– Да, – негромко отвечаю я. – Я хочу услышать от тебя именно это. – Он кладет руку мне на макушку. – Я не знаю, что делать.

Пальцы Патрика обхватывают мою голову, разделяют волосы на пряди. Я отдаюсь ему в руки, представляю, что он пытается разгадать мои мысли.

– Для этого у тебя есть я, – отвечает он.


Натаниэль артачится, не хочет идти, куда я говорю. Но если я еще одну минуту пробуду дома, то сойду с ума.

Свет льется через цветные витражи на потолке церкви Святой Анны, омывая нас с Натаниэлем радугой. В этот час в будний день в церкви тихо, как в склепе. Я ступаю с величайшей осторожностью, стараясь не производить лишних звуков. Натаниэль едва переставляет ноги по выложенному мозаикой полу.

– Прекрати, – шепчу я и тут же сожалею о сказанном.

Мои слова отражаются от каменных арок, полированных церковных скамей и эхом возвращаются ко мне. Мерцают подносы с белыми свечами, поставленными с мольбой к Господу, – сколько из них были зажжены ради моего сына?

– Я на минутку, – говорю я Натаниэлю, усаживая его на скамью с несколькими игрушечными машинками. Полированное дерево – идеальная автострада; в доказательство я толкаю гоночный автомобиль на противоположный конец скамьи. И, пока не передумала, отправляюсь в исповедальню.

В кабинке тесно и жарко. У моего плеча опускается затворка, и, хотя я его не вижу, я чувствую запах крахмальных сорочек отца Шишинского.

Если четко следовать правилам, исповедь приносит облегчение. И как бы давно человек не исповедовался, он помнит эти правила, как будто есть некое всеобщее католическое подсознание. Человек говорит, священник отвечает. Начинаешь с наименьших грехов, нагромождаешь их, как кубики с буквами алфавита, а священник советует молитвы, с помощью которых можно разрушить эту импровизированную крепость, чтобы начать с чистого листа.

– Святой отец, благословите, я согрешила. Уже четыре месяца не была на исповеди.

Если он и удивился, то виду не подал.

– Я… я не знаю, зачем пришла. – Молчание. – Я кое-что узнала. Недавно. И это разрывает мое сердце.

– Продолжай.

– Мой сын… его обидели.

– Да, я знаю. Я молюсь за него.

– Я думаю… мне кажется… это сделал мой муж.

На маленьком складном стуле приходится согнуться пополам. Тело пронзает резкая боль, но я только рада – сейчас я не способна ощущать ничего, кроме боли.

Повисает такое продолжительное молчание, что я начинаю сомневаться, что священник слушает меня. А потом:

– А в чем твой грех?

– Мой… что?

– Ты не можешь исповедаться за своего мужа.

Злость клокочет внутри меня как смола, обжигая горло.

– Я и не собиралась.

– Тогда в чем ты хочешь сегодня исповедаться?

Я пришла просто для того, чтобы выговориться человеку, который обязан выслушивать людей. Но вместо этого я отвечаю:

– Я не уберегла сына. Я вообще ничего не видела.

– Незнание – не грех.

– А как же нежелание видеть? – Я смотрю на разделяющую нас решетку. – Как же быть с наивной уверенностью в том, что на самом деле знаешь человека, которого полюбила? Как же быть с желанием заставить его страдать так же, как страдает Натаниэль?

Отец Шишинский медлит с ответом.

– Возможно, он страдает.

У меня перехватывает дыхание.

– Я люблю его, – хрипло признаюсь я. – Я люблю его так же сильно, как и ненавижу.

– Ты должна простить себя за то, что не замечала того, что происходит. За то, что жаждешь мщения.

– Не знаю, смогу ли.

– Что ж, в таком случае… – Молчание. – …ты можешь его простить?

Я смотрю на тень – лицо священника.

– Я не настолько праведна, – отвечаю я и покидаю исповедальню, чтобы священник не смог меня остановить.

В этом все и дело: я уже получила свою епитимью.


Он не хочет здесь быть.

Церковь… Это слово эхом отдается у него в голове, как цокот, который громче всех невысказанных слов. Натаниэль смотрит на каморку, где скрылась его мама. Он толкает машинку по скамье. Слышит, как бьется сердце.

Он ставит оставшиеся игрушечные машинки на их места для парковки и маленькими шажочками отходит от скамьи. Руки Натаниэль прячет под рубашкой, как будто за пазухой у него сидит маленькое животное, и на цыпочках идет по главному проходу.

У алтаря он опускается на колени на ступеньки для молитвы. В воскресной школе он выучил молитву – ту, которую должен был произносить перед сном, но обычно забывал. Но он помнит: можно помолиться обо всем. Это как загадывать желание, когда задуваешь свечку на праздничном торте на день рождения, только сейчас твоя просьба обращена непосредственно к Господу.

Он молится о том, чтобы в следующий раз, когда он попытается что-то сказать с помощью жестов, его все поняли. Молится о том, чтобы папочка вернулся домой.

Натаниэль замечает рядом с собой мраморную статую – женщину с младенцем Иисусом на руках. Он не помнит, как ее зовут, но она здесь повсюду – на картинах, гобеленах на стенах и в каменных скульптурах. Каждая изображает мать и дитя.

Почему ни разу на этом почетном месте не стоял папа? Почему его нет на картинах, где изображено все святое семейство? Неужели и Отца Всевышнего заставили уйти?


Патрик стучит в дверь номера, на который указал управляющий мотеля «Коз-И-Коттеджиз». Открывается дверь. На пороге небритый, с покрасневшими глазами стоит Калеб.

– Послушай, – с места в карьер начинает Патрик, – это невероятно щекотливая ситуация.

Калеб смотрит на полицейский значок в его руке.

– Что-то подсказывает мне, что для меня ситуация более щекотливая, чем для тебя.

Этот человек прожил с Ниной семь лет. Спал с ней рядом, у них родился ребенок. Этот человек жил жизнью, о которой мечтал Патрик. Он думал, что смирился с таким положением вещей. Нина была счастлива, Патрик хотел видеть ее счастливой, и если для этого ему нужно было скрыться с горизонта, то так тому и быть. Но это только в том случае, если избранник Нины – человек достойный. Если избранник Нины не доводит ее до слез.

Патрик всегда считал Калеба хорошим отцом и сейчас даже несколько оглушен осознанием того, как истово хочет, чтобы Калеб оказался преступником. Если так и есть – Калеб будет опозорен. Если так и есть – это станет доказательством того, что Нина выбрала не того парня.

Патрик чувствует, как непроизвольно сжимаются кулаки, но он справился с желанием причинить собеседнику боль. В дальнейшем это не помогло бы ни Нине, ни Натаниэлю.

– Это ты ей открыл глаза? – сжав губы, спрашивает Калеб.

– Ты сам во всем виноват, – отвечает Патрик. – Поедешь со мной в участок?

Калеб хватает с кровати куртку.

– Поехали прямо сейчас, – торопится он.

На пороге он протягивает руку и трогает Патрика за плечо. Патрик инстинктивно напрягается, и только рассудок заставляет его расслабиться. Он поворачивается и холодно смотрит на Калеба.

– Я этого не делал, – негромко говорит Калеб. – Нина и Натаниэль – моя вторая половинка. Только глупец может добровольно от всего отказаться!

Патрик не позволяет глазам выдать свои истинные чувства. Но он думает, что, возможно, Калеб впервые говорит правду.


Любой другой, вероятно, чувствовал бы себя неуютно, зная об отношениях, которые связывают его жену и Патрика Дюшарма. И хотя Калеб никогда не сомневался в супружеской верности Нины – и в ее чувствах к нему, – разбитое сердце Патрика было заметно невооруженным глазом. Калеб достаточно вечеров провел, наблюдая, как Патрик не сводит глаз с его жены, которая хлопочет на кухне. Он видел, как Патрик подбрасывает Натаниэля в воздух и наслаждается его смехом, когда думает, что на него никто не смотрит. Но, если честно, Калеб не возражал. В конце концов, Нина и Натаниэль – это его семья. Если он и испытывал какие-то чувства к Патрику, то только жалость – потому что не всем так повезло, как ему, Калебу.

Раньше Калеб ревниво относился к дружбе Нины и Патрика. Но у его жены было много друзей-мужчин. И очень скоро стало ясно, что Патрик слишком большая часть Нининого прошлого, – было бы ошибкой требовать вычеркнуть его из ее жизни. Это как разделить сиамских близнецов, у которых одно сердце на двоих.

Сейчас он, сидя за поцарапанным столом в допросной в компании Патрика и Моники Лафлам, думает о Нине. Вспоминает, как категорично Нина отмела даже намек на то, что Патрик мог обидеть Натаниэля, – однако всего несколько дней спустя она, по-видимому, не задумываясь обвинила во всем Калеба.

Калеба бьет дрожь. Как-то Патрик рассказывал, что в допросной всегда на десять градусов прохладнее, чем в остальном полицейском участке, – чтобы задержанные физически чувствовали себя неуютно.

– Я арестован? – интересуется он.

– Мы просто разговариваем. – Патрик не смотрит Калебу в глаза. – Как старые друзья.

Старые друзья, это точно! Как Гитлер и Черчилль.

Калеб не хочет здесь находиться, давать показания, чтобы обелить себя. Он хочет поговорить со своим сыном. Хочет знать, дочитала ли ему Нина книгу о пиратах. Хочет знать, не писает ли больше его сын в постель.

– Можем начинать. – Патрик включает диктофон.

Неожиданно Калеб понимает, что лучший источник информации сидит здесь, всего в метре от него.

– Ты видел Натаниэля, – бормочет он, – как он?

Патрик поднимает на собеседника изумленный взгляд. Он привык, что вопросы здесь задает он.

– Когда ты их навещал, с ним все было в порядке? Он не плакал?

– Учитывая обстоятельства… он был в порядке, – отвечает Патрик. – А сейчас…

– Иногда, когда он не хочет есть, можно отвлечь его тем, что он любит. Например, разговорами о футболе или о лягушках. А пока вы будете беседовать, продолжать накалывать еду ему на вилку. Передай это Нине.

– Давай поговорим о Натаниэле.

– А я что, по-твоему, делаю? Он что-нибудь сказал? Я имею в виду словами. А не жестами.

– А что? – осторожно уточняет Патрик. – Боишься, что ему есть что рассказать нам?

– Боюсь? Мне плевать, если единственное слово, которое он произнес, – мое имя. Мне плевать, если из-за этого я окажусь пожизненно в тюрьме. Я просто хочу это услышать собственными ушами.

– Его обвинение?

– Нет, – отвечает Калеб. – Его голос.


У меня иссякла фантазия, куда бы пойти. В банк, на почту, купить мороженое для Натаниэля. В местный парк, в зоомагазин. Покинув церковь, мы бродим от здания к зданию, бегаем по делам, которые могут и подождать, – только чтобы домой не возвращаться.

– Давай навестим Патрика, – предлагаю я, в последнюю минуту сворачивая на стоянку перед полицейским участком в Биддефорде. Патрик разозлится на меня за это – за то, что вмешиваюсь в расследование, – но, как бы там ни было, он поймет. На заднем сиденье машины Натаниэль резко заваливается на бок, давая понять, что он думает об этой идее.

– Пять минут, – обещаю я.

Американский флаг хрустит на холодном ветру, когда мы идем к входным дверям. «Правосудие для всех». Мы не доходим всего метра три, как дверь открывается. Первым, прикрывая ладонью глаза от солнца, выходит Патрик. За его спиной маячат Моника Лафлам и Калеб.

Натаниэль втягивает носом воздух и вырывается от меня. В ту же секунду Калеб видит сына и опускается на одно колено. Он крепко сжимает Натаниэля в объятиях. Натаниэль смотрит на меня с такой широкой улыбкой, что на одно ужасное мгновение я понимаю, что он думает, будто я все спланировала заранее – хотела преподнести ему удивительный сюрприз.

Мы с Патриком стоим поодаль, как будто ограничивая происходящее.

Он первым приходит в себя.

– Натаниэль, – негромко, но твердо говорит Патрик и хочет увести моего сына.

Как бы не так! Натаниэль изо всех сил цепляется за шею Калеба, пытается спрятаться у него под пальто.

Я встречаюсь с мужем взглядом поверх головы нашего сына. Он встает, продолжая обнимать Натаниэля.

Я заставляю себя отвернуться. Вспомнить сотни детей, которых встречала, – в синяках, грязных, голодающих, на которых никто не обращает внимания, – которые кричат, когда их забирают из семьи, и умоляют оставить с избивающей матерью или отцом.

– Дружище, – тихо произносит Калеб, заставляя Натаниэля посмотреть на него. – Ты знаешь, больше всего я хотел бы быть с тобой. Но… у меня дела.

Натаниэль качает головой, его личико съеживается.

– Я приеду, как только выдастся минутка.

Калеб подходит ко мне с Натаниэлем на руках, отдирает его от себя и передает в мои объятия. Натаниэль плачет так горько, что его буквально душат молчаливые рыдания. Его тельце сотрясается под моей ладонью, как очнувшийся от спячки ящер.

Калеб делает шаг к грузовику, и Натаниэль поднимает голову. Его глаза напоминают черные щелочки. Он поднимает кулак и бьет меня по плечу. Потом еще раз и еще – я вызвала приступ гнева.

– Натаниэль! – резко одергивает его Патрик.

Но мне не больно. Физическая боль ничто в сравнении с болью душевной.


– Регрессия – ожидаемое явление, – шепотом комментирует доктор Робишо, когда мы вместе наблюдаем, как Натаниэль апатично лежит на животе на ковре в игровой комнате. – Его семья распадется; по его мнению – он всему виной.

– Он бросился к отцу, – говорю я. – Вы бы только видели…

– Нина, вам ли не знать, что это совершенно не доказывает невиновность Калеба. Дети в такой ситуации верят, что у них с родителями существует особенная связь. То, что Натаниэль побежал к отцу, – хрестоматийное поведение.

Или я, возможно, хочу верить, что Калеб ни в чем не виноват. Но я отмахиваюсь от сомнений, потому что я на стороне ребенка.

– И что мне делать?

– Ничего. Абсолютно. Продолжайте быть просто мамой, какой были всегда. Чем быстрее Натаниэль поймет, что жизнь не изменилась, тем быстрее он переживет потрясение.

Я прикусываю губу. Для Натаниэля было бы лучше, если бы я могла признать свои ошибки, но как же это непросто!

– Не хотелось бы сравнивать… Я на работе по десять часов в день. Меня нельзя назвать образцовой матерью. Калеб был настоящим отцом. – Я слишком поздно соображаю, что это не совсем подходящие слова. – Я хочу сказать… ну, вы понимаете, что я имею в виду.


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу

1

Пер. В. Станевич. (Здесь и далее примеч. пер., если не указано иное.)

2

Процесс или конечный результат превращения в жертву преступного посягательства.

3

Пюре из мякоти авокадо.

Роковое совпадение

Подняться наверх