Читать книгу Лестница в небо - Джон Бойн, John Boyne - Страница 3
Часть первая
Перед тем, как рухнула стена
1. Западный Берлин
ОглавлениеЕдва я принял это приглашение, как занервничал из-за поездки в Германию. В конце концов, столько лет прошло с тех пор, как я побывал там в последний раз, что уже непонятно, какие воспоминания зашевелятся во мне, когда я вновь окажусь в этой стране.
Была весна 1988-го – того года, когда в язык вошло слово “перестройка”, – и я сидел в баре гостиницы “Савой” на Фазаненштрассе, осмысляя свой шестьдесят шестой день рождения, до него оставалось всего несколько недель. На столике передо мной стояли бутылка рислинга и бокал, форма которого, как извещала сноска в меню, повторяла форму груди Марии-Антуанетты. Оно было очень хорошо – вино из тех, что подороже в обширном списке отеля, – но от того, что я его заказал, совесть меня не мучила: издатель заверил, что они с удовольствием покроют все мои расходы. Такой уровень щедрости был мне в новинку. Моя писательская карьера, начавшаяся более тридцати пяти лет назад и породившая шесть коротких романов и непродуманный сборник стихов, никогда не была успешной. Ни одна из моих книг не привлекла много читателей, несмотря на в общем положительные отзывы, да и большого международного расположения не снискала. Однако, к моему громадному удивлению, прошлой осенью меня удостоили значительной литературной награды за мой шестой роман “Трепет”. В кильватере Премии книга продавалась сравнительно неплохо, и ее перевели на многие иностранные языки. Равнодушие, каким обычно встречали мою работу, вскоре сменилось восторгом и критическим изучением, пока литературные страницы спорили друг с дружкой, кому следует воздать должное за мое возрождение. Меня вдруг бросились приглашать на литературные фестивали и звать на книжные гастроли по зарубежным странам. В Берлине происходило одно такое событие – ежемесячные чтения, проводимые “Литературхаусом”[2], – и, хотя я родился в этом городе, дома в нем себя вовсе не чувствовал.
Я вырос неподалеку от Тиргартена, где играл под сенью статуй прусских аристократов. Ребенком частенько бывал в зоопарке и фантазировал, как однажды устроюсь туда смотрителем. В шестнадцать я стоял с несколькими своими друзьями по гитлерюгенду, у каждого нарукавная повязка со свастикой, и мы ликовали, когда в самую середку парка от Рейхстага доставили Бегасов памятник Бисмарку: Гитлер тогда планировал “Вельтгауптштадт Германия”[3]. Год спустя я уже стоял один на Унтер-ден-Линден, а тысячи солдат вермахта маршировали перед нами после успешного присоединения Польши. Через десять месяцев после этого я оказался в третьем ряду митинга в Лустгартене, среди солдат-сверстников, – мы отдавали честь и клялись в верности фюреру, который ревел на нас с помоста, установленного перед собором Тысячелетнего Рейха.
Когда в 1946 году я наконец покинул отечество, меня приняли студентом в Кембридж, где я изучал английскую литературу, а потом провел несколько тягостных лет учителем в местной средней школе; акцент мой стал источником многих насмешек у юнцов, чьим семьям четыре десятка лет вооруженных конфликтов и шатких перемирий между двумя нашими странами нанесли раны и ущерб. По завершении докторантуры, однако, я выиграл место на факультете Кингз-колледжа, где ко мне отнеслись как к некоей диковине: парнягу выволокли из рядов смертоносного тевтонского поколения и приняли в благородную британскую институцию, которая в победе готова была выглядеть великодушной. Не прошло и десятка лет, как меня наделили профессорской ставкой, а надежность и респектабельность, связанные с таким титулом, впервые с детства позволили мне чувствовать себя безопасно и обеспечили дом и положение на весь остаток моих дней.
Тем не менее, когда меня знакомили с новыми людьми – с родителями моих студентов, скажем, или с каким-нибудь заезжим благотворителем, – часто замечалось, что я “также романист”, дополнение для меня как неуклюжее, так и постыдное. Разумеется, я надеялся, что у меня имеется хоть толика таланта, и жаждал более широкой читательской аудитории, но моим обыденным ответом на неизбежный вопрос: “А мне могут быть известны какие-то ваши книги?” – было: “Вероятно, нет”. Как правило, новый знакомый просил меня назвать какие-нибудь мои романы, и я выполнял просьбу, предвидя унижение, наблюдая растерянность на лице собеседника, пока я перечислял свои работы в хронологическом порядке.
В тот вечер – вечер, о котором рассказываю, – мне пришлось трудно в “Литературхаусе”, где я принял участие в публичном интервью, взятом журналистом из “Ди Цайт”. Поскольку я неуверенно говорил по-немецки – этот язык я почти совсем забыл по приезде в Англию более сорока лет назад, – читать публике вслух главу из моего романа наняли актера, и когда я сообщил ему, какой именно раздел я выбрал, он покачал головой и потребовал, чтобы ему разрешили вместо этого читать из предпоследней главы. Конечно, я с ним поспорил, поскольку в том куске, что он выбрал, содержались откровения, призванные стать сюрпризом для читателя. Нет, стоял на своем я, все больше раздражаясь наглостью этого Гамлета-лишенца, которого в конечном счете наняли просто встать и почитать вслух, а затем уйти через заднюю дверь. Нет, сказал я ему, повысив голос. Не эту. Вот эту.
Актер весьма обиделся. Похоже, у него имелся некий стандарт чтения публике, и был он таким же строгим, какой могла бы стать и его подготовка к вечеру на сцене “Шаубюне”[4]. Я же решил, что он просто набивает себе цену, о чем ему прямиком и сказал, – тут мы оба чуть не перешли на крик, что меня расстроило. Наконец он уступил, но без учтивости, а мне знания немецкого хватило, чтобы понять: читал он вполсилы, недобирая той театральности, какая требовалась, чтобы по-настоящему увлечь публику. После, возвращаясь пешком в гостиницу неподалеку, я был разочарован во всей этой затее и мне хотелось домой.
Паренька этого я уже замечал – молодой человек лет двадцати двух разносил напитки по столикам; он был очень красив и, казалось, поглядывал в мою сторону, пока я пил вино. В уме у меня вылепилась поразительная мысль: я притягиваю его физически – пусть даже знал я, что это нелепица. Что уж там, я старик и никогда не бывал особенно привлекателен, даже в его возрасте, когда у большинства магнетизм юности компенсирует любые физические недостатки. После успеха “Трепета” и последовавшего за этим моего возвышения до литературной знаменитости газетные портреты неизменно описывали мое лицо как “умудренное временем” или “лицо человека, пережившего свою долю невзгод”, хотя спасибо уже на том, что они не знали, насколько невзгоды эти бывали тяжки. Меня, однако, подобные замечания не язвили, поскольку личного тщеславия у меня не имелось и я уже давно отказался от мыслей о романтике. Жажда, грозившая уничтожить меня в юности, за годы поутихла, девственность моя так никому и не покорилась, а облегчение, порожденное отбытием похоти в ссылку, оказалось сродни тому чувству, какое возникает, быть может, если тебя отвязали от дикой лошади, выпущенной скакать по прерии. Для меня это стало большим благом, поскольку, из года в год соприкасаясь с нескончаемым потоком миловидных юношей, протекающим через лекционные залы Кингз-колледжа, причем некоторые бесстыже со мною заигрывали в надежде получить оценки получше, я поймал себя на том, что равнодушен к их чарам, вульгарным фантазиям или постыдным связям, предпочитая нечто вроде сдержанного добродушия. Я не назначал любимчиков, не выбирал себе протеже и никому не предоставлял причин подозревать в моей педагогической деятельности нечистые помыслы. Поэтому-то мне и оказалось как-то удивительно глядеть на молодого кельнера и ощущать столь пылкое желание к нему.
Наливая еще один бокал вина, я потянулся к сумке, которую оставил рядом со своим стулом, кожаному ранцу, в котором лежали мой дневник и две книги: издание “Трепета” на английском и сигнальный экземпляр романа одного старого друга – эта книга должна была выйти через несколько месяцев. Я продолжил там, где бросил, быть может углубившись в книгу на треть, но поймал себя на том, что мне трудно сосредоточиться. С такой бедой я обычно не сталкивался и потому оторвался от страниц и спросил себя, в чем дело. В баре не было чересчур шумно. Нет никакой особой причины, какой я б мог объяснить эту рассеянность. И тут мимо прошел юный кельнер, в воздухе повеяло сладким и пьянящим ароматом мальчишеского пота, и я понял, что источник моего отвлечения – он. Он прокрался ко мне в сознание, подлец, и не желал сдавать позиции. Я отложил роман в сторону и стал наблюдать за тем, как он убирает с соседнего столика, после чего протирает его влажным полотенцем, раскладывает по местам бирдекели и вновь зажигает свечу в стакане.
На нем была типовая униформа “Савоя”: темные брюки, белая рубашка и элегантный малиновый жилет с вышитым гербом отеля. Роста среднего, обычного телосложения, кожа гладкая, как будто по ней редко водили бритвой. У него были полные красные губы, густые брови и копна непослушных темных волос, которая выглядела так, словно готова противостоять любой расческе, какая попробует ее усмирить, с решимостью трехсот спартанцев в Фермопильском ущелье. Он мне напомнил портрет юного Миннити кисти Караваджо, которым я всегда восхищался[5]. Превыше всего прочего, однако, виднелась в нем эта безошибочная искра юности, могучий сплав жизненной силы и порывистой сексуальности, и мне стало интересно, как проводит он свое время, когда не дежурит в “Савое”. Я счел его милым, порядочным и добрым. И все это – вопреки тому, что мы с ним пока еще не обменялись ни единым словом.
Я попробовал вернуться к книге, но она теперь не шла мне впрок, поэтому я потянулся к дневнику – напомнить себе, что мне припасли следующие месяцы. Рекламная поездка в Копенгаген и еще одна в Рим. Фестиваль в Мадриде и череда интервью в Париже. Приглашение в Нью-Йорк и просьба, чтобы я принял участие в серии курируемых чтений в Амстердаме. Между всеми визитами, конечно, я буду возвращаться в Кембридж, где мне предоставили годовой отпуск, чтобы я воспользовался своими нежданными рекламными возможностями.
Мои фантазии прервал скучный голос – наглый шум, осведомившийся, не нужно ли мне чего-либо еще, – и я раздраженно поднял взгляд на коллегу юноши, мужчину постарше, тучного и с темными мешками под глазами, это он возник передо мной. Я глянул на рислинг – бутылка почти опустела, неужто и впрямь я выпил один целую бутылку вина? – и покачал головой, уверенный, что уже пора спать.
– Но скажите мне, – спросил я в надежде, что любопытство мое не станет причиной унижения. – Мальчик, который обслуживал раньше. Он еще здесь? Я хотел его поблагодарить.
– Его смена закончилась десять минут назад, – ответил он. – Надо полагать, он уже ушел домой.
Я постарался не выказать расстройства. Так давно уже не испытывал я ни к кому столь могучего и нежданного влечения, что не знал даже, как действовать, если меня отвергнут. Я не был уверен, чего от него хочу, но опять-таки – чего хочется от Моны Лизы или статуи Давида, кроме того, чтобы молча сидеть в их присутствии и ценить их загадочную красоту? Домой я должен был возвращаться назавтра днем, поэтому не мог даже замыслить тайный визит в бар на следующий вечер. Вот и все, я больше его не увижу.
У меня вырвалось нечто вроде вздоха, и я, возможно, рассмеялся бы над собственной глупостью, только сейчас не было во мне смеха – одни лишь истома и сожаление. То одиночество, что я претерпевал всю свою жизнь, прекратило мучить меня много лет назад, но теперь нежданно-негаданно вновь подняло голову, и моего внимания потребовали старые забытые боли сердечные. Мысли мои обратились к Оскару Гётту и единственному году нашего знакомства. Стоило закрыть глаза, как я по-прежнему видел перед собой его лицо, его сообщническую улыбку, глубокие голубые глаза и дугу его спины, когда он спал в потсдамском пансионе в те выходные, когда мы устроили себе велопоход. Если сосредоточиться, я б мог даже припомнить ту тревогу, какую ощущал: вдруг он проснется и обнаружит мою непристойность.
И тут, к моему удивлению, меня вновь прервали. Я поднял голову и увидел юного кельнера, он переоделся теперь в темные джинсы, повседневную рубашку с двумя расстегнутыми у горла пуговицами и кожаную куртку с меховой оторочкой воротника. В руках он держал шерстяную шапочку.
– Простите, что беспокою вас, – произнес он, и я тут же понял, что он не немец, как я допускал, а англичанин: голос его выдавал отзвуки Йоркшира или Озерного края. – Вы же мистер Эрих Акерманн, так?
– Верно, – сказал я, удивившись, что он знает мое имя.
– Можно пожать вам руку?
Он протянул свою. Кожа на его ладони казалась мягкой, и я заметил, до чего аккуратно у него подстрижены ногти. Чистоплотное существо, подумал я. На среднем пальце правой руки он носил простое серебряное кольцо.
– Разумеется, – сказал я, слегка изумленный таким поворотом событий. – Но мы же, по-моему, не знакомы?
– Нет, но я ваш большой поклонник, – сказал он. – Прочел все ваши книги. Я читал их еще до того, как вышел “Трепет”, поэтому я не просто пошел за стадом.
– Это очень любезно с вашей стороны, – сказал я, стараясь скрыть свой восторг. – Очень мало кто так поступает.
– Очень мало кто интересуется искусством, – ответил он.
– Это правда, – согласился я. – Но такая нехватка аудитории останавливать художника не должна.
– Я даже читал ваш сборник стихов, – сказал он, и я скривился.
– Они были непродуманны, – произнес я.
– Не согласен, – сказал он и процитировал строку одного стихотворения, отчего я вынужден был вскинуть руки и попросить его остановиться. После этого он просиял и рассмеялся, показав чудесно белые зубы. При этом под глазами у него возникли легкие морщинки. До чего же красив он был.
– А зовут вас? – спросил я, довольный тем, что у меня есть возможность на него пялиться.
– Морис, – ответил он. – Морис Свифт.
– Очень приятно с вами познакомиться, Морис, – сказал я. – Славно знать, что не перевелись еще молодые люди, интересующиеся литературой.
– Я хотел изучать ее в университете, – сказал он. – Но моим родителям такое было не по карману. Потому-то я и приехал в Берлин. Чтобы сбежать от них и самому зарабатывать себе деньги.
В его тоне звучала некая обида, но он умолк, не успев сказать больше. Меня удивило, до чего много драмы возникло в нем, – и так быстро.
– Не могу ли я вас угостить? – продолжал он. – Мне бы очень хотелось задать вам несколько вопросов о вашей работе.
– Это было б восхитительно, – ответил я, возбужденный случаем провести с ним еще немного времени. – Прошу вас, Морис, садитесь. Но я должен настаивать, чтобы мне все включили в мой счет. Я б никак не мог позволить вам платить.
Он огляделся и покачал головой.
– Мне здесь выпивать не разрешают, – сказал он. – Работникам нельзя ни с кем общаться на территории. Если меня поймают, то уволят. Вообще-то я даже разговаривать с вами не должен.
– А, – произнес я, ставя бокал и бросив взгляд на часы. Было всего десять – времени полно до того, как закроются бары. – Ну, быть может, тогда сходим куда-то еще? Очень бы не хотелось, чтобы у вас были неприятности.
– С большой радостью, – сказал он. – Я к вам на интервью забежал сегодня минут на двадцать, когда у меня был перерыв. Надеялся застать ваше выступление, но там какой-то актер читал из “Трепета” – и не очень хорошо при этом, как мне показалось.
– Его раздражало, что я ему выбрал отрывок, который ему не понравился.
– Но это же ваш роман, – сказал Морис, нахмурившись. – Ему-то какое дело?
– Вот и я так же подумал, – ответил я. – Но у него было иное мнение.
– Ну, к тому времени, как мне настала пора уходить, он еще читал, поэтому не довелось услышать, как вы отвечаете на вопросы, а я сам хотел спросить у вас о многом. Вы там все время хмурились, мистер Акерманн.
Я рассмеялся.
– Попросту говоря, это был не вполне приятный вечер, – ответил я. – Хотя теперь он значительно улучшился. И прошу вас, зовите меня Эрих.
– Ну что вы.
– Но я настаиваю.
– Значит, Эрих, – тихо произнес он, проверяя слово на языке и, как мне показалось, немного нервничая. Быть может, все дело в моем эго, или пробудившихся во мне порывах, или в смеси того и другого, но я был счастлив ощущать, как ручей почитания прокладывает путь от его уст к моим ушам. – Вы уверены, что хотите куда-то идти? – спросил он. – Я не хочу вам навязываться. Вы не слишком устали?
– Я вовсе не устал, – сказал я, хотя был крайне вымотан ранним рейсом и унылым мероприятием. – Ведите, прошу вас. Смею надеяться, город вы знаете лучше, чем я.
Поднимаясь, я проклял себя за то, что с моих губ слетел легкий стон – когда члены мои приспосабливались к тому, чтобы снова держаться вертикально, и, вовсе не собираясь этого делать, я дотянулся и на миг уцепился за его плечо. Мышцы были тверды и напряглись от моего касания.
– Куда пойдем? – спросил я, и он назвал бар на другой стороне Тиргартена, у Бранденбургских ворот. На миг я ощутил сомнение – это приведет нас близко к руинам Рейхстага, а то место мне не очень хотелось навещать вновь, – но я кивнул. Не мог рисковать тем, что он передумает.
– Это недалеко, – сказал он, видимо ощущая мое сомнение. – Десять минут, если возьмем такси. И в это время вечера там обычно тихо. Можно разговаривать, не перекрикивая шум.
– Великолепно, – сказал я. – Ведите.
Выходя из дверей гостиницы, он произнес фразу, которая обычно приводила меня в ужас, но теперь необъяснимо пустила через все мое тело волны воодушевления.
– Я тоже писатель, – произнес он, несколько смущаясь такой откровенностью, как будто признавался в желании слетать на Луну. – Ну или пытаюсь им быть, во всяком случае.
2
“Literaturhaus” (осн. 1986) – немецкое государственное культурно-образовательное учреждение, пропагандирующее мировую литературу, в Берлине располагается на Фазаненштрассе.
3
Рейнгольд Бегас (1831–1911) – немецкий скульптор и художник, чья последняя крупная работа – Национальный памятник Бисмарку, первому рейхсканцлеру Германии. Установлен в 1901 году перед Рейхстагом, а в 1938-м перенесен на площадь Большая Звезда в парке Тиргартен. “Welthauptstadt Germania” (“Столица мира Германия”), проект перестройки Берлина по планам Альберта Шпеера, осуществлявшийся нацистами в 1938–1943 годах ввиду грядущей победы во Второй мировой войне.
4
“Schaübuhne am Lehniner Platz” (“Подмостки на площади Ленинер”) – знаменитый берлинский театр на бульваре Курфюрстендамм, располагается в помещении кинотеатра, выстроенного по проекту архитектора Эриха Мендельсона в 1928 году.
5
Марио Миннити (1577–1640) – итальянский художник, в 16 лет послужил моделью для “Портрета юноши с корзиной фруктов” и некоторых других картин Караваджо.