Читать книгу Неоновая библия - Джон Кеннеди Тул - Страница 4

Неоновая библия
Два

Оглавление

Потом мы переехали. На фабрике что-то не то случилось, и Папка потерял работу, поэтому нам пришлось переселиться в старый дом вроде фермы на горке, прямо там, где заканчивался городок.

Там все было рыжеватым и бурым, но краска так поблекла, что и не скажешь, какой она была вначале. Комнат там оказалось так много, что многие мы заперли и в них не заходили вообще, а все это вообще мне напоминало гостиницу в городке, только не такую большую. Мебель в другом доме включалась в аренду, поэтому своего у нас особо ничего и не было, только, например, туалетное сиденье, какое Тетя Мэй купила, когда сказала, что старое прищемляет.

Самым грустным местом была, наверное, жилая комната, вообще-то – парадная, там только старая кушетка стояла, которую Мама раздобыла у каких-то знакомых, да два старомодных кресла Тети Мэй. Поначалу у нас и занавесок никаких не водилось, но у Тети Мэй остались кое-какие красивые сценические костюмы, и она порвала их на занавески. Но не могу сказать, что выглядели они скверно, пусть даже их ширины не хватало на большие окна. На каждом окне в парадной комнате висела другая занавеска. Большому, смотревшему на крыльцо, досталась сделанная из вечернего платья с крупными розовыми розами и кружевами. На одно окно поменьше Тетя Мэй повесила шторку, сделанную из савана, который она носила в какой-то пьесе про убийство, а на другом окне висел красный атласный костюм из представления менестрелей[9]. Когда солнце светило во все три окна, комната становилась такой красной и яркой, что Папка говорил – она ему ад напоминает, и никогда не соглашался с нами в ней сидеть. Думаю, это еще и потому, что занавески были костюмами Тети Мэй, и он не хотел, чтобы солнце на него через них светило.

Наверху в спальнях кто-то оставил в доме старые кровати, и они были такие жесткие и так воняли, что я не засыпал, пока час не проворочаюсь с боку на бок. Кто б ни приближался к ним, мог сразу определить, что в них, сразу как их построили, спали малыши. Тетю Мэй тошнило от запаха ее матраса в первую ночь, когда мы там спали. Она ночевала тогда на кушетке, а назавтра засыпала кровать всею своей пудрой.

В самом доме больше смотреть было не на что, но с переднего крыльца открывался вид почти на всю окрестность. У подножия горок видно наш городок, а сбоку крыльца в ясные дни просматривался и главный город округа, и можно было понять где он, когда б ни поискал глазами фабричную трубу, потому что выкрасили ее в оранжевый. На ней виднелась большая черная отметина – если подойти ближе, это была здоровенная буква «Р». Она значила «Реннинг» – так звали людей, владевших фабрикой. Я трубу эту всегда помню, потому что Папка сидел, бывало, на крыльце, смотрел на нее и говорил:

– Эти Реннинги – те люди, из-за кого мы все время бедные. Будь они прокляты, богатые засранцы. От них вся наша долина в нищете – от них и от чертовых политиков, кого они выбирают, чтоб нами управлять.

Работа у него теперь была не слишком постоянная, и почти все время он просиживал на крыльце и оглядывал всю округу.

Весь двор наш был просто засыпан шлаком, а вокруг ступенек и крыльца росло несколько сорняков. Там было трудно играть, потому что делать особо нечего, а если я на этот шлак падал, он застревал у меня в коже, и его приходилось вымывать с мылом. На горках мне тоже не разрешали играть, потому что там полно змей, вот я и привык играть только на крыльце и в доме. Со шлаком было здорово, только если дождь шел. Тогда его можно было трамбовать, как цемент, и строить плотины – это легко, раз столько воды с горки лилось, когда шел дождь.

А дождя в домике на горке мы всегда боялись. После того как мы в него переселились, – услышали, что другие люди много лет назад из него выехали, потому что дом был слишком опасный в дождь. Конечно, крыша хлопоты доставляла – за ней так долго никто не ухаживал, – но самая крупная незадача была с фундаментом. Горки – сплошь глина, и когда на них лил дождь, фундамент тонул в мягкой грязи. Потому-то двор шлаком и засыпали – чтобы по нему ходить после дождя. А если после дождя шел на горки, нужно сапоги надевать.

Как только я впервые взглянул на дом, сразу понял, что он перекошенный, а не прямой, но только после первой весны, что мы в нем провели, и после первого настоящего дождя мы поняли, почему. Всю ночь той ночью дом ворчал, а мы считали, что это просто гром. Наутро же кухня просела на одну сторону, и под плитой оказалась мокрая глина. У нас внизу еще много комнат оставалось, поэтому кухню мы устроили в другой, а старую так и оставили проседать дальше на задах дома эдак по-дурацки. Когда же осенью с Атлантики налетели ураганы, мы ту старую комнату совсем потеряли вместе с половиной переднего крыльца.

В одной пустой комнате наверху я расставил свой поезд и построил вокруг разные декорации, через которые проезжать. Сделал тоннель и горку из старых коробок, а из куска шпалеры, приколоченной к переднему крыльцу для плетистых роз, соорудил мост. Кто угодно мог бы сказать, что на той глине и шлаке плетистые розы расти не будут. Но Тетя Мэй на меня за это разозлилась, потому что шпалера ей нравилась, и она говорила, что можно сидеть и воображать на ней розы, пусть даже их там и нет.

А поезд мой красивый был. Он ездил по всей комнате. Сначала заезжал в тоннель, потом переваливал через старую обувную коробку, которую я обернул жатой бумагой, чтоб стало похоже на зеленый холм, затем он спускался с обувной коробки по шпалерному мосту, в точности похожему на тот стальной, который они перекинули через реку в окружном городе. Оттуда начинался ровный участок кру́гом по полу, и дальше поезд останавливался опять возле тоннеля.

Той же осенью, когда налетел ураган с Атлантики, я пошел в окружную начальную[10]. Так называлась школа у нас в городке. От нашего дома она располагалась далеко. По утрам мне нужно было спускаться с горки и идти через весь городок, чтобы в нее попасть, потому что стояла она возле подножия гряды горок напротив нашей. В дождь я надевал сапоги, чтобы спуститься по склону. А потом через весь городок надо нести их с собой, а они всегда мокрые и все в глине, и пачкали меня, и портили мне тетрадки с домашней работой.

Школа находилась в деревянном здании посреди большого двора, на котором не росло никакой травы. В школе было четыре комнаты. Я ходил в первую, вторую и третью, но были еще четвертая, пятая и шестая комнаты, а еще седьмая и восьмая. Не знаю, для чего использовалась последняя комната, но большой мальчишка мне рассказал, что́ порой происходило там по вечерам, когда в ней бывали он и его друзья, и я не понял, о чем он говорит.

Учителей было трое, две женщины и мужчина. Мужчине достались седьмая и восьмая комнаты. Он не из нашего штата был, а обе женщины жили у нас в городке. Одна была нашей соседкой, когда мы в городке жили, и Тетя Мэй ей не нравилась. Ее я и получил себе в первые учительницы.

Она меня тут же узнала и спросила, с нами ли до сих пор живет потаскуха. Я у нее спросил, о чем это она, и она ответила, чтоб я прекратил водить ее за нос, знает она таких умников, как я, и что я вылитый племянник Тети Мэй, пронырливый и коварный. Когда она произнесла «пронырливый и коварный», прозвучало это, как те слова, которые говорит проповедник в церкви, а мне он не нравился. Ее звали Миссис Уоткинз. Мужа ее я тоже знал, потому что он служил дьяконом в церкви. Неизвестно, чем он на жизнь зарабатывал, но фамилия его постоянно печаталась в газете: он то хотел весь округ без выпивки оставить, то старался не допустить цветных до голосования, то пытался изъять «Унесенных ветром» из окружной библиотеки, потому что книгу эту столько людей читает, а он уверен, что она «безнравственная». Кто-то написал в газету письмо и спросил, читал ли вообще сам Мистер Уоткинз эту книгу, и Мистер Уоткинз ответил, что нет, нипочем он до подобного не опустится, что он «просто знает», что она грязная, потому что по ней собираются снимать кино, и поэтому она грязная наверняка, а тот, кто в его деятельности сомневается, – «пособник дьявола». От этого всего население округа его уважало, и перед библиотекой собралось общество в черных масках, они зашли, взяли с полки «Унесенных ветром» и сожгли ее на тротуаре. Шериф с этим ничего делать не захотел, потому что у него тогда оказалось бы слишком много неприятностей с людьми в городке, да и вообще через месяц выборы.

Миссис Уоткинз знала, как отнеслись люди к ее мужу, когда он сделал это для защиты окружной нравственности, и когда б кто-нибудь ни начинал дурака валять в комнате, она говорила, что пойдет и поговорит с Мистером Уоткинзом, и посмотрим тогда, как он поступит, чтобы такую личность наказать. От этого всякие игры в комнате сразу прекращались, поскольку мы боялись, что Мистер Уоткинз сделает с нами то же, что он сделал с книжкой. В общем, однажды за обедом маленький мальчишка, сидевший со мной рядом, сказал мне, что он убежден – Мистер Уоткинз сожжет любого, кто плохо себя ведет в комнате у его жены. После того как это разнеслось, у Миссис Уоткинз в комнате стало тише некуда, и остальные два учителя на это дивились, потому что когда кто-то провел три года в такой тишине у Миссис Уоткинз, он, само собой, гораздо больше шумел в соседней комнате.

Сказав, что я «дурно влияю», Миссис Уоткинз заставила меня сидеть в первом ряду «прямо у нее под носом», как она выразилась. Из-за этого я разозлился на Тетю Мэй, но после сообразил, что я рад тому, что она с Миссис Уоткинз никогда не дружила. Я понимал, что дружить с ней никто не может, если он не дьякон или член «Дамской Помощи»[11], а Тете Мэй подобная публика тоже не нравилась.

Через несколько дней я стал примечать, что Миссис Уоткинз косоглазая. Раньше я на это не обращал внимания, а когда сказал об этом Тете Мэй, она как засмеется – и сказала, что тоже раньше на это не обращала внимания.

В первую неделю я выучил наизусть все туловище Миссис Уоткинз – вместе с несколькими страницами букваря. Там, где я сидел, голова у меня была чуть выше ее колена, и я никогда в жизни не чувствовал колена костлявее. Я просто смотрел ей на ноги и не понимал, отчего она их не бреет, как Мама и Тетя Мэй, и тут она стукнула меня коленом в подбородок и велела не отвлекаться. У меня там передний зуб шатался уже неделю, но я слишком боялся, что Мама или Папка его выдернут. Когда колено Миссис Уоткинз ударило меня, я почувствовал, как он выскочил, и тихонько вскрикнул: «ай», а это ей, наверное, понравилось. Она не знала, что этим оказала мне услугу, а я ей говорить не стал. Зуб я держал во рту до конца урока, а потом выплюнул его и сохранил, а дома посмотрел в зеркало и увидел, как на его месте уже новый лезет.

Мне было интересно, отчего это у женщины такое прямое тело, потому что и Мама, и Тетя Мэй были округлыми, на них можно опереться, и тебе будет удобно. Миссис Уоткинз была прямая вся сплошь, а возле шеи у нее выпирали две большие кости. Нипочем не понять, где у нее талия. Иногда, судя по ее платью, выходило, будто она у нее на бедрах, а потом вдруг талия оказывалась на груди или же там, где талии быть и полагается. Должно быть, у нее большой пупок был, потому что тонкие платья возле ее живота глубоко западали.

Однажды она склонилась над моей партой исправить что-то у меня в классной работе, и я впервые почуял, чем у нее изо рта пахнет. Не знаю, где мне раньше этим пахло, но знаю, что такое я уже нюхал. Я голову в сторону отвернул и попробовал прикрыть себе нос букварем. Но без толку, и по дороге домой мне все еще этим пахло. Такую вонь не забудешь, она тебе что-то или кого-то напоминает, как запах цветов мне всегда напоминает про похороны.

Не знаю, чему я научился за тот год с Миссис Уоткинз, но чем бы ни было оно, его оказалось немного, а то, что и было, мне не понравилось. С тремя классами в одной комнате она могла потратить на каждый совсем понемногу времени. Но знаю, что немного научился читать, потому что следующим летом, когда пошел в кино с Тетей Мэй, я сумел неплохо прочесть название фильма и кто в нем играет. Складывать я тоже мог и умел писать печатными буквами. Папка сказал, что больше мне ничего и не надо, опять идти туда на следующую осень не обязательно. Я не возражал, только Мама не дала мне его послушаться. Папка тогда пытался что-то выращивать на горке над домом, и ему надо было, чтобы кто-то помогал пахать глину, и Мама сказала, что он из-за этого не хочет, чтоб я снова шел в школу.

Услышав такое, я с радостью вернулся осенью в школу, хоть и к Миссис Уоткинз. Папка на горке ничего б не вырастил, и Мама это понимала. Что угодно лучше, чем сидеть, как он, вот так все время на крыльце. На полставки он работал в городке на заправке, но рабочий день у него был короткий, и Папка, возвращаясь домой, просто сидел на крыльце и глядел на городок и горки сзади. Я решил, что он с ума сошел, когда Папка сказал, что начнет возделывать землю на горке. Когда глина после дождя твердела, становилась она как цемент, а кому угодно известно, что тут никакие семена не прорастут. Тетя Мэй пыталась развести огород за домом, но когда у нее не было времени его поливать, грязь затвердела и стала трескаться, в точности как по всем горкам.

Целый недельный заработок, а это было немного, он потратил на какие-то семена и маленький плуг, с каким один человек мог управиться. Грабли тоже купил, и лопату, и небольшой тесак, чтоб рубить сосенки, которыми все вокруг заросло. Я сидел в парадной комнате и занимался правописанием для Миссис Уоткинз в тот вечер, когда он со всем этим вернулся домой. Обычный вечер получки, и у Мамы были только «цыц-пёсики»[12] да жареная рыба, потому что дело было под конец недели, и денег в доме у нас никаких не осталось. У меня в копилке лежали двадцать три цента, но Мама ни за что не желала их брать, хоть я и говорил ей, что можно.

Тетя Мэй еще наверху была, не проснулась, наверное, от послеобеденного сна. Солнце заходило прямо за трубу Реннингов, похожую на черную спичку перед оранжевой лампочкой. От заката вся комната стала оранжевой, если не считать той яркой лампы, под которой я занимался. Слышно было, как снаружи Папка идет по шлаку – он тяжело хрустел им, как это бывало обычно, а за ним слышался еще и хруст полегче. Я увидел, что через плечо он несет какие-то мешки. А за ним шел цветной мальчишка с чем-то крупным, завернутым в промышленную бумагу. Папка у него это взял, и мальчишка пошел по шлаку обратно в городок.

– Мама. – Я отложил карандаш на тетрадку. – Папка пришел.

Я услышал, как сзади на кухне жарится рыба, когда она открыла дверь в парадную комнату.

– Хорошо, Дэвид. – Она вытирала о фартук жирную кукурузную муку. – Он с собой денег принес.

Она поспешила к двери и встретила его, не успел он и внутрь войти.

– Ой, Фрэнк, что это все такое? – Она посмотрела на мешки у него за плечом и большие свертки на ступеньках.

Он прошел мимо нее и швырнул мешки на пол возле двери на кухню.

– Семена, Сэра, семена.

– Семена? Это еще зачем? Фрэнк, ты правда не намерен бросать это сумасбродство и что-то растить на горке? На какие деньги ты все это накупил?

– На те, какие мне выплатили на заправке. Все потратил. – Он отвернулся и пошел вверх по лестнице, но Мама схватила его за руку, и глаза у нее стали жутко испуганные.

– На все? Все деньги с заправки, Фрэнк? Да нет, нет же, ты не мог так поступить – только не на семена, они же все равно никогда не взойдут. Что же мы станем есть эту неделю? В доме еды больше нет.

Он поднялся еще на две ступеньки, но Мама схватила его снова.

– Отпусти меня, к черту. Деньги я могу тратить, как хочу. На горке можно еще заработать, ты меня слышишь, много заработать.

– Но на такое нельзя тратить деньги, на которые мы живем, Фрэнк. Отнеси вечером эти семена обратно и верни деньги. – Мама вцепилась в манжету его рубашки. Теперь она боялась его отпускать.

– Отстань от меня. К чертовой матери, отцепись. На эту неделю всегда можно еды раздобыть. Ступай в бар, продай драгоценности Мэй. Там наверху как раз такие женщины, кому они нравятся. Отпусти меня!

– Фрэнк, дурень ты, глупый ты дурень! Тебе сына кормить нужно. Я приму, что б ты мне ни сказал, так что давай, говори. Обзывай Мэй как угодно. Я знаю, что ты о ней думаешь. А мне просто нужны деньги. Нам надо есть. Мы не можем сидеть и голодать – и дожидаться, когда несколько семечек пробьются там, где и деревья не растут. Еще можно успеть вернуться в город и вернуть твои… наши – деньги. Ох, Фрэнк, прошу тебя, прошу.

Я заметил, как поднимается Папкино колено, и крикнул Маме, чтобы шла с лестницы. Но она плакала и меня не услышала, а Папкино колено уже ударило ей в подбородок. Она закричала и скатилась спиной по лестнице. Я до нее добежал, как раз когда она упала на пол. Из уголков ее рта уже текла кровь.

Когда я поднял голову, Папки там уже не было, а поскольку мимо меня он не проходил, то, должно быть, ушел куда-то наверх. По лестнице к нам с Мамой спускалась Тетя Мэй. Глаза у нее широко раскрылись.

– Дэвид, что стряслось? – окликнула она меня. Ниже спускаться она не стала, и я решил, что ее, должно быть, напугала кровь у Мамы на подбородке. Крови или всякого такого она боялась.

– Тетя Мэй, скорей иди сюда. Мама ударилась, и я не знаю, что делать.

Мама стонала и мотала головой из стороны в сторону. Тетя Мэй уже плакала. Наверное, ее поднял шум, потому что все волосы у нее были распущены и свисали на лицо, а сквозь слезы я видел, что глаза у нее сонные и удивленные.

– Надо вызвать врача, Дэвид, вот и все. Я ума не приложу, что нужно ей сделать.

Она заплакала еще пуще, и я от этого совсем испугался.

– Ты мне только помоги ее перенести, Тетя Мэй, и тогда я врача позову.

– Ладно, Дэвид, я спущусь, только врача все же звать не стоит. По-моему, у нас дома денег нет ему заплатить.

Тетя Мэй тряско спустилась по лестнице. Лицо у нее было белое, а руками она едва могла держаться за перила. Маму она взяла за ноги, а я за голову, и вместе мы перенесли ее на старую кушетку в парадной комнате. Мама стонала и по-прежнему мотала головой.

– Посмотри ей в рот, Тетя Мэй, оттуда у нее кровь идет.

Я удерживал Тетю Мэй за руку, потому что она уже собралась вернуться наверх.

– Нет, Дэвид, не буду. Я не знаю, что делать. Мне страшно. Наверно, она умирает.

– Только в рот ей посмотри, Тетя Мэй. У нее кровь оттуда.

Должно быть, я выглядел очень встревоженным или даже полубезумным, если только возможно так выглядеть в семь лет. В общем, Тетя Мэй прекратила от меня вырываться и сказала:

– Хорошо.

Она открыла Маме рот и медленно сунула в него палец. Тут Мама опять застонала и сомкнула зубы. Тетя Мэй завопила и поскорее выдернула палец. Достаточно успокоившись, она опять его туда засунула и сказала:

– Не знаю, Дэвид, но я вижу и нащупываю только то, что у нее зуб выбит. Давай молиться, что нет ничего хуже.

Потом, когда мы переместили Маму наверх, Тетя Мэй наконец стала расспрашивать меня, с чего все началось. Я начал ей рассказывать, но вспомнил, что Папка тогда не проходил мимо меня по лестнице. Я вскочил и пробежал по всем комнатам наверху. Папки нигде не было, поэтому я вернулся в комнату к Маме и сказал Тете Мэй, что Папки нет.

– Когда услышала все эти крики и шум, я встала с кровати, и меня твой отец чуть с ног не сшиб, он бежал через мою комнату. Вылез в окно на крышу крыльца, – рассказала мне Тетя Мэй, пока сдвигала пузырь со льдом на щеке у Мамы в другое место. В себя Мама уже пришла, но уже бормотала что-то, и веки у нее дрожали.

Тут мне стало любопытно, что случилось с Папкой. Видеть его опять мне не хотелось, но интересно же, куда он ушел. Я спустился и вышел на крыльцо. Всего того, что он купил, там уже не было. Луна сияла таким белым светом на двор, что весь шлак сверкал, как брильянты. В долине у нас стояла тихая ночь, а сосны на горке чуть-чуть покачивались. Внизу в городке огоньки гасли у людей в окнах, и горело лишь немного неоновых вывесок на Главной улице. Я видел, как светится большая неоновая Библия на церкви у проповедника. Может, и сегодня вечером ее тоже зажгли – с желтыми страницами, красными буквами и большим синим крестом посередке. Наверное, зажигают ее, даже если проповедника нету.

Я видел тот старый околоток, где мы раньше жили, даже точно наш дом. В нем теперь жил кто-то новый. Я подумал, как им повезло – у них теперь славный дом в городке без шлака во дворе, без четырех футов глины под ним. По соседству жила Миссис Уоткинз. Там горел весь свет. Она всегда рассказывала нам, до чего рано ложится спать. Никаких ссор у нее в доме не бывает. И от штата она получала приличный чек за преподавание в школе к тому ж, поэтому ей никогда не приходилось из-за этого ссориться с мужем.

Я оперся на крылечный столб и посмотрел на небо. Там выступили все звезды. Такая ясная ночь стояла, что видать даже некоторые из тех, какие замечаешь раз-два за год. От надувавшего воздуха у меня начали мерзнуть ноги, и я пожалел, что недостаточно взрослый, чтобы носить длинные брюки. Я себя чувствовал маленьким и мелким от холода и всех этих звезд, и еще я боялся, что же с нами будет, раз Папка ушел. У меня даже нос на кончике заболел. Все звезды вдруг размазались, потому что глаза у меня наполнились слезами, и тут меня сильно затрясло в плечах, и я уткнулся головой себе в коленки и все плакал и плакал.

А когда встал, чтобы зайти в дом, последняя неоновая вывеска на Главной улице уже гасла. Глаза у меня казались такими чудны́ми, потому что ресницы склеились, а веки саднило. Переднюю дверь я запирать не стал. Никто у нас в долине двери не запирал, ни ночью, ни в любое другое время. Семян возле кухонной двери, куда их Папка кинул, тоже больше не было – значит он, наверное, за ними приходил, когда мы с Тетей Мэй наверху за Мамой ухаживали. Мне стало интересно, не навсегда ли Папка от нас ушел. И где он сейчас может быть. На горках где-то или опять в городок вернулся.

Как вдруг я понял, что проголодался. На кухне в миске лежали «цыц-песики», которые Мама нажарила. Я сел и немного их поел, запил водой. Рыба лежала на сковородке, под которой Мама выключила огонь, когда Папка пришел, но все рыбины были холодные и жирные, совсем неаппетитные на вид. Над головой у меня одна лампочка, висевшая на электрическом проводе, тоже вся была в жире и отбрасывала ото всего длинные тени, а руки мои выглядели под нею белыми и мертвыми. Я сидел, опустив голову на руки и снова и снова водил взглядом по рисунку на клеенке на столе. Смотрел, как синие квадратики переходят в красные, а потом в черные и обратно в красные. Поднял голову и глянул на лампочку – и увидел у себя перед глазами те же синие, черные и красные квадратики. В животе у меня «цыц-песики» лежали тяжестью. Я пожалел, что вообще что-то съел.

Наверху Тетя Мэй, когда я вошел в комнату, укрывала Маму.

– С ней все в порядке, Дэвид, – сказала Тетя Мэй, увидев меня в дверях. Я посмотрел на Маму, и она, похоже, спала.

– А как с Папкой быть, Тетя Мэй? – Я опирался на косяк.

– Ты за него не переживай. Ему некуда больше идти. Нам придется его принять снова, когда явится, хоть и не скажу, что мне этого очень хочется.

Меня удивило, что Тетя Мэй так говорит. Ни разу не слышал, чтоб она так разумно прежде разговаривала. Я всегда считал, что Папки она боится, а тут она решала, что нам с ним делать. Я ею даже загордился. Благодаря ей у меня испуг немного рассеялся. У нее за спиной в комнату светила луна, поэтому вся она выглядела по краям серебристой. Волосы спускались на плечи, а от света каждый отдельный волосок сиял, как паутинка на солнце.

Тетя Мэй теперь смотрелась большой и крепкой. Она стояла и все, а казалась мне при этом большой статуей – серебряной, как в городском парке. В доме только она могла бы мне помочь, она была единственным сильным человеком старше меня. Вдруг я подбежал к ней и сунулся головой ей в живот, а руками крепко обхватил ее за спиной. Была она мягкой и теплой, и ощущалась, как такое, за что можно держаться, чтоб оно обо мне заботилось. У себя на голове я почувствовал ее руку, та меня мягко гладила. Я сжал ее сильней, пока голова моя так не уперлась ей в живот, что ей стало больно.

– Дэвид… – Она провела рукой мне по спине. – …Ты боишься? Все будет хорошо. Когда я играла на сцене, мне бывало больней, чем тебе сейчас. Я никогда не была по-настоящему хороша, Дэвид, как артистка. Всегда это сама знала, но сцену любила и обожала, когда меня ослепляют софиты, а подо мной шумит оркестр. Когда выходишь на сцену, Дэвид, и поешь, и чувствуешь, как от ритма оркестра дрожат подмостки, ощущаешь себя пьяной. Так и есть, детка. Сцена охмеляла меня, как виски или пиво. Иногда она мне вредила, как выпивка вредит пьяному, только больно мне бывало на сердце, в этом-то вся разница. Мне везло, если доставалась работа в каком-нибудь маленьком танцзале где-нибудь в Мобайле, Билокси или Батон-Руже. Сколько мне платили? Как раз хватало, чтоб жить в дешевой гостинице да время от времени покупать себе новый костюм… Бывали такие времена, Дэвид, когда я не знала, где мне еды раздобыть. Тогда я заходила в центовку, в каком бы городишке ни оказалась, и устраивалась на работу. А последние несколько лет даже там мне работу выделять перестали, потому что им подавай молоденьких девушек, и мне приходилось убираться в той гостинице, где я жила, чтоб заработать денег на то, чтоб оттуда уехать. И в следующем городке я обычно проделывала то же самое… Я никогда хорошо не пела, голубчик, но когда была моложе, я хоть выглядела получше. Иногда работа мне доставалась только потому, что я в одежде хорошо смотрелась. Мужчинам я тогда нравилась. Собирались специально поглядеть на меня, и я гуляла много. Что-то они обещали, и первым нескольким я верила, но как потом увидела, что меня дурачат, мне больно стало – так больно, я думала у меня сердце разорвется. А еще я не могла и надеяться, что это честно – позволить какому бы то ни было мужчине жениться на мне, поскольку, видишь ли, ему тогда товар перепал бы траченный, так сказать. И потом уж не осталось ничего, кроме моей карьеры, да и та сбавляла обороты. После тех последних десяти лет я уже больше не могла. Работу мне никто не давал – даже некоторые из тех мужчин, кто мне когда-то что-то обещали. Те, кому я столько всего дала, не подходили к телефону, если я им звонила. Все они женились на других девушках, у них уже завелись внуки. Бывало так, что я сидела у себя в номере и рыдала в вонючую подушку. Прочим моим ровесницам доставалось глядеть в окошко своей кухни и видеть, как белье на веревке сохнет, а мне в гостиничное окно видать лишь грязный переулок, где полно старых газет да битых винных бутылок всякой алкашни, да мусорные баки там, да кошки и грязь. Больно мне тогда было, Дэвид? Мне хотелось с собой покончить старыми ржавыми бритвами в тех дешевых ванных. Но я не желала, чтоб те другие люди меня вынудили к самоубийству… Последняя работа перед тем, как приехать жить туточки с вами, у меня была на настоящей помойке в Новом Орлеане. Даже не знаю, чего ради тот человек меня нанял, потому что был настоящий крутой макаронник, его одна лишь касса интересовала. Было у него девчонок пять из дельты вокруг города, они спектакль и устраивали. Снимали с себя одежду, пока три-четыре марафетчика играют кое-какую музыку. Клиентурой ему были моряки с судов, сходившие на берег в городе. Сидели прямо под сценой и за лодыжки хватали девчонок, пока те танцевали или просто так ходили, потому что девчонки-то простые были, кейдженские[13]

9

Жанр развлекательного представления, распространенный в США с середины XIX в. до 1920-х гг. В нем выступали загримированные под негров белые актеры и музыканты, которые пели под банджо, танцевали, показывали акробатические номера и разыгрывали сценки из негритянской жизни Юга на «негритянском диалекте».

10

В системе американского образования «начальной школой» считается восьмилетка.

11

«Общества дамской помощи» организовывались женщинами (в том числе черными) в США во время Гражданской войны (1861–1865) для помощи солдатам на поле боя и для ухода за ранеными.

12

Hushpuppies – кукурузные клецки, блюдо южных штатов: шарики из кукурузной муки, жаренные во фритюре; обычно подаются с жареной рыбой. Как говорят южане, название возникло в связи с тем, что когда надо было заставить замолчать лающую собаку, хозяин обычно бросал ей такой шарик.

13

Кейджены (каджуны) – потомки акадийцев (колонистов из поселения Акадия во французской Канаде), которые в XVIII в. во время войны с французами и индейцами и после нее были сосланы англичанами в разные колонии Юга.

Неоновая библия

Подняться наверх