Читать книгу Перекрестки - Джонатан Франзен, Jonathan Franzen - Страница 4

Адвент

Оглавление

Бекки в то утро проснулась до света. Был первый день каникул, и раньше в такой день она поспала бы подольше, но в этом году все оказалось иначе. Она лежала в темноте, слушая, как свистит и щелкает в батарее, как тяжко гудят трубы внизу. Словно впервые она наслаждалась уютом дома в холодное утро. Она наслаждалась – да, именно так – холодом, который позволял ощутить уют: то и другое сливалось воедино, как губы в поцелуе.

До вчерашнего вечера Бекки относила поцелуи к категории необязательных занятий. Пять лет она наблюдала, как вокруг все целуются, и знала девушек, которые якобы пошли до конца, но не стыдилась своей неопытности. Стыд такого рода – ловушка для девушек. Даже настоящие красавицы боятся, что утратят популярность, если не пойдут на поводу у парней. Как говорила тетя Шерли: “Если сама себя не ценишь, никто тебя не оценит”. Бекки не ставила перед собой цели добиться популярности, но когда к ней пришла популярность, инстинктивно сообразила, как этим распорядиться и как ее увеличить. Стать подружкой спортсмена – явно путь в никуда. Она никогда не подумала бы, как сладко падать, как сильно ей захочется пасть еще ниже и что наутро, лежа в постели, она почувствует себя совершенно другой.

За окном понемногу светало, и висящий над ее столом плакат с Эйфелевой башней, акварель с изображением Елисейских полей, которую оставила ей Шерли, обои с пони, которые она выбрала в подарок на десятилетие, а отец поклеил (в этом возрасте она еще не понимала, что ей придется провести с ними не один год), казались черно-белыми. В сером утреннем свете смотреть на обои было не так тошно. Небо хмурилось, и Бекки радовалась, что наутро после того вечера, когда ее жизнь стала серьезнее, стоит именно такая погода. Солнца нет, оно не меняет угол, и непонятно, который час: ничто не выводит ее из состояния девушки, которую целовали.

Когда в соседней родительской спальне сработал будильник, его звон показался Бекки не обычным жестоким утренним звуком, но обещанием всего, что, быть может, готовит ей этот день. Когда она услышала глухое жужжание отцовской бритвы и шаги матери в коридоре, подивилась, что прежде не замечала ценность обычной жизни и того, как ей повезло, что она так живет. Как же хорошо. Какие люди хорошие. Какая она хорошая. Она любила все человечество.

И если Бекки медлила в кровати, дожидаясь, пока на подъездной дорожке заурчит семейный автомобиль и мать пойдет наверх одеваться, то потому лишь, что после случившегося ей хотелось еще немного побыть одной. Она укуталась в японский шелковый халат, который подарила ей Шерли, и босиком неслышно спустилась в ванную на первом этаже. На унитаз присела пописать женщина, которую целовал мужчина. Страшась обнаружить, что эта перемена столь же незаметна снаружи, сколь важной ощущается в душе, она избегала встречаться глазами с человеком в зеркале.

Запах яичницы и тостов заставил ее изменить маршрут: она пошла не на кухню, а обратно в комнату. Сердце ее словно трепетало оттого, что ей нужно одновременно приняться за тысячу дел, но единственное, что она собиралась сделать, – рассказать кому-нибудь, что ее поцеловали. Ей хотелось первому рассказать обо всем брату, но он еще не вернулся из колледжа. Она стояла у окна и наблюдала, как одна белка злобно гонится за другой вверх по стволу дуба. Может, та украла у нее желудь, а может, Бекки обратила на это внимание, потому что сама сделала кое-что украдкой. И сердце ее трепещет от прилива адреналина, как у вора. Сперва казалось, белка-агрессор готова оставить беглянку в покое, но потом конфликт обострился: погоня вверх по стволу, затем по горизонтали и летящий прыжок в кусты у подъездной дорожки.

Интересно, подумала Бекки, проснулся ли он, что он думает о ней, не жалеет ли.

Мимо ее двери прошел Джадсон, обсуждая с мамой сахарное печенье. Бекки не любила домоводство и радовалась, что есть брат, который это любит, особенно в декабре, когда на мать ложилось бремя совершения определенных обрядов, – например, печь сахарное печенье в форме елочек и карамельных тростей, которое она придумала для семьи. Бекки казалось, что праздники для матери – очередная хозяйственная повинность, и ей пришло в голову, что любовь ко всему человечеству в каком-то смысле абстракция, а вот спуститься на кухню, посидеть с мамой, возможно, помочь с печеньем – это было бы доброе дело, но ей не хотелось.

В качестве компромисса она надела лучшие линялые джинсы, взяла анкеты колледжей и спустилась в гостиную (единственный, кого она активно избегала, Перри, вряд ли появится раньше полудня) и обосновалась в кресле у елки, которую нарядила мать – для нее это была очередная хозяйственная обязанность. Запах напомнил Бекки, как в детстве они с Клемом доводили друг друга до неистовства, когда под елкой высилась горка подарков, но теперь она гораздо старше. За окном хмурилось утро, звуки готовки доносились точно издалека. Бекки будто сидела где-нибудь на дальнем севере, где пахнет хвоей. После поцелуя она словно смотрела на себя откуда-то сверху, так высоко, что виден был изгиб Земли, и во все стороны от кресла Бекки простирался новый трехмерный мир.

Она подавала документы в шесть колледжей, пять из них – платные и дорогие. Не далее как в октябре их рекламные каталоги казались ей романтичными, на разные лады сулили побег и от домашних, которых она переросла, и из школы, социальные возможности которой она исчерпала. Но потом Бекки попала в “Перекрестки”, это смягчило ее нетерпеливое стремление покинуть Нью-Проспект, и вот сейчас, открыв папку с каталогами, она обнаружила, что поцелуй еще радикальнее уменьшил будущее. Теперь неважным казалось все, что дальше завтрашнего дня.

Расскажите о человеке, которым вы восхищаетесь или у которого научились чему-то важному.

Она сняла искусанный колпачок с биковской ручки и принялась писать в блокноте на пружинке. Собственный почерк, такой прямой и округлый, сегодня утром вдруг показался ей детским. Бекки перечеркнула написанное и стала писать с наклоном, зауживая буквы, как писала бы женщина, которой она чувствовала себя вчера вечером на парковке за “Рощей”.


Человек, которым я восхищаюсь


До моих восьми лет наша семья жила в Южной Индиане. Мой отец служил пастором в двух маленьких сельских приходах. В тех краях много ферм, а еще ручьи и леса, где мы гуляли с моим братом Клемом. В отличие от большинства старших братьев, он никогда не злился, что я хожу за ним следом. Клем ничего не боялся. Он научил меня, что если на тебя напала пчела, нужно стоять смирно. Он любил всех живых существ. Он звал зверей “живыми существами”, и все они были ему интересны. Однажды он посадил к себе на руку большого паука, а потом спросил, можно ли посадить его ко мне на руку. Я узнала, что если пауков не обижать, то они не кусаются. Через один широкий ручей было перекинуто бревно, и Клем пробежал по нему, точно это пара пустяков. Он показывал мне, как перебраться на другой берег, сев на бревно и потихоньку продвигаясь вперед. Наверное, большинство братьев с радостью оставили бы младшую сестру дома, но только не Клем. У него была бейсбольная рукавица, которую он


Ее охватила усталость. Слова тоже казались ей детскими. Прежде она думала, что описание брата понравится колледжам и она легко объяснит, почему восхищается Клемом, но сегодня утром она этого не чувствовала. Во-первых, когда Клем приезжал домой на День благодарения, он признался ей под строжайшим секретом, что у него в Шампейне появилась девушка – первая в жизни. Бекки бы порадоваться за брата, она же расстроилась, словно ее обошли. До сих пор она, хотя и была младше, считала себя опытнее и мудрее в плане общения.

В старших классах Клем водился с какими-то старомодными, дурно пахнущими типами в усыпанных перхотью очках… Бекки жалела, что брат не сумел найти друзей получше, но он уверял, что ничуть не завидует ее популярности, а ее окружение занимает его лишь с “социологической” точки зрения. Возвращаясь домой в субботу поздно вечером, она всегда заставала полоску света под дверью Клема. Стучала, он откладывал книгу, которую читал, или задачу, над которой бился, и слушал, как умел только он из всей семьи, ее истории о жизни в Камелоте. Он высказывал проницательные суждения о ее друзьях, Бекки сперва отмахивалась (“У всех свои недостатки”), но в душе понимала его правоту. Особенно сурово он отзывался о некоторых парнях из ее компании – том же Кенте Кардуччи, который постоянно звал ее на свидания и который, по словам Клема, издевался над его другом Лестером в раздевалке. Как-то, еще в десятом классе, она в обед подошла к Кенту и при всех его дружках отчеканила, почему никогда не пойдет с ним на свидание: “Потому что ты козел и садист”. И хотя вряд ли Кент перестал стегать Лестера по заднице сырым полотенцем, Бекки, чувствовавшая общее настроение, как никто другой, заметила, что высший слой иерархии с тех пор сторонится Кента. Ее так и подмывало сообщить об этом достижении Клему, но она понимала, что больше всего брат презирает саму иерархию, а не отдельных ее членов. При этом он ни разу не попросил ее выйти из иерархии, словно понимал: в этой сфере Бекки как нигде показывает успехи. Как же она была ему благодарна! Это было одно из сотни доказательств, что Клем ее любит. Порой, если случалось задремать у него на кровати, проснувшись, Бекки обнаруживала, что Клем заботливо укрыл ее одеялом, а сам спит на коврике у кровати. Пожалуй, она сомневалась бы, нормальна ли такая вот дружба, ведь они душевно близки, скорее как муж с женой, а не как брат с сестрой, и нет ли чего нездорового в том, что его тонкое, точно стебель фасоли, тело и прыщавое лицо в шрамах не внушают ей отвращения, какое должны были бы внушать сестре, не будь она так уверена: все, что делает Клем, правильно и хорошо.

И даже после того как Клем уехал учиться в колледж, он остался для нее путеводной звездой. Порой Бекки считала необходимым посещать буйные вечеринки без родительского присмотра, потому что туда не приглашали десятиклассников и почти никого из одиннадцатиклассников. Теоретически Клем не одобрял такую исключительность еще больше, чем родители, но если отец читал ей кроткие наставления, как важно помнить о тех, кому повезло меньше твоего, а мать вслух сокрушалась, что дочь задирает нос, Клем понимал, как важно ей быть в центре внимания. “Просто будь осторожна, – напутствовал он сестру. – Помни, что ты лучше их всех вместе взятых”. На таких вечеринках ее до некоторой степени защищало то, что на выборах чирлидеров в школе она набрала больше всех голосов, следовательно, по умолчанию считалась вторым капитаном команды, хотя училась только в одиннадцатом классе, и стоило Бекки обмолвиться, что ей не нравится эта музыка, как – вуаля! – чья-то невидимая рука поднимала иглу и ставила пластинку Сантаны. При этом ее все равно подбивали пойти вразнос. Пожалуй, ей не удалось бы отмахнуться от протянутого косяка, не предупреди ее Клем, что воздействие марихуаны на мозг в долгосрочной перспективе пока что мало изучено. На злополучной новогодней вечеринке у Брэдфилдов, когда остальные блевали в снег на заднем дворе, а в подвале шла омерзительная игра – или честно отвечай на вопрос, или делай что скажут, – она вполне могла бы подняться в спальню с настырным двадцатилетним Трипом Брэдфилдом, если бы не смотрела на него глазами Клема.

После Нового года у Брэдфилдов она перестала бывать на таких вечеринках. Незадолго до этого умерла тетя Шерли, Бекки ушла из команды чирлидеров и налегла на учебу. Шерли научила ее, что, если остаться дома и почитать хорошую книгу (пусть другие гадают, где ты), можно добиться большего, чем таскаясь по всем вечеринкам. А поскольку занятия в команде, по принятым в семье правилам, уже не освобождали ее от работы, после уроков она подрабатывала в цветочном магазине на Пирсиг-авеню. Она так долго и так бесспорно пользовалась популярностью, что теперь ничуть не опасалась быть забытой.

Напротив. После ее ухода из команды блеск оставшихся девушек словно вдруг потускнел. Шерли подарила ей темно-синее пальто по щиколотку, и когда в сопровождении Джинни Кросс, которая с седьмого класса была ее лучшей подругой и верной наперсницей, Бекки после занятий шла по Пирсиг-авеню, она отдавала себе отчет, какими они кажутся сверстникам, проезжающим мимо на машинах. Шерли сказала бы, что они выглядят “таинственно”.

Она заставила себя вновь взять ручку. Ее планы на день зависели от того, успеет ли она к обеду закончить сочинение.


Однажды теплым жарким влажным летним днем мы с Клемом гуляли неподалеку от фермы, где на цепи сидела огромная злая собака. Ее побаивался даже Клем. Ну, и почему-то в тот день собака оказалась не на цепи, перепрыгнула через изгородь и погналась за мной. Она тяпнула меня за ногу, я упала. Собака меня загрызла бы, если бы Клем не бросился на нее и не стал с ней бороться. Когда нам на помощь наконец подоспела хозяйка фермы, собака уже сильно его покусала. Лицо, руки, ему наложили тридцать сорок пятьдесят сорок швов. Хорошо еще, что собака не покалечила ему руку и не прокусила артерию. Когда я вижу шрамы на его руках и щеке, я до сих пор вспоминаю, как он Всегда поступает правильно, не заботясь о том, что подумают другие

Заступается за тех, кого обижают не боится хулиганов (каксобаку)


Он помог мне понять, что в жизни есть вещи важнее, чем


Почему, когда она пишет, кажется полной дурой? Бекки вырвала из блокнота незадавшуюся страницу. С кухни запахло нагревающейся духовкой, ускользающим утром. Текст на странице несправедливо озадачил ее своей нескладностью, словно она не сама его написала.

В гостиную вошла мать с кувшином воды.

– А, ты уже проснулась, – сказала она.

– Да, – ответила Бекки.

– Я не слышала, как ты встала. Ты позавтракала?

Мать была в тренировочном костюме – бесформенной фуфайке и растянутых синтетических бриджах. Бекки подумала, что этот облик воплощает различие между матерью и теткой, настолько же стройной, насколько мать была грузной: тетка в жизни не надела бы такую фуфайку. Мать наклонилась полить елку, и Бекки отвернулась, чтобы не видеть обнажившиеся складки на ее боках. Еще одно, более прискорбное, различие между матерью и Шерли заключалось в том, что мать жива. Шерли не толстела, потому что в день курила по две пачки “Честерфилда”.

Мать спросила, чем она сегодня думает заняться.

– Заполню анкеты, – ответила Бекки. – Куплю подарки.

– Только вернись к шести, чтобы успеть собраться на вечеринку к Хефле. Как только папа приедет домой, мы сразу же и пойдем.

– Я пойду на вечеринку?

Мать выпрямилась с кувшином в руках.

– Дуайт пригласил всех с семьями. Перри останется дома с Джадсоном, а когда приедет Клем, я не знаю.

– Что это за вечеринка?

– Для всех, кто служит в церкви. В прошлом году Клем ходил с нами.

– Я разве обещала пойти?

– Нет. Вот я и сообщаю, что ты идешь с нами.

– Извини, но у меня другие планы. Я иду на концерт “Перекрестков”.

Бекки, не глядя на мать, догадывалась, какое у той сейчас выражение лица.

– Твой отец не обрадуется. Но если тебе так хочется, то к половине девятого мы уже вернемся от Хефле.

– Концерт в половине восьмого.

– Ничего страшного, опоздаешь, в этом есть свой шик. Пропустишь часок, чтобы сохранить хоть подобие мира на праздники – я ведь не прошу многого.

Бекки набычилась. У нее были причины сделать иначе, но объяснять их она не собиралась.

– Как продвигается сочинение? – спросила мать.

– Отлично.

– Если покажешь, что написала, я тебе помогу. Хочешь?

Это было высказано слащавым тоном, предположительно в знак примирения, но Бекки восприняла это как напоминание: мать лучше нее пишет сочинения, она же сама не умеет делать лучше ничего из того, что ценит мать.

– Пожалуй, я все-таки напишу о тете Шерли, – ударила Бекки в ответ.

Мать окаменела.

– Ты же хотела писать о Клеме.

– Это мое сочинение. О ком хочу, о том пишу.

– Тоже верно.

Мать вышла из комнаты. За окном чуть прояснело, и Бекки, к своему удовольствию, обнаружила, что пыл ее не угас. Нет, дело вовсе не в том, что мать плохой человек. Просто не понимает, что у Бекки есть планы поинтереснее вечеринки у Хефле.

После того нападения собаки в Индиане, когда раны на лице Клема зашили и обработали йодом, а руки забинтовали, вернувшийся из церкви отец наорал на сына. “Как ты мог допустить? Кой черт понес тебя на эту ферму? Я же велел тебе следить за сестрой! А если бы ее собака загрызла? Такое бывает сплошь и рядом, собаки убивают таких же маленьких детей, как Бекки! О чем ты только думал?" И все это десятилетнему мальчишке, которого покусала собака, потому что он защищал сестру. Затем последовал наказ: Клему запрещено ходить с Бекки за пределы двора – разве что по главной улице в школу и из школы. Стоило Бекки задуматься об их с Клемом необычной дружбе, как в голове всплывало слово “запрещено”. То, что запрещено, чаще всего оказывается самым желанным. Нечто манит именно потому, что кто-то суровый или непонимающий тебе это запретил. В отрочестве полоска света поздним субботним вечером из-под двери Клема влекла Бекки, точно отблеск запретного. Они с Клемом противостояли силам, желавшим их разлучить.

После того наказа Бекки на прогулках вместо Клема взялся сопровождать отец. Прогулка с Клемом превращалась в приключение: покачаться на ветках, огласить старый колодец плеском, бросив в него гальку, отыскать под камнями жутких многоножек, понюхать и разломать семенные коробочки, подманить яблоком лошадь. Для отца же природа была великолепным, но безликим творением Божьим. Он говорил с дочерью об Иисусе, отчего ей делалось неловко, и о трудной жизни местных фермеров, что было интереснее для Бекки, но не очень разумно со стороны Преподобного. Истории, которые можно пересказать на детской площадке – о том, что у Бойланов сын в сумасшедшем доме, миссис Бойлан питается через трубочку, мать Карла Джексона на самом деле ему бабушка, – с ранних лет позволили Бекки вкусить популярности. Скандальные истории о взрослых в начальной школе любили больше всего.

Когда семья перебралась в Чикаго, по воскресеньям отец “по традиции” водил Бекки гулять – обычно они просто описывали круг по Скофилд-парку. Отказ от приглашения, как правило, не стоил того, чтобы потом выслушивать, как мать ее стыдит. Бекки и так стыдилась, что мало интересуется делами церкви, а угнетенными людьми – и того меньше, она ценила, что отец относится к ней с уважением, как к взрослой, и рассказывает ей о том, о чем, может, и не следовало говорить. Она внимательно выслушивала разглагольствования о том, как он мечтает усерднее служить ближним, его недовольные рассуждения о положении помощника священника в зажиточном и преимущественно белом пригороде, и пересказывала услышанное Клему. (“Недоволен он тем, – говорил Клем, – что у него жена и четверо детей.” Или язвил: “Маме нравится, что ты ходишь с папой гулять, потому что с тобой он не сбежит”.) Сама же Бекки, как ни допытывался отец, никогда не рассказывала ему, чем недовольна и о чем мечтает.

Бекки зубами стащила колпачок с ручки. Поспевала первая партия сахарного печенья.


16 января будет год, как не стало моей тети Шерли.


Уже лучше. В этой фразе чувствовалась серьезность, она немедленно внушала сочувствие к понесшей утрату абитуриентке.


Она была одна в целом свете: ее единственный любимый мужчина погиб во Вторую мировую войну. Мне посчастливилось знать тетю Шерли и научиться у нее тому, как важны воспитание и элегантность, вера в себя, стойкость перед лицом одиночества и болезни. И тетя вовсе не купила меня подарками, что бы ни думала моя мать. Я любила Шерли по-настоящему. Каждое лето с моих десяти меня на неделю отправляли в ее небольшую, но элегантно со вкусом обставленную квартирку в Нью-Йорке на Манхэттене.


Шерли и правда ее задаривала. Правда, никому из братьев Бекки тетя не дарила ничего. Правда и то, что новую одежду, которую Бекки привозила домой из Нью-Йорка, приходилось стирать, чтобы отбить запах тетиного “Честерфилда”, и что в первый приезд, в шестьдесят четвертом, Бекки каждую ночь плакала на диване (Шерли звала его “канапе”, как бутерброды), потому что скучала по Клему, потому что в душной прокуренной квартирке дым ел глаза и потому что по иронии судьбы именно мать уговорила Бекки великодушно принять приглашение Шерли и следующим летом снова приехать к ней. (И лишь позже, когда Бекки уже с нетерпением ждала поездки в Нью-Йорк, мать стала называть сестру “тщеславной"" и “оторванной от жизни".)

Бекки с ранних лет восхищалась теткой. В первый и последний визит на ферму в Индиане Шерли взяла семилетнюю Бекки за плечи, серьезно посмотрела ей в глаза и сообщила, что Бекки вырастет настоящей красавицей. Это было удивительно. В отличие от матери, которая была просто женой пастора, Шерли добилась успеха на Бродвее, звездой, конечно, не стала, но какую-никакую карьеру сделала, и Бекки любовалась, как величаво тетка прорывалась сквозь толпу народа на Всемирной выставке шестьдесят четвертого года и как, случись официанту или продавцу назвать Бекки ее дочерью, подмигивала племяннице, которая прежде, по примеру Клема, презирала обман.

Разница между выдумкой и обманом, объяснила ей Шерли, заключается в творческом воображении. И хотя у Бекки такое воображение явно отсутствовало (мумий в нью-йоркском Метрополитен-музее она предпочитала европейским художникам, динозавров в парке – мумиям, а универмаг “Мейсиз” – динозаврам), Шерли заверила ее, что так даже лучше, потому что в мире искусства и театра всем заправляют жестокие мужчины, и многие из них, уж извините за выражение, в прямом смысле слова хуесосы, так что женщине лучше быть ценительницей и благодетельницей, чем неоцененной и облагодетельствованной. Так Бекки догадалась, что сама Шерли предпочла бы богатство таланту, пусть даже никогда в этом не признавалась.

Бекки долго не знала, сколько у тетки денег и откуда они взялись. Квартирка у Шерли была тесная, но при этом у нее были расчетные карты всех универмагов. Мебель с виду недорогая, а туфли и украшения – наоборот. В дорогой ресторан она отвела Бекки всего раз, но зато и дома не готовила. Они с Бекки листали папку, в которой было на удивление много меню с блюдами навынос, заказывали по телефону – вместе со всем прочим, что нужно Бекки (в детстве молоко и печенье, потом тампоны и газировка), – и оплачивали доставку наличными у двери, укрепленной от взлома. Шерли так содрогалась при воспоминании о единственной поездке в Индиану – в тот раз, когда предсказала судьбу племянницы, – что сразу становилось ясно, какой ужас внушила ей ферма, а уж стоявшая в коридоре стиральная машинка с растрескавшимися от старости резиновыми валиками, похоже, поразила ее до глубины души. Самой Шерли выстиранное белье доставляли в коричневых бумажных свертках, перевязанных белой бечевкой.

Кроме походов по магазинам больше всего в этих летних поездках Бекки нравилось, что не нужно притворяться, будто ее не волнует социальный статус и она не хочет его добиться. Шерли регулярно расспрашивала племянницу, чем занимаются отцы ее друзей, большие ли у них дома, и Бекки осознала, что Нью-Проспект – вовсе не утопия Среднего Запада, где все равны (как ей, возможно, казалось прежде), а место, в котором деньги имеют значение, и только приятная внешность или спортивные успехи способны компенсировать их отсутствие. В десятом классе на деньги, которые Шерли дала ей специально для этой цели, и несмотря на суровое осуждение матери, Бекки записалась на ежемесячный курс в городскую школу бальных танцев, “Месье и мадемуазели”; ее подружки закатывали глаза, но, тем не менее, ходили на занятия. В отличие от подруг Бекки не сторонилась неуклюжих или неопрятных партнеров – отчасти по примеру Клема, но еще и потому, что тетя говорила: только снобы всего боятся, настоящие аристократы полны благородства, – хотя и замечала (и радовалась, потому что это подтверждало ее положение в обществе), как неуклюжий мальчишка становился еще более неуклюжим от изумления, что она выбрала его в партнеры. Терпимость, в которой Бекки упражнялась на танцах, была не только благородна: для обретения популярности она оказалась не менее важна, нежели исключительность, что и доказали в следующем году результаты выборов чирлидеров. Вдвойне приятно, когда тебя одновременно боятся и обожают, вдобавок, по мнению Бекки, это выгодно уравновешивало двух очень разных людей, чей пример для нее важен.

В последний визит Бекки в Нью-Йорк тетя между сигаретами сосала какие-то вонючие лекарственные пастилки. Несмотря на июльскую влажность, она никак не могла избавиться от хрипоты. Впоследствии Бекки гадала, понимала ли Шерли, что это значит, поскольку тетя все время забывала, что Бекки осталось учиться не год, а два года. В следующем году, говорила Шерли, как только Бекки окончит школу, они отправятся летом в большое путешествие по Европе: будут ходить по театрам в Лондоне, по Лувру в Париже, поедут в Зальцбург слушать музыку, в Стокгольм на белые ночи, насладятся духом Венеции и полюбуются римскими древностями. Что Бекки на это скажет? “Я думаю, – отвечала Бекки, – ты имела в виду, не в следующем году, а через год”. Увы, она не разделяла нетерпение тети. Бекки была не прочь увидеть Париж, но родителям и так не нравилось, что она любимица Шерли, а путешествие по Европе обойдется тете в круглую сумму. Вдобавок, когда Бекки стала старше, семена скептицизма, посеянные ее матерью, выросли в уверенность, что Шерли какая-то ненормальная и у нее нет близких друзей. Бекки по-прежнему любила ее, ценила ее мнение. В отличие от матери она понимала, как Шерли одиноко и как сильно она завидует младшей сестре, потому что у той есть муж и дети. Но в идеальном мире для путешествия по Европе Бекки не выбрала бы в компаньонки Шерли с ее сигаретами.

Через четыре дня после возвращения из Нью-Йорка, еще до того, как Бекки успела отправить тете благодарственное письмо, им позвонила Шерли, и после разговора мама расплакалась. Слезы ее были уместны, хоть и удивительны – пример того, что сила сестринской любви преодолевает сестринскую неприязнь. Бекки не плакала, когда мать сообщила ей новость: рак казался обеим чем-то страшным и нереальным. Слезы пришли позже, когда Бекки написала благодарственное письмо и думала, как его завершить (“Поправляйся скорее""? “Надеюсь, ты скоро поправишься""?), а потом еще раз, когда Шерли прислала ей путеводитель по Европе с примечаниями и подчеркиваниями и еще письмо, в нем она подробно рассказывала о европейских железнодорожных проездных, о том, как борется с раком и как важно ей в предстоящие трудные месяцы иметь цель, ради которой стоит с нетерпением ждать “следующего лета”.

Той осенью Бекки лучше узнала мать – как отдельного человека с определенными способностями. Мать дважды надолго уезжала в Нью-Йорк: Шерли проходила курс лучевой терапии. Бекки спросила, можно ли поехать с нею, и мать не только не отказала, но и заметила, что это станет отличным подарком тете. Но Шерли не хотела, чтобы Бекки приезжала, не хотела, чтобы та видела, какой она стала, не хотела, чтобы племянница запомнила ее такой. Пусть Бекки приезжает весной, когда лечение завершится и Шерли немного придет в себя. И если все будет хорошо, они отправятся в незабываемое путешествие по историческим столицам Европы.

Шерли умерла в одиночестве в больнице Ленокс-Хилл. Похорон не было. Как у Эленор Ригби.


Когда я была младше, мне казалось, что элегантность не стоит тете никаких усилий, но, узнав ее лучше, я поняла, что это вовсе не так. Теперь же я думаю обо всех тех вещах, которые помогали ей каждый день притворяться, будто все в порядке. О запасах косметики в ванной комнате, о флакончике “Шанель № 19” о колготках, которые она выбрасывала, если на них появлялась хоть малейшая затяжка, о старых белых перчатках, которые она надевала, когда читала газету, чтобы типографская краска не испачкала пальцы, о чашке с золотой каймой, из которой она пила чай, отставив мизинчик, как леди. И все для чего? Для того лишь, чтобы сохранить достоинство в мире, в котором ей приходилось в одиночку ходить в театр или на концерт. Неудивительно, что ее маленькие привычки столько для нее значили. Она помогла мне многое понять о моей жизни, но еще и о жизни тех, кто каждое утро просыпается в одиночестве и находит в себе силы встать с кровати и выйти на люди. Мне повезло: у меня всегда было много друзей. Я была “популярна" и порой кичилась этим. Когда Шерли не стало, все изменилось. И теперь я благодаря ей восхищаюсь теми, кто один в целом свете.


В последний раз мать Бекки съездила в Нью-Йорк, чтобы кремировать тело Шерли и разобраться с ее имуществом. Вернулась со старым плетеным чемоданчиком Шерли, в котором лежал норковый палантин, акварель, серебряные сережки, золотой браслет и прочие подарки для Бекки, которая расплакалась, когда мать показала ей вещи.

– Понимаю, почему ты плачешь, – холодно сказала мать. – Но не следует идеализировать тетю. Она в жизни делала только ошибки. Пожалуй, “ошибки” – это еще мягко сказано.

– Я думала, тебе ее жаль, – ответила Бекки.

– Она моя сестра. Разумеется, мне ее жаль. – Мать смягчилась, но лишь на миг. – Мне следовало догадаться, что люди не меняются.

– Что ты имеешь в виду?

– Шерли была из тех женщин, которым нет дела до других женщин. Ее интересовали только мужчины. Их у нее было множество. Забавно, правда, что ни один из них не задержался. Хорошие быстро смекали, что она за человек, плохие разочаровывали ее, а гомосексуалов она терпеть не могла. Я была незнакома с мужчиной, за которого она в конце концов вышла замуж, но, насколько я понимаю, он происходил из богатой семьи. Он погиб на Тихом океане, оставил ей кое-какой доход, и хорошо, потому что актриса она была никакая. Так, смазливая девица, которая в состоянии запомнить текст. Когда мы с твоим отцом перебрались в Нью-Йорк, она была “между ролями”. И когда мы уехали, она так и оставалась между ролями. Жила в придуманном мире, где никто не ценит ее талант и все мужчины либо ее используют, либо разочаровывают, но, может, со следующим повезет. Она была одной из самых несчастных людей, кого я знала.

Холодность этих слов ошеломила Бекки.

– Но это же очень грустно, – заметила она.

– Да, грустно, – откликнулась мать. – Поэтому я и не возражала, чтобы ты ездила к ней на лето. У тебя хорошая голова, хорошая душа, а Шерли, видит Бог, была одинока.

– Если она не любила женщин, почему тогда любила меня?

– Я и сама удивлялась. Но такие люди, как она, не меняются.

Лишь через восемь месяцев Бекки узнала причину материной холодности. Так случилось, что восемнадцатый день рождения Бекки пришелся на субботу. Джинни Кросс устраивала шумную вечеринку, на которую собирались все, кто имел хоть какое-то значение. Всем хотелось посмотреть, как напьется Хильдебрандт: такова была явная цель Джинни и тайное желание Бекки, да поможет ей Бог. В отличие от беспутного младшего брата Бекки всегда трепетно относилась к положению отца как священнослужителя и понимала, что негоже дочери пастора напиваться в стельку, но раз уж теперь она стала достаточно взрослой, чтобы голосовать, стадный инстинкт подсказывал ей, что пора и покуролесить. После дневной смены в “Роще” (из цветочного магазина она ушла, нашла работу приятнее, официанткой) она поспешила домой, принять душ, переодеться и поужинать с семьей. В доме было на удивление пусто. Лучи октябрьского солнца в гостиной, тающий запах свежеиспеченного пирога. Бекки поднялась к себе и вздрогнула от неожиданности, увидев, что на кровати сидит мать.

– Идем наверх, – сказала мать.

– Мне нужно в душ, – ответила Бекки.

– Потом сходишь.

На третьем этаже их дожидался отец, сквозь распахнутые окна в душный, точно чердак, кабинет тянуло осенним холодом. Отец жестом велел Бекки сесть. Мать закрыла дверь и осталась стоять. Бекки переполошилась. Казалось, ее сейчас авансом накажут за то, что она решила напиться, хотя она еще не напилась.

– Мэрион? – произнес отец.

Мать откашлялась.

– Как тебе известно, – начала она, – моя сестра назначила меня душеприказчицей. И то, что я должна тебе сказать, я говорю как ее душеприказчица. Твоя тетя оставила тебе кучу денег. Теперь тебе восемнадцать, значит, деньги твои. В завещании не указано, что до твоего совершеннолетия ими должен распоряжаться опекун. Там указано лишь… Расс, прочти, пожалуйста.

Отец отпер ящик и достал документ.

– “Моей племяннице Ребекке Хильдебрандт я завещаю сумму в тринадцать тысяч долларов на большое путешествие по Европе в память обо мне”. Вот и все. Об опекунах ни слова.

Бекки, не удержавшись, расплылась в улыбке.

– Вчера я положила эти деньги на твой сберегательный счет, – добавила мать.

– Ух ты!

– По закону я обязана была это сделать, – пояснила мать. – Адвокат сказал, что мы можем подождать до твоего восемнадцатилетия, но не дольше. Шерли недвусмысленно выразила свое желание.

– Ух ты! Хорошо.

– Ничего хорошего, – возразил отец. – Желание идиотское, и нам нужно об этом поговорить.

– Тринадцать тысяч долларов, – вставила мать, – это почти все состояние твоей тетки. Несколько тысяч она оставила разным музеям, но главная наследница – ты. Если бы ты умерла раньше нее, деньги отошли бы музеям.

Бекки догадалась, в чем дело. А если бы и не догадалась, мать ей все объяснила: Шерли не просто обошла в завещании Клема, Перри и Джадсона, но и потребовала, чтобы Бекки потратила деньги на сущую ерунду. Шерли всю жизнь жила в выдуманном мире, в нем и скончалась.

– И ведь она отлично знала, как я на это отреагирую. Потому и оставила такое завещание.

Значит, все должно быть только по-твоему, подумала Бекки.

Вероятно, отец тоже так подумал, потому что попросил мать оставить их одних. А когда она ушла, произнес ласково, как обычно общался с дочерью:

– Даже не верится, что тебе уже восемнадцать. Кажется, только вчера мы привезли тебя из роддома.

Сколько раз Бекки слышала эту фразу – “кажется, это было только вчера”?

– Но тебе уже восемнадцать, и я хочу, чтобы ты хорошенько подумала о том, как распорядиться этими деньгами. По закону желание тети ни к чему тебя не обязывает, и, по-моему, тринадцать тысяч – слишком крупная сумма, чтобы вышвырнуть ее на путешествие по Европе. Столько и за два года не истратить, если, конечно, не останавливаться в “Ритце”.

Шерли наверняка выбрала бы “Ритц”, подумала Бекки.

– Я не имею права указывать тебе, что делать, но, на мой взгляд, ты могла бы уважить желание Шерли и потратить летом небольшую сумму на заграничное путешествие. Если хочешь сделать маме приятное, возьми ее с собой. Опять-таки, я не имею права тебе указывать…

Дану?

– Но нужно поступать по справедливости. Я знаю, ты очень любила Шерли, и она тебя, но мне все-таки кажется, что этим своим завещанием она хотела уязвить твою маму. Мы с мамой любим всех детей одинаково и считаем, что ко всем детям нужно относиться одинаково. Хорошо это или плохо, но наша семья небогата. Мы с мамой хотим, чтобы вы все поступили в колледж, и четвертая часть завещанной тебе суммы оказалась бы очень кстати каждому из вас. Я не вправе тебе указывать, как правильно поступить…

Да ну?

– … но я надеюсь, что ты хорошенько подумаешь, как быть. Ты сделаешь это ради меня?

– Ага, – ответила Бекки.

– Я знаю, это трудно. Тринадцать тысяч долларов – это куча…

– Я поняла, – перебила Бекки. – Больше не надо ничего говорить.

– Я лишь хочу, чтобы ты знала, что я очень…

– Я же сказала, что поняла. Окей?

Она вскочила, убежала к себе и рывком открыла верхний ящик комода, где держала сберегательную книжку. И правда, баланс увеличился. Теперь там тринадцать тысяч семьсот пятьдесят три доллара. Подарки на день рождения, подарки на крестины, плата за время, проведенное в дурацком зеленом фартуке цветочницы, чаевые и жалованье из “Рощи”: всего семьсот пятьдесят три доллара. Милая тетя Шерли! Она знала, чего хочет Бекки; подарок неожиданный, а оттого еще более приятный. Бекки никогда, ни единого разу не задумалась, а не оставила ли ей тетушка какие-то деньги, ей хватило и чемоданчика с сокровищами. И лишь сейчас, когда Бекки представила, что от цифр в ее сберегательной книжке останется жалкая мелочь, разум ее встрепенулся и принялся приводить алчные доводы. Может, по закону она и не обязана следовать букве завещания, но разве морально она не обязана уважить его дух? Не оскорбит ли она память Шерли, уступив уговорам отца? Да и с какой стати она должна что-то давать своему братцу-укурку, он ведь и так, скорее всего, бесплатно поступит в Гарвард? А когда у отца появится свой приход и в доме будет меньше ртов, не останется ли больше денег для Джадсона? Клем был единственным, с кем ей хотелось поделиться.

Вечером на тусовке она залпом выпила два джина с тоником, после чего можно было сбавить скорость, не опасаясь, что это заметят. Главный эффект алкоголя заключался в том, что он внушал сильное, хоть и смутное ощущение важности, как будто тебе вот-вот откроется нечто теплое и значительное. Опьянение рассеялось, а с ним и ощущение важности, оставив по себе холодное и мелкое осознание: ей скучно. Ей плевать, кто в кого влюблен и как перед матчем подшутили над футбольной командой из школы Лайонса. В мире полно мест лучше.


И только благодаря наследству, которое я получила после трагической смерти Шерли, я могу позволить себе задуматься о частном колледже. Сама Шерли в колледже не училась, в молодости была известной актрисой, делала карьеру, однако интересовалась возвышенными материями и разбиралась в театре, музыке, живописи и coteur[10] лучше многих знатоков всех, кого я знаю. У нее я научилась ставить перед собой большие цели и чего-то добиваться. В отличие от нее, у меня, к счастью, есть возможность получить образование и узнать больше о мире. И я намерена использовать эту возможность по полной.


Она перечитала написанное и наморщила нос. Видимо, мамины язвительные замечания навсегда омрачили те чистые чувства, какие Бекки прежде питала к Шерли. А может, утро после поцелуя не располагает к выражению восхищения. Учитывая ее состояние, хорошо, что она вообще что-то написала.

Бекки закрыла блокнот, пошла на кухню, где Джадсон разукрашивал печенья разноцветной глазурью. Из открытой двери подвала доносились звуки стирки.

– Классное печенье, – сказала Бекки.

– Мне бы еще инструмент получше. А то к ложке глазурь липнет.

– Какое тебе нравится меньше всего? Спорим, я сделаю так, что оно исчезнет.

– Вот это, – указал Джадсон.

Она съела печенье и тут же захотела еще.

– Что ты хочешь на Рождество? Такое, о чем ты пока никому не сказал?

– Никто и не спрашивал.

– Разве Перри не спрашивал?

Джадсон, помедлив, покачал головой.

– Ну вот, я спрашиваю, – сказала Бекки.

– Цветные карандаши, – не отрывая взгляда от печенья, ответил Джадсон. – Каких-нибудь интересных цветов.

– Поняла. Через пять секунд эта запись самоликвидируется.

– Если вас или кого-то из ваших спецагентов поймают или убьют, министр снимет с себя ответственность за мессию.

– Не мессию, а миссию.

– Я тоже так думал.

– Ты хороший парень. – Бекки переполняла любовь.

– Спасибо.

По лестнице из подвала тащилась мать, и Бекки поспешила к себе. При виде незаправленной кровати ей захотелось снова лечь, точно погрузиться в поцелуй. День едва начался, но ей уже казалось, что он тянется дольше обычного.

Все (и в особенности отец – из зависти) считали, что таким фурором “Перекрестки” обязаны исключительно Рику Эмброузу. Однако, по словам Клема, не только Эмброузу, но и Таннеру Эвансу. Родители Таннера были прихожанами Первой реформатской, он вместе с Клемом ходил в воскресную школу и весной ездил с отцом Бекки в Аризону, в новый молодежный трудовой лагерь. Таннер – хороший парень из хорошей семьи, а еще талантливый музыкант и самый клевый чувак в Нью-Проспекте, красавчик в клешах, одним из первых в городе отрастивший длинные волосы. Клем говорил, что “Перекрестки” произвели фурор, когда Таннер позвал на воскресные сборища своих приятелей-музыкантов, парней и девушек, белых и черных. “Перекрестки” стали клубом не только христианским, но и музыкальным, а невозмутимость Таннера уравновесила пылкость Эмброуза.

Таннер отложил поступление в колледж, чтобы развивать талант и писать песни. Вечером в пятницу он регулярно играл концерт в заднем зале “Рощи”, где подавали спиртное. Он и его девушка Лора Добрински, которая в “Перекрестках” занимала то же место, что и сам Таннер, играли в группе “Ноты блюза”. Лора была низенькая, толстенькая, но с копной кудрей, и розовые очки в проволочной оправе были ей к лицу, а когда она пела, от ее голоса закладывало уши и рвались души. Она была одной из первых хиппи Нью-Проспекта, ходячий ответ “да” на вопрос “А с тобой бывало такое?”. Трудно было представить Таннера с кем-то другим, так что, когда Бекки устроилась в “Рощу” и Таннер при каждой встрече спрашивал, как у Клема дела в колледже, и передавал привет родителям, она заключила, что для Таннера она – младшая сестра его приятеля, а поскольку парень он вежливый, то и общается с ней из вежливости.

Вечером накануне своего восемнадцатилетия, после окончания смены, Бекки стояла в дверях задней комнаты и слушала последнюю песню первой части концерта “Нот блюза”. Голосом и усами Таннер смахивал на Джеймса Тейлора[11], и на нем была замшевая куртка с бахромой. У него были тонкие сильные пальцы гитариста, и когда он пел, от его пухлых губ невозможно было оторвать взгляд. Песня закончилась, Бекки направилась было прочь, но услышала, как он окликнул ее. Таннер пробрался к ней мимо столиков возле барной стойки и жестом попросил ее присесть. Лора Добрински куда-то подевалась.

– Я давно хотел тебя спросить, – начал он, – почему ты не в “Перекрестках”?

Бекки нахмурилась.

– А почему я должна там быть?

– Э-э, потому что там клево? Потому что ты ходишь в церковь?

Вообще-то Бекки не ходила в церковь. Она была настолько далека от веры, что родители и не заставляли.

– Даже если бы я хотела вступить в “Перекрестки”, а я не хочу, – ответила она, – я бы никогда не поступила так с отцом.

– При чем тут твой отец?

– Вы его выгнали.

Таннер поморщился.

– Да. Нехорошо получилось. Но я спрашиваю не о нем, а о тебе. Почему бы тебе не вступить в “Перекрестки”?

Клем и правда вступил в молодежную группу, когда она еще не называлась “Перекрестки”, а ведь брат от веры более далек, чем она. Но Клему нравилось служить бедным, особенно во время поездок в Аризону, и товарищей он выбирал по велению своего доброго сердца (или извращенного вкуса). Бекки смущал внешний вид участников “Перекрестков” – холщовые штаны, фланелевая рубаха, – витавший над ними в школьной столовой дух превосходства, их показная сплоченность и безразличие к иерархии. Клем тоже презирал иерархию, но никогда этим не козырял. В отличие от ребят из “Перекрестков”.

– Не хочу, и все, – ответила она Таннеру. – Не мое это.

– Ты даже не пробовала, откуда ты знаешь, твое или не твое?

– А тебе какая разница?

Таннер пожал плечами, бахрома на куртке качнулась.

– Я слышал, Перри ходит на собрания. И подумал: “Здорово, а Бекки?” Меня удивило, что ты не в группе.

– Мы с Перри очень разные.

– Верно. Ты же Бекки Хильдебрандт. Королева тусовок. Что скажут твои друзья?

Мило, что он озаботился выяснить ее социальный статус. Но Бекки терпеть не могла, когда ее дразнят.

– Я не пойду в “Перекрестки”. И не обязана объяснять тебе почему.

– Разумеется, не потому что боишься узнать о себе что-то новое.

– Разумеется.

– Да ну? А мне вот кажется, боишься.

– Я такая, какая есть.

– Бог говорил то же самое.

– Ты веришь в Бога?

– Пожалуй, да. – Таннер откинулся на спинку стула. – Я считаю, что Он – в наших отношениях, если они честные. Именно в “Перекрестках” я завел честные отношения и почувствовал себя ближе к Богу.

– Тогда почему вы выгнали моего отца?

Похоже, ее вопрос задел Таннера за живое.

– У тебя классный отец, – ответил он. – Он мне очень нравится. Но ребятам было трудно найти с ним общий язык.

– Я вот нахожу. Значит, и я вам тоже не гожусь.

– Надо же, классический пример пассивной агрессии. В “Перекрестках” тебе такое не спустят с рук.

– Перри трепло, каких мало, однако вы приняли его на ура.

– Вот смотрю я на тебя – и вижу девушку, у которой есть всё, девушку, на месте которой хотел бы оказаться каждый. Но в душе ты еле дышишь от страха.

– Вот уеду из этого города, тогда и вздохну свободно.

– Ты создана для большего и лучшего.

Бекки не привыкла к насмешкам. Старшеклассники Нью-Проспекта боялись даже намека на ее презрение.

– К твоему сведению, – процедила она ледяным тоном, который ей редко приходилось использовать за пределами семьи, – я не люблю, когда надо мной смеются.

– Извини, – ответил Таннер, – я просто думал, что провести целый год, затаив дыхание, значит потерять время даром. Ты же должна жить. Так мы славим Бога – тем, что ценим каждую минуту.

Бекки силилась придумать язвительный ответ, и тут появилась Лора Добрински. От облака ее волос пахло травкой, выкуренной на холодной осенней улице, креповая блузка под расстегнутой косухой обтягивала отвердевшие от холода соски. Лора присела на колено к Таннеру, спиной к его груди.

– Я уговариваю Бекки вступить в “Перекрестки”, – сообщил Таннер.

Казалось, только теперь Лора заметила Бекки.

– Это не для всех, – сказала Лора.

– Тебе же нравится. – Красивые руки Таннера обхватили низ Лориного живота.

– Мне нравится, что там кипят страсти. Но это не всем подходит. Многие не выдерживают.

– Кто, например?

– Та же Бренда Мейзер. У нее был нервный срыв во время весенней поездки.

– Да она просто психанула, – возразил Таннер, – потому что за день до поездки Глен Кил ушел от нее к Марси Аккерман.

– Она ревела двадцать часов кряду, – сказала Лора, – представляешь? Сперва кричала, как на занятиях. Ну, знаешь, когда покричат, замолчат, потом снова кричат, вот только Бренда не замолкала. Обратно мы ехали вместе в машине Эмброуза. Она вообще ни на что не реагировала: обнимешь ее, отпустишь – все равно плачет. В конце концов мы просто слушали, как она ревет. Уже хотелось ее задушить, лишь бы она заткнулась. Подъехали к ее дому, Эмброуз проводил ее до двери, сдал родителям. Вот ваша дочь, с ней что-то не то, а больше мы ничего не знаем.

Бекки попыталась представить, как Клем рыдает во время поездки, но не смогла.

– Да какой там нервный срыв, – возразил Таннер. – Бренда на следующий день пришла в школу.

– Ну и ладно. – Лора расплылась в шутливой улыбке. – Подумаешь, рыдала почти сутки. Что тут такого?

Бекки в тете, помимо прочего, восхищало презрение. Шерли регулярно пускала его в ход, порой сопроводив соленым словцом. После того как Шерли умерла и мать вынесла ей приговор, Бекки осознала, что презрение служило тете средством выживания, поскольку больше от черствого мира защититься ей было нечем. Бекки же прибегала к презрению разве что в случае крайней нужды, только если ее намеренно донимали. Уходя в тот вечер из “Рощи” с непривычным ощущением собственной неполноценности, она призывала на помощь презрение, однако Лору Добрински презирать было не за что, разве что за маленький рост, но даже в случае крайней нужды это казалось Бекки нечестным. Лора – “Настоящая Женщина” (Бекки слышала, как Лора своим мощным голосом поет песню о том, каково это), а Таннера презирать не за что. Лежа в кровати, Бекки даже задумалась: что если Таннер прав и она действительно боится жить? И скука, которую она в следующий вечер чувствовала на вечеринке в честь своего дня рождения, лишь подтвердила: ей нужно начать жить.

Не оставь ей Шерли тринадцать тысяч долларов, вряд ли она решила бы начать с “Перекрестков”. Она смутно догадывалась, что, появившись в “Перекрестках”, приятно удивит тех, кто обращает внимание на такие вещи. Если ей там понравится, Таннер ее зауважает, если же в “Перекрестках” окажется скучно, что ж, значит, у нее появится повод для презрения. Но она знала, что отец терпеть не может Рика Эмброуза. Ей не то чтобы запретили вступать в “Перекрестки”, но все равно что запретили.

Лишь после того как отец прочел ей нотацию о деньгах тети Шерли, она дерзнула его ослушаться. И вовсе не потому, что он заблуждался. Она и сама понимала, что ее полоумная тетка выделила ее в ущерб братьям и она, Бекки, в силах это исправить, поделившись с ними наследством. И все же чувствовала себя обманутой, хотя и сознавала, что ведет себя как ребенок. Сколько раз мать твердила ей, что отец ее обожает? Сколько раз она ходила с ним на дурацкие прогулки, потому что думала, для него это очень важно? Да если бы она только знала, что он попытается отобрать у нее наследство, когда она еще и порадоваться-то не успела, ни за что не пошла бы с ним гулять. Какой в этом смысл, если она с этого получила лишь проповедь о справедливости? Он даже не стал дожидаться, чтобы она в порыве щедрости сама поделилась с братьями. Раз-два-три, деньги гони. А братья, если начистоту, ничего не сделали для Шерли, не написали ей ни строчки, не жертвовали ради нее драгоценными днями летних каникул, не лежали без сна на ее канапе, потому что табачный дым щиплет глаза и нос. Если отец так ее любит, что же он тогда умолчал об этом?

Бекки предложила Джинни Кросс вместе сходить в “Перекрестки”. Ради Бекки та готова была пойти хоть под пули (причем куда охотнее, чем на собрание христианской молодежной группы), но Бекки объяснила, что Таннер Эванс взял ее на слабо.

– Ты тусовалась с Таннером Эвансом? – изумилась Джинни.

– Да нет, просто поболтали.

– Он же вроде с этой, как ее…

– Да, с Лорой. Она классная.

– Но…

– Я же тебе сказала, мы просто поболтали.

– А если бы он позвал тебя на свидание, ты пошла бы?

– Но он не позовет.

– Я прям представляю вас вместе, – не унималась Джинни.

– Ты не представляешь, какой он с Лорой.

– Ты поняла, что я имею в виду. Рано или поздно у тебя появится парень. Ну надо же, Таннер Эванс! Я прям это представляю.

И Бекки тоже это представила. Она понимала, что в глазах таких, как Джинни, это будет высшим подтверждением статуса Бекки, уроком каждому менее значимому парню, воображавшему, будто достоин с ней встречаться, и мысль об этом прочно засела в ее голове. С чего бы Таннеру звать ее в “Перекрестки”? Не намек ли это на его интерес к ней? И даже то, что Таннер над ней смеялся, тоже намекало на его интерес.

Она достаточно знала о “Перекрестках” по рассказам Клема, чтобы одеться попроще, но Джинни она не сторож. Джинни заехала за ней на подаренном родителями серебристом “мустанге”, густо накрашенная, в классических брюках и дорогом парчовом жилете. Бекки ее пожалела, но была не против выделиться на фоне разряженной подруги. Зал “Перекрестков” был битком набит ребятами, которых Бекки знала только по имени, многим дружески улыбалась в классах и коридорах и даже не мечтала оказаться с ними в одной тусовке. В дальнем углу кишели чьи-то тела, точно играли в “Твистер” и вдруг упали, и в самом низу этой кучи ее брат Перри, раскрасневшись от удовольствия, отбивался от щекочущей его толстухи в комбинезоне – что ни говори, необычное зрелище. Бекки и Джинни сели возле двух своих прежних подружек из Лифтона. Одна из них, Ким Перкинс, бывшая чирлидерша, которая увлеклась наркотиками, беспорядочными половыми связями и отбилась от команды, сейчас обняла Бекки в знак приветствия и погладила по голове, точно это Бекки, а не Ким сбилась с пути. Ким хотела обнять и Джинни, но та выставила руку: не надо.

И началось. Внизу, в зале собраний, Бекки вместе со всеми участвовала в групповых занятиях, потому что Джинни этого делать не могла. Когда нужно было приклеить себе на спину лист газетной бумаги и фломастером написать что-то на спине у товарища, Бекки раз за разом карябала “Буду рада с тобой подружиться! Бекки”, останавливаясь лишь когда писали у нее на спине, а Джинни в нарядных брюках грустила в сторонке и хмуро поглядывала на ее фломастер, точно не понимала, как эта штука работает. Потом группа образовала кружок из пересекавшихся тел: все легли, положив голову на живот соседу. Особого смысла в этом упражнении не было, разве что посмеяться вместе, чувствуя, как подскакивает твоя голова на чужом смеющемся животе, а у тебя на животе подскакивает голова другого, но Бекки, лежащей меж двумя парнями, с которыми она прежде не обмолвилась словом, показалось странным, что вокруг нее всю жизнь были чьи-то животы, столь же знакомые тем, кому принадлежали, как ей знаком ее собственный, и все эти животы можно было потрогать, но никто почти никогда их не трогал. Странно, что возможность есть всегда, а пользуются ею редко. Когда упражнение закончилось, Бекки даже расстроилась.

– А теперь разобьемся на группы по шесть человек, – сказал Рик Эмброуз. – И я хочу, чтобы каждая группа поговорила о том, в чем мы допустили ошибку. О том, за что нам стыдно. А потом я хочу, чтобы каждый из вас рассказал о поступке, которым гордится. Смысл в том, чтобы слушать, понятно? Слушать внимательно. Встретимся здесь в девять.

Не желая оказаться в группе, где она никого не знала, Бекки, оставив Джинни одну, ринулась в ту, которую собирала Ким Перкинс. Друг Перри, Дэвид Гойя, хотел было присоединиться к группе Ким, но Рик Эмброуз преградил ему путь. Бекки не ожидала, что Рик Эмброуз тоже будет выполнять упражнение. Вместе с остальными она пошла наверх и села в коридоре у кабинета отца. При виде его имени на двери у нее сжалось сердце оттого, как она поступила с ним. Она имеет полное право прийти в “Перекрестки”, но предательство есть предательство.

Рик Эмброуз оказался не так ужасен, как рисовала его родительская демонология. Он скорее походил на черноусого сатира на копытцах-каблуках. Следуя собственным наставлениям, Рик внимательно слушал хулигана (Бекки знала его только в лицо), который рассказывал, как, схлопотав по физике пару с минусом, перебил из рогатки все окна в Лифтоне, слушал рассказ, как Ким Перкинс в летнем лагере занималась сексом с вожатым, чья девушка была вожатой у Ким.

– И ты считаешь это ошибкой, – резюмировал Эмброуз.

– Конечно, я поступила плохо, – согласилась Ким.

– Вот слушаю я тебя, – продолжал Эмброуз, – и то, что я слышу, больше похоже на похвальбу. Кто еще с этим согласен?

То, что слышала Бекки, было больше похоже на изнасилование несовершеннолетней. О Ким давно ходила дурная слава, но Бекки не верила сплетням. Бекки на три года старше, чем была Ким в том летнем лагере, а она еще даже ни с кем не целовалась. О чем же рассказывать, когда подойдет ее очередь? Она никогда не отличалась безрассудством.

– Мне понравилось, что я его соблазнила, – сказала Ким. – Что это было так просто. Наверное, я этим гордилась. Но когда я вернулась в отряд и увидела его девушку, мне стало ужасно стыдно. И стыдно до сих пор. Мне противно, что я оказалась способна так поступить просто потому, что подвернулась возможность.

– Ну вот, я опять это слышу, – вставил Эмброуз. – Бекки?

– Да, я тоже это слышу.

– Не хочешь рассказать нам о себе?

Она открыла рот, но не выдавила ни слова. Эмброуз и остальные ждали.

– Вообще-то, – сказала она наконец, – прямо сейчас мне стыдно из-за того, как я обошлась с моей подругой Джинни. Я уговорила ее пойти сегодня со мной, а она куда-то ушла.

Бекки опустила глаза. В церкви было очень тихо, другие группы разбрелись, издалека доносился шепот их покаянных признаний.

– Наверное, она пошла домой, – предположила Ким.

– Ладно, вот теперь мне стыдно по-настоящему, – сказала Бекки. – Она моя лучшая подруга, а я… Наверное, я плохая подруга. Куда бы я ни пришла, мне все время хочется нравиться, и сегодня я здесь впервые и хочу всем понравиться. Мне следовало бы уделить внимание Джинни.

Сидевшая рядом девушка, на чьей спине Бекки писала, не зная ее имени, нежно взяла ее за плечо. Бекки вздрогнула и даже, кажется, всхлипнула. Пожалуй, ситуация не предполагала таких сильных чувств, но в “Перекрестках” ей почему-то не хотелось скрывать чувства. “Я хочу всем нравиться” – самое честное признание в ее жизни. Бекки осознала, что сказала чистую правду, наклонилась вперед, дала волю чувствам и почувствовала на себе другие прикосновения – в знак одобрения и утешения.

Воздержался один Эмброуз.

– Чего же ты ждешь? – спросил он.

Бекки вытерла нос.

– В каком смысле?

– Почему не идешь искать подругу?

– Сейчас?

– Да, сейчас.

Серебристый “мустанг” по-прежнему был на стоянке. Бекки подошла к водительской двери, Джинни завела мотор, убавила звук (по радио WLS передавали “Спасите страну”[12]) и опустила стекло.

– Прости, – сказала Бекки. – Можешь меня не ждать.

– Ты остаешься!

– А ты точно не хочешь вернуться? Обещаю, что больше тебя не брошу.

“Так идите скорее к славной реке”, – пропело радио. Джинни покачала головой.

– Я думала, ты пришла сюда только потому, что Таннер тебя подбил.

– Он подбил меня попробовать. А не заглянуть на часок.

– Мне и часа хватило за глаза.

– Прости.

– Я не сержусь, – ответила Джинни, – но честное слово, Бекс, даже не пытайся увлечь меня разговорами о религии.

Бекки же, к собственному удивлению, увлеклась. Началось все со скуки и желания нравиться, но даже в тот первый вечер ей пришлось общаться с ребятами, кому в жизни повезло меньше, чем ей, пришлось выслушивать их, пришлось в ответ объяснять, что она за человек, не прикрываясь статусом, и таким образом ей, как и обещал Таннер, пришлось узнать о себе кое-что новое и не всегда лестное. Казалось, “Перекрестки” вообще не имеют отношения к религии – вокруг ни одной Библии, за весь вечер ни слова об Иисусе, – но и в этом Таннер оказался прав: Бекки обнаружила в себе первые проблески духовности, просто стараясь говорить правду, не скрывать чувств и поддерживать других людей, когда те стараются говорить правду и не скрывать чувств. Не зря Клем верил, что она глубокая личность.

В “Перекрестках” было сто двадцать ребят и всего один идейный вдохновитель. За два часа вечером в воскресенье каждый из участников мог рассчитывать разве что на минуту внимания Эмброуза. Бекки же в последующие недели внимания доставалось куда больше. Эмброуз дважды выбирал ее для парных упражнений, хвалил за то, что ей хватило смелости присоединиться к группе, всегда давал ей слово во время общих дискуссий и хвалил за честность. Пожалуй, она бы стеснялась, что он уделяет ей больше внимания, чем другим, не чувствуй Бекки, что они с Эмброузом похожи. Бекки тоже была из тех, с кем сравнивают и по кому меряют себя другие, и она понимала, что популярность – не только радость, но и бремя. А еще она, к сожалению, пришла в “Перекрестки” слишком поздно, и теперь ей предстояло наверстать с Эмброузом два потерянных года.

Отец почти не разговаривал с нею. Формально она жалела, что обидела его, но не скучала по их фальшивой близости. Надо ему показать, что ей уже восемнадцать и она имеет право распоряжаться своей жизнью. И заодно проучить его за то старое наказание.

По-настоящему храбрый поступок она совершила где-то через месяц в школьной столовой. Она уже перестала краситься по утрам, носила только джинсы, не юбки, но никогда не чувствовала себя настолько вызывающе заметной, как в тот день, когда плюхнула пакетик с ланчем между Ким Перкинс и Дэвидом Гойей. Они вели себя как ни в чем не бывало, но все, кто сидел за обычным столом Бекки, не сводили с нее глаз, особенно Джинни Кросс. И хотя Джинни, пожалуй, должна была бы сказать Бекки спасибо за то, что та освободила ступень лестницы, на которую Джинни теперь могла подняться, сама Джинни считала иначе. Она по-прежнему подвозила Бекки в школу, и Бекки по-прежнему с удовольствием слушала ее сплетни, но, усевшись за стол “Перекрестков”, она переступила черту. Джинни звала участников “Перекрестков” “сладкопевцами”, и Бекки не засмеялась даже когда Джинни впервые их так окрестила, вдобавок она догадывалась (хотя доказать не могла), что Джинни уже не выкладывает ей все услышанные секреты.

То, что этот поступок возвысил ее в глазах Таннера Эванса, компенсировало ей добровольное понижение статуса. Она не только не перестала представлять себя с ним: после того как она публично заявила о себе как об участнице “Перекрестков”, эта мысль буквально ее преследовала. Те, кто разочаровался в ней после того, как она вступила в религиозную группу, могли изменить мнение, увидев ее с Таннером Эвансом. Это был расчет, но вскоре подоспели и чувства. Она представляла, как держит Таннера за руку, перебирает кончики его длинных пальцев. Она представляла, как он обнимает ее сзади, как тогда Лору Добрински. Она представляла, как он посвящает ей песню.

В пятницу, после того как она впервые сходила на собрание “Перекрестков”, ее так и подмывало найти Таннера и рассказать ему о своем поступке. Ей понравилось в “Перекрестках”, она собиралась пойти и на следующее их собрание, но едва увидев, что в “Рощу” входит Таннер с гитарами, засомневалась, не слишком ли быстро сдалась. Будь она неуступчивее, быть может, он продолжал бы ее уговаривать и дразнить.

В тот вечер “Ноты блюза” выступали без Настоящей Женщины. К концу первой части Бекки ставила стулья на столы в пустом зале. Ей по-прежнему хотелось выложить все Таннеру, но она удерживалась. И была вознаграждена: он сам ее отыскал.

– Привет, – произнес он. – Я виделся с Риком Эмброузом. Знаешь, что он мне сказал?

– Нет.

– Ты и правда сходила! Даже не верится. Я-то думал, ты на меня разозлилась.

– Я на тебя разозлилась.

– И все равно подействовало.

– Да, один раз. Больше не пойду.

– Тебе не понравилось?

Она пожала плечами, решив пока что не уступать.

– Ты все еще злишься на меня, – сказал Таннер.

– Я все еще не понимаю, какое тебе дело, пойду я в “Перекрестки” или нет.

Она подняла стул на стол, чувствуя на себе взгляд Таннера. Она ожидала, что он спросит, понравилось ли ей в “Перекрестках”. Но он спросил, не хочет ли она остаться на вторую часть концерта.

– Мне нельзя в тот зал, – ответила Бекки, – разве что принять заказ на напитки.

– Ты здесь работаешь. Никто у тебя не попросит удостоверение личности.

– А где Лора?

– Уехала на выходные в Милуоки.

– Тогда мне тем более не стоит оставаться.

Таннер заморгал, отвел глаза. У него были чудесные ресницы.

– Ладно, – согласился он. – Как скажешь.

По дороге домой и до глубокой ночи Бекки прокручивала в голове этот вечер. Шанс ей выпал и исчез так внезапно, что она не успела толком подумать. Она отказалась, потому что некрасиво действовать за спиной у Лоры? Или ее оскорбило, что ей предложили роль временной заместительницы, дублерши? И зачем она только поспешила отказаться! Она привыкла отвечать отказом на заигрывания парней, потому что все прошлые заигрывания заслуживали отказа. Но что если она осталась бы на вторую часть? А после концерта потусовалась бы с Таннером и его группой, разрешила бы ему подвезти ее до дома, и завтра они снова увиделись бы, и послезавтра, пока Лора в Милуоки?

Второго шанса ей не выпало. В следующую пятницу Лора вернулась в “Рощу”, играла и пела – и с Таннером на два голоса, и соло на синтезаторе в песне “На крыше”, а Бекки сбежала на кухню, чтобы не слышать этого даже издали. В воскресенье она не хотела идти на собрание “Перекрестков”, решив, что этим уже ничего не выиграет в глазах Таннера. Но в восьмом часу ей вдруг стало мучительно одиноко: она к этому не привыкла. Бекки накинула единственное из имевшихся у нее мало-мальски замызганное пальто, вельветовый пиджак, из которого вырос Клем, едва не бегом припустила к Первой реформатской и успела: Рик Эмброуз выбрал ее в партнерши для упражнения.

Задание было такое: “Расскажи о ситуации, с которой ты никак не можешь справиться и в которой группа могла бы тебе помочь”. Эмброуз отвел ее к себе в кабинет, которым имел право пользоваться для парных упражнений, и предложил начать первым. Потом опустил глаза (а не сверлил Бекки взглядом, как обычно) и признался, что его пугает численность и рвение группы, созданной с его помощью, и то, что столько ребят дали ему власть над своей жизнью. Трудно оставаться смиренным, и он боялся, что это вредит его отношениям с Богом, ведь отношения между участниками группы так увлекают.

– Молиться проще, когда сознаешь свою слабость, – говорил он. – Силы у Бога просить проще, чем смирения, потому что для молитвы требуется именно смирение. Понимаешь, о чем я?

– Я еще никогда не пробовала молиться, – ответила Бекки.

– Это следующий шаг, – сказал Эмброуз. – И не только для тебя. Группа начиналась как христианское общество, но потом зажила своей жизнью. И меня немного смущает то, чему мы дали волю. Чему я дал волю. Меня смущает, что если все это не приведет нас обратно к Богу, то это, по сути, всего лишь интенсивный психологический эксперимент. Который с одинаковой легкостью может и раскрепостить человека, и причинить ему боль.

Признание Эмброуза показалось Бекки чересчур откровенным даже по меркам “Перекрестков”. Ей польстила его искренность: она сочла это лишним доказательством того, что они похожи. Но она всего лишь старшеклассница, а не его духовник.

– Я понимаю, что это больная тема, – неожиданно для себя ответила Бекки, – но если мой отец что и умеет, так это ставить веру на первое место. Мне от этого всегда было неловко. Наверное, в этом смысле он был полезен группе?

Эмброуз поморщился.

– Понял тебя.

– Я хочу сказать, то, что вы делаете, замечательно. Я не умею молиться. И мне нравится, что меня не заставляют это делать. Но…

Но что? Предложить вернуть отца в “Перекрестки”? Бекки представила, как на воскресном собрании тот разглагольствует о Христе, и мысленно содрогнулась. Если отец вернется, она тут же уйдет из группы.

– А ты? – спросил Эмброуз. – С чем тебе никак не удается справиться?

В ответ на его искренность Бекки призналась, что ей нравится Таннер Эванс. И что в “Перекрестки” она пришла из-за Таннера. И что, если она не ошибается, Таннер к ней тоже неравнодушен. И что она хотела бы завести с ним отношения, но считает некрасивым влезать между Таннером и Лорой. И что ей делать?

Если Эмброуз и удивился, то не показал этого.

– Мне нравится Таннер, – сказал он. – По-моему, никому, кроме него, не удалось добиться таких успехов в группе. Если бы все были такими, как он, я бы не беспокоился о том, куда мы движемся. Ему и правда удалось прийти к Богу – и даже не загордиться.

– А Лора? – спросила Бекки.

– Лора постоянно мне грубила. Что ж, надо отдать должное ее прямоте. Если Лоре что-то в тебе не нравится, она обязательно тебе об этом скажет.

– Ясно.

– Но Таннер человек мягкий, это и хорошо, и плохо. Я не скажу тебе, как правильно поступить. Но я скажу тебе, что думаю: в их отношениях инициативу всегда проявляла Лора. А Таннер скорее шел по пути наименьшего сопротивления.

Полезная информация.

– Может, мне не стоит с ним связываться? – спросила Бекки.

– Если хочешь жить спокойно, то да. Ты хочешь жить спокойно?

Она уже знала, что слова “спокойная жизнь", как и “пассивная агрессия", считаются в “Перекрестках” ругательством. Жить спокойно – значит, не рисковать, а без этого невозможен духовный рост.

– Не ты должна скрывать чувства, – добавил Эмброуз, – а Таннер решать, как ему с ними быть и что он сам чувствует к тебе.

Эмброуз, как и отец, заявил, что не станет учить ее, как быть, хотя именно это сейчас и сделал, но в случае с Эмброузом Бекки не обиделась. Самое трудное – придумать, как показать Таннеру свои чувства. Она так любила покой! Вся ее прежняя жизнь строилась вокруг него! Но раз уж она упустила шанс с Таннером, придется проявить инициативу; Бекки представила, как заигрывает с Таннером, и ей это не понравилось. Во-первых, это рискованно, не говоря о том, что трудновыполнимо, если поблизости окажется Лора, к тому же Бекки сомневалась, что у нее получится заигрывать. И в качестве компромисса она решила написать Таннеру письмо.


Дорогой Таннер!

Я солгала, когда сказала, что все еще сержусь на тебя. На самом деле я перед тобой в долгу: спасибо тебе огромное, что ты посоветовал мне пойти в “Перекрестки”. Я чувствую, что за эти три недели выросла как личность и не боюсь рисковать. Ты был прав, я действительно жила, затаив дыхание. Теперь я дышу полной грудью. Я стараюсь открыто говорить о том, что чувствую, а чувствую я вот что: мне хотелось бы узнать тебя получше. Если ты чувствуешь то же самое, может, как-нибудь сходим погулять или что-нибудь в этом роде? Мне бы очень этого хотелось.


Твой друг (я на это надеюсь),

Бекки


Письмо, которое она писала и переписывала трижды, внушало ей ужас. Она положила его в конверт, заклеила, потом разорвала конверт, перечитала письмо, положила в другой конверт и спрятала в комод. Оно дожидалось момента, когда при встрече, не таясь, она вручит его Таннеру, и тут на День благодарения из колледжа приехал Клем.

Бекки обрадовалась, что с вокзала Клема забирал отец: можно было пойти с Клемом на прогулку, а отца не звать. С лета Клем отпустил подобие бородки, отрастил длинные волосы и обзавелся черным бушлатом. Казалось, за эти три месяца он повзрослел на годы. Они гуляли в низком послеполуденном солнце, он в бушлате, она в его вельветовом пиджаке, и Бекки радовалась тому, что тоже скоро станет взрослой, тому, как внушительно смотрятся они с братом, старшие дети в семье. Они – молодое поколение. С ними придется считаться.

Из маминых писем Клем знал, что Бекки вступила в “Перекрестки”. Он одобрил ее поступок, но не понимал, почему она так решила.

– Я разозлилась на папу, – пояснила Бекки.

– Из-за чего?

– Мне куда интереснее, что ты там делал. В смысле, теперь я сама там и знаю, что это такое. И некоторые упражнения…

– До папиного ухода мы их делали редко. Я ходил туда ради музыки и работы. А все эти тренировки чувствительности – что ж, за все приходится платить. Там были ребята вроде меня, мы выбирали друг друга в партнеры и говорили о книгах или о политике.

– Тебе доводилось делать упражнение на крик?

– А что тут такого? Уж лучше, чем обниматься. Нужно было обойти комнату и всех обнять. Но загвоздка в том, что: а) всегда находились те, кто не хотел обниматься, и б) как узнать, хочет ли человек обниматься? Предполагалось, что нужно спросить разрешения и тебе ответят “да”. Помню, подхожу я к Лоре Добрински, спрашиваю ее, можно тебя обнять, а она такая: нет. Она, мол, всегда делает только то, что сама хочет. Ну, думаю, спасибо, Лора. Рад, что мы поговорили начистоту. А то я беспокоился, хочешь ли ты меня обнять.

– Что ты думаешь о Лоре?

– У нее настоящий дар унижать людей. Слышала бы ты, как она разговаривала с папой. Это ведь она затеяла ту бучу.

– Я этого не знала.

– Ну то есть в этом участвовала не только она, но она явно была заводилой.

Бекки лишь в общих чертах представляла, почему отец ушел из “Перекрестков”, хотя Клем тогда ей все объяснил. Бекки поняла так, что отец достал всех своими проповедями и Рик Эмброуз попросил его уйти. Бекки не считала, что отец всегда прав, но разозлилась, что Лора посмела его оскорбить.

– А что она сделала?

– Был кошмарный скандал. Я даже рассказывать не буду.

– В “Роще” я общаюсь с Таннером Эвансом. Они с Лорой выступают там по пятницам.

– Таннер хороший.

– Ага. Даже странно, что он с Лорой.

– Почему?

– Ну то есть они оба музыканты. Но он такой симпатичный, а она… коротышка. Понимаешь, о чем я?

– Лора не виновата, что не вышла ростом, – отрезал Клем.

– Да, разумеется.

– И не следует придавать такое значение внешности.

Бекки уязвило его замечание. Она ведь ничего такого не сказала – подумаешь, Таннер очень красивый, а Лора так себе. Ей лишь хотелось, чтобы Клем согласился: вместе они действительно смотрятся странно.

Вместо этого Клем разразился тирадой о том, что благодаря Таннеру и его друзьям-музыкантам в “Перекрестки” ходит в два раза больше народу. Бекки льстило подтверждение социального статуса Таннера, но Клем, похоже, изменился не только внешне. Дело не в бушлате, бородке, длинных волосах. Теперь ему, казалось, больше нравится говорить, чем слушать. Они сидели за столом для пикника в Скофилд-парке, смотрели, как удлиняются тени деревьев на пожелтевшей траве, и наконец Бекки узнала причину.

Причину звали Шэрон. Она училась на третьем курсе Иллинойского университета, они познакомились на занятиях по философии. Клем рассказывал Бекки, как отважился пригласить Шэрон на свидание, как на свидании они горячо заспорили о Вьетнаме и как удивительно встретить девушку, которая в споре умеет не только отстаивать свою правоту, и Бекки неожиданно поняла, что не хочет знать подробности. И что лично ей больше нравится говорить. К Шэрон она чувствовала неуместную неприязнь, ей неловко было слушать про то, как счастлив Клем. Казалось, это подтверждает: кое-что в дружбе Клема и Бекки было, если вдуматься, неуместным. И когда он принялся разливаться о том, каким откровением для него стало изведанное впервые животное влечение и мощное животное наслаждение (Клем, вероятно, имел в виду полноценный секс), и какое откровение ждет Бекки, когда та, в свою очередь, будет готова соприкоснуться с животным своим естеством, у Бекки зашумело в ушах, она вскочила и пошла прочь от стола.

Клем побежал за ней.

– Какой же я идиот, – сокрушался он. – Ты не хотела все это слушать.

– Ничего страшного. Я рада, что ты счастлив.

– Мне очень хотелось кому-нибудь рассказать, а ты же знаешь, как я люблю рассказывать тебе обо всем. И так будет всегда. Ты же это знаешь, правда?

Бекки кивнула.

– Можно тебя обнять?

Она не сразу поняла шутку. Но потом засмеялась, и все у них стало как прежде, Бекки рассказала Клему про наследство Шерли и о том, что сказал ей отец.

– Да пошел он, – ответил Клем. – Пошел он в жопу.

Все у них стало как прежде.

– Правда, Бекки, это какая-то фигня. Деньги твои. Ты их заслужила, Шерли тебя любила. И ты вправе делать с ними что хочешь.

– А если я хочу половину отдать тебе?

– Мне? Да не надо мне ничего давать. Съезди в Европу, поступи в классный колледж.

– А если я хочу поделиться с тобой? Тогда ты сможешь со следующего года перевестись в университет получше.

– Чем плох ИУ?

– Но ты ведь умнее меня.

– Неправда. Просто я никогда особо ни с кем не общался.

– Но если ИУ годится для тебя, почему тогда для меня он не годится?

– Потому что… меня не раздражают ребята с ферм. Мне все равно, в какой комнате жить. А тебе лучше выбрать Лоуренс или Белойт. Я представляю тебя в каком-то таком месте.

Она тоже представляла себя в каком-то таком месте.

– Имея шесть с половиной тысяч, – возразила Бекки, – я все равно смогу туда поступить. А ты отложишь свою долю на аспирантуру.

Клем только теперь понял, что она предлагает ему несколько тысяч долларов. И уже спокойнее объяснил ей, что у нее есть два варианта: либо не давать никому ничего, либо поделиться поровну со всеми братьями. Если она поделится только с ним, Перри с Джадсоном обидятся, да и вообще это некрасиво. От трех тысяч долларов никто из них богаче не станет, и лучше бы ей оставить все деньги себе, что бы там ни думал старик.

Клем так разумно все это изложил (он и правда умнее, чем Бекки, и не такой жадный, и учитывает чужие чувства), что она обрадовалась: значит, можно оставить все деньги себе. Но от благодарности еще больше захотела поделиться с ним.

– Я не возьму, – сказал Клем. – Неужели ты не понимаешь, как это некрасиво?

– Но если я все оставлю себе, папа меня убьет.

– Я с ним поговорю.

– Не надо.

– Нет, надо. Мне надоел этот ханжеский бред.

Домой они вернулись затемно. Клем сразу пошел на третий этаж, и этажом ниже Бекки, сидя на своей кровати, с неловкостью слушала, как они с отцом ругаются из-за нее. Она не знала Шэрон и не хотела знать, но едва ли та отдавала себе отчет, какой Клем хороший человек. Наконец он спустился, встал в дверях.

– Я вправил ему мозги, – сказал он. – Если будет тебя донимать, ты только скажи.

Сберегательная книжка в ящике комода, излучавшая тревогу, успокоилась, осознав, что пятизначной цифре ничего не грозит. Деньги принадлежали Бекки, она считала, что это правильно, поскольку хотела денег больше, чем братья, и точно знала, как ими распорядится, а вот теперь Клем, единственный, чье мнение она ценила, подтвердил, что это правильно. Отец и раньше держался с нею холодно, а когда мать высказала ей недовольство, Бекки ее огорошила: предложила следующим летом вместе поехать в Европу и пообещала потратить оставшиеся деньги на образование. И хотя придумала это не Бекки, идея была блестящая. Не то чтобы матери очень хотелось увидеть Европу, но семейная жизнь чем-то похожа на школьный микрокосм. Мать не пользовалась популярностью, и ей польстило милостивое приглашение Бекки.

Вечером после Дня благодарения Бекки взяла страшное письмо с собой в “Рощу” и спрятала в карман передника. Не помня себя от волнения, она принимала заказы, дважды принесла одному и тому же посетителю не тот салат и не получила чаевые от краснолицего отца семейства, которому пришлось искать ее по всему заведению, чтобы она выписала ему счет. Почему она до сих пор работает в “Роще”? У нее же есть целых тринадцать тысяч долларов. Вот отдам письмо, думала Бекки, и уволюсь. Но в заднем зале кишели друзья и поклонники Таннера, вернувшиеся домой из колледжей, и после первой части концерта она не сумела к нему пробраться: дорогу ей преградила восторженная толпа.

Бекки мялась поодаль, как вдруг откуда-то сбоку послышался голос Лоры Добрински:

– Говорят, ты пошла в “Перекрестки”.

Бекки опустила глаза и покраснела. Коротышка в розовых очках, у которой Бекки намеревалась отбить парня, поднесла спичку к сигарете.

– Я так понимаю, это Таннер тебя уговорил?

– Вообще-то это моя церковь.

Лора помотала спичкой, нахмурилась:

– Разве ты ходишь в церковь?

– В смысле по воскресеньям?

– Вот не знала, что ты у нас богомолка.

– Ты вообще меня плохо знаешь.

– Это значит “да”?

Какое твое дело, подумала Бекки.

– Говорю же, ты вообще меня плохо знаешь.

– Ну да, ну да, и “Перекрестки” я тоже плохо знаю. Даже рада, что оттуда свалила.

Бекки снова покраснела.

– Тебя что-то во мне не устраивает?

– Разве что в общих чертах. Надеюсь, тебе там хорошо.

Оставив дрожащую Бекки, Лора нырнула в окружающую Таннера толпу масляных хвостиков, вышитых джинсов и принялась раскрывать знакомым объятия, которых не удостоила Клема. “Разве что в общих чертах?” По крайней мере, пока что Бекки ничего страшного не сделала, только вступила в “Перекрестки”. Не иначе как Настоящая Женщина учуяла письмо, лежащее в кармане передника.

А поскольку поговорить с Таннером с глазу на глаз сегодня вряд ли получится, Бекки унесла письмо домой. Конверт оказался в масле, но она не сумела заставить себя снова его открыть. И держать письмо у себя еще неделю тоже не сумела себя заставить. Не послать ли его по почте, подумала Бекки, но она не знала наверняка, живет ли Таннер с родителями или уже нет; о его жизни за пределами “Рощи” она имела самое смутное представление. Она хотела было поискать его фамилию в телефонном справочнике, как вдруг вспомнила слово “богомолка”.

Утром Бекки спросила у матери, ходит ли Таннер Эванс на воскресные службы. Та не сразу ответила и так посмотрела на Бекки, что она поняла: мать догадывается, почему Бекки интересуется Таннером.

– Если и ходит, то не к девяти, – сказала мать. – Но вообще по воскресеньям я вроде бы видела его в церкви. Спроси у отца.

Отцу об этом знать не следовало. В воскресенье утром, когда Клем и Перри спали, а родители с Джадсоном уже ушли на раннюю литургию, Бекки надела скромное длинное платье, положила в сумочку письмо и отправилась в Первую реформатскую. Она не ходила в церковь с тех самых пор, как окончила воскресную школу, – не считая “полуночных” рождественских богослужений (которые, как всё на Среднем Западе, начинались на час раньше). И когда она прошла по устланному ковром притвору, лица взрослых прихожан озарились радостью и удивлением. Мать в церковном платье и отец в священническом облачении болтали с прихожанами, которые задержались после девятичасовой литургии. В углу Джадсон читал книгу, дожидаясь, когда его отведут домой. Завидев Бекки, мать лукаво улыбнулась, догадываясь, почему та пришла.

Бекки взяла у встречающих программку, села в последнем ряду и принялась ждать подтверждения, что она правильно разгадала необычный Лорин вопрос. Что если Лора тоже придет? Вряд ли, судя по тому, как она произнесла “богомолка". Заиграл органист (тетя наверняка определила бы, кто композитор), и пришедшие на позднюю литургию прихожане стали рассаживаться на скамьях. Бекки оборачивалась на каждого вошедшего – не Таннер ли? – и в конце концов ей стало неловко, что она так часто вертит головой. Она разгладила подол, сложила программку треугольничком и вперилась в висевшее за алтарем распятие из дерева и латуни. Чем дольше Бекки его рассматривала, тем сильнее удивлялась. Если вдуматься, странно, что его где-то смастерили, причем теми же инструментами, какими делают столы и шкафы. Изготовитель распятий: странная работенка. Интересно, как за нее платят? Наверное, теми деньгами, которые люди, ничего не получая взамен, без счета кладут на блюда для пожертвований, тоже из дерева и латуни (а может, их даже сделал тот же мастер).

Таннер, который в двенадцатом часу один вошел в храм, не был похож на того Таннера, которого она знала. Он был в дурацком клетчатом спортивном пиджаке и даже в галстуке, хотя расхлябанный узел неуклюже топорщился. Таннер сел напротив нее, по другую сторону прохода, и Бекки перевела взгляд на алтарь (из боковой двери как раз выходил отец с преподобным Хефле), но кожей почувствовала, что Таннер повернулся и заметил ее: к лицу прилила кровь. Музыка смолкла, Таннер привстал, пересек проход и уселся рядом с ней.

– Что ты здесь делаешь? – прошептал он.

Она качнула головой: тише.

– Отец наш небесный, – с молитвенными интонациями произнес с кафедры ее отец: больше Бекки не слышала ни слова, будто оглохла. Отец был высокий, красивый, но для Бекки его черное облачение и пылкая искренность сводили на нет его светскую ипостась. Она сидела неподвижно, корчась в душе, и считала секунды до того момента, когда он наконец заткнется. Лишь сейчас, вернувшись в храм после долгого отсутствия, она ясно осознала, как сильно ей претило быть дочкой священника. Отцы ее друзей строили дома, лечили больных, ловили преступников. Ее же отец все равно что мастер, который делает распятия, только хуже. Его набожность и горячая вера грозили въесться в нее, как запах, как вонь “Честерфилда”, только сильнее, потому что от них просто так не отмоешься.

Но потом, когда паства поднялась, чтобы пропеть “Слава Отцу”, и стоящий рядом с Бекки Таннер в нелепом своем пиджаке затянул чистым сильным голосом, так непохожим на ее стыдливое бормотанье, и когда она тоже повысила голос, “Как было изначала и ныне, и присно, и во веки веков”, в душе ее вдруг мелькнуло желание, прежде таившееся, быть частью чего-то и во что-то верить. Быть может, это желание было во мне всегда, подумала Бекки, и только отец, стыд за него, мешал мне это желание выполнить. Быть может, это медное распятие, тот факт, что его кто-то сделал, не так уж и абсурден. Быть может, стоит восхититься тем, что две тысячи лет после казни Христа люди по-прежнему наполняют монетами блюда для сбора пожертвований, чтобы создавать распятия в его честь.

И тут Бекки осенило: Лоре не нравится, что Таннер ходит в церковь, и скорее всего, это повод для будущего раздора, а если она, Бекки, откроется возможности веры, то получит нежданное преимущество, и, пожалуй, разумнее не совать Таннеру письмо прямо сейчас, чтобы он не подумал, что она только за тем и пришла, а вместо этого продолжить посещать воскресные службы.

Они запели “За добро земных красот” по одному сборнику гимнов, Бекки склонялась над книгой, касаясь волосами руки Таннера, а потом преподобный Хефле прочел проповедь. В тот единственный год, когда Бекки вынуждена была посещать богослужения, она сидела не шевелясь, пока отец читал проповедь, потому что боялась, что если заерзает, то заерзают и другие прихожане, и ей станет неловко, ведь она Хильдебрандт, но бесконечных лирических разглагольствований Дуайта Хефле не вынесла даже Бекки. Она слушала его, надеясь, что, раз теперь ей лет больше, то и поймет она больше, но после упоминания о Рейнгольде Нибуре[13] не выдержала и залюбовалась руками Таннера. Ее так и подмывало к ним прикоснуться. В пиджаке и галстуке он походил на мальчишку, которого в церковь наряжала мама. Хефле перешел к важности смирения, не самая любимая тема Бекки, хотя, пожалуй, ей не мешало бы поработать над этим, если она всерьез решила прийти к вере, и ее вдруг осенило: а ведь Таннер, оставив дома замшевый пиджак с бахромой и ковбойские сапоги, сделал именно то, о чем говорил Хефле. Всю неделю (за исключением одного часа) ни у кого не вызывало сомнения, что Таннер выглядит клево, но для церкви он уничижился, и Бекки это умилило.

Они встали прочесть “Отче наш”, и Бекки показалось, что она давным-давно его девушка, если не жена, а грех, за который она просит прощения у Отца небесного, в том, что она намерена увести Таннера у Лоры.

– Ты здесь, – сказал он, когда служба закончилась.

– Ага, все меняется. Я пробую новое.

Он смотрел на нее так, словно не мог разгадать. Уже хорошо.

– Я должна тебя поблагодарить, – продолжала Бекки. – За то, что уговорил меня заглянуть в “Перекрестки”. Я учусь открыто выражать чувства. И… – Она вспыхнула, осеклась. Он не сводил с нее глаз. – Ты будешь здесь в следующее воскресенье?

– Как обычно.

Она кивнула – чересчур оживленно – и встала.

– Ладно, тогда увидимся.

Проходя по притвору, Бекки замедлила шаг, чтобы ее увидел отец (она рассчитывала без труда заработать очки за посещение церкви), но он увлеченно беседовал с Китти Рейнолдс и какой-то миниатюрной блондинкой, которую Бекки не знала. Отец, не отрываясь, с улыбкой смотрел на блондинку. Едва он заметил Бекки, улыбка его испарилась. Но потом он снова посмотрел на ту женщину, и улыбка вернулась.

Сомневаться не приходилось: отец списал Бекки со счетов и живет себе дальше. Когда она выходила из церкви, в голове ее всплыли слова “пошел он в жопу”. Так говорил Клем, но Бекки произнесла эту фразу впервые, пусть и мысленно. Обнаружившийся интерес дочери к Первой реформатской, который должен был бы польстить отцу, явно значил для него меньше, чем злоба на Рика Эмброуза. Вот тебе и христианский священник.

– Да, Таннер был там, – с порога объявила она матери, не дожидаясь досадных расспросов.

– Вот и славно, – откликнулась мать. – Он портит Рику Эмброузу в остальном безупречную статистику молодых людей, которых ему удалось отвратить от богослужений.

На это Бекки не клюнула.

– Не сомневаюсь, Таннеру будет приятно услышать, что он заслужил твое одобрение.

– По-моему, твое ему куда важнее, – парировала мать. – И я так понимаю, он уже заслужил его.

– Я не собираюсь это обсуждать! – С этими словами Бекки вышла из комнаты.

Через несколько дней она свалилась с такой сильной простудой, что вынуждена была позвонить в “Рощу”, предупредить, что заболела, и пропустить воскресную литургию. Поправившись, Бекки сделала следующий шаг: после школы шла тусоваться в Первую реформатскую, сидела возле кабинета Эмброуза вместе с другими девицами, которые любезно объясняли ей подоплеку тех или иных слухов о “Перекрестках”, помогали понять, что смешно, а что гадко. Когда Бекки надоело играть роль новичка, она спустилась в зал собраний и нашла там команду из трех мальчишек, во главе с собственным братом, которые с помощью трафаретов рисовали афиши для рождественского концерта. По-хорошему ей следовало бы помочь им, потому что пора было копить часы для весенней поездки в Аризону (чтобы тебя взяли в Аризону, нужно было отработать минимум сорок часов – помогать группе бесплатно или за деньги), но если ей что и не нравилось в “Перекрестках”, так это присутствие Перри. Ее брат был талантлив во всем, включая живопись (вот и к этой афише он тоже приложил руку), но в последнее время от одного лишь его вида у Бекки волосы вставали дыбом, как шерсть у собаки, почуявшей призрака; можно подумать, она живет под одной крышей с психопатом, чей успех зиждется на разного рода грязных делишках. Кое о чем Бекки знала, но догадывалась, что не обо всем. Перри поднял глаза от трафарета, руки в красной рождественской краске, и ухмыльнулся ей. Бекки развернулась и ушла.

Когда ей наконец позволили войти в кабинет Эмброуза и он спросил ее, как дела дома, Бекки неожиданно для себя призналась, что беспокоится за мать. Еще две недели назад она сочла бы это предательством и не стала бы передавать отцовскому врагу сведения о домашних. Теперь же рассказывала с удовольствием.

– Мама держит лицо, – говорила Бекки. – Но я чувствую, что ей тяжело, а Клем считает, что отец собирается от нее уйти. Может, это выдумки Клема, но он постоянно об этом твердит.

– Клем парень умный, – вставил Эмброуз.

– Да. Я очень его люблю. Но я беспокоюсь за маму. Она так привязана к отцу, никогда ему ни в чем не перечит, разве что когда он ругает Перри. Мама верит, что Перри гений. Нет, он, конечно, в каком-то смысле и правда гений. Но она даже не догадывается, сколько он творит всякой фигни.

– Ты уверена?

– По крайней мере, от меня она об этом не слышала, в этом я твердо уверена.

– Ты его защищаешь.

– Защищаю, но не его. Мне жалко мать, ей и так нелегко. И я не хочу, чтобы она переживала еще и из-за Перри.

– Думаешь, мы можем ему помочь?

– “Перекрестки”? Я думаю, он пришел сюда только потому, что здесь его друзья, а потом уже проникся. Не знаю, может, это и хорошо?

Эмброуз молча смотрел на Бекки.

– Но не очень-то я в это верю, – добавила она.

– Я тоже, – согласился Эмброуз. – Когда он вошел, я сразу сказал себе: “От этого парня жди неприятностей”.

У Бекки перехватило дыхание. Даже не верилось, что Эмброуз настолько ей доверяет, чтобы сказать такое. На один сбивающий с толку миг ее сердце перепутало его с Таннером. Такая искренность крепче Таннеровой, как виски крепче пива. На поросшей черным волосом руке Эмброуза не было обручального кольца, но Бекки слышала, что в семинарии (где он, кстати, числился до сих пор) у него есть девушка. Все равно что узнать, что у Иисуса есть девушка.

Взрыв девичьего смеха за дверью напомнил Бекки, что она лишь одна из многих. И, словно чтобы предупредить отказ и сохранить достоинство, Бекки наскоро извинилась, выбежала из церкви, и сердце ее опомнилось.

В следующее воскресенье после службы они с Таннером устроились на задней скамье и проговорили час с лишним. Кто-то выключил в церкви свет, и они остались сидеть в более торжественном свете, лившемся из витражных окон. Бекки радовалась, что в конце концов ей не пришлось, как в “Перекрестках”, признаваться Таннеру в том, что она хочет узнать его лучше.

Обмен былыми впечатлениями выявил интересный факт: оказывается, Бекки даже в десятом классе казалась Таннеру невозможно неприступной. Да нет, это ты неприступный, возразила Бекки, и он рассмеялся, принялся отрицать, как подобало при его незаносчивой натуре, но она видела, что Таннер польщен. О “Перекрестках” и друзьях Таннера, которые теперь служили там наставниками, они не упоминали; Бекки лихорадочно размышляла. Логично, даже невозможно не предположить, что два таких уникальных и на первый взгляд неприступных человека просто обязаны быть вместе. Но что если “быть вместе” означает всего лишь дружбу?

Бекки поняла, что выхода нет: придется рискнуть. Деланно-непринужденным тоном она спросила Таннера, почему Лора не ходит с ним в церковь.

– Ее воспитывали в католичестве. – Таннер пожал плечами. – Она ненавидит любые организованные религии.

Бекки ждала.

– Лора гораздо решительнее меня. Когда мы окончили школу, она была готова рвануть в Сан-Франциско. Спать в фургоне, влиться в тамошнюю тусовку.

– И почему ты не поехал?

– Не знаю. Наверное, я не настолько сильно люблю тусоваться – так, чтобы закатиться к кому-нибудь и всю ночь не спать. Раз в неделю еще ладно, или под наркотой, но вообще я предпочитаю выспаться, встать пораньше и репетировать. Я хочу стать музыкантом, и мне еще многого предстоит добиться.

– Ты и так играешь замечательно.

Он бросил на нее благодарный взгляд.

– Ты ведь не из вежливости это сказала?

– Нет, что ты! Мне нравится тебя слушать.

Бекки смотрела, как Таннер отреагирует на ее слова. Похоже, он обрадовался. Расправил плечи и ответил:

– Я хочу записать демо-альбом. И сейчас посвящаю этому все силы. Написать двенадцать приличных песен до того, как мне исполнится двадцать один. Я боялся, что, если мы отправимся в путь, я заброшу это дело.

– Я тебя понимаю.

– Правда? По-моему, Лора этого не понимает. Она талантливая, но не стремится стать профессиональным музыкантом. Моя бы воля, мы играли бы три-четыре концерта в неделю. Блюз, джаз, шлягеры, что угодно. Вкладывали бы время и силы, привлекали слушателей. Хозяева баров думают только о деньгах, Лору это раздражает. Попроси ее спеть что-то из Пегги Ли[14], она рассмеется тебе в лицо. А я…

– Ты более целеустремленный, – вставила Бекки.

– Возможно. У Лоры куча самых разных занятий, она работает на телефоне доверия, состоит в женской группе. Мне же довольно и того, что я занимаюсь музыкой и стараюсь почувствовать себя ближе к Богу. Знаешь, мне правда нравится ходить в церковь. И нравится видеть тебя тут.

– Мне тоже нравится тебя видеть.

– Правда? А то я боялся, что не нравится.

Она взглянула ему в глаза, говоря без слов, что ему нечего опасаться. Бог знает, что случилось бы дальше, если бы в ризнице не послышались шаги, гулкий металлический лязг. Дуайт Хефле, уже без облачения, щелкнул дверной щеколдой.

– Можете остаться, – сказал он, – дверь открывается изнутри.

Но Таннер уже вскочил, поднялась и Бекки. Слишком хрупким было мгновение, чтобы пытаться его повторить. Они направились к выходу, и по пути к двери Таннер рассказал Бекки, как Тоби Айзнер и Топпер Морган накурились травы и напились виски в алтаре накануне третьей поездки в Аризону, а Эмброуз прямо на парковке, возле загруженных автобусов и мающихся от безделья участников “Перекрестков”, собрал группу, устроил безбожникам знатную выволочку и провел дискуссию по поводу того, стоит ли брать их в Аризону. Обсуждение длилось два часа. Топпер Морган так рыдал, что у него лопнул кровеносный сосуд в глазу. А в церкви с тех пор запирают двери в алтарь на замок.

Бекки отправилась домой, досадуя, что так и не удалось выяснить, как обстоят дела у Таннера и Лоры. Ей хотелось значить для него больше, чем случайное приключение. Конечно, у Бекки не было опыта в любви, но ее гордость, нравственность и общая порядочность предполагали, что, прежде чем она согласится стать вторым слагаемым, из суммы нужно недвусмысленно вычесть Лору. Узнать удалось лишь самую малость: Таннер по-прежнему жил с родителями. Раз он не живет с Лорой, значит, не может предпринять и решительных действий. Тем важнее казался Бекки официальный разрыв. Она считала это обязательным и, позволив Таннеру поцеловать себя прежде, чем он выполнил это требование, почувствовала, будто изменила себе, превратилась в человека, которого порицает и не понимает.

Через пять дней после их, на первый взгляд, судьбоносного разговора в церкви, Бекки увидела, как в “Роще” Лора Добрински, поднявшись на цыпочки, прижимается лицом к лицу Таннера, а он с довольной улыбкой позволяет ей тыкаться в него губами. Бекки словно ударили под дых. Она спряталась в туалетной кабинке и пролила первые слезы из-за мужчины. От этих переживаний она пропустила и воскресную литургию, и занятие в “Перекрестках”: ей казалось, будто они обманули ее доверие, не предупредив, что, отважившись пойти на риск, рискуешь потом мучиться, а в школе с трудом дотянула до каникул.

Прошлым вечером она подменяла коллегу. Обычно Бекки работала в “Роще” в другие дни. И когда в ресторан вошел Таннер, причем один, он явно не надеялся застать ее там. Бекки решила, что это неудачное совпадение, и попросила другую официантку, Марию, которая давно работала в “Роще”, принять у него заказ. Бекки чувствовала, что Таннер смотрит на нее, но даже ни разу не обернулась, пока не разошлись все посетители. Таннер – само спокойствие – сидел, развалившись на стуле, перед ним на столе стояла пустая десертная тарелка. Таннер махнул Бекки.

– Чего? – сказала она.

– У тебя все в порядке? Я высматривал тебя в церкви в воскресенье.

– Я не пошла. И вряд ли еще пойду.

В горле, как в детстве, стояла горечь досады на саму себя, и хотелось самой себя наказать.

– Бекки, – сказал Таннер, – я тебя чем-то обидел? Мне кажется, ты на меня злишься.

– Нет, я просто устала.

– Я позвонил тебе домой. Твоя мама сказала, ты тут.

Ничто не мешало ей развернуться и уйти. Она и ушла.

– Эй, ты куда? – Таннер вскочил и направился следом. – Я пришел тебя повидать. Думал, мы с тобой друзья. Если ты на меня злишься, хотя бы скажи за что.

Протиравшая столик Мария смотрела на них. Бекки ушла на кухню, но Таннер не растерялся и вошел следом за ней. Бекки резко развернулась.

– Сам догадайся, – съязвила она.

Она знает себе цену. Пусть сперва поклянется, что порвал с Настоящей Женщиной. На меньшее Бекки не согласна.

– Что бы это ни было, – ответил Таннер, – извини.

– Спасибо, что извинился.

– Бекки…

– Чего?

– Ты мне правда нравишься.

Этого мало. Она взяла тряпку, вернулась в обеденный зал и принялась протирать столы. Этого мало, но тут она услышала, как Таннер грохнул дверью. Бекки услышала, что его задело: он позвонил ей домой, приехал сюда, а она так плохо с ним обошлась, и вдруг та девушка, которой она была и которую не понимала, выбежала в ночь. Таннер понуро стоял, привалившись к борту своего фургона “фольксваген”. Услышав ее шаги, опережавшие ее здравый смысл, Таннер поднял глаза. Она бросилась к нему в объятия. Повеял южный ветерок – скорее весенний, чем осенний. Руки, о которых она мечтала, касались ее головы, волос. А потом как-то само собой, неожиданно и неразумно, случилось то, что случилось.

Ее разбудил телефонный звонок. Она заснула на спине, поперек кровати, открыла глаза и увидела в раме окна серое небо, разбитое черными ветками. Мать постучала в дверь.

– Бекки? Тебе звонит Джинни Кросс.

Она подошла к телефону в спальне родителей, дождалась, пока внизу мать повесит трубку. Джинни звонила насчет сегодняшней вечеринки у Кардуччи. Бекки было приятно, что Джинни по-прежнему зовет ее с собой, и даже, пожалуй, ради их дружбы приняла бы приглашение. Но она собиралась на концерт.

– А сегодня концерт?

– В “Перекрестках”, – сказала Бекки.

Молчание.

– Ясно, – ответила Джинни.

– Между прочим, я иду с Таннером.

– С Таннером Эвансом?

– Да, он выступает и пригласил меня.

– Так-так-так.

Бекки подмывало рассказать подруге еще кое-что, но она и без того, пожалуй, сказала слишком много. Вообще-то Таннер не знал, что они идут на концерт вместе. После их долгого поцелуя Бекки считала, что иначе и быть не могло, но слишком многое оставалось недосказанным, и она не успокоится, пока весь мир не увидит, как она входит в Первую реформатскую под руку с Таннером. Бекки предложила Джинни вместе отправиться по магазинам. Даже забавно, как охотно та согласилась, несмотря на то что они неделями толком не общались. Но до половины четвертого Джинни будет занята.

– Жаль, – сказала Бекки. – В четыре я встречаюсь с Таннером.

– Ого! Да вы с ним неразлучны.

– Самой не верится, – проворковала Бекки.

– Тогда давай завтра? Я весь день свободна.

Бекки долго стояла под душем, потом колдовала у зеркала в ванной: макияж должен быть красивым, но неброским. Перри сердито постучал в запертую дверь, отпустил замечание, которое Бекки оставила без ответа, и ушел. Потом она оделась, тоже стараясь соблюсти равновесие меж элегантностью и “Перекрестками”. В ближайшие десять часов, если не больше, ей нужно выглядеть хорошо, особенно начиная с четырех часов дня. Когда Бекки наконец спустилась на кухню, мать уже натягивала страшное старое пальто.

– Я опаздываю на тренировку, – сказала мать. – Так ты вернешься к шести?

Бекки сунула в рот сахарное печенье.

– Я не пойду к Хефле.

– Боюсь, это не обсуждается.

– А я и не обсуждаю.

– Тогда поговори с отцом.

– Не о чем тут говорить.

Мать вздохнула.

– Милая, ничего страшного не случится, если молодой человек тебя подождет. Я понимаю, ты сейчас так не думаешь, но завтра тоже будет день.

– Спасибо, что просветила.

– То есть он тебя вчера все-таки нашел?

– Ты вроде опаздываешь на занятие.

Мать вздохнула еще тяжелее и направилась прочь. Бекки стало неловко, что она нагрубила матери. Бекки любит весь мир, но мама неправа. Завтра будет поздно, ей нужно срочно действовать. Таннер сегодня выступает не один, а с Лорой Добрински. И до начала концерта Бекки намерена с ним встретиться.

10

Искаж. франц, couture (в данном случае речь о моде, haute couture).

11

Джеймс Вернон Тейлор (род.1948) – известный американский фолк-музыкант.

12

Песня певицы Лоры Ниро (1947–1997).

13

Карл Пауль Рейнгольд Нибур (1892–1971) – американский протестантский теолог, социальный философ, политолог.

14

Пегги Ли (настоящее имя Норма Делорис Эгстром, 1920–2002) – американская джазовая певица, актриса, автор песен.

Перекрестки

Подняться наверх