Читать книгу Дочь священника - Джордж Оруэлл, George Orwell - Страница 3

Глава I
§ II

Оглавление

Церковь святого Этельстана стояла на самой высокой точке Найп-Хилла, так что если подняться на колокольню, можно было разглядеть земли миль на десять вокруг. Смотреть особенно не на что – только низкий, немного холмистый пейзаж Восточной Англии, невыносимо унылый летом, а зимой оживающий благодаря повторяющемуся узору разросшихся вязов, оголенных и веерообразных, на фоне свинцового неба.

Прямо под вами лежал городок, с главной улицей, бегущей с востока на запад и неравно разделяющей его на две части. Южная часть городка была древней, сельскохозяйственной, и пользовалась уважением. В северной же части находились строения рафинадной фабрики сахарной свёклы Блифила-Гордона, а вокруг них и на подступах, тут и там, были разбросаны беспорядочными рядами уродливые коттеджи из желтого кирпича, в которых проживали в основном работники предприятия. Среди фабричных рабочих, составлявших более половины двухтысячного населения городка, были приезжие и деревенщина, и при этом почти все до единого безбожники.

Двумя главными стержнями, или центрами, вокруг которых вращалась общественная жизнь городка, был Клуб консерваторов Найп-Хилла (имеющий полную лицензию), из эркерного окна которого в любое время после открытия бара видны были лоснящиеся, розовые лица местной элиты, выглядывавшие оттуда словно толстые золотые рыбки из-за стеклянной панели аквариума, и, немного дальше по главной улице, «Йе Олдэ Ти Шоппе», старая чайная – главное заведение для рандеву местных дам.

Не прийти в «Йе Олдэ Ти Шоппе» каждое утро с десяти до одиннадцати, чтобы выпить свой «утренний кофе» и провести полчаса или около того в этом гармоничном щебетании представителей высшего общества среднего класса («Моя дорогая, у него было девять пик на туза и даму, и он ни разу не пошёл с козыря, если позволите. Что? Моя дорогая, вы же не хотите сказать, что снова оплатите мой кофе? О, моя дорогая, как же это мило! Но завтра я прямо-таки настаиваю: обязательно заплачу за вас. Ах, вы только посмотрите как милый маленький Тото ровненько сидит и выглядит, как умный человечек со своим маленьким шевелящимся чёрным носиком, и он бы… будь он… утёнок мой…и если бы его хозяйка дала бы ему кусок сахара, она бы… он бы… Вот, Тото!) – означало, точно не состоять в обществе Найп-Хилла. Пастор язвительно называл этих дам «кофейной бригадой». Рядом с колонией лубочных вилл, заселенных этой кофейной бригадой, находился Грандж, дом мисс Мэйфилл: любопытная пародия на замок из темно-красного кирпича машинной обработки – плод чьего-то сумасбродства, – возведенный около 1870, и, к счастью, почти запрятанный за густыми кустами.

Дом Пастора стоял на полпути до вершины холма, фасадом к церкви и тыльной стороной к главной улице. Это был дом из другой эпохи, неприлично большой, и с постоянно отслаивающейся жёлтой штукатуркой. Прежний пастор пристроил с одной стороны большую оранжерею, которую Дороти использовала как рабочее помещение, которому, постоянно требовался ремонт. Палисадник задушили обтрепавшиеся ели и огромный раскидистый ясень, затенявшие передние комнаты и не дававшие выращивать цветы. Позади был большой огород. Весной и осенью Проггет тщательно пропахивал огород, а Дороти сеяла, сажала и полола в то оставшееся свободное время, которым могла распоряжаться. Несмотря на это, огород все равно по большей части представлял собой непроходимые заросли сорняков.

Дороти соскочила с велосипеда у главных ворот, на которые какой-то официальный представитель наклеил плакат с надписью «Голосуй за Блифила-Гордона и высокие зарплаты!» (Как раз шла предвыборная компания, и г-н Блифил-Гордон представлял интересы консерваторов.). Открыв входную дверь, Дороти увидела два письма, упавшие на старый кокосовый коврик у двери. Одно было от сельского священника, а другое, тонкое и неприятное на вид, от «Кэткин энд Палм», портных ее отца. Несомненно, это был счёт. Пастор, как правило, придерживался практики забирать лишь те письма, которые его интересовали, а прочие оставлять. Наклонившись, чтобы поднять письма, Доротис ужасом увидела торчащий из почтового ящика немаркированный конверт.

Это был счёт – несомненно, счёт! Причём только взглянув на него, она сразу поняла, что это тот самый ужасный счёт от Каргилла, мясника. У неё внутри все оборвалось. Она даже начала было молиться, чтобы это оказался не счёт от Каргилла, а только лишь тот счёт на три и девять от Соулипайпа, торговца тканями, или счёт от Интернешнл, от пекаря, или молочника – от кого угодно, только не от Каргилла! Затем, заставив себя не паниковать, она вынула конверт из щели почтового ящика и судорожным движением разорвала его.

«По счёту полагается к оплате: 21 Фунт 7 шиллингов 9 пенсов.»

Это было написано безобидным почерком бухгалтера г-на Каргилла.

Однако снизу, жирными, безапелляционными буквами, было добавлено и жирно подчёркнуто:

«Хотелось бы обратить внимание, что счёт ждёт оплаты очень длительное время. Надлежит решить вопрос как можно скорее.

С. КАРГИЛЛ»

Дороти еще больше побледнела и почувствовала, что завтракать она определенно не хочет. Она засунула счёт в карман и пошла в столовую. Эта небольшая, темная комната, отчаянно нуждавшаяся в новых обоях, и, как и все прочие комнаты в пасторском доме, казалось, была обставлена мебелью, выброшенной из антикварного магазина. Мебель была «хорошей», но истрепавшейся до такого состояния, когда реставрация уже невозможна. Стулья так сильно изъедены жучками, что сидеть на них более-менее безопасно можно было лишь зная индивидуальные особенности каждого. На стенах висели старые, тёмные, потёртые стальные гравюры, одна из которых – портрет Карла I с подписью Ван Дейка – возможно, имела бы ценность, не будь она испорчена сыростью.

Пастор стоял перед пустым камином, греясь у воображаемого огня, и читал письмо из длинного синего конверта. На нем все ещё была ряса из чёрного переливающегося шелка, которая идеально подчеркивала его густые седые волосы и бледное, благородное, не очень-то дружелюбное лицо. Когда Дороти вошла, он отложил письмо, вытащил свои золотые часы, и стал рассматривать их с многозначительным видом.

– Боюсь, я немного опоздала, отец.

– Да, Дороти, ты немного опоздала, – сказал Пастор, повторяя ее слова и мягко, но заметно их подчеркивая, – на двадцать минут, если быть точным. Не думаешь ли ты, Дороти, что когда мне надо вставать в шесть пятнадцать, чтобы провести обряд Святого причастия, и когда я возвращаюсь очень уставший и голодный, было бы лучше, если бы ты могла прийти на завтрак, немного не опоздав?

Было очевидно, что Пастор пребывает в «неудобном настроении», как иронично называла это Дороти. У него был усталый, деланный тон, который не был однозначно злым, но притом никак не походил на добродушный. Казалось, что он всё время повторяет: «Просто не понимаю, почему ты из всего делаешь проблему!» Создавалось впечатление, что он постоянно страдает из-за глупости и ограниченности других людей.

– Извините, отец. Просто я должна была справиться о здоровье миссис Тоуни (миссис Тоуни была в «памятном списке» под буквой Т.). Вчера ночью у неё родился ребёнок, и, как вы знаете, она обещала прийти после этого для воцерковления. Но, конечно, она не придёт, если подумает, что мы не проявляем к ней никакого интереса. Вы знаете этих женщин – можно подумать, они ненавидят воцерковление. Они ни за что не приходят, если я их не уговорю.

Пастор не стал ворчать, но издал выражавший некоторое неодобрение звук и направился к столу с завтраком. Звуком этим он намеревался выразить, во-первых, что обязанность прийти для воцерковления лежала на миссис Тоуни без каких-либо уговоров со стороны Дороти, и, во-вторых, что это не дело – тратить понапрасну время на посещение всякой шелупони в городе, особенно перед завтраком. Миссис Тоуни была женой рабочего и жила в partibus infidelium[6] в северной части Хай-стрит. Пастор положил руку на спинку стула и, ничего не сказав, бросил на Дороти взгляд, означавший: «Ну теперь ты готова? Или сегодня будут еще какие-то проволочки?».

– Думаю, что всё готово, отец, – сказала Дороти. – Может быть, если вы прочтёте молитву…

– Benedictus benedicat,[7] – сказал Пастор, поднимая отслужившую своё серебристую салфетку с блюда для завтрака. Серебристая салфетка, как и серебряная с позолотой ложка для мармелада, были семейными реликвиями, тогда как ножи, вилки и большая часть посуды были из сетевых супермаркетов Вулворта.

– Как я вижу, снова бекон, – добавил пастор, взглянув на три свёрнутых тонюсеньких ломтика бекона, лежавших на квадратиках поджаренного хлеба.

– Боюсь, это всё, что есть у нас дома, – сказала Дороти.

Пастор взял вилку двумя пальцами и, очень деликатными движениями, будто он играет в бирюльки, перевернул один из ломтиков.

– Конечно я понимаю, – сказал он, – что бекон на завтрак – непременный атрибут английского образа жизни, такой же старый, как парламентское правительство. И всё-таки, не считаешь ли ты, что мы могли бы время от времени что-то менять, Дороти?

– Бекон сейчас такой дешёвый, – сказала Дороти с сожалением. – Просто грех его не покупать. Вот этот – всего по пять пенсов за фунт. А я видела бекон, довольно приличного вида, за три пенса.

– Полагаю, датский? В какой только форме датчане не проникли в эту страну! Сначала с огнём и мечом, а теперь с их неудобоваримым дешёвым беконом. Хотелось бы мне знать, что привело к большему количеству смертей!

Почувствовав себя немного лучше от такой остроты, Пастор уселся на свой стул и замечательно позавтракал презренным беконом, тогда как Дороти (которая в это утро оставила себя без бекона: наказание, установленное для себя из-за сказанного вчера слова «чёрт» и получасового бездельничанья после ланча) тем временем обдумывала, как лучше начать разговор.

Перед ней стояла настолько ненавистная задача, что и словами не выразить: просить денег. Даже в самые лучшие времена получить деньги от отца было делом почти невыполнимым. Было очевидно, что сегодня утром он будет ещё более «несговорчивым», чем обычно. Слово «несговорчивый» было ещё одним эвфемизмом Дороти. Наверно, он получил плохие известия, подумала Дороти, глядя на синий конверт.

Вероятно, не было человека, который, поговорив с Пастором минут десять, стал бы отрицать, что последний был человеком «несговорчивым». Секрет его неизменно мрачного юмора скрывался за тем фактом, что Пастор был анахронизмом. Ему ни в коем случае нельзя было рождаться в современном мире; сама атмосфера современности вызывала в Пасторе отвращение и гнев. Каких-нибудь пару веков назад счастливый священник, владеющий несколькими бенефициями, пописывающий стишки и собирающий окаменелости (в то время как викарии за сорок фунтов в год управляли его приходами), он был бы в своей стихии. Даже сейчас, будь он побогаче, он мог бы утешиться, выбросив из головы двадцатый век. Но жить в последнее время стало очень дорого; для этого нужно иметь не менее двух тысяч в год. Пастор, со своей бедностью привязанный к веку Ленина и «Дейли Мэйл», пребывал в состоянии постоянного раздражения, которое, что вполне естественно, он выливал на человека, который был к нему ближе всего, – то есть, как правило, на Дороти.

Пастор родился в 1871, младший сын младшего сына баронета, и направил свои стопы в Церковь по старомодной причине: профессия, традиционная для младших сыновей.[8] Первый его приход был в восточной части Лондона, в большом округе, среди трущоб и хулиганов, – в ужасном месте, которое он вспоминал с отвращением. Даже в те дни «низшие классы» (как он взял себе в обыкновение их называть) определённо становились неуправляемыми. Дела пошли немного лучше, когда он возглавил приход в одном отдалённом местечке в Кенте (Дороти родилась в Кенте), где порядком забитые деревенские жители всё ещё снимали перед «пастором» шляпу. Но к этому времени он женился, а женитьба его была дьявольски несчастливой. Да ещё, по причине того, что священники не имеют права ссориться со своими жёнами, его несчастье держалось в секрете, что во сто раз хуже. В Найп-Хилле он появился в 1908, в возрасте тридцати семи лет, с характером неисправимо испорченным, с характером, который привёл к тому, что всякий мужчина, всякая женщина, всякий ребёнок в приходе от него отвернулись.

Нельзя сказать, что он был плохим священником непосредственно как священник. В своих чисто священнических обязанностях он был скрупулёзно правилен, возможно, слишком уж правилен для прихода Низкой Церкви Восточной Англии.[9] Он проводил службу с большим вкусом, читал восхитительные проповеди и вставал в неудобные ранние часы каждое утро в среду и в пятницу, чтобы проводить Святое причастие. Но он никогда всерьёз не задумывался о том, что у священника есть обязанности и за четырьмя стенами церкви. За неимением возможности завести себе помощника, Пастор всю грязную работу в приходе оставлял для своей жены, а после её смерти (она умерла в 1921) – для Дороти. Частенько народ, злобно и не взаправду, поговаривал, что он бы и проповеди читать поручил Дороти, будь у него такая возможность. «Низшие классы» сразу же поняли, как он к ним относится, и, будь он человеком богатым, вероятно, бросились бы, как у них повелось, лизать его ботинки. А поскольку дело обстояло иначе – они его просто ненавидели. Нельзя сказать, что его волновало, ненавидят они его или нет, – он, по большей части, не задумывался об их существовании. Да и с высшими классами он ладил не лучше. Он перессорился с одним за другим, со всем населением графства. Как представитель городского дворянства, как внук баронета, он их презирал, и скрывать этого не собирался. В результате его успешной двадцатитрехлетней деятельности количество прихожан в церкви Св. Этельстана сократилось с шестисот до двухсот, а то и больше.

Произошло это не единственно по причине его личных качеств. Причина крылась также в старомодном англиканизме, которого Пастор был упрямым приверженцем, что раздражало в равной степени все партии в округе. В наше время для священника, который хочет сохранить свой приход, открыты только два пути. Либо это должен быть Англиканский католицизм, чистый и простой, вернее, чистый, но отнюдь не простой. Либо он должен быть дерзко современен и либерален и читать успокоительные проповеди, доказывая, что ада нет и хорошие религии все едины. Пастор не сделал ни того, ни другого. С одной стороны, он глубоко презирал англо-католическое движение. Оно прошло мимо его сознания, не оставив никакого следа; «Римская лихорадка» – так он его называл. С другой стороны, он был слишком «Высоким» для старых членов его конгрегации. Время от времени он до смерти пугал их, употребляя фатальное слово «католик» не только в священных местах Писания, но и с кафедры. Естественно, конгрегация уменьшалась год от года, и первыми уходили «лучшие люди». Лорд Покторн из Покторн-корта, владевший пятой частью всех владений графства, мистер Левис, удалившийся от дел торговец кожей, сэр Эдвард Хьюсон из Крабтри-холла и владельцы автомобилей, такие милые, почти дворяне, – все покинули Св. Этельстан. Большинство из них утром по воскресеньям уезжало в Миллборо, что в пяти милях. Миллборо, городок с пятитысячным населением, где можно было выбирать из двух церквей: Св. Эдмунда и Св. Видекинда. Церковь Св. Эдмунда была местом модернистским: текст блейковского «Иерусалима» провозглашали там с алтаря, а вино для причастия пили из бокалов для ликёра.[10] А церковь Св. Видекинда была местом англокатолическим и находилась в состоянии непрекращающейся партизанской войны с епископом. К тому же мистер Камерон, секретарь Клуба консерваторов Найп-Хилла, был новообращённым римским католиком, а его дети – в гуще Римско-католического литературного движения. Поговаривали даже, что у них есть попугай, которого они учат повторять “Extra ecclesiam nulla salus.”[11] В итоге, ни один из стоящих людей не остался верен Св. Этельстану за исключением мисс Мэйфилл из Дэ-Грандж. Большую часть своих денег мисс Мэйфилл завещала Церкви, – так она говорила. Между тем, как было известно, она никогда не клала больше шести пенсов в мешочек для пожертвований, а жить она, похоже, собиралась вечно.

Первые десять минут завтрака прошли в полной тишине. Дороти пыталась собраться с духом, чтобы заговорить; ясное дело, прежде чем поднимать вопрос о деньгах, нужно было начать хоть какой-то разговор. Но отец её был не из тех людей, с кем легко заговорить о мелочах. Временами на него нападали такие приступы рассеянности, что заставить его тебя слушать было почти невозможно. В другое время он был весь внимание, даже чрезмерно, внимательно выслушивал, что ты говоришь, а потом замечал, довольно устало, что говорить этого не стоило. На вежливые банальности – о погоде и всём прочем – он обычно реагировал саркастически. Тем не менее Дороти решила попробовать начать с погоды.

– Странный сегодня день, правда? – заметила она, хотя, уже произнося это, осознавала бессмысленность такого замечания.

– И что же в нём странного? – поинтересовался Пастор.

– Ну, я имела в виду, что утром было холодно и туманно, а теперь вышло солнце, и всё изменилось; довольно приятно.

– И что же в этом такого странного?

Ясно, ничего хорошего не получилось. Должно быть, он получил какие-то неприятные известия, подумала Дороти. Она попробовала снова.

– Как хотела бы я, чтобы вы, отец, как-нибудь вышли в наш садик на заднем дворе. Стручковая фасоль пошла так замечательно! Стручки будут более фута длиной. Конечно же, я хочу оставить те, что получше к Празднику урожая. Думаю, будет очень красиво, если мы украсим кафедру гирляндами стручковой фасоли, да ещё повесим среди них несколько помидорок.

Это был faux pas.[12] Пастор поднял глаза от своей тарелки с выражением глубокого отвращения.

– Моя дорогая Дороти, – сказал он резко, – неужели так необходимо уже сейчас беспокоить меня по поводу этого Праздника урожая?

– Извините, отец, – сказала Дороти смутившись. – Я не хотела вас беспокоить. Я просто подумала…

– Ты полагаешь, что для меня большое удовольствие читать проповедь среди гирлянд стручковой фасоли? Я не зеленщик. От одной мысли об этом мне даже завтракать расхотелось. Когда это отвратительное мероприятие должно проводиться?

– В сентябре, шестнадцатого, отец.

– Впереди ещё почти месяц. Ради всего святого, позволь мне об этом пока не думать! Полагаю, мы должны устраивать это смехотворное мероприятие раз в год – пощекотать тщеславие садовников-любителей из прихода. Но не будем раздумывать об этом больше, чем требуется.

Дороти не следовало забывать, что Пастор питает глубокое отвращение к Празднику урожая. Он даже потерял ценного прихожанина, некоего мистера Тоагиса, угрюмого огородника-пенсионера, из-за того, что выразил недовольство, увидев церковь, украшенную наподобие лавки зеленщика. Мистера Тоагиса, anima naturaliter Nonconformistica, удерживала в «Церкви» исключительно привилегия украшать на Праздник урожая боковой алтарь, создавая в некотором роде Стоунхендж, составленный из гигантских кабачков.[13] В предыдущее лето ему удалось вырастить из тыквы настоящего левиафана: огненно-красное диво было столь огромно, что понадобились двое мужчин, чтобы его поднять. Этот монстрообразный предмет разместили в алтарной части, из-за чего сам алтарь стал казаться карликовым. К тому же он затмил все краски восточного окна. Неважно, в каком месте в церкви ты стоял, тыква, как говорится, бросалась тебе в глаза. Мистер Тоагис был в полном восторге. Он крутился около церкви дни напролёт, не в силах оторвать взгляд от столь обожаемой им тыквы, и даже приводил поочерёдно группы своих приятелей насладиться зрелищем. По выражению его лица можно было подумать, что он цитирует Водсвотра на Вестминстерском мосту:

Нет зрелища пленительней! И в ком

Не дрогнет дух бесчувственно-упрямый

При виде величавой панорамы…[14]


После этого у Дороти появились большие надежды заполучить его даже на Святое причастие. Но Пастор, увидев тыкву, по-настоящему разозлился и приказал немедленно убрать «эту отвратительную вещь». Мистер Тоагис в тот же миг «оставил часовню», таким образом он и его наследники были потеряны для Церкви навеки.

Дороти решилась предпринять ещё одну, финальную попытку начать разговор.

– Дела с костюмами для «Карла I» продвигаются, – сказала она. (Дети из школы при церкви репетировали пьесу под названием «Карл I» в помощь фонду органистов.) – Но я, право, жалею, что мы не выбрали что-то попроще. Делать доспехи – ужасная работа, и я боюсь, что с ботфортами будет ещё сложнее. Думаю, в следующий раз нам нужно будет взять римскую или греческую пьесу. Что-нибудь такое, где носят только тоги.

Это вызвало лишь еще одно приглушённое ворчание Пастора. Конкурсы, базары, распродажи и благотворительные концерты в глазах Пастора не были столь плохи, как праздники урожая, но он не притворялся, будто они ему интересны. Без этой напасти не обойтись, говорил он. В этот момент Эллен, служанка, распахнула дверь и неловко вошла в комнату, прижимая большой рукой с шелушащейся кожей к животу свой фартук из мешковины. Высокая сутулая девушка с мышиного цвета волосами, заунывным голосом и плохим цветом лица, она страдала от хронической экземы. Эллен с опаской покосилась на Пастора, однако обратилась к Дороти – очень уж она боялась Пастора, чтобы заговорить с ним напрямую.

– Пожалуйста, мисс… – начала она.

– Да, Эллен?

– Пожалуйста, мисс, – заунывно продолжила Эллен, – у нас на кухне мистер Портер, и он говорит, что, мол, пожалуйста, не может ли Пастор зайти и покрестить ребёночка мистера Портера. Потому как они не думают, что он и день протянет, а он ещё не крещённый, мисс.

Дороти поднялась.

– Садись! – поспешно, с полным ртом, проговорил Пастор.

– Как ты думаешь, что с ребёнком? – спросила Дороти.

– Да, мисс, он весь почернел. И диарея у него, очень уж сильная.

Пастор, не без усилия, проглотил содержимое.

– Нельзя ли избавить меня от этих отвратительных подробностей, когда я завтракаю? – воскликнул он. Затем повернулся к Эллен:

– Пусть Портер отправляется восвояси, и скажи ему, что я зайду к ним домой в двенадцать часов. Я, право, не могу понять, почему это низшие классы так и норовят выбрать время трапезы, чтобы прийти и надоедать, – добавил он, бросив ещё один раздражённый взгляд на Дороти, пока та садилась.

Мистер Портер был человек рабочий, а точнее – каменщик. Взгляды Пастора на крещение были абсолютно здравыми. В случае острой необходимости он мог пройти двадцать миль по снегу, чтобы покрестить умирающее дитя. Но ему не понравилась готовность Дороти вскочить из-за стола во время завтрака из-за прихода самого обычного каменщика.

Дальнейшее продолжение разговора во время завтрака не состоялось. На душе у Дороти становилось всё тяжелее и тяжелее. Необходимо было попросить деньги, и при этом было абсолютно очевидно, что любая попытка обречена на провал. Завтрак Пастора закончился, он поднялся из-за стола и начал набивать трубку из табакерки на камине. Чтобы собраться с духом, Дороти произнесла коротенькую молитву, а затем ущипнула себя. Давай же, Дороти! Начинай! Не ломайся, ну, пожалуйста! Не без усилия, она овладела голосом и произнесла:

– Отец…

– Что такое? – сказал Пастор, остановившись со спичкой в руке.

– Отец, я кое о чём хочу вас попросить. О чём-то важном.

У Пастора изменилось выражение лица. Он моментально угадал, что она хочет сказать, и, что любопытно, теперь он выглядел менее раздражённым, чем раньше. Каменное спокойствие воцарилось на его лице. Он похож был сейчас на исключительно отчуждённого и бесполезного сфинкса.

– Сейчас, дорогая моя Дороти, я очень хорошо знаю, что ты хочешь сказать. Полагаю, ты опять хочешь попросить у меня денег. Так ведь?

– Да, отец. Потому что…

– Ну да, я могу облегчить твою задачу. У меня абсолютно нет денег. Абсолютно нет денег до следующего квартала. Ты же получила сумму для ведения хозяйства, и больше я не могу дать тебе ни пол пенни. И беспокоить меня сейчас по этому поводу абсолютно бесполезно.

– Но, отец…!

На душе у Дороти стало ещё тяжелее. Хуже всего, когда она приходила к нему за деньгами, было вот это его ужасное, безразлично-спокойное отношение. Ни к чему не оставался он столь равнодушен, как к напоминанию о том, что он по уши в долгах. Очевидно, он не мог понять, что торговцы время от времени хотели, чтобы им платили, и вести домашнее хозяйство без соответствующих денежных затрат невозможно. Он выдавал Дороти восемнадцать фунтов в месяц на всё, включая зарплату Эллен, а в то же время в еде он был «привереда», и любое снижение её качества определял мгновенно. Результатом этого, конечно, стали постоянные долги. Однако Пастор не обращал на долги ни малейшего внимания; вообще-то он едва ли о них знал. Потеряв деньги из-за инвестиций, он был глубоко взволнован, а что до долгов простому торговцу – так это такое пустяковое дело, что он даже не хотел забивать этим себе голову.

Мирный шлейф дыма поплыл вверх из трубки Пастора. Задумчивым взглядом он пристально рассматривал стальную гравюру Карла I и, вероятно, уже забыл о том, что Дороти просила денег. Увидев такую беспечность, Дороти испытала приступ отчаяния, и это вернуло ей мужество. Она заговорила более резко, чем раньше:

– Отец, пожалуйста, выслушайте меня! Мне необходимы деньги и в ближайшее время. Просто необходимы! Дальше так не может продолжаться. Мы задолжали почти каждому торговцу в городе. Получается так, что иногда утром для меня это просто невыносимо – идти по улице и думать о счетах, которые мы должны оплатить. Знаете ли вы, что мы должны Каргиллу почти двадцать два фунта?

– Что из того? – сказал Пастор, выпуская клубы дыма.

– Но этот счёт растёт вот уже семь месяцев! Он присылает его снова и снова. Мы должны его оплатить! Это так несправедливо по отношению к нему: заставлять его ждать его же деньги!

– Ерунда, дитя моё! Так положено, чтобы эти люди ждали своих денег. Им так нравится. В конце – они получают больше. Одному Богу известно, сколько я задолжал «Кэткин энд Палм». Да я и выяснять не собираюсь. Я получаю от них угрозы с каждой почтой. Но разве ты слышала, чтобы я когда-нибудь жаловался?

– Но отец, я не могу на всё это смотреть, как вы. Не могу! Постоянные долги – это так ужасно! Даже если в них нет ничего плохого, это всё равно отвратительно! Мне из-за этого так стыдно! Когда я прихожу в магазин Каргилла сделать заказ, он говорит со мной так резко, и заставляет ждать, пока не обслужит всех посетителей, а всё потому, что наш долг всё время растёт. Но я боюсь перестать заказывать именно у него. Думаю, он заявит на нас в полицию, если я перестану.

Пастор нахмурился:

– Что? Уж не хочешь ли ты сказать, что этот парень обнаглел?

– Я не говорила, что он обнаглел, отец. Но если он злится из-за неоплаченных счетов, то его нельзя в этом винить.

– Очень даже можно его винить – и я в этом уверен! Просто отвратительно, как эти люди в наши дни позволяют себе вести себя! Отвратительно! Ну вот, приехали, как видишь! Вот с такого рода вещами мы должны существовать в этом замечательном веке. Демократия – прогресс, как они любят это называть. Не заказывай ничего больше у этого парня. Сразу же скажи ему, что твой счёт будет теперь в каком-нибудь другом месте. С этими людьми можно только так обращаться.

– Отец, но это ничего не решает. Говоря начистоту, вы же понимаете, что мы должны ему заплатить? Мы непременно должны как-то найти денег. Не могли бы вы продать какие-то акции, или что-нибудь ещё?

– Деточка моя дорогая, только не говори мне про акции! Я только что получил пренеприятнейшие новости от моего брокера. Он утверждает, что мои акции в «Суматра Тин» упали от семи и четырех пенсов до шести и одного пенни. Это означает потерю почти шестидесяти фунтов. Я велю ему всё сразу же продать, пока акции не упали ещё больше.

– Значит, если вы продадите, у вас будут какие-то деньги на руках. Ведь так? Не считаете ли вы, что лучше покончить с долгами, раз и навсегда?

– Глупости, это всё глупости, – сказал Пастор более спокойно, опять беря в рот трубку. Ты в этих делах ничего не понимаешь. Я должен буду сразу же реинвестировать, во что-то более обнадёживающее. Это единственный способ вернуть мои деньги.

Заложив большой палец за пояс рясы, он с рассеянным видом хмурился, глядя на стальную гравюру. Его брокер рекомендовал «Юнайтед Силаниз». Здесь, в «Суматре Тин», в «Юнайтед Силаниз» и в неисчислимом количестве прочих далёких компаний, о которых Пастор имел весьма смутное представление, находилась главная причина его денежных проблем. Он был заядлым игроком. Нет, конечно же, он не думал об этом как об игре – это просто был поиск «хороших инвестиций», растянувшийся на всю жизнь. По достижении совершеннолетия он унаследовал четыре тысячи фунтов, которые, благодаря его инвестициям, постепенно сократились до двенадцати сотен. Хуже того, каждый год ему удавалось наскрести из его несчастного дохода ещё пятьдесят фунтов, которые исчезали тем же путем. Любопытный факт состоял в том, что соблазн «хорошей инвестиции», похоже, преследует священнослужителя более настойчиво, чем представителя любого другого класса. Возможно, это современный эквивалент демонов в женском обличьи, которые обычно преследовали отшельников в Тёмные века.

– Я куплю пятьсот акций «Юнайтед Силаниз», – сказал Пастор в конце концов.

Дороти начала терять надежду. Теперь отец думает о своих «инвестициях» (она в этих «инвестициях» ничего не понимала, за исключением того, что они проваливались с феноменальной регулярностью), и не пройдёт и минуты, как вопрос о долгах в магазинах попросту вылетит у него из головы. Она сделала последнее усилие.

– Отец, пожалуйста, давайте решим этот вопрос. Сможете ли вы мне выделить ещё немного денег в ближайшее время? Как вы думаете? Не прямо сейчас, а, может быть, через месяц или два?

– Нет, моя дорогая. Нет. Где-то к Рождеству – возможно. Хотя и это тоже маловероятно. Но в настоящее время – определённо не могу. У меня и полпенни нет на расходы.

– Но, отец, это так ужасно! Чувствовать, что мы не можем расплатиться с долгами. Это так унизительно! В прошлый раз, когда мистер Велвин-Фостер был здесь (мистер Велвин-Фостер был благочинным, то есть священником, наблюдающим за духовенством нескольких приходов), миссис Велвин-Фостер обходила весь город и расспрашивала про нас, задавала вопросы очень личного характера: интересовалась, как мы проводим время, сколько у нас денег, сколько тонн угля мы используем за год и про всё остальное. Она всегда лезет в наши дела. А вдруг она выяснит, что мы погрязли в долгах?!

– Разве не ясно, что это наше личное дело? Я никак не могу понять, какое отношение это имеет к миссис Велвин-Фостер или к кому-нибудь ещё.

– Но она разнесёт эту новость по всей округе, да ещё и преувеличит! Вы же знаете, какова миссис Велвин-Фостер. В какой бы приход она ни пришла, всегда старается найти что-нибудь порочащее священнослужителя, а потом пересказывает всё слово в слово епископу. Я не хочу плохо о ней говорить, но она и право…

Поняв, что на самом-то деле она хотела говорить плохо о миссис Велвин-Фостер, Дороти замолчала.

– Она отвратительная женщина, – спокойно заметил Пастор. – Так что из того? Кто-нибудь когда-либо слышал о жене благочинного, которая бы не была отвратительной?

– Отец, кажется, я не способна открыть вам глаза на то, как серьёзно положение дел! В следующем месяце нам просто не на что жить. Я даже не представляю себе, откуда взять мясо завтра на обед.

– Ланч, дорогая. Ланч! – сказал Пастор с ноткой раздражения. Мне бы очень хотелось, чтобы ты оставила эту отвратительную привычку, свойственную низшим классам, называть полуденную трапезу обедом!

– Ну тогда – на ланч. Откуда мы возьмём мясо? Я не могу просить Каргилла ещё об одной уступке.

– Иди к другому мяснику! Как там его зовут? Солтер! А на Каргилла просто не обращай внимания. Он знает, что рано или поздно с ним расплатятся. Боже милостивый! Я не понимаю, из-за чего вся эта суета? Что, никто не задолжал торговцам? Я абсолютно чётко помню… – Пастор слегка расправил плечи и, взяв в рот трубку, посмотрел вдаль. Продолжил он тоном более задумчивым и благожелательным, – я абсолютно чётко помню, что, когда я был в Оксфорде, мой отец не оплатил свои оксфордские счета более чем тридцатилетней давности. Том (Том был кузеном Пастора, баронетом) задолжал семь тысяч до того, как вступил в наследство. Он сам мне это рассказывал.

При этих словах Дороти оставила последнюю надежду. Когда отец начинал рассказывать о своём кузене Томе и о том, что происходило, когда он был в Оксфорде, с ним ничего невозможно было поделать. Это означало, что он погрузился в своё воображаемое золотое прошлое, где такие плебейские вещи, как счета от мясников просто-напросто не существовали. Бывали продолжительные периоды, когда он практически забывал, что он всего лишь бедный деревенский Пастор, а не молодой человек из семейства с поместьями и наследством за спиной. Поза богатого аристократа была единственной, наиболее естественно занимаемой им позой при любых обстоятельствах. И конечно же, пока он жил, не без комфорта, в этом своём воображаемом мире, Дороти была тем человеком, который должен был принимать на себя удары торговцев и растягивать баранью ногу с воскресенья до среды. И она понимала абсолютную бесполезность продолжать с ним спор. В конце концов это его только разозлит. Она поднялась и стала составлять посуду на поднос.

– Вы точно уверены, отец, что не сможете дать мне денег? – спросила она в последний раз, уже у двери с подносом в руках.

Пастор, пристально вглядываясь вдаль, среди блаженных облачков дыма, её просто не слышал. Вероятно, он думал о своих золотых оксфордских днях. Дороти вышла из комнаты расстроенная почти до слёз. Этот несчастный вопрос о долгах опять был отложен, как он откладывался сотни раз до этого, без перспективы окончательного решения.

6

in partibus infidelium (лат.) – среди неверных.

7

Benedictus benedicat (лат.) – Благословен будь (начало молитвы).

8

Баронет – наследственный дворянский титул, средний между титулами высшей знати и низшего дворянства.

9

Низкая церковь (в отличие от Высокой церкви) – в Англиканском богослужении направление, стремящееся минимизировать роль духовенства, таинств и ритуальной части богослужения и придать большее значение евангелическим принципам.

10

Поэма «Иерусалим» – одно из крупных творческих достижений Уильяма Блейка (1757–1827). Однако здесь речь идёт по всей видимости о стихотворении Блейка «Иерусалим», широко известном также как гимн «Новый Иерусалим» с музыкой сэра Хьюберта Парри (1848–1918).

11

Extra ecclesiam nulla salus. (лат.) – Вне Церкви нет спасения.

12

Faux pas (франц.) – неправильный шаг.

13

Anima naturaliter Nonconformistica (лат.) – по своей природе нонконформист.

14

Здесь приведено начало одного из самых знаменитых стихотворений о Лондоне – «Сонет, написанный на Вестминстерском мосту» (1802 г) английского поэта-романтика Уильяма Водсворта (1770–1850 гг.) в переводе В. Левика.

Дочь священника

Подняться наверх