Читать книгу Дорога на Уиган-Пирс - Джордж Оруэлл, George Orwell - Страница 5

Славно, славно мы резвились
3

Оглавление

Ни одно из стремящихся к правдивости воспоминаний о школьном детстве не окажется абсолютно черным.

В массе моих мрачных впечатлений от лет в Киприане помнится кое-что светлое. Бывали летом после полудня чудесные походы через дюны к деревням Берлинг-Гап, Бичи-Хэд, где я купался на каменистом морском мелководье и возвращался, покрытый ссадинами. Еще чудесней были вечера, когда в самую жаркую летнюю пору нас ради целительной прохлады не загоняли спать в обычный час, а позволяли бродить по саду до поздних сумерек и напоследок перед сном нырнуть в бассейн. А еще радость летом проснуться до побудки – комната залита солнцем, все спят – и часок без помехи почитать любимых авторов (у меня это были Йен Хэй, Теккерей, Киплинг, Уэллс…). А еще крикет, совершенно мне не дававшийся, но лет до восемнадцати страстно и безответно мной обожаемый. А еще удовольствие держать у себя красивых гусениц: шелковистая зеленовато-пурпурная гарпия, прозрачно-зеленый тополевый бражник, сиреневый бражник размером со средний палец – отличные экземпляры можно было нелегально приобрести на шестипенсовик в городской лавочке. Или восторг вылавливания из мутного прудика в дюнах громадных желтобрюхих тритонов, если повезет сбежать от педагога, который «вывел на прогулку». Обычное дело на этих школьных прогулках: только обнаружишь что-то занятное – тебя с криком отдергивают, будто пса на поводке, что формирует у многих детей стойкое убеждение в недостижимости того, чего хотелось бы больше всего на свете.

Крайне редко, может, лишь разок за лето, удавалось вообще вырваться из казарменной атмосферы школы, когда Брауну, рядовому преподавателю, разрешали взять с собой в поход пару мальчишек, жаждавших поохотиться на бабочек. Седой, с лицом, похожим на спелую землянику, Браун замечательно учил естествознанию, сооружая модели и макеты, используя волшебный фонарь и прочее в том же роде. Из всех взрослых, как-либо связанных со школой, только он и мистер Бэчлор не вызывали у меня страха или неприязни. Однажды Браун в своей комнате по секрету показал мне хранившийся в коробке у него под кроватью револьвер с перламутровой рукояткой («шестизарядный», как он пояснил). О, счастье тех редчайших экспедиций! Поездом по узкоколейке за две-три мили, день беготни туда-сюда с большими зелеными сачками, прелесть парящей над травой огромной стрекозы, острый запах дурманящего яда из аптечного пузырька, а к вечеру в зале паба – чай с щедрыми ломтями бледного сливочного торта! Суть наслаждения составляла железнодорожная поездка, магически перемещавшая тебя в мир по ту сторону от школы.

Флип, что характерно, не одобряла этих, хотя и дозволяемых, экспедиций. «Собрался малыш крошек-бабочек ловить?» – издевательски пищала она нарочито детским голоском. Интерес к природе (на ее языке, вероятно, «страсть к букашкам») она полагала ребячеством, для подростка смешным и нелепым. Кроме того, здесь чудилось нечто презренное, вызывавшее ассоциации с неуклюжими в спорте очкариками, и это было бесполезно для конкурсных экзаменов, даже вредно, ибо имело привкус точных наук, угрожавших классическому образованию. Флип требовалось немало пересилить себя, чтобы согласиться с предложенной Брауном поездкой. И как я боялся издевок насчет «крошек-бабочек»! Однако Браун, работавший в школе от ее основания и завоевавший себе определенную независимость, с владыкой Самбо был накоротке, а на Флип обращал мало внимания. Если случалось обоим руководителям уехать, он замещал директора и вместо утреннего чтения в церкви текстов из Библии читал нам истории из апокрифов.

Большинство моих приятных воспоминаний о детстве и юности так или иначе связано с животными. И что касается лет пребывания в Киприане, всё хорошее видится непременно в летнюю пору. Зимой вечно течет из носа, окоченевшими пальцами не застегнуть пуговицы на рубашке (особенная мука по воскресеньям, когда надо нацеплять «итонский» широкий крахмальный воротник), ежедневный футбольный кошмар: холод, слякоть, облепленный грязью сальный мяч прямо в лицо, сбитые коленки, пинающие бутсы старшеклассников. Беда еще в том, что в зимнее (по крайней мере – учебное) время мне почти постоянно нездоровилось. Много лет спустя выяснилось, что с бронхами был непорядок и одно легкое повреждено. Не только хронический кашель донимал, но бегать было невмоготу. В те годы, однако, «одышливость» или «грудную слабость», как тогда её называли, к болезням не причисляли, полагая изъяном не физическим, а моральным, возникающим вследствие обжорства. «Сипишь как старая гармонь, – ворчал Самбо, стоя за моим стулом. – Живот чересчур набиваешь, вот что!» Кашель мой именовали «желудочным», что звучало гадко и предосудительно. Лекарством предлагался бег, который при хорошем темпе и достаточно длинной дистанции отлично «прочищает грудь».

Не говоря о главных тяготах, любопытна степень бытовой скудости и запущенности, повсеместно присущих тогдашним дорогим частным школам. Почти как во времена Теккерея считалось нормальным, что маленький ученик – это жалкий сопливец: лицо чумазое, руки потрескались, ногти обгрызены, в кармане жуткая мокрая мерзость (бывший носовой платок) и зад, частенько синий от побоев. В последние дни каникул ложившийся на сердце груз утяжелялся свинцовой тоской от перспективы школьного обихода. Характерное воспоминание о Киприане – поразившая на первом тамошнем ночлеге жесткость матраса, будто набитого камнями. Попав в столь дорогую школу, я поднялся по социальной лестнице, но уровень комфорта в Киприане был много ниже, чем у нас в доме и даже в домах зажиточных пролетарских семейств. Ни до, ни после мне не доводилось видеть бутербродов с таким прозрачным слоем масла или джема. Может, мне кажется, что мы недоедали, однако помнится, как далеко нас заводила страсть воровать еду. Помню себя крадущимся часа в два ночи через неизмеримые пространства темных лестниц и коридоров – босиком, на каждом шагу останавливаясь и обмирая от тройного ужаса перед Самбо, грабителями, привидениями, – чтобы украсть из кладовой кусок черствого хлеба. Рядовые учителя столовались вместе с нами, но еда у них была получше, и мы не упускали шанса подтибрить с их грязных тарелок корочки ветчины, остатки жареной картошки.

Как и во всём ином, я не увидел тут коммерческих расчетов. В целом мнение Самбо о патологическом и требующем укрощения аппетите растущих мальчишек я принимал. Нам часто повторялась сентенция насчет того, что здоров тот, кто встает из-за стола таким же голодным, как садился. Всего лишь поколением раньше было в обычае перед обедом потчевать школяров порцией пресного пудинга с почечным салом, откровенно ставя целью «перебить аппетит». Вероятно, в государственных школах с официально установленным ученическим рационом недокорм был менее вопиющим, нежели в дорогих частных интернатах, где руководство позволяло (и явно предполагало) покупку учениками дополнительной снеди. В некоторых заведениях буквально нельзя было наесться досыта, если самому себе регулярно не покупать яиц, сардин, сосисок и прочего – и если, разумеется, иметь на это деньги от родителей. Не знаю, как в школе Итона, но в Итонском колледже, к примеру, воспитанники после полуденной трапезы плотной еды уже не получали. Только чаепитие, а на убогий ужин иногда суп, иногда жареная рыба, чаще же просто хлеб с сыром и стакан воды. Съездив повидать в Итоне старшего сына, Самбо вернулся, полный снобистского экстаза от роскошного житья студентов: «У них на ужин жареная рыба! – захлебывался он, сияя щекастой физиономией. – Где в мире юношество может получить подобное?» Ха, жареная рыба! Стандартный ужин в беднейших рабочих семьях. Ситуация с кормлением в дешевых частных интернатах была, конечно, еще хуже. Из глубин очень ранней моей памяти всплывает картинка: за столом в приготовительной школе сидят ребята (наверное, дети лавочников или фермеров) и едят вареные потроха.

Пишущему о своем детстве следует остерегаться преувеличений и жалости к себе. Не утверждаю, что я был страдальцем, что Киприан был копией Дотбойс-Холла[10]. Но я солгал бы, не сказав об отвращении, заметной долей присутствовавшем в моих чувствах. Многое в нашей несытной школьной жизни вспоминается с физической брезгливостью. Стоит, закрыв глаза, шепнуть себе «школа» – и сразу передо мной плешь игрового поля с павильоном для крикета, сарайчик на стрельбище, продуваемые сквозняками дортуары, пыльные облупившиеся коридоры, асфальтовая площадка перед главным зданием и позади него молельня из грубых, занозистых сосновых досок. И почти отовсюду лезет какая-нибудь гадкая деталь. Например, кашу мы ели из оловянных мисок, под загнутыми краями которых всегда скапливалась и ленточками шелушилась засохшая овсянка. Сама каша содержала столько комков, волос и загадочных черных крупинок, словно эти ингредиенты входили в кулинарный рецепт. Без предварительного исследования приступать к поеданию овсянки было опасно. А гнусноватая вода в бассейне длиной футов пятнадцать? В нем по утрам плескалась вся школа, и сомневаюсь, что воду там меняли часто. А вечно влажные полотенца, пованивающие сыром? А редкие зимние визиты в местную баню, куда мутную морскую воду накачивали прямо с пляжа, возле кромки которого я как-то видел плавающее на волнах человеческое дерьмо? А запах пота в раздевалке возле не вычищенных от сальной грязи ванн, уступающих разве что шеренге обшарпанных туалетных кабинок с дверями без каких-либо задвижек, так что, едва сядешь, кто-нибудь к тебе непременно вломится? Нелегко мне вспомнить школьные годы без того, чтобы вмиг не шибануло чем-то противным и зловонным – смесью потных чулок, грязных полотенец, достаточно ощутимо веющего по коридорам запаха фекалий, вилок с окаменевшими, навек застрявшими между зубцов остатками жилистого бараньего рагу. И грохот дверей в уборных, и дребезжание дортуарных ночных горшков.

Это правда, что я существо не стадное, а такие стороны жизни, как клозет или сопливый носовой платок, особенно навязчивы, когда множество людей толчется на небольшом пространстве. Так же плохо в армии и еще хуже, без сомнения, в тюрьме. К тому же отрочество – возраст нетерпимости. Пока не научишься различать, не закалишься (процесс этот у человека, говорят, идет лет с семи до восемнадцати), всё кажется, что ходишь по канату над выгребной ямой. Но вряд ли я сгущаю краски, вспоминая пренебрежение, с каким в школе относились к здоровью и гигиене, несмотря на о-го-го! по поводу свежего воздуха, холодных обливаний и спортивного тренажа. Обычным делом были многодневные запоры у школьников. Трудно ведь вдохновиться на очистку кишечника, если слабительным предлагается касторовое масло либо почти столь же ужасный лакричный порошок. Или вот бассейн. Нырять в него нам полагалось каждое утро, но некоторые из ребят увиливали чуть не по неделе, просто скрываясь, когда колокольчик звал купаться, или ловко таясь за спинами толпящихся у края бассейна, а затем смачивая волосы грязной водой с пола. Ребенок восьми-девяти лет не всегда будет держать себя в чистоте, если за ним не присматривать. Незадолго до моего окончания школы у нас появился новичок по фамилии Хэйзл, хорошенький мамочкин любимчик, и первое, что мне бросилось в глаза, – жемчужная белизна его зубов. К концу семестра эти жемчужины приобрели невероятный оттенок зелени. Видно, за всё время никто не удосужился проследить, чистит ли мальчик зубы.

Но, конечно, разница между домом и школой была гораздо больше ощущений чисто физических. Удар, в первую же ночь нанесенный мне школьным каменным матрасом, сотряс чувства, ясно и грозно сообщив: «Вот где тебе теперь придется выживать!». Родной дом может быть весьма далек от совершенства, однако там всё же правит любовь, а не страх, держащий в постоянном опасливом напряжении. В восемь лет тебя вдруг вытряхнули из теплого гнезда, швырнув в мир силы, лжи и тайны, как золотую рыбку в цистерну с щуками. Против издевательств любого рода у тебя никакого оружия. Единственный способ защиты – ябедничать, что за исключением нескольких четко установленных случаев непростительная подлость. А написать домой и попросить забрать тебя – вообще немыслимо, ибо это означало бы признать себя жалким и не имеющим успеха, а на это мальчишка пойти не может. Юные жители страны Едгин[11] полагали несчастье позором, который надо всячески скрывать. Возможно, в школе было допустимо пожаловаться родителям на скверное питание, незаслуженную порку или иную жестокость со стороны учителей (но не товарищей!). Тот факт, что Самбо никогда не порол богатых учеников, свидетельствует о наличии подобных жалоб. Но в моих специфических обстоятельствах я ни за что не обратился бы к родителям. Задолго до того как я сообразил насчет льготного тарифа, мне было понятно, что отец с матерью чем-то обязаны директору, а стало быть, им невозможно меня от него защитить. Я уже говорил, что в Киприане у меня не было собственной крикетной биты по причине «твои родители не могут себе этого позволить». Однажды на каникулах, благодаря брошенному вскользь замечанию, выяснилось, что десять шиллингов для покупки биты мои родители директору дали. Тем не менее заветной биты я в школе не получил. И ни слова не сказал об этом дома, и уж, конечно, не предъявил претензий Самбо. Как я мог? Я жил на его иждивении, и десять шиллингов были каплей в море моего неоплатного долга. Теперь я полагаю крайне маловероятным, что директор присвоил мои деньги, – наверняка просто запамятовал эту мелочь. Но я-то тогда счел, что сумма им присвоена, и что он, коли захотел, имел право так поступить.

Насколько трудна для детей личная независимость, демонстрирует наше поведение с Флип. Думаю, справедливо будет сказать, что каждый из воспитанников ее ненавидел и боялся. Однако все мы перед ней заискивали самым презренным образом, изощряясь в выражении какой-то страдательной преданности. Хотя школьная дисциплина зависела от нее больше, чем от Самбо, Флип даже не играла в неукоснительную справедливость. Она была откровенно капризна. Сегодня за некое деяние она назначит тебе порку, а завтра в связи с тем же преступлением лишь посмеется над детской шалостью или даже похвалит: «Каков храбрец!». Бывали дни, когда все холодели от ее словно глядевших из пещеры обвиняющих глаз, а то вдруг явится жеманной королевой в окружении придворных кавалеров, шутит, щедро рассыпает дары или обещания даров («выиграешь премию Харроу по истории, куплю тебе футляр для фотокамеры!»). Иной раз даже посадит любимцев в свой «Форд» и свозит их в городское кафе, где дозволит угоститься кофе с пирожными. Флип у меня в голове как-то сливалась с образом королевы Елизаветы, о чьих романах с Лестером, Эссексом и Рэйли я был оповещен уже в раннем возрасте. Самым популярным словом в разговорах о Флип у нас звучал «фавор» – «я сейчас в фаворе», «нынче я не в фаворе». За исключением горстки мальчиков, являвшихся или числившихся богачами, в постоянном фаворе никто не пребывал, но, с другой стороны, и самые последние изгои имели шанс время от времени там оказаться. Так, при том что мои воспоминания о Флип в основном неприязненны, помнятся долгие периоды, когда и я купался в лучах ее улыбок, когда она называла меня «старина» и по имени и разрешала брать книги из ее личной библиотеки, благодаря чему я впервые прочел «Ярмарку тщеславия»[12]. Высшим уровнем фавора бывало приглашение служить у стола на воскресных ужинах Флип и Самбо. Тут, конечно, тебе светило, убирая посуду, поживиться остатками с тарелок, но прежде всего холуйское счастье вытянуться за стульями гостей и почтительно кидаться вперед, если гость чего-нибудь пожелает. Всякий, имевший возможность лебезить, лебезил, и от первой улыбки ненависть превращалась в раболепное обожание. Я всегда бывал чрезвычайно горд, когда мне удавалось заставить Флип рассмеяться. Я даже по ее велению писал дежурные шуточные стихи к знаменательным событиям школьной жизни.

Хочу прояснить и подчеркнуть – я не был бунтарем, только если силою обстоятельств. Я принял кодекс бытия. Настолько, что однажды, под конец моей учебы в Киприане, явился к Брауну с секретным донесением об эпизоде, подозрительно намекавшем на гомосексуализм. Насчет гомосексуализма я был весьма несведущ, но я знал, что эпизод произошел, что это плохо и что здесь именно та ситуация, в которой донести правильно. Одобрительное учительское «молодчина!» вогнало в жуткий стыд.

Перед Флип ты оказывался беспомощно податливым, как змея перед заклинателем змей. В ее довольно однообразной лексике имелся целый набор хвалебных и порицающих фраз, точно рассчитанных на определенную реакцию. «Вперед, парень!» – и шквал энтузиазма взмывал до небес. «Не строй из себя дурачка!» (вариант: «как трогательно, правда?») – и полное ощущение себя дебилом. Или «не слишком-то это справедливо с твоей стороны, скажи?» – и к глазам подступали слёзы. И всё же, всё же в глубине души таилась неизменная твоя сущность, знавшая правду о тебе: хихикал ты, или хныкал, или трепетал от благодарности за скудную милость, – единственным подлинным чувством была ненависть.

10

Отвратительно жестокая частная школа в романе Диккенса «Жизнь и приключения Николаса Никльби».

11

«Едгин» (в оригинале «Erewhon») – представляющее анаграмму слова «нигде» название сатирической утопии Сэмюэля Батлера. В фантастической стране Едгин, пародии на викторианскую Англию, преступно было оказаться больным или несчастным.

12

Роман Уильяма Теккерея.

Дорога на Уиган-Пирс

Подняться наверх