Читать книгу Сибирская трагедия - Дмитрий Барчук - Страница 6

Книга первая
Царица Азии
Глава 2. Молчание – золото

Оглавление

Прошлой ночью в Праге выпал снег. Я засиделся за чтением в кабинете далеко за полночь. Потом выходил на балкон выкурить папиросу. С Влтавы дул промозглый ледяной ветер, но никакого снега не было. А утром проснулся, глянул в замерзшее окно, а там все белым-бело. Прямо как у Пушкина:

Под голубыми небесами

Великолепными коврами,

Блестя на солнце, снег лежит,

Прозрачный лес один чернеет,

И ель сквозь иней зеленеет,

И речка подо льдом блестит[14]


Чудо… Настоящее рождественское чудо… Вот Леночка обрадуется, когда проснется. Она так мечтала о снеге на Рождество. И ее мечта сбылась.

Боже, но отчего так сразу болит голова? Снег, снег… Снег всему виной! Снег и лес. Снег и тайга. Белое и зеленое… белое и зеленое… белое и зеленое… Снега и леса Сибири…

Я дышу на затянутое причудливым ледяным узором стекло, и в матовом белом инее возникают прозрачные блюдца. И я невольно погружаюсь в воспоминания и переношусь в своем воображении в далекую и дорогую моему сердцу Сибирь.

Как вы там, Полина и Петруша? Живы ли? На свободе иль на большевистской каторге? Ничегошеньки мне про вас, любимые мои, не известно. Остается только молиться да полагаться на Божью волю. Он милосерден, он не даст вас в обиду. А меня простите, что не смог вытащить вас из этого ада.


…Под ноготь забивается холод, зато на замерзшем стекле остается прозрачная линия. Одна, вторая, третья… и вот уже можно рассмотреть заметенный сугробами огород, причудливо изогнутые голые ветви садовых деревьев, на которые часто прилетают птицы. Воробьи, синицы, сороки… Я даже снегиря однажды видел. Толстый, с выпуклой красной грудью, он тоже пожаловал полакомиться замерзшими ранетками на самой верхушке дикой яблони. Бабка Катерина увидела этот птичий пир, сходила в сарай за лестницей, перетащила ее через сугробы, вскарабкалась с горем пополам и обобрала все ранетки. Птицы потом еще не раз наведывались к яблоне, прыгали по голым ее веткам и улетали прочь голодные. Их добыча досталась мне. Бабка высыпала ледяные ягоды в миску и поставила ее возле плиты. А когда они оттаяли, дала мне. Какая это была вкуснятина! Они буквально таяли во рту. Ничего вкуснее в жизни мне не довелось попробовать.

А ночью умерла мама. Она заходилась в бесконечном кашле, бабка едва успевала менять окровавленные полотенца. Мама стонала и бредила. Из‑за ситцевой занавески долетали до моего уха обрывки бессвязных фраз.

Я заснул, а когда утром проснулся, в старой избушке было не топлено и царила непривычная тишина. Мне жутко не хотелось вылезать из-под вороха ветоши, именуемой бабкой Катериной одеялами. Но я спрыгнул на ледяной пол и зашлепал босыми ногами к маме. Она лежала на лавке неподвижная, тихая и величественная. Очень красивая и совсем чужая. Как Снежная королева из сказки.

Вдруг дверь со скрипом отворилась, и, впустив в избу клубы морозного пара, со связкой дров вползла бабка, закутанная в облезлую пуховую шаль.

Увидев меня, голого и босого, подле мертвой матери, хозяйка всплеснула руками, и поленья рассыпались на полу.

– Батюшки-светы, – запричитала старуха. – Сиротинушка ты мой, да на кого тебя оставила твоя мамка! На дряхлую и немощную бабку. По мне самой-то могила плачет.

И только тут до меня дошло, что случилось непоправимое, горе-несчастье, что у меня больше нет мамы. Осталась только одна оболочка от нее, но и ее скоро от меня заберут. И вдруг из моей груди к горлу поднялся какой-то ком. Мой язык задеревенел, из глаз покатились слезы. Но рыдания не сорвались с уст, а остались где-то внутри.

И когда маму отпевали, и когда ее хоронили, я не проронил больше ни слова и даже не всхлипнул.


А вскоре к бабе Кате приехала из Павлодара какая-то ее дальняя родственница, Елизавета Степановна. Она была замужем за богатым купцом Коршуновым. Уже не первой молодости, хотя еще и не старая, она не могла подарить мужу наследника. Я же ей полюбился с первого взгляда.

– Прямо живой ангелочек! – одаривала меня тетка Лизавета ласками, а я все равно к ней не шел.

Катерина поведала ей про мою горькую судьбу. Как моя мать поехала с малолетним дитем на поиски мужа в Сибирь да нарвалась на лихих людей, которые обчистили нас до нитки. И деньги, и документы – все забрали да бросили на погибель в чистом поле. Хорошо, киргизцы[15] -чабаны нашли, а то бы мы в степи замерзли.

– А роду-звания они непростого. Мать-то его в бреду все не по-нашему лепетала. И руки у нее белые и холеные были. Видать, никогда простым трудом копейки не заработала. Здоровьем слаба была, остудилась – и вовсе слегла. А мальчонка сразу молчуном был. Петей назвался. Да и мамка его то Петрушей, то Петером кликала. Фамилии ихней я вообще не знаю. А как бедняжка преставилась, он и вовсе говорить перестал. Мне ль, старухе, мальца-калеку выходить? Сама одной ногой в гробу, – бабка Катерина любой ценой хотела от меня избавиться.

То ли бабкины уговоры так подействовали, то ли сильная личная симпатия у Коршуновой ко мне сразу возникла, но она, даже не посоветовавшись с мужем, увезла меня к себе в Павлодар. Так я пяти лет от роду в очередной раз сменил место жительства. Из села Успенского переехал в уездный город.

Супруг Елизаветы Степановны Афанасий Савельевич Коршунов не мог простить ей этого самоуправства и долго не признавал меня. В своем большом доме на высоком берегу Иртыша он вначале поселил меня во флигеле со слугами. А потом, видя, как его жена носится со мной, сжалился и переселил на хозяйскую половину. Мне отвели небольшую комнату с видом на реку. И я подолгу просиживал возле окна, наслаждаясь зрелищем неторопливой равнинной реки.

Елизавета Степановна была женщиной образованной. Еще до замужества она училась на Бестужевских курсах[16] в Санкт-Петербурге. Хотела начать учить меня грамоте и другим наукам, но до того задалась целью вылечить меня от немоты. Местные «эскулапы» из числа армейских фельдшеров были категоричны: сей недуг лечению не поддается. Но Коршунова не успокаивалась, повезла меня в Омск к настоящему врачу, но и эта поездка не помогла.

Он прописал каких-то микстур, от которых я спал целыми днями и становился больше растением, чем человеком.

Видя такой лечебный эффект, тетя Лиза выкинула все лекарства и отвела меня к бабке Василисе, лечившей народными средствами. У меня остались смутные воспоминания, что делала со мной эта целительница. Помню только, что мы ходили к ней много раз, она молилась, растапливала воск и выливала его в чашку с водой над моей головой. Причем всякий раз воск затвердевал интересным образом: то в виде собаки, то в виде всадника, то тюремной решетки, то гроба. А под конец он растекся по поверхности воды в плоский блин. Знахарка громко хлопнула в ладоши, от чего я вздрогнул, а потом спросила меня:

– Ты как себя чувствуешь, милок?

И я ей ответил:

– Хорошо.

Тетя Лиза была на седьмом небе от счастья. Она подарила бабке Василисе дорогое золотое кольцо и дала еще денег.

Мне в ту пору было уже семь лет. Мое первое молчание длилось целых два года. Вернув мне дар речи, Елизавета Степановна приступила к моему усиленному обучению. Учила меня французскому и английскому языкам, истории, географии, русской грамматике. Она привила мне любовь к русской литературе. Моими любимыми писателями стали Тургенев и Гончаров. От Достоевского веяло безумием, поэтому тщательное ознакомление с его произведениями было чревато для моей неустойчивой психики непредсказуемыми последствиями. Толстого же я не любил за его менторский тон. Хотя с удовольствием читал многие его романы. Но «Анна Каренина» мне понравилась гораздо больше, чем «Война и мир».

Мне уже стукнуло четырнадцать лет, а я воспитывался в семье у Коршуновых как приемыш. Афанасий Савельевич не любил свою жену, дома бывал редко, чаще в разъездах. Злые языки поговаривали, что в Семипалатинске у него была еще одна семья. Молодая казачка родила ему двух детей: сына и дочь. Елизавета Степановна же всю свою неистраченную материнскую и женскую любовь отдавала мне. Она не раз заговаривала с мужем о моем усыновлении, но он всегда уходил от принятия решения под всевозможными предлогами. И хотя он относился ко мне неплохо, но любил только своих семипалатинских детей и думал, как оставить наследство им, а не мне.

Но судьба распорядилась иначе. Зимой 1900 года, возвращаясь из Семипалатинска в Павлодар, Афанасий Савельевич попал в снежную бурю, заблудился в степи и замерз вместе с приказчиком, ямщиком и лошадьми.

На похороны приехала и его вторая жена с детьми. Елизавета Степановна повела себя как законная супруга и самозванку даже не пустила на порог своего дома. Кухарка Глаша по секрету поведала мне, что она все-таки встречалась с молодухой на постоялом дворе, где та остановилась, и твердо сказала: что есть у той в Семипалатинске, пусть остается ей, но на павлодарское имущество роток не разевай. Казачка умоляла дать ей хоть немного денег на воспитание детей, но Елизавета Степановна осталась непреклонна: мне самой надо Петеньку в люди вывести. Так они и расстались.

Вдова усыновила меня на законном основании, и я стал Петром Афанасьевичем Коршуновым, наследником всего состояния Коршуновых. А вскоре Елизавета Степановна продала дом, конезавод с многочисленными табунами, магазины и лавки, ранее принадлежавшие мужу, и мы переехали в Томск. Здесь я наконец-то пошел в гимназию, а после ее окончания выдержал вступительные экзамены и был зачислен студентом на юридический факультет Томского университета.

Известие об этом Елизавета Степановна встретила с огромной радостью. Но уже тогда она сильно болела, а потом и вовсе стала сохнуть буквально на глазах. Главная ее цель – дать мне хорошее образование – была близка к осуществлению. Я стал студентом первого в Сибири Императорского университета, учился основательно и ответственно. Да и специальность, которую я выбрал, – правоведение – вселяла в нее надежду, переходящую в уверенность, что я выйду в люди, стану либо судьей, либо известным адвокатом. Запас ее жизненной энергии иссяк, и моя приемная мать отдала Богу душу, когда я учился только на первом курсе.

Переехав в Томск, Елизавета Степановна не захотела обременять себя содержанием собственного дома. При ее жизни мы снимали несколько комнат в каменном доме на Еланской улице у вдовы коллежского советника. После смерти моей приемной матери надобность в такой большой жилой площади у меня отпала, и я переехал в дом общежития студентов на Садовой улице.

Елизавета Степановна оставила мне в наследство изрядный капитал, который я положил в Сибирский торговый банк на крайний случай, а жил исключительно на проценты с него, как истинный рантье.


Мое буржуазное положение не помешало мне примкнуть к революционерам. Это произошло как-то само собой, по крайней мере, я не прилагал к этому никаких усилий.

Томск вообще в ту пору был весьма прогрессивным и либеральным городом. Здесь работала своя электростанция, центральные улицы и дома освещались. Существовала городская телефонная сеть. В трех библиотеках – публичной, университетской и технологического института – было столько книг, что мне казалось: на их чтение одной человеческой жизни будет мало. А кроме них в городе еще имелись хорошие библиотеки в управлении Сибирской железной дороги, в Обществе приказчиков, в Пожарном обществе, переселенческом управлении, при казенном винном складе, в Общественном и Коммерческом собраниях… Мощеные камнем улицы, прибывающие на станцию поезда, водопровод, зеркальные витрины и железные ставни богатых магазинов, театр… Для меня, выросшего в заштатном степном городишке, все эти достижения цивилизации были в диковинку.

Университет…

Даже сейчас, спустя три с половиной жутких, перевернувших весь мир десятилетия, это слово я произношу с благоговением. Даже в церкви я не испытывал такого волнения души, как здесь. Переступая порог своей Aima mater[17], я попадал в совершенно иной мир.

Вхожу я в темные храмы,

Свершаю бедный обряд.

Там жду я Прекрасной Дамы

В мерцаньи красных лампад.[18]


Это блоковское четверостишие я вспоминал всякий раз, когда поднимался по приглушенно освещенной парадной лестнице главного корпуса. Моей Прекрасной Дамой в ту пору была наука. Сердце в груди начинало учащенно биться при каждом свидании с ней.

Стоит мне лишь на мгновение закрыть глаза, как я явственно вижу высокую, заполненную студентами аудиторию. Я обычно занимал место на галерке, чуть ли не у самого потолка. Но акустика этого помещения позволяла слышать голос лектора там не хуже, чем на первых рядах. Историю русского права нам читал профессор Малиновский[19], считавший «Гражданский кодекс» Наполеона самым величайшим его завоеванием в истории. Гражданское общество и русское самодержавие в его лекциях были понятиями взаимоисключающими. И хотя в отличие от революционеров он не призывал студентов к оружию, но ощущение того, что так, как живет сейчас Россия, больше жить нельзя, оставалось у каждого побывавшего на его лекции. А профессор Соболев[20], читавший нам политическую экономию и статистику, свободно сыпал цитатами из Маркса. Когда я стал завсегдатаем марксистского кружка, товарищи дали мне прочитать «Манифест Коммунистической партии». Но я уже был знаком со многими его положениями из лекций Соболева.

Мое вступление в Сибирский социал-демократический союз[21] было закономерно. Большинство студентов, проживающих в общежитии, «болело революцией», мы все были ярыми противниками самодержавия и различались только степенью своей революционности. Выбор у нас в ту пору был невелик. Либо Союз социалистов-революционеров[22], либо социал-демократы. В технологическом институте заправляли эсеры, а в университете – читатели «Искры»[23]. Были, конечно, и в студенческой среде скрытые монархисты. Но это единицы. Может быть, кое-кто из сынков местных чиновников. И вели себя они тихо, тон в нашем сообществе не задавали.

Если эсеры были продолжателями дела народников, главной силой революции считали крестьянство и в политической борьбе не гнушались применением террора, то социал-демократы по сравнению с ними представлялись мне более умеренными в своих воззрениях и прогрессивными. Фабрично-заводские рабочие были образованнее и цивилизованнее крестьян. И сами организаторы марксистских кружков в Томске воспитанием и интеллигентностью превосходили воинствующих социалистов-революционеров. Эсдеков[24] окружал ореол книжности и учености. «Капитал» Маркса вообще поразил меня своей логикой и доказательностью. Это на самом деле была лучшая экономическая теория, когда-либо изобретенная человеческим умом. А борьба за права угнетенного рабочего класса практически без всякой надежды на успех придавала социал-демократам некоторую жертвенность.

От ликующих, праздно болтающих,

Обагряющих руки в крови.

Уведи меня в стан погибающих

За великое дело любви![25]


Это стало моим жизненным девизом.


Но идеалом революционера для меня был-таки эсер, присяжный поверенный Пётр Васильевич Муромский[26]. Одним своим внешним видом он выделялся на митингах из толпы. Всегда носил светлые костюмы, а если стояла холодная погода, то светло-серое пальто. И определенно – шляпу. Летом – легкую, защищавшую от солнца, а осенью и весной – теплую. Жил он на Ефремовной улице[27] в собственном двухэтажном доме с флигелем и на работу в окружной суд ходил пешком, попутно выгуливая белого в черных яблоках дога. Пес по кличке Маркиз всегда трусил с тростью в зубах чуть впереди своего хозяина, а когда тот заходил в здание суда, сам возвращался домой.

Однажды мне довелось присутствовать на процессе Муромского. Он тогда взялся защищать деревню сибирских старожилов от посягательства на их земли одного переселенца из Вятской губернии. Шансов выиграть дело, прямо скажем, не было никаких. В ту пору переселенцы составляли своего рода касту неприкасаемых. Правительство их поддерживало всем, чем могло. И если кто-нибудь из вновь прибывших присматривал себе земли коренных сибиряков, то ему не составляло большого труда на законном основании отобрать их. Суды, беспрекословно следуя царской воле – оказывать переселенцам всевозможную поддержку, даже не вникая в суть конфликтов, принимали сторону гостей из Европейской России. А сибирские мужики, ругая произвол чиновников и продажных судей, уходили дальше в тайгу, корчевали, осушали и осваивали новые таежные деляны.

До пришествия новых гостей из Европы.

И вот Пётр Васильевич решил положить конец этой порочной практике. Взявшись защищать старожилов, он попросил суд отложить рассмотрение дела на три недели и неожиданно исчез из города. В назначенный же час явился на судебное заседание, уставший, но весьма довольный.

Судья с желтым и нездоровым лицом хотел поскорее покончить с этим делом, и так оно сильно затянулось, но, с другой стороны, ему самому очень уж любопытно было узнать, где пропадал присяжный поверенный столько времени. Потому он сразу дал слово защите, ведь противоположная сторона давно уже высказала свои претензии.

Пётр Васильевич встал, обвел взглядом присутствующих в зале и тихим голосом начал свою речь:

– В народе давно говорят, что подавляющую часть переселенцев составляют далеко не лучшие люди, которых по приговорам сельских обществ «за порочное поведение» этапируют к нам, как когда-то ссылали каторжников.

Муромский демонстративно откашлялся и продолжил:

– И вот я решил проверить, правда ли это. Не поленился и съездил на родину нашего уважаемого истца, господина Прохорова, который предстает перед судом в роли рачительного хозяина. И вот что мне удалось выяснить, уважаемые судьи.

Адвокат выдержал многозначительную паузу, а затем раскрыл свою папку.

– Перед вами приговор сельского схода Михайловского общества И жевско-Нагорной волости Сарапульского уезда Вятской губернии от 4 января 1899 года: «Мы, нижеподписавшиеся старшие домохозяева в числе 68 человек, бывшие сего числа на сельском сходе в присутствии сельского старосты, от которого выслушали предложение о том, что однообщественник наш сельский обыватель Александр Васильев Прохоров ничем не занимается, кроме краж и праздношатательства, вследствие чего решили принять противу этого меры. Не надеясь на его исправление, мы, бывшие на сходе, единогласно постановили: сельского обывателя нашего общества Александра Васильева Прохорова, 28 лет, отдать в распоряжение правительства, приняв на себя издержки по его удалению, для чего надлежащую сумму внести в уездное казначейство».

В зале наступила тишина. Только сонные осенние мухи лениво жужжали на окнах.

– И для этого горе-крестьянина вы собираетесь забрать землю, уже десятилетия кормящую большое семейство ваших же граждан? Боюсь, что у истца даже в мыслях нет желания обрабатывать эту пашню. Получив на нее права, он тут же продаст ее или передаст кому-нибудь в аренду и сбежит с деньгами из Сибири. Нужны нам такие хозяева?

Ответом было дружное «нет». По-моему, даже сам судья присоединился к этому разноголосому хору.

Сам истец и его поверенный тихо удалились с заседания, а коллеги бросились поздравлять Петра Васильевича с победой, даже не дождавшись судебного вердикта. Мне так и не удалось протиснуться сквозь толпу, чтобы пожать руку этому блестящему адвокату.

Однако вскоре сама судьба свела нас.


С начала октября мы не учились. После очередной сходки студентов, где в присутствии посторонней публики произносились весьма резкие речи о современном государственном устройстве России, университет закрыли совсем. На митинг железнодорожников о присоединении к всероссийской забастовке я не успел. Управление Сибирской железной дороги быстро окружили казаки и никого туда не пускали.

– Куда прешь, жидовская морда! – цыкнул на меня здоровенный казачина с красным испитым лицом, когда я попытался протиснуться между его лошадью и стеной дома.

Свистнула нагайка, и мою спину обожгла резкая боль. Рука машинально дернулась во внутренний карман шинели, где лежал купленный третьего дня в оружейном магазине купца Толкачёва револьвер. Но вдруг сзади меня дернули за полу шинели. Это был студент Нордвик. Он оттащил меня от оцепления.

– Погодите, Пётр. Еще не время. Успеете настреляться.

Назавтра получилась такая же канитель. Только собрались устроить общенародный митинг в технологическом институте, как его тут же заперли и окружили войсками.

– Театр при Бесплатной библиотеке пустой. Бежим быстрее туда.

Весть быстро распространилась по толпе, и она хлынула по Садовой вниз. Солдаты из патрулей, важно дефилирующие по тротуарам, недоумевали: куда студенты так несутся? По дороге к нам присоединялись гимназисты и гимназистки. Оказалось, и эти дети не остались в стороне от революции и тоже забастовали.

У меня на ботинке развязался шнурок, я остановился на обочине, чтобы его завязать, и невольно стал свидетелем одного разговора.

Паренек в гимназической форме отчитывал плачущую девчушку лет двенадцати.

– Ну куда ты за мной увязалась, дуреха? Сказано же было, что на митинг пойдут только ученики старших классов.

– Я тоже за республику! – всхлипывая, ответила девочка.

– А сестры где?

– Их сторож отвел домой.

– А ты почему с ними не пошла?

– Я убежала.

– Вот теперь иди сама домой. А со мной нельзя.

– Ну почему, Гриша?

– А вдруг по нам стрелять начнут? Что я родителям скажу, если с тобой что-нибудь случится?

Юная особа отвела взгляд и ненароком посмотрела в мою сторону. И я буквально оцепенел, пораженный красотой ее зеленых глаз. От нее не укрылось мое смущение, она тоже залилась румянцем и, быстро отвернувшись, безапелляционно заявила Григорию:

– Гимназисты бастуют. В коммерческом и реальном училищах – тоже. Приказчики и рабочие мастерских вышли на улицы. И я дома сидеть не буду!

Я невольно улыбнулся и уже собрался вмешаться в их разговор, чтобы помочь гимназисту урезонить юную бунтарку, но тут меня окликнул кто-то из товарищей, и я присоединился к толпе, несущейся вниз по улице.

Народу в Бесплатной библиотеке набилось около двух тысяч человек. Яблоку негде было упасть. Даже в проходах между рядами стояли люди. Гимназиста Григория придавили к стенке. Я поискал взором его зеленоглазую спутницу и обнаружил ее сидящей рядом со сценой в третьем ряду.

В 11 часов дня начали выступать ораторы. Говорили о Государственной думе, о революции, о главном ее двигателе – пролетариате, о классах, о республике, о положении женщин в современной России.

Но вот народ вроде бы выговорился, время обеда давно минуло, многие проголодались. Митинг затихал.

Но встал из президиума председатель и сказал:

– Господа! Здание библиотеки окружено войсками. Полицмейстер[28] требует, чтобы все учащиеся покинули помещение, остальные же, как организаторы несанкционированного митинга, будут арестованы и отправлены в тюрьму. Так приказал губернатор.

Толпа загудела в негодовании. На сцену выбежал прыщавый гимназист и звонким мальчишеским голосом громко заявил:

– Мы никуда не уйдем. Мы не оставим старших товарищей на произвол полиции. Мы – такие же граждане, как и вы, и готовы идти на любые лишения ради свободы. В тюрьму, на муку, даже на смерть! Нас никто не разъединит!

Потом снова взял слово председатель и предложил оставаться всем здесь и требовать удаления войск. А если будут вытаскивать насильно, то всем сцепиться руками и не выпускать друг друга. Но если у кого есть оружие, то ни в коем случае не стрелять. Чтобы не дать войскам и полиции повода для истребления собрания.

Отправили депутацию к полицмейстеру. Она вернулась ни с чем. Передали, что будто бы начальник полиции поехал советоваться с губернатором.

В проходе перед сценой стали собираться в кружок умеющие петь. Своды театра вздрогнули от тысячи голосов:

Вихри враждебные веют над нами,

Черные силы нас злобно гнетут;

В бой роковой мы вступили с врагами,

Нас еще судьбы безвестные ждут…


От педагогического совета гимназии принесли письмо, и председатель зачитал его:

– «Просим всех мужчин, которые держат в заложниках детей, отпустить их домой…»

Толпа взревела. Неожиданно на сцену выскочила зеленоглазая гимназистка:

– Здесь никто никого силой не удерживает. Здесь все находятся сознательно, по собственному выбору. А если сатрапов беспокоит судьба детей, пусть лучше привезут нам хлеба. Мы с утра ничего не ели.

Кто-то из гласных городской думы выкрикнул из зала:

– Городской голова еще пополудни послал целый воз хлеба сюда – полиция его не пустила. Губернатор запретил. Но городская дума уже постановила: требовать у губернатора нашего освобождения.

Библиотечные узники эти слова встретили бурными аплодисментами и криками «Браво!». Потом опять весь зал стал петь революционные песни.

И только ближе к полуночи по рядам пронеслась радостная новость: солдаты ушли и можно расходиться без боязни быть арестованным.

На выходе толпа встречала нас как героев. Радостные люди обнимали и целовали нас, словно мы совершили какой-то подвиг. Тогда я впервые увидел Потанина. Невысокий, заросший волосами, как гном, он стоял, окруженный ликующей публикой, и буквально весь светился от счастья. Как мне потом рассказали, именно Григорию Николаевичу мы были обязаны своим освобождением. Он возглавил делегацию к губернатору, добившуюся увода войск.


Назавтра проходил митинг в Общественном собрании. Там было уже больше пяти тысяч человек. В колонном зале висел портрет императора в полный рост. И кто-то из ораторов, указывая на изображение Николая II, напрямик заявил:

– Мы не можем больше терпеть, чтобы этот недоумок нами правил!

Толпа взорвалась овацией.

По рядам пустили шапку для пожертвований на вооружение. Каждый давал, что мог. Деньги, кольца, серьги, часы, револьверы, брошки… Я не любил афишировать свое богатство, потому свернул в кармане сторублевку и незаметно сунул ее в шапку. Один студент оборвал со своего сюртука погоны, стоившие больше рубля.

Опьяненные свободой, мы словно испытывали терпение властей. И скоро оно иссякло. Поджигателями столкновения с полицией стали гимназисты. Им, видите ли, вздумалось с «Марсельезой» пройтись по губернскому городу. В коммерческом училище уже шли занятия, но, увидев в окно своих товарищей, шествующих с песнями по Соляной площади, ученики повыскакивали из своих классов и валом хлынули к выходу.

Нашей группой руководил студент Нордвик родом из Благовещенска, живший в общежитии. Он контактировал и с социал-демократами, и с эсерами, и с городской управой. Командир получил задание свернуть молодежный митинг, дабы уберечь детей от столкновения с полицией.

Под его началом я и еще трое студентов поспешили на Воскресенскую гору, где рассчитывали перехватить демонстрацию. Но опоздали. Казаки уже окружили манифестантов и беспощадно лупцевали их нагайками. Испуганные дети бросились за спасением к коммерческому училищу, но директор так и не открыл перед ними двери.

Не знаю, чем бы закончилось это избиение, если бы на помощь не пришли председатель и адвокаты окружного суда. Они распахнули двери своего здания и стали запускать туда гимназистов, а потом выбежали на Соляную площадь и сцепились с казаками. Блюстители порядка поначалу стушевались при появлении служителей Фемиды[29], но полицмейстер, лично руководивший разгоном демонстрантов, взмахом руки велел продолжать. И избиение вспыхнуло с новой силой. Казачьей ногайкой досталось даже председателю суда.

Я заметил, как есаул скомандовал двум казакам следовать за ним.

Я протиснулся вслед. Их целью был адвокат Муромский, вытаскивающий из толпы перепачканную кровью и грязью девчонку.

Адвокат закрывал собой потерявшую сознание гимназистку от казачьих ногаек. Внезапно казаки отступились и переключились на других демонстрантов. Краем глаза я уловил, как сверкнула на солнце вороненая сталь. Это обнажил шашку есаул и направил лошадь прямиком к Муромскому. Мне удалось растолкать мечущихся в панике подростков и встать на пути всадника. Тот бросил на меня удивленный взгляд, ухмыльнулся, мол, одним больше, одним меньше, и замахнулся. Но я выхватил из кармана револьвер раньше и выстрелил в небо. Громовое эхо прогремело над побоищем. Неожиданно наше противостояние оказалось в центре внимания толпы. Есаул стушевался, еще немного погарцевал передо мной на своем вороном жеребце, а потом с гиканьем поскакал прочь. Казаки последовали за ним.

Я помог Муромскому подняться с мостовой, и мы вместе с ним занесли в здание суда все еще находившуюся без чувств гимназистку.

Адвокат смерил меня благодарным взглядом и протянул руку.

– Муромский, Пётр Васильевич, – представился он, а потом поинтересовался: – Кому я обязан своим спасением?

– Коршунов, Пётр… Пётр Афанасьевич, студент юридического факультета.

Новый знакомый продолжал разглядывать меня, силясь вспомнить, встречались мы ранее или нет.

– Коршунов… Коршунов… Фамилия вроде бы знакомая… Я наверняка встречался с вашим батюшкой. Ваши глаза… Я определенно их где-то видел…

– Нет, Пётр Васильевич. Ни со мной, ни с моими родителями вам прежде не доводилось видеться.

Муромский всплеснул руками:

– Ну конечно! Ваши глаза напомнили мне икону Спасителя. Тот же взгляд. Христос с револьвером! В моем спасении проглядывает божий промысел. И все равно перед вами я в большем долгу.

А потом спохватился и ринулся в кабинет, куда унесли девочку.

– Как она?

Пострадавшая уже пришла в себя и сидела за столом с забинтованной головой. На фоне белых бинтов, прикрывших ее темные волосы, зеленые глаза казались огромными и бездонными.

– Ничего страшного, – успокоил Муромского судейский помощник. – Просто кожа на голове рассечена. Не саблей, а плетью. Она упала и ударилась головой о мостовую. Потому потеряла сознание. Но надо, чтобы доктор ее осмотрел.

– Полина, как вы себя чувствуете? Я позвоню вашей тете. Она приедет за вами и увезет домой. Или сам, когда разойдется толпа, возьму извозчика, – предложил адвокат.

За нее ответил внезапно появившийся в дверях гимназист Григорий:

– Не волнуйтесь, Пётр Васильевич. Я уже позвонил маме и рассказал о случившемся. Она скоро подъедет за нами.

А после пожал мне руку.

– Григорий Андреев, – представился он. – Вы спасли мою кузину.

Я тоже назвался.

Муромский представил меня девочке.

– Вот, Полина, этому молодому человеку мы с вами обязаны жизнью. Не приди он на помощь, ушибами и царапинами мы бы не отделались. Пётр Коршунов. А это Полина Игнатова.

Я вежливо, даже несколько чопорно поклонился ей. Она по-детски непосредственно рассмеялась, а потом вспомнила о приличии и улыбнулась, как взрослая женщина, пережившая большое волнение, измученно, но лучезарно.


В городскую управу повалил народ. Родители избитых учеников требовали заклеймить позором через газеты директора коммерческого училища и вообще удалить подобных преподавателей из учебных заведений, уволить с должности полицмейстера, а если губернатор этого не сделает, то обратиться к министру, чтобы он отозвал самого губернатора.

– Казакам не место в городе. Надо отказать им в квартирах…

– Полиции жалованье не выдавать, раз она не может защитить горожан от нападения войск…

– Немедленно приступить к организации городской добровольной милиции…

– Освободить из тюрем политзаключенных…

Народный ультиматум властям обрастал все новыми пунктами.

Из управы митинг стихийно переместился снова в Королёвский театр[30]. Здесь собравшимся был зачитан царский манифест от 17 октября. Его первый пункт – «Даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов» – толпа встретила с ликованием. Но последующий призыв монарха ко всем верным сынам России – «выполнить долг свой перед родиной, помочь прекращению сей неслыханной смуты и вместе с нами напрячь все силы для восстановления тишины и мира на родной земле» – холодным ушатом отрезвил собравшихся.

– Это ж призыв к погрому!

– Это – не свобода, а жалкая подачка! – резюмировал следующий оратор. – Где свобода печати? Где всеобщее, прямое, тайное и равное представительство в законодательных органах? Этот манифест – надувательство!

К губернатору была направлена делегация гласных, чтобы передать требования возмущенных томичей. Он был вынужден сочувственно отнестись к петиции, пообещал отстранить от должности полицмейстера и выпустить политических заключенных из тюрьмы.

Охрипшие на митингах, мы возвращались в общежитие уже за полночь. Мы шли быстро и обгоняли таких же припозднившихся студентов, железнодорожных рабочих и служащих. Почему-то много встречалось пьяных. Впереди нас в обнимку плелись двое чуть живых мужиков. Когда мы их обгоняли, один с руганью завалился на Сашу Чистякова. Тот хотел ответить на оскорбление, но Нордвик остановил его, и мы быстро пошли вперед, не обращая внимания на пьяные угрозы.

Мы свернули за угол, и я спросил всезнающего Нордвика:

– Неужели и у этих людей когда-нибудь проснется гражданское самосознание? Им же никакая революция не нужна. Дай только пожрать да выпить и запрягай в любую упряжь.

– Проснется! Обязательно проснется! Революция принесет просвещение и в такие темные массы, – заверил командир.

По дороге нам попалось еще немало пьяных. А между тем будки городовых пустовали. Не видно было и патрулей. Все полицейские словно повымерли.


В городскую охрану меня записали под номером 33 и выдали белую нарукавную повязку с большими красными буквами «Г. О.»[31]. От револьвера же я отказался, сказал, что у меня есть свой. Их купили мало, и на всех желающих вступить в ряды милицейской дружины не хватало. Едва раздали оружие, как в городскую управу ворвался перепуганный человек с криком:

– Погромщики идут! С Базарной площади. С портретами царя, флагами и хоругвями. Поют «Боже, царя храни». Все пьяные. Многие вооружены. Моего товарища застрелили из револьвера, а мальчишку – ученика железнодорожного училища – зарезали. Все, кто в форменных фуражках, для них враги!

Раздался звон стекла, и в окна управы полетели булыжники. В двери вломились испитые морды с кольями и палками. Снаружи слышались выстрелы. Наш дружный залп в воздух заставил их ретироваться. И толпа отправились дальше, вверх по Почтамтской.

– Эти обманутые люди могут еще много лиха натворить. В театре Королёва скоро начнется митинг. Мы должны защитить наших товарищей. За мной! – скомандовал Нордвик.

Мы выстроились в каре и пошли вслед за толпой. Возле почтамта на тротуаре лежали еще двое убитых. Студент и рабочий. А черносотенцы[32] сгрудились около дома епископа и, взяв его с собой, чтобы он отслужил молебен за царский манифест, двинулись к Троицкому собору[33].

Там толпа вновь остановилась. Мы попытались проскользнуть вдоль длинного здания Управления службы тяги. Однако нас заметили.

И толпа тут же ринулась на нас. Раздался выстрел, и студент с милицейской повязкой на рукаве схватился за шею. Из нее фонтаном брызнула кровь. Толпа могла нас смять в любую минуту, пришлось стрелять на поражение. Четверо из врагов упали, а остальные бросились врассыпную.


Театр тоже был в осаде. Но здесь хватило предупредительных выстрелов в воздух, чтобы рассеять толпу нападавших. Мы уже собрались возвращаться назад в управу, как вдруг из‑за собора вылетели на лошадях казаки. За ними, бросая вверх шапки и крича «Ура!», возвращались ликующие черносотенцы. Из‑за каменной церковной ограды появились дула винтовок, это солдаты целились в нас.

Армейский офицер взмахнул белым платком, и солдаты дружно опустили ружья. Мы пытались докричаться до него, показывали на свои белые нарукавные повязки: дескать, мы тоже стоим на страже общественного порядка. Но офицер, показывая на Управление железной дороги, прокричал:

– Уходите в здание и вышлите парламентера!

Мы подчинились его требованию. Внутри помещения народу оказалось еще больше, чем на улице. Ведь сегодня выдавали заработную плату железнодорожным служащим. И многие пришли сюда вместе с женами и детьми, чтобы, получив деньги, сразу отправиться по магазинам.

На переговоры пошел Нордвик. С офицером он переговорил подозрительно быстро и вернулся в здание.

– Как попугай заладил: «Вы – самозванцы! Ваша милиция незаконна!» – и требует, чтобы мы сдали оружие. После чего нас арестуют и отведут в тюрьму, как преступников.

– Но ведь управа представила губернатору свое постановление об организации городской охраны. И он не возражал насчет милиции.

– Да я говорил об этом офицеру, но он упрямо твердит про приказ начальника гарнизона о незаконности милиции, нашем разоружении и аресте. А тому, говорит, приказал сам губернатор.

– Да, незавидное у нас положеньице, – констатировал я. – Но ты представляешь, что будет, если мы подчинимся этому приказу, выйдем и сдадим оружие? Да нас тут же толпа разорвет на части…

– И об этом я тоже сказал офицеру. Мол, вы сначала разгоните людей, окруживших здание, а потом ведите нас в тюрьму. Там мы сами сдадим оружие.

– А что ответил офицер?

– Он согласился развести посторонних. Но мы должны разоружиться здесь, а не в тюрьме…

Мнения разделились. Нордвик готов был принять офицерский ультиматум, но при условии, что первыми выйдут гражданские лица. Если солдаты уберегут железнодорожников, тогда можно выходить и самим и сдавать оружие.

– И ты веришь в милость этих людей? – спросил я командира.

– Он дал честное слово офицера, что ни один волос не упадет с нашей головы.

– Ну-ну, – покачал я головой.

У меня перед глазами стояла ухмылка казачьего есаула, который позавчера покушался на Муромского.

– Я им не верю. Ни этому офицеру, ни губернатору. Погром спровоцирован самими властями. Возможно, по подсказке из Санкт-Петербурга. Уж больно все гладко у них получается. Граждане-патриоты вершат самосуд над смутьянами. И не надо никого судить, отправлять в ссылку. А полицмейстер и губернатор – в белых перчатках.

– Да, мне самому во всем этом видится подвох, – согласился Нордвик. – А что прикажешь делать – подвергать риску жизни сотен ни в чем не повинных людей ради нашего с тобой спасения? Мы сделали свой сознательный выбор, встав на сторону революции. А они, Коршунов, простые люди, не революционеры, а обыватели. Они сюда пришли за зарплатой, а не за смертью. Неужели мы возьмем их в заложники ради собственного спасения?

С ним сложно было спорить. Но внутренний голос упрямо твердил мне: револьвер не отдавай! И прав оказался он, а не бедняга Нордвик.

Пока мы дебатировали по поводу революционной морали, черносотенцы все решили за нас.

Мы были на втором этаже управления, отсюда удобнее было держать оборону – больше сектор обстрела, а железнодорожные служащие скопились внизу. Туда зашли два младших офицера и пригласили их покинуть помещение. Некоторые поверили, но стоило им оказаться на улице, как разъяренные христиане набросились на них. Срывали одежду, валили наземь и били поленьями.

Больше желающих покинуть помещение не нашлось. Осажденные могли рассчитывать только на нашу помощь.

Вкусившие крови погромщики ворвались на первый этаж. Железнодорожники успели подняться к нам. А вот перед преследователями мы едва захлопнули дверь. Для пущей надежности придавили ее тяжелым книжным шкафом. И правильно сделали – когда с той стороны начали стрельбу, пули застревали в книгах.

– Пожалуйста, стреляйте вверх. Чтобы не было жертв, – упрашивал Нордвик.


Начало темнеть. По нам палили уже не только черносотенцы, но и солдаты с казаками. Стекол в окнах не осталось вовсе, и студеный осенний ветер гулял по комнатам. Но нам было жарко, едва успевали отражать атаки.

Поняв, что нас просто так не возьмешь, противники решили изжарить нас в огне. Из Королёвского театра натащили кресел, стульев, их ломали и сбрасывали в кучи подле стен. Откуда-то прикатили две смоляные бочки и подожгли. Пламя моментально охватило первый этаж. Все заметались в поисках спасения. Женщины кричали. Дети плакали. Иные в отчаянии выпрыгивали из окон. Но казаки рубили их шашками, сверкавшими в зареве пожарища. А потом черносотенцы, как шакалы, добивали жертвы поленьями. Жуткое зрелище!

Единственным спасением для нас был плохо освещенный Московский тракт. Но чтобы добраться до него, надо было пересечь двор, а там тоже были черносотенцы.

Уцелевшие милиционеры собрались перед дверью и на счет «три» распахнули ее. Наружу вывалили всем скопом, поливая врагов свинцовым дождем. Погромщики не ожидали такого напора и были вынуждены отступить. Выведя из огня служащих и членов их семей, мы с Чистяковым еще раз вернулись в задымленное, пылающее здание, поднялись на второй этаж, кричали, есть кто живой, но никто не отозвался.

Театр Королёва уже пылал, когда мы выбрались наружу. Пожар освещал двор не хуже полуденного солнца. У ворот, ведущих на Московский тракт, вновь появились погромщики. Мы выстрелили в их сторону, и они расступились.

Но и на улице нас не перестали преследовать, солдаты стреляли нам в спину.

Нордвику, Чистякову и мне удалось вырваться из этого ада. Мы были уже далеко от площади. За черным силуэтом университетских клиник виднелось зарево пожара, и вдалеке были слышны выстрелы.

Неожиданно из‑за угла прямо на нас выехал казачий патруль. В темноте мне трудно было разглядеть их лица. Первым шел Нордвик, он практически налетел на лошадь казачьего предводителя.

– Господа, сдайте оружие. И мы вас проводим в тюрьму, – спокойно и властно сказали из темноты.

Нордвик без малейшего колебания отдал свой револьвер. Офицер подбросил оружие в руке, словно проверяя по весу, настоящее или нет, и вдруг рубанул саблей наотмашь нашего командира. Тот, не издав ни звука, упал на землю. С Чистяковым мы выстрелили одновременно, но попали в одного и того же казака. Он кулем повалился с лошади, а офицер и другой казак остались в седлах.

Мы прыгнули в густой тальник по другую сторону тракта. Казачьи лошади не могли пробраться через эти заросли, и всадникам пришлось спешиться. Мне не повезло, при прыжке я подвернул ногу. Попробовал на нее встать, но едва сдержал крик от боли. О бегстве пришлось забыть. Я затаился в зарослях и молил Бога, чтобы преследователи не нашли меня в темноте. Но на призыв офицера с площади прибежали упустившие нас патриоты. У них в руках были факелы, хоронившие мою надежду на спасение.

– Сюда, сюда свети, – велел кому-то офицер. – Один сюда побежал, я точно видел.

Голоса приближались. Их было двое. Видимо, преследователи разделились. Часть отправилась за Чистяковым, а эта парочка – за мной. В колышущимся свете факела я увидел самодовольное лицо усатого есаула, того, что охотился на Муромского на Соляной площади.

– А, старый знакомый! Вот так встреча! – радостно протянул он, наводя на меня револьвер.

Однако я выстрелил первым. Есаул повалился прямо на меня. Второй не замедлил этим воспользоваться и стал бить меня пылающим факелом по голове. Я пытался увертываться, а потом провалился куда-то в пышущую жаром преисподнюю…


Самый выдающийся художник на свете – это мороз. Никто другой не в состоянии изобразить на стекле столь изощренные узоры. Вначале эти причудливые завитушки и виньетки напоминали мне картины из Дантова «Ада»[34]. Вот черти зажаривают грешников в большом котле, а вот корчится в муках посаженный на кол сластолюбец. Однако чем дальше я уходил от смерти, тем более оптимистические картины выискивало на замерзшем окне мое воображение. Когда я стал воспринимать произведение Деда Мороза как географическую карту Северной Америки и отслеживать на ней Миссисипи и Кордильеры, до меня наконец-то дошло, что я жив и нахожусь все еще на этом свете, а не на том.

Постепенно я стал различать лица склоняющихся надо мной людей. Очаровательной сестры милосердия, кормящей меня из ложечки. Пожилого профессора с дряблой от старости кожей на щеках и шее. На какой-то миг спросонья мне показалось, что передо мной мелькнуло личико зеленоглазой красавицы, совсем еще девочки, которую я раньше определенно где-то видел.

Прошло еще немало времени, пока сознание окончательно вернулось ко мне. Наконец меня стали навещать посетители.

Первым со связкой баранок пришел Чистяков. Он сел рядом со мной на стул и все рассказал по порядку.

– Своих-то я сразу перестрелял. Я больше за тебя переживал. Один выстрел, а потом только пыхтение и сопение. Ну я и пошел на эти звуки. Гляжу, а из-под есаульской туши только твоя голова торчит, и какой-то тщедушный мужичок лупит по тебе дымящейся палкой. Я его сразу и подстрелил. Подбежал ближе, а у тебя все лицо в крови. Ну, думаю, убили. А когда вытащил из-под есаула, прислушался к груди, понял, что ошибся. Сердчишко-то еще бьется. Взвалил я тебя к себе на плечи и понес прямо в клинику. Благо, она рядом – только в горку подняться. Дежурный врач сразу отправил тебя в операционную. Говорят, даже в черепушку хирурги заглядывали. Потом два месяца без сознания. Уже студентам тебя как экспонат стали показывать. Доктор сильно сомневался, что ты выживешь. А сейчас, напротив, считает, что скоро встанешь на ноги. Только он одного понять не может: почему ты до сих пор не говоришь? Вроде бы мозг у тебя не поврежден.

Я улыбнулся, попробовал пошевелить рукой – пальцы ожили. Дальше – больше. Оторвал руку от постели и пальцем показал на лежащий рядом на тумбочке карандаш и листок бумаги.

Чистяков понял меня сразу и протянул мне письменные принадлежности. Кое-как, корявым почерком я вывел: «У меня такое уже было. В детстве».

– Ну и здорово. Значит, скоро совсем поправишься. Ты отлично выглядишь. Только небольшие шрамы остались. Баки подлинее отрастишь, и никто ничего не заметит, – подбодрил меня товарищ.

И начал рассказывать мне о последних событиях, случившихся в Томске и стране за время моего беспамятства.

– Погром продолжался еще три дня. Грабили дома, лавки, магазины, фабрики, принадлежащие евреям. Даже дом городского головы разгромили. И только потом войска разогнали погромщиков. Сейчас ведется следствие. Выявляют зачинщиков погрома. Полицмейстера и губернатора отстранили. Кстати, есаул, зарубивший Нордвика, тоже оказался живучим. В соседней палате лежал. Выписался на днях. Но он уехал из города. Перевели от греха подальше, кажется, в Омск. Зовут его Виктор Вдовин, чтобы ты знал. Если вдруг встретитесь еще, прошу тебя – не промахнись. В городе уже целых двадцать профсоюзов. Создана новая партия – народной свободы[35]. Туда почти все наши профессора записались. Да и студенты. Но для меня лучше РСДРП[36] все равно ничего нет. Ты ведь тогда в споре с Нордвиком оказался прав. Эти погромы были спровоцированы из столицы и прошли по всей стране. И в Москве, и в Одессе, и в Кронштадте, и в Польше.

Об этом сам Ленин в «Искре» писал. Давай поправляйся быстрее. Нашей боевой дружине тебя очень не хватает.

Я отрицательно помотал головой.

– Почему? – удивился Чистяков, а потом схватился за голову, вспомнив нечто очень важное. – Ты же, наверняка, теперь к эсерам пойдешь. Ведь твое лечение лично Муромский контролирует, а он в их партии активную роль играет. А Потанин, как узнал, что его земляк столько людей во время погрома спас, лично тебя навестил. Но ты тогда был без сознания. А сын и племянница Андреева вообще возле тебя все ночи напролет дежурили. В общем, ты в Томске сейчас личность известная. Можно сказать, герой. О тебе такие люди пекутся, можно только позавидовать. Ну ладно. Ты прости уж, что совсем заболтал тебя, больного. Давай выздоравливай.

Через два дня я самостоятельно встал с кровати, подошел к заледеневшему окну. На улице валил снег. Он покрыл собой и превратил в большой сугроб пожарище на месте театра Королёва. А каменный остов бывшего железнодорожного управления безжизненно смотрел на меня пустыми глазницами окон, как полуразрушенный древнеримский Колизей. И я вдруг отчетливо понял, что вся моя прежняя жизнь осталась в прошлом. Только эти руины и укрытые сугробами головешки напоминают о ней. С одной стороны, мне было немного грустно расставаться с моим революционным студенчеством, но с другой – новая, незнакомая, интересная жизнь манила своими перспективами. И от осознания этого мне стало легко и спокойно.

14

Строки из романа в стихах А. С. Пушкина «Евгений Онегин».

15

Киргизцы (здесь и далее) – имеются в виду казахи, которых до революции в России не выделяли в отдельный народ.

16

Бестужевские курсы в Санкт-Петербурге – высшее учебное заведение для женщин, готовило врачей и учителей с 1878 по 1917 год. Названо по имени их официального руководителя историка К. Н. Бестужева.

17

Alma mater (лат.) – дословно «кормящая, благодетельная мать», старинное неформальное студенческое название университетов, дающих духовную пищу.

18

Четверостишие А. А. Блока из «Стихов о Прекрасной Даме».

19

Малиновский Иоанникий Алексеевич (1868–1932) – юрист, профессор. Изучал проблемы Сибири с юридической точки зрения («Ссылка в Сибирь»), выступал за отмену смертной казни. В 1907 году был выдвинут кандидатом в депутаты 3‑й Госдумы, но отказался в пользу профессора Томского технологического университета Н. В. Некрасова.

20

Соболев Михаил Николаевич (1869–1945) – русский ученый-экономист, ординарный профессор по кафедре политической экономии и статистики Императорского Томского университета (1902). Активный член томской организации Партии народной свободы (кадетов).

21

Сибирский социал-демократический союз – отделение РСДРП в Сибири.

22

Союз социалистов-революционеров – организация партии эсеров. Программа: ликвидация самодержавия, создание демократической республики, введение политических свобод, социализация земли и др. Использовала легальные и нелегальные методы. В тактике значительное место отводила террору.

23

«Искра» – газета социал-демократов, последователей В. И. Ленина (большевиков)

24

Эсдеки – социал-демократы.

25

Отрывок из стихотворения А. Н. Некрасова «Свидетель».

26

Муромский Пётр Васильевич – прототипом послужил Вологодский Пётр Васильевич (1863–1925), председатель Совета министров Сибирской республики, премьер-министр Всероссийской Директории и правительства А. В. Колчака (до ноября 1919 года), почетный гражданин Сибири.

27

Ефремовская улица – ныне улица Бакунина в Томске, на ней до сих пор сохранился дом, где проживал с семьей П. В. Вологодский. Здание находится в аварийном состоянии.

28

Полицмейстер – начальник полиции города, ему подчинялись участковые и городские приставы, полицейские надзиратели и городовые.

29

Фемида – древнегреческая богиня правосудия, изображалась с повязкой на глазах, рогом изобилия и весами в руках.

30

Королёвский театр – театр, построенный в 1884–1885 годах на частные пожертвования купца Е. И. Королёва, располагался за зданием Управления Сибирской железной дороги (ныне Томский университет систем управления и радиоэлектроники), сгорел во время черносотенного погрома 1905 года.

31

«Г. О.» – городская охрана.

32

Черносотенцы – собирательное название представителей консервативных, антисемитских, монархических, православных кругов, активно выступавших против русской революции 1905 года. Термин «черная сотня» вошел в широкое употребление в значении ультраправых политиков и антисемитов.

33

Троицкий собор – Троицкий кафедральный собор, православный храм во имя Святой Живоначальной Троицы. Строился с 1845 по 1900 год. Общая высота с установленными крестами составляла около 60 метров. На стенах собора было выполнено около 150 священных изображений и 14 икон. Большой колокол весил почти 340 пудов. В 1930 году храм был закрыт, а в 1934‑м по приказу советских властей взорван и разобран до основания.

34

Дантов «Ад» – сцены изображения мук грешников в аду в поэме Данте Алигьери (1265–1321) «Божественная комедия».

35

Партия народной свободы – конституционалисты-демократы (кадеты) – одна из основных политических партий в России в 1905–1917 годах. Программа: конституционно-парламентарная монархия, демократические свободы, принудительное отчуждение помещичьих земель за выкуп, законодательное решение «рабочего вопроса». После Октябрьской революции партия запрещена. В ноябре 1918 года кадеты оказывали поддержку колчаковскому перевороту в Сибири.

36

РСДРП – Российская социал-демократическая рабочая партия.

Сибирская трагедия

Подняться наверх