Читать книгу Сигналы - Чулпан Хаматова, Дмитрий Быков, Ингеборга Дапкунайте - Страница 11

Глава вторая
Купчая крепость
4

Оглавление

– Один мой знакомый и даже, можно сказать, друг, – рассказывал Ратманов, красный от коньяка, – брал таджиков на работу очень своеобразно. Таджик настроен был на унижения, эксплуатацию и все такое. Гарик делал как? Он говорил: сначала ты должен почувствовать кайф жизни. Таджика везли к Гарику на дачу, кормили там до упада, поили, сколько вынесет (таджики плохо выносят), а когда было видно, что он уже битком и что ему хочется срать и ссать, – сапогами поднимали и заставляли бегать, пока он от напряжения и страху не обсирался. Таким образом он, во-первых, сразу понимал, что любой кайф будет теперь быстро обламываться, и, кроме того, у него надолго появлялось отвращение к еде, не говоря про выпивку. И еще, сверх того, сохранялся образ кайфа жизни, к которому надо устремляться. Я видел однажды, как они у него обгаженные бегали. Это мне несколько напомнило Тацита. Там описана такая казнь – пихали человека в корыто, сверху другое корыто, руки и ноги торчат, голова торчит, и в эту голову его кормят молоком и медом. Если не жрет – выкалывают глаза, так что жрали все. Потом он начинает срать под себя в это корыто, гниет, заводятся черви и за три недели выедают его совсем. Так был казнен царь Митридат.

Мать моя женщина, подумал Окунев. Не Тацит, а Плутарх, не царь Митридат, а персидский воин Митридат, приписавший себе честь убийства Кира, но зачем ему эти тонкости? Он помнит корытную пытку, этого достаточно. К этому списку – аббревиатуры, стихи, колонии – надо добавить пытки; чем изощренней они, тем больше нравятся.

– Я покажу вам сегодня театр, – обещал Ратманов. – На театре сегодня дают Крылова, «Подщипу». Надо, чтобы люди чувствовали восемнадцатый век. Я думаю, что девятнадцатый не был уже золотым. Золотым был век матушки Екатерины. Вот это было просвещение, а не то, что потом. Потом все изгадилось идеей равенства. Это тот величайший соблазн, тот гнойник, от которого пошла вся гниль. Если бы не подлая идея равенства, не было бы ни французской революции, ни русского ада. Революция убивает всех, потому что равны только мертвые. Люди никогда не равны. Посягательство на неравенство – главная трагедия. Крепостничество – единственное спасение для страны, где никто никогда ничего не решал.

Гостевой кабинет, в котором Ратманов принимал почетных визитеров, был украшен пестро и богато: всюду, где можно, висели портреты матушки Екатерины, сцены из античной жизни и концертный плакат Розенбаума с автографом. Чувствовалось, что гости у Ратманова случаются редко – он все-таки еще не осмеливался пропагандировать крепостничество во всеуслышание, – а потому в Иерусалиме принимали только вернейших; висели тут, однако, фотографии Ратманова с областным руководством, и хотя на лице у него была та поспешная заискивающая улыбка, какую всегда надевают жаждущие запечатлеться, приобнимая знаменитых гастролеров или случайно встреченных звезд, – чувствовалось, что он не совсем случайный человек в этих начальственных рядах, что его обществом не брезгуют и где-то даже готовы перенять опыт.

– Поймите такую вещь, – убеждал он, хотя никто ему не возражал. – Ведь в Иерусалиме только те, у кого правда не было выхода. Никакой другой судьбы, поймите. Вариант был один – гибель. Я же их знаю всех. Я подбираю только тех, кому действительно дальше – или петля, или канава. Вот он взял кредит. Они все берут. Их сознание не может мириться с тем, что есть деньги и можно взять. Как он будет возвращать – ему неважно, потому что такие считают на день вперед, это максимум. Они так же рожают, не думая. Им хочется маленького человечка. Мне так и сказала одна, уже вся синяя от первитина: я думала, что у меня будет маленький человечек. Они оба тут сейчас с человечком, он дебил, конечно, но мы выучим. Хотя бы сможет подтираться. Огромный прогресс, у меня своя методика, мне писал академик Лихутин из Москвы, что это передовой опыт. Я хочу его пригласить, чтобы он посмотрел. Поймите, – возвращался он к любимой теме, – не все люди могут отвечать за себя. Вы говорите: наркоман, свобода воли. Но какая воля у наркомана? Когда ему нужна доза, то он животное. У него нет мозга в это время. Его гонит страсть к наркотику и ничего больше. Он убьет мать, отца, сына, у нас один чуть не убил сестру. Вы думаете, я сам их забираю? Их мне сдают. Я никому не отказываю, но у меня все подписываются: если не может подписаться сам – тогда родственники. Я говорю, что у меня жестко. Да, я привязываю, другого метода нет. Если кредитник, он никогда, то есть пока он у меня, не увидит денег. Я все закупаю только сам. Я определяю круг чтения, кино для просмотра, у нас просмотр DVD два раза в неделю. Никто не может выйти. Тяжело тебе? – смотри, все смотри, во что ты мог превратиться! У нас храм, служит отец Терентий два раза в месяц, но, между нами говоря, я мало верю во всякую эту религиозную практику. Верить или не верить может человек свободный. Пока они все верят только в очередную дозу. У них нет воли и ума – я даю им свою волю и ум, потому что государством все это сейчас не востребовано. Я даю им работу, я учу их мыслить, и – да, они моя собственность. Вы думаете, может быть, что я побоюсь это сказать? Я не боюсь, потому что выкупал их из долгов за свои деньги, кормлю на свои, строил все это на свои, пять бригад работало тут… Я мог на все эти деньги купить себе яхты, хуяхты, я мог быть в списке «Форбса», но зачем мне «Форбс»? Моя планка выше. У нас говорили: крепостник. – Он хмелел все больше, уже не от коньяка, но от разворачиваемой перед гостями картины собственного величия. – Но кто сейчас вспоминает, кто знает в действительности, что за люди были эти крепостники? У генерал-фельдмаршала Шереметева было восемнадцать тысяч душ! – Он указал на портрет над своим резным креслом, с молитвенным восторгом возвел на него глаза и поднял рюмку, словно желая показать генерал-фельдмаршалу, что пьет его здоровье. – Он отдал своего сына в заложники при заключении Прутского мира, и сын умер, но мир был заключен. У него за стол не садилось менее двухсот человек. Кормил неимущих, поил солдат лично. Все крепостные были обуты, ухожены. Он делил свою волю, свой разум на восемнадцать тысяч! Мы говорим – крепостники. Но театр Зорича был куплен для императорской сцены! В Кускове у Шереметева-сына было три театра, с такой акустикой, какой не знал Петербург. Крепостники – те единственные подлинные народолюбцы, которых все искали. Что, народник любил кого-то, приносил пользу кому-то? Народник шел баламутить! Крепостник давал образование, – загибал пальцы Ратманов, – давал обувь (его почему-то особенно волновала обувь), стол, следил за здоровьем, потому что кому же нужен больной?! – и заключал браки! Мы говорим: женили не тех, не на тех. Откуда нам сегодня знать? Женили сообразно своим представлениям, совершенно правильным представлениям, потому что знали, как лучше!

Окунев мучительно хотел спросить о праве первой ночи, но сдержался. Ясно было, что Ратманов пользуется абсолютной властью над крепостными, и если ему захочется уестествить кредитницу – он сделает это без всякой первой ночи; коньяк и закуски в кабинет вкатила подозрительно блудливая, нарумяненная личная секретарша, в непременном кокошнике, но с глубоким вырезом цветастого ситцевого платья, и едва за ней закрылась дверь, Ратманов пояснил, что выкупил ее из турецкого борделя за сумму, в какую обходились обычно пять-шесть кредитоблудных душ. Кредитоблудие был его личный термин, один из семи смертных грехов, в компании спиртопития, наркодурствия, чадонебрежения, праздношатания, расточения (для разорившихся) и люботорговли (для проституции). Разумеется, он не отказал бы себе в удовольствии попользоваться личной собственностью, да и кто бы его укорил?

– И помяните мое слово, – продолжал он, все больше распаляясь, – с Иерусалима начнется возрождение России. Рано или поздно так будет жить вся Россия – здравый смысл диктует это; мы еще увидим, как оживет русская усадьба, русская усадебная проза, как станет вызревать новая «Война и мир»…

– Евгений Петрович, – вклинился Савельев в одну из пауз, когда Ратманов явно ждал новых вопросов об устройстве его крепостного хозяйства; он только было похвастался теплицами и начал рассказывать о своих планах обустроить там ананас, – но поисковики явились не за ананасом. – Вы слышали, конечно, что здесь неподалеку упал самолет, «Ан-2», с руководством «Инновационной России» на нем?

Ратманов помолчал, перестраиваясь на другую, явно неинтересную тему.

– Это не тут, – сказал он с неудовольствием. – Это севернее, на берегу Лосьвы.

Савельев так и подпрыгнул.

– Вы их видели?

– Я не видел, а Панург видел. У нас он Панург, а до этого был Сырухин, охотник. Какой он, впрочем, охотник – так, любитель. Я не хотел его брать, но куда ему деваться?

– Сырухин?! – вскричал Тихонов, не веря своим ушам. – Но его съели!

– Это не его съели, а он съел. Он попросил его спрятать, я его взял с условием, что он все забудет и навеки откажется от мяса. У него теперь другое имя. Он говорил, что видел какой-то самолет, но они до него не дошли. Он над ними пролетел и упал в тайгу, ближе к Лосьве. А потом он съел двух других и вышел ко мне.

– Он у вас? – настырно спрашивал Тихонов. – Я должен его увидеть, я же писал про всю эту историю!

– До спектакля вы его не увидите, – властно отвечал Ратманов. – Он готовится, у него с памятью плохо, я ему дал роль царя Вакулы. А после спектакля – ради бога, но предупреждаю, что много он не расскажет. У него не очень хорошо с головой.

– Это наверняка, – кивнул Тихонов.

Сигналы

Подняться наверх