Читать книгу Великое Нечто - Дмитрий Емец - Страница 4

Глава IV
Архив купца Ручникова
(Из дневника Федора Громова)

Оглавление

23 июня

Страх – какое-то паучье слово!

Сегодня я задумался и обнаружил, что ВСЕ чувства и ВСЕ поступки человеческие определяются исключительно страхом и отношением к страху. Ни одно другое чувство не имеет над нами такой власти.

Вся якобы богатая гамма человеческих чувств и эмоций может быть объяснена через страх. Какие там чувства есть? Любовь? Страх перед одиночеством и слегка инстинкт продолжения рода. Беспокойство… Страх перед чем-то неопределенным.

Печаль… Страх перед возможной утратой или (если утрата уже состоялась) страх, что ты не простишь себе чего-то, что уже нельзя исправить. Гнев? Желание уничтожить иди подавить источник страха. Жадность? Патологический страх бедности. Что там еще осталось из чувств? Неважно! Даже чувство наслаждения прекрасным – по большому счету страх перед действительностью и желание уйти от нее, запереться в своем маленьком панцире, заполнить его красивыми и изящными вещами.

Думаю, что АД, если он существует, – это абсолютный страх. Я уверен, что там нет никаких сковородок, крючьев и смолы. Да и зачем? Там только чернота, пустота, ощущение беспомощности и страх, страх и страх.

Любая тирания, любые государственные жестокости, любые Иваны Грозные, любая, даже самая идеальная, власть – это прежде всего власть страха пополам с подхалимством, а не власть идеи. Целая пирамида трусов, которые держат друг друга за руки, чтобы никто не убежал. Это как человек в толпе, который наступает на упавшего, потому что боится сам быть раздавленным. И так будет всегда, любая государственная система будет давить и уничтожать, пока есть трусы и есть страх…

Я большой специалист по страху и всегда с ним боролся, и всегда он меня побеждал. Страх настолько живуч в моей природе, что я сам часто замуровываю себя страхом, как узник в крепостной стене. Все подлости и унижения в моей жизни, вся ложь и все случаи, когда я быстро, не оглядываясь, проходил мимо чужой беды, были вызваны только страхом или опасением, что мой страх будет замечен, то есть опять же страхом.

(Здесь несколько зачеркнутых строк.)

Однажды, когда мне было двенадцать лет, я переводил мою пятилетнюю сестренку через дорогу (не знаю, где были родители и почему они об этом так никогда и не узнали). Она уронила на проезжей части пакет с игрушками. Игрушек было много, и все мелкие: куклы в ванночках, колесики, кубики, пузыречки от лекарств, кошельки с вышедшими из употребления монетками, – и, разумеется, вся эта дребедень раскатилась по дороге.

Сестра, не веря такому вселенскому горю, выдернула свою руку из моей и с громким ревом стала собирать своих пупсят.

А дорога эта была с сумасшедшим движением. Не проходило недели, чтобы кого-то не сбило. Светофор выше по улице ловит поток, а потом разом выпускает его. А тут еще небольшой поворот, в который вписываются не тормозя, и сразу же метров через двадцать после поворота – мы. Слыша, как приближаются машины – именно слыша, но еще не видя, – я схватил сестру за руку и попытался утащить ее с дороги, решив пожертвовать игрушками. Но она с плаксивым криком: «А-а-а! Пусти меня!» – выкрутилась, укусила меня и, бросившись животом на асфальт, принялась сгребать свои сокровища. И тут выскочил весь этот гудящий поток. Схватить дурынду во второй раз я уже не успевал. Помню, подумав: «Сама виновата! Не погибать же двоим!» – я бросил свои попытки спасти ее, прыгнул на бордюр и зажмурился. Завизжали тормоза. Я повернулся и увидел, что белая иномарка остановилась в каких-то считаных сантиметрах, а сестра с воем собирает с асфальта игрушки и ссыпает их в пакет.

Она так и не ушла с дороги, пока не собрала всех своих пупсиков, и, зареванная, прижимая к животу пакет, направилась домой. Получалось, что я предал ее, а она вдвойне победила: и игрушки спасла, и сама уцелела. Она победила, я проиграл. Навсегда проиграл.

После этого случая я стал исследовать страх и себя в страхе. Вначале по-детски, а потом все более и более осмысленно. Причем тот случай на дороге не был единственным… Каждый день я совершал как минимум два или три поступка, которые были вызваны исключительно страхом в той или иной его форме. Это были пустяковые страхи, но были страхи и глобальные. Все побуждения моей юности диктовались страхом – вернее, желанием от него избавиться. Но боролся я, как оказалось, не с самим страхом, а только с предпосылками его возникновения, а это все равно что кутаться зимой в двадцать пять шуб, стараясь согреться, а потом сообразить, что идешь по снегу босиком.

Первое время я думал, что природа страха физическая. Мне казалось, что внутренне я свободен и не боюсь ничего, а вот боль или смерть – причина моего постоянного страха и беспокойства.

И я стал заниматься культуризмом и рукопашным боем – но страх не ушел, даже когда мне сломали нос, только отодвинулась его граница. Я понял, что многие из тех, кто активно занимается карате, ушу, боксом, как раз более других подвержены всякого рода комплексам и именно таким вытесняющим образом с ними сражаются. Почти всех спортсменов, с которыми мне довелось говорить, в детстве или юности обижали сверстники – и теперь они делают все возможное, чтобы это не повторилось.

Например, думал я, кто проявляет больше смелости, вступаясь за девушку вечером в парке: я, физически сильный, поднимающий донышком кверху двухпудовую гирю, или какой-нибудь дохлый бухгалтер-очкарик? Тут и спорить нечего: бухгалтер смелее в пять раз, потому что он наверняка знает, что угодит на больничную койку…

Потом уже, студентом, я стал спускаться под землю, исследовать подземную Москву – думал так победить страх. Нет, не победил, хотя из семи моих приятелей один задохнулся в заморыше, а другой, не заметив люка, провалился и долго лежал с переломом позвоночника. Прыгал я и с парашютом, но вывалиться из самолета с закрытыми глазами и торопливо дернуть за кольцо – самооборона труса, не более.

Мне казалось и до сих пор кажется, что если бы я смог выдавить из себя весь страх до капли – то был бы счастлив. Я даже составил некую примитивную табличку, которая, по моему мнению, отражала типологию страха. Страх бывает:

1. Страхом внешним – перед болью, физическим уничтожением.

2. Страхом внутренним (угрызения совести, тоска и т. п.).

Причем страх внутренний всегда обусловлен страхом внешним.

3. Страхом потенциальным, или возможным. Это страх потерять здоровье, когда ты здоров, оглохнуть, ослепнуть, заболеть раком или страх, что все это случится с людьми, которых ты любишь. Это самый «страшный» страх, страх, который у тебя в крови.

И тогда я стал искать для себя главного универсального врага – тот исходный страх, победив который я смогу уже ничего больше не бояться, как, скажем, победив самого дьявола, я мог бы уже не бояться мелких бесов. И я нашел его. Это был страх смерти. Страх смерти – это страх лишиться моего Я.

Мир для меня делится на Я и все остальное. Понятие всего остального обширно, оно вбирает в себя ту часть Вселенной, которой она касается меня. Со стороны «всего остального» моему Я грозили и грозят бесчисленные опасности. Оно может растворить меня в себе, уничтожить, сломить.

И поэтому мне всегда хотелось создать в большом мире свой собственный мир, где все зависело бы только от меня, – островок жизни, состоящей из приятных кусочков, где нет опасности и нет страха.

А для этого нужно победить страх смерти. И я стал представлять всякие ужасы, стал представлять себя умершим, разложившимся, с червями в глазницах. Почему я боюсь смерти, ведь уже многие умерли? Бабушка, дедушка, прабабушки и прадедушки и еще сотни предков. К тому же моя МЫСЛЬ, мое Я не может быть смертным. Это просто невозможно. Следовательно, бояться смерти глупо, и пусть черви ползают, какая разница!

Если бы я смог избавиться от страха, то был бы всесилен. Думаю, в абсолютном избавлении от страха – секрет бессмертия.

Только что спохватился, зачем я пишу все это? Уже третий час ночи, а я как безумный пишу и пишу… Ладно, уже поздно, завтра мне идти в архив, у меня такое ощущение, что в бумагах купца-мецената Петра Ручникова есть что-то интересное. Хотелось бы использовать это для диссертации.

25 июня

Сколько у нас в архивах неподнятых документов! Сотни тысяч никогда не востребованных единиц хранения! Какие сокровища – десяти жизней не хватит, чтобы все просмотреть! И ведь никто не прячет: бери, читай – только никто не берет и не читает. Ходят проторенными тропами: древние летописи, Смута, Пугачев, Разин, 1812 год и кое-что вокруг царей – а уже в приказные и монастырские архивы никто и носа не сунет. Ну а личные архивы – тут вообще девственный лес. Открывай любую папку и будь уверен: за последние сто лет ты первый, кому она понадобилась…

Я хорошо знаком с одной сотрудницей архива, и она пропускает меня прямо в хранилище, прохожу, минуя каталоги, картотеки, листки с требованиями и всю эту волокиту, которая словно специально создана для того, чтобы никогда не получить нужной рукописи или книги.

Но перейду к сути.

Сегодня я просмотрел бумаги купца Ручникова, о которых писал вчера, – четыре папки. Более тысячи пронумерованных страниц. Принято на «вечное» хранение – 1916 г., март. Основание хранения – посмертное пожертвование архиву древностей при Грановитой палате Московского Кремля. Ишь ты – 1916 год! Вовремя успел умереть купец, года через два этими бумагами растопили бы «буржуйку», а так они прочно осели в архиве и уцелели.

Я листал бумаги с единственной целью – посмотреть, нет ли там чего-нибудь любопытного для моей работы о купеческих родах. Скажем, расположение купеческих лавок и лабазов в старой Москве на Охотном, какие-нибудь сплетни, пути пополнения купеческих коллекций, аукционы, частные собрания – одним словом, то, ради чего я и копаюсь в этом старье.

В этом отношении первые три папки не представляли особого интереса. Деловые письма, годовые отчеты в казну, подробная опись коллекции. Кажется, купец Ручников неважно вел дела, даже ухитрился задолжать Земельному банку, и это при том, что ломбард и торговые ряды должны были приносить ему доход. Бумаги были написаны сухим деревянным языком, неразборчивым почерком, и я не получал никакого удовольствия от их прочтения. Я собирался уже вернуть папки в архив, когда из последней вдруг выпало несколько страниц, подшитых в отдельную тетрадь.

Чисто из любопытства я мельком просмотрел их. Там прыгающим почерком было написано что-то о поисках клада. Сохранились не все страницы, и понять, что это был за клад, я так и не смог. Сумел только уяснить, что купец долго искал клад и, видимо, нашел, потому что далее на добром десятке страниц следовали описания монет, драгоценностей и запертого ларца.

Я был поражен, что никто никогда не писал об этом кладе, а потом вдруг сообразил, что я первый, кому вообще попали в руки эти бумаги. В архиве их толком не просматривали, а вдова или душеприказчики тоже не утруждали себя их разбором. Это уже занятно. Завтра я снова туда пойду…

28 июня

!!!

Или я спятил, или… Это невероятно! Ладно, тьфу-тьфу, не сглазить…

Нашел в четвертой папке ручниковского архива странное письмо, а в нем коротенький зашифрованный текст. Бумажка была незаметно подклеена к одному из листов. Я наткнулся на нее случайно, просто пальцами почувствовал, что одна из страниц толще остальных.

Почерк другой, но бумага старинная, и написано выцветшими чернилами. Я не удержался и вырвал эту страницу из подшивки. Если ее и хватятся, то только лет через сто, уж я-то знаю…

Сейчас занят тем, что разгадываю шифр. Похоже, простенькая тарабарская грамота с перестановкой букв, вроде той, с помощью которой переписывался царевич Алексей с заговорщиками – пишут один алфавит, а рядом другой, смещенный. Скажем, [а] заменяется на [к], [б] на [л], [в] на [м] и так далее. Есть даже промежутки между словами. Я бы давно расшифровал эту цидульку простым подбором частоты употребления, но меня путает старая орфография, всякие «яти» и «еры».

30 июня

Бьюсь с шифром. Сказывается отсутствие навыка. Просчитал в книге прошлого века частоту употребления букв. Из гласных чаще всего встречается [и] и [е], потом [а], [о], [ять], реже всего [э] и [ы]. Причем [ы] чаще в окончаниях прилагательных – страннЫй толстЫй, а знак за ним, следовательно, [й]. [А] и [о] решил не различать, [е] и [ять] тоже – и так понятно, что [малако] это [молоко].

Совсем запутался, буду считать дальше. Голова распухла, как шар.

1 июля

Нет, наврал По! Частота употребления тут не срабатывает – все равно выходит полная путаница. Если что-то и спасает, так это пробелы между словами…

2 июля

Кажется, что-то начинает вырисовываться. Правда, совершенная чушь. Думаю, может, неправильно расшифровываю?

3 июля

Набредаю на смысл. Только не знаю, как проверить. Сказать кому-нибудь, до чего я докопался, решат, что я сумасшедший. Возможно, что все это мистификация, но все равно интересно. Неужели в музее?

5 июля

Снятся странные сны. Лицо в капюшоне. Наверное, самовнушение.

Был в музее. ОНА там!

6 июля

Пытался передвинуть статую, но заметила смотритель. Стала скандалить, хотела вызвать милицию, и я быстро ушел. Ума не приложу, что делать дальше. Нужно в музей, но там меня уже знают. Жаль, что я сбрил бороду… Поеду на дачу и выжду время. Жутко устал. Заодно и борода вырастет.

На даче. Разговор в электричке:

– Толян, че ты меня вчера ударил? Обидеть хотел?

– Не, пьяный был…

– Тогда нет проблем… но если обидеть хотел, то я тебя…

– Говорю же, пьяный был.

– Это я могу простить, но если обидеть… (И так до бесконечности.)

Как сказал бы мой зануда-профессор: пьянство на Руси – самая уважительная из всех причин.

Не забыть купить дрова и поменять баллоны, когда будет машина.

8 июля

То бессонница, то кошмары. Интересно, в нашем роду были душевнобольные? Если в следующие два дня ничего не изменится, я бросаю этот ребус.

Хочу позвонить Алешке в Питер. Думаю, он единственный, кто поверит в эту невероятную историю. Не изменился ли у него телефон?

9 июля

Снова был в архиве, листал папки, но там уже нет ничего нового. В своих поисках я зашел в тупик. Нужно уметь вовремя отказаться от иллюзий. Завтра возвращаюсь на дачу. Лицо с капюшоном мне больше не снилось.

Ночь, 10 июля

Какой же я идиот! Почему я так медленно соображаю? Разгадка же была почти у меня в руках! Клад существует, теперь я это понял! Хочу с кем-нибудь поделиться. Если получится, позвоню Алешке.

Заснуть уже не могу. Очень холодно, постараюсь растопить печь…


Это была последняя запись. Корсаков закрыл дневник.

Была ли смерть Федора связана с историей клада? По скупым строчкам в дневнике судить об этом сложно. И что могли означать Федины слова: «Он опять здесь»? Кто он? Клад? Купец? Существо из кошмаров?

Алексей взглянул на часы и подвинул к себе телефон. Хотя прошло уже много времени, номер он хорошо помнил. После второго гудка Корсаков услышал свой собственный звонок – телефон был с определителем. А потом в трубке загудел недовольный бас:

– Чего надо?

– Никита? Я в Москве, – сказал Корсаков. – Узнал?

Трубка призадумалась, но нашлась на удивление быстро.

– А чего тебя, дурака, узнавать? Приезжай – водки выпьем.

Никита Бурьин жил в шестнадцатиэтажке на Юго-Западе. Хотя дом был элитный, с двумя квартирами на этаже и домофоном, над которым торчало бдительное око видеокамеры, в лифте все равно кто-то ухитрился справить малую нужду, а на стене зажигалочной гарью вывели: «Костя Сидоркин – дюбил», и под этим куда более длинное и тоже зажигалкой: «Попадешься ты мне, ублюдок, который пишет в лифтах, запоешь фальцетом!»

Корсакову отчего-то показалось, что он узнал почерк.

Лифт с лязганьем остановился на шестнадцатом этаже, но дверцы не спешили открываться. Похоже, лифт так привязался к своему пассажиру, что мечтал замуровать его заживо.

– Но-но, не балуй! – строго сказал Корсаков, сдвигая брови. Дверцы лифта раздвинулись. Алексей шагнул на площадку и позвонил в знакомую дверь.

В коридоре послышались тяжелые шаги, и выглянул огромный бородач в мягких тапочках. Он был одет в бархатный халат с кистями на концах пояса. Взгляд великана скользнул по лицу Корсакова.

– Здорово, Никита!

– Ба, Алешка! Сколько лет, сколько зим! – закричал бородач, заключая гостя в объятия и сжимая его так, что тот едва мог дышать. – Ты еще жив? Когда ты мне последний раз звонил?

Корсаков с трудом высвободился из медвежьих объятий.

– У тебя тоже есть телефон, – заметил он.

– Есть-то есть, да что телефон? Дрянь телефон! – категорично пробасил Бурьин. – Пошли лучше, кое-что покажу! – Он подошел к книжному шкафу и, с гордостью указав на него, произнес: – Ну как тебе мое новое приобретение? Много книжек?

– Солидно. Только я не помню, чтобы ты их когда-нибудь читал.

– Я поумнел. А вот что ты думаешь об этом? – хмыкнув, Бурьин ткнул пальцем в одну из полок.

Корсаков вгляделся в тисненые переплеты:

– Первое собрание сочинений Льва Толстого. Кажется, еще прижизненное.

– Прижизненное, говоришь? – оглушительно загрохотал Бурьин. – А как насчет почитать?

Он разом отодвинул корешки книг – и Корсаков убедился, что это всего лишь муляж. За корешками на полке хаотично толпились бутылки – «Абсолют», «Белый орлан», «Иван Грозный», «Степной волк», «Карелочка», «Можжевеловая», «Гжелка».

– Мой НЗ – неприкосновенный запас, – с гордостью сказал Бурьин. – Хотя чаще всего я делаю его прикосновенным.

Корсаков обвел взглядом квартиру, на секунду задержавшись на метровой золоченой статуэтке – статуя Свободы, держащая вместо факела пепельницу. Рядом журчал небольшой комнатный фонтан с мельницей.

– Знакомься, это моя девочка на побегушках! Пока неживая, но это временно. После первой бутылки она уже моргает, а в середине второй уже почти готова бежать за пивом! – сказал Бурьин, щелкая статую по носу.

– Богатеем?

Бурьин поморщился:

– Э-э, да это что! Посмотрел бы ты на мою дачу! В лице моей рожи ты видишь нового замдиректора фирмы «Русские бройлеры». Окорочка, мясо, ветчина – это все я! – Никита с размаху бросился спиной на диван и заложил руки за голову. – И притом, чтобы ты все правильно усек, я ничего не делаю, только шлепаю печать. Пук-пук! Не отличу счета-фактуры от туалетной бумажки!

– А что же директор? – спросил Корсаков. – Как он к этому относится?

– А никак не относится. Директора взорвали.

Алексей заморгал.

– ЧТО? Как взорвали?

– Обыкновенно взорвали. Как всех нормальных людей взрывают, – снисходительно объяснил Бурьин. – Подложили граммов двести тротила под сиденье. Взрыв был маленький, но красивый. Так что я теперь вроде как за главного.

– А ты, того… не боишься, что тебя тоже взорвут? – спросил Корсаков.

– Боюсь, – честно сказал Бурьин. – И все наши боятся, потому и сделали меня вроде за главного. Они теперь пашут, а я попой стул украшаю.

– А наезды были?

– Не-а, пока не было вроде. Погоди-ка, я ща…

Никита смотался на кухню и, сияя, притащил ящик пива в черных банках. На каждой банке белый медведь.

– Давай по паре «медведей» на брата, а потом на повышение, – пробасил Никита, опуская ящик на стул, с которого он за секунду до этого смахнул какие-то бумаги. – Положишь на стол? – попросил он Алексея.

Выполняя его просьбу, Корсаков заметил, что на столе возле маленького ноутбука последней модели лежит увесистый, плохо обтесанный булыжник, привязанный к палке.

– Что это?

– Будто не видишь. Каменный топор. Тот псих, что мне его продал, врал, что раскопал его где-то в Африке, – неохотно пояснил Никита.

– Зачем он тебе?

– Так, хохмы ради. Возвращение к пещерным истокам. – Никита допил второго «медведя» и укоризненно посмотрел на опустевшую банку.

– Это твоя жена?

– Ты че? Это пиво! Что я, извращенец?

– Кончай… Я о другом… – Корсаков кивнул на фотографию темноволосой женщины на столе.

– Стоп. Не жена, а бывшая жена, – сказал Бурьин. – Видишь ли, тут какая история. Года три назад она сочла меня неперспективным и бросила, ушла к какому-то мидовцу. А теперь, стало быть, увидела, что я неплохо живу, и опять хочет ко мне перебраться. Тем более что мидовец чего-то застрял. Она думала, его в Европу пошлют, а его в Камбоджу перепихнуть хотят… Облом, короче… Фотографию вон свою притащила, чтобы на меня воздействовать.

Бурьин взял фотографию темноволосой женщины, погрозил ей кулаком и сунул в шкаф.

– Ну, по второй! – сказал он, потянувшись за банкой.


– Ну вот, нет больше «медведей»! Поздно заносить их в Красную книгу, – грустно сказал Корсаков и сплющил в ладони последнюю банку.

Никита посмотрел на него слегка мутным, но очень цепким взглядом.

– Ну а теперь, когда мы выпили, можешь ты мне сказать честно и прямо: зачем ты приперся? Только не говори, что соскучился, – не поверю.

Корсаков встал и прошелся по комнате.

– Помнишь Федьку Громова? Вместе с нами учился, – спросил он.

– Ну? – Никита прищурился.

– Он погиб… вчера утром. А за пару часов до этого позвонил мне в Питер…

Никита слушал внимательно, а когда Корсаков закончил, подошел к бару и достал два граненых стограммовых стаканчика.

– Помянем, а там подумаем, что дальше делать, – сипло сказал он.

«Разве я затем приехал в Москву, чтобы напиваться?» – укоризненно размышлял Алексей получасом позже, наблюдая, как расплываются очертания лампы на столе у Бурьина. Шар растягивался, удлинялся, завивался спиралями – а он все никак не мог оторвать от него взгляда.

Он чувствовал, что Бурьин ему что-то говорит, но слова слились в непрерывное «бу-бу-бу». Голова отяжелела и упала да грудь.

Великое Нечто

Подняться наверх