Читать книгу Седло для дракона - Дмитрий Емец - Страница 3

Глава первая
Два самородка

Оглавление

В нормальных условиях мы представляемся себе исправными, даже благородными, но чуть какой перегруз, или сбой, или что не по-нашему – сразу грязь жуткая переть начинает. Рвем друг друга в клочья, выкрикиваем что-то бессвязное, кусаемся, деремся, вспоминаем обиды. Значит, эта грязь и в нормальном состоянии есть – просто прячется.

Хочешь узнать, какой ты, – понаблюдай за собой в минуты усталости.

Кавалерия

Стоит по колено в воде юный Мокша. Поит пегов. Он любит смотреть, как они пьют, как фыркают, как после поднимают головы, как срываются с морд тяжелые капли. Разбегаются от капель круги, уносит их быстрым течением. Пегов три: Ширяй, Стрела и Птенчик. Ширяй пьет долго, вдумчиво, с ощущением важности того, что делает. Мощный жеребец, почтенный, уверенный в себе. Он и в реку вошел глубже других – почти по грудь. Бока его, принимая воду, раздуваются, как кузнечные меха.

Стрела переступает с ноги на ногу, то и дело оглядывается, воды же касается самыми кончиками губ, точно целует. Она беспокоится за Птенчика, своего жеребенка. Птенчик смешной, хвостик у него куцый. Не бежит, а прыгает, точно на пружинках. Заскочит в воду, испугается – и сразу назад. Под попоной торчком стоят маленькие крылышки. Мокша часто думает, что надо было назвать его Кузнечиком, да вот поспешили.

На песке, вытянув ноги, сидит Митяй Желтоглазый. Смотрит на суету на противоположном берегу. Много там людей – чисто как муравьи мельтешат. Топорами стучат, пилят, леса ставят, костры палят. Тянутся вдоль берега груженые подводы. Суета, крики. Оно и понятно: кремлевскую стену до неба возвести – не кабак построить. Тут десятком каменщиков не отделаешься. Важное это дело, княжеское.

Наискось впадает в Москву-реку веселая речка Неглинная. В треугольнике на высоком мысу – Кремль. Не так давно, всего лет триста тому, были здесь только ров, песчаный вал и деревянные стены. Подпирали их крюковые жерди. Убери подпорки – и завалятся стены, поползут от дождей бревна по крутому склону. Каждые двадцать-тридцать лет, как по расписанию, – пожар. Дотла выгорает город, выгорают деревянные стены. Где завалятся, а где стоят почерневшими головешками, ждут лишь толчка, чтобы осыпаться. Опять их возводят, расширяют, прирезают к Москве новые и новые куски. Как птица Феникс восстает из пепла обновленный город.

Много леса вокруг, есть из чего строить, да только сколько можно – горит и горит. От лучинки, от уголька, от опрокинутой лампадки, от неприятельской запаленной стрелы. Уж и из метрового дуба пробовали стены возводить, и насыпи делали – все едино. Надоело это московским князьям. При Дмитрии Донском потянулись из Мячково, из Дорогомилово подводы с камнем. Легко режется известняк, сноровисто работают мастера. И года не прошло – взлетели к небу сероватые стены. Как зальет их солнцем – вовсе белыми кажутся.

Митяй с Мокшей еще помнят Кремль тем прежним белокаменным красавцем – девять башен, деревянные кровли на стенах. Но вот теперь, уж год или два тому, началось новое большое строительство. Со всей Руси собрал князь Иван III мастеров. Красив известняк, да ломок. Не устоять ему против пушек. Заменяют его кирпичной кладкой, подводят насыпи, возводят прочные высокие башни.

– Ты сегодня ныряешь? – спрашивает Мокша.

Митяй кивает. Ложится на спину, смотрит в небо. Вокруг лесистые, зверьем кишащие холмы. Медведей – тех поменьше стало. Оттеснили их люди. Отошли они в глушь немыслимую – в Сокольники, в Раменки, в Сущево, затаились в тамошних чащобах, а вот пушных зверей, птиц, бобров – тех до сих пор море. Волки тоже озоруют. Редкий день не режут крестьянский скот.

– Я с тобой нырну, хорошо? – искательно спрашивает Мокша.

Из высокой травы кивнуть нельзя, а Митяю не хочется отвечать словами. Поэтому он поднимает ногу и утвердительно сгибает ее в колене. Мокша смеется. Вот так Митяй! Ногой кивнул! Он счастлив, он любит нырять с Митяем. Тот знает двушку как свои пять пальцев, а закладки – те просто нутром чует. Порой ему даже копать не приходится. Наклонится, поднимет обычный с виду камень, перевернет – а внутри плещет синевой цветок, горит сдвоенная ягода или золотится тонкий, с нитяной ножкой гриб.

– Как ты нашел?! – восклицает пораженный Мокша.

– Не знаю. Словно окликнул меня кто… Но сейчас мы не его ищем. Пусть подождет!

И Митяй заботливо возвращает камень на место, не забывая перевернуть его так, как тот лежал прежде.

Обычно ныряльщик выматывается на двушке за несколько часов, а Митяй порой там даже ночует, правда, зарываясь в листья или хвою, потому что и он все же человек. И болеет, и страдает как и все. Больше всего досаждает ему рана – лисий укус.

Лису раскопал в норе и подкинул в избу Кика Златовласый, неуемные ручки которого точно для того привешены к телу, чтобы доставлять всем беспокойство. Порой Мокша прикидывает, как было бы хорошо, если бы Кика родился вовсе без ручек. Какой бы он тогда был хорошенький, с кукольным личиком, как бы все его жалели! А то и кудри пшеничные, и румянец на всю щеку, и улыбка белее снега – а так и тянет размахнуться и двинуть его со всей мочи. Со своей золотой пчелой Кика обращается ужасно. То в пироге ее запечет, то в угли закопает, а то наберет невесть где шершней, тарантулов – даже египетского скорпиона как-то выменял у заморских купцов на стрелецкую серьгу – и устроит в лукошке смертельный бой. Все интересно ему: существует ли на свете насекомое, которое одолеет его пчелу. Да вот только пчела у Кики не ему чета, драк не любит. Минуту-другую потерпит уколы скорпионова жала, а после развернется, лениво проползет насквозь стенку лукошка – и была такова.

С укусом же вышло так. Перепуганная лиса забилась за печь, а когда Митяй попытался ее вытащить – выхватила у него из голени кусок мяса. Хорошо так выхватила, с палец. Уж полгода прошло, а рана все никак не заживет. Не ступишь, не коснешься. Два раза Мокша слышал ночью, как Митяй стонет. Голень у наездника – место для укуса самое скверное. Как стиснешь ногами бока пега, когда на внутренней части голени открытая рана? Конечно, Митяй все равно ныряет, обмотав рану тряпицей, – да чего ему это стоит?

Хотя из-за этой раны, если вспомнить, и была принесена первая закладка. Мокша с его цепкой и жадной памятью до последнего слова запомнил рассказ Митяя:

– Привязал я Ширяя у гряды. Потащился вдоль скал. Нога болит так, что прямо хоть ножом ее режь и в кусты бросай. В болоте о путлища растер. Вдруг вижу: трещинки на скале в одно место сбежались и по центру там подтек глины. Подошел я, поскреб лопатой – ничего. А как стал рукой щупать – полыхнуло чего-то ярко. Я чуть не ослеп. Вижу: алый виноградный лист, но не целый, а обрывок, а на нем – маленькая синяя улитка. Я в них так и вцепился. Отколол, держу в руке, а сияние всю ладонь охватило. Кожа алеет, по жилкам синие ручейки бегут… И понимаю я – не словами, а так как-то, – что рана моя сейчас затянется. Сил прямо с каждым мгновением прибавляется. Чувствую: еще чуток – и смогу по отвесной скале вверх взбежать.

– И что? Взбежал? Прошла рана?

– Нет, – грустно качает головой Митяй. – Сам видишь: до сих пор хромаю. Разжал я руку.

– Почему?! Зачем?! – чуть не кричит от обиды Мокша.

– Старика одного ясно так увидел. Прямо перед глазами вырос. Ты его знаешь: у Чудова монастыря милостыню просит. Ноги у него кругом в язвах. К крымчакам, говорит, в плен попал. Те продать хотели, да видят – хил больно. Не дадут цены, один прокорм дороже станет. Заставили его по углям пробежать, хлестанули нагайкой да и прогнали в степь. Думали, околеет, а он на карачках к своим приполз. Неделю полз.

– Прям так и неделю? Врет он все, – хмыкает Мокша. – Нищие вечно врут. Один тут тоже хвалился, что воин, в бою изранен, а после оказалось, что его брат родной косой поперек лица посек. Не поделили чего-то.

Митяй не слушает:

– И понял я, что лист с улиткой надо этому старику отдать. Что для него он, а не для меня. И еще понял: что если себе возьму, не пустит меня больше заветный мир. Не смогу я больше сюда нырять: ни на Ширяе, ни на ком другом.

– И так и отдал?! Старику?! – охает Мокша.

Митяй смеется:

– Так и отдал. А перед тем в лопух завернул и в сумку поскорее сунул. И всю дорогу боялся к сумке прикоснуться, потому как очень уж хотелось у себя оставить. Не верил я себе.

Мокша потом нарочно ходил к Чудову монастырю глядеть того нищего. Старик, как и прежде, попрошайничал. Сделал себе костылики, язвы из давленых ягод навел – еще жальче вышло. Купчих прям слеза прошибала. Да только прочие нищие завистливо шептались, что бегает он теперь быстрее зайца. Затеяли тут двое его побить и кружку отнять: через плетень с ходу сиганул, даже ногой не задел. А плетень-то в рост человеческий!

Пеги наконец напились. Стоят пофыркивают, ждут. Птенчик уже пристроился сосать мать. Та сердито толкает его мордой. Нюхает. Он ухитрился вываляться в траве, где кто-то чистил рыбу, и рыбный запах Стреле не нравится.

– Пора нам! Идем, что ли? – говорит Митяй.

– Идем! – Мокша тянет Стрелу за повод.

Стрела – его кобыла, только его, и больше ничья. Он один на ней ныряет, хоть кое-кто и недоволен, что он забрал ее себе. Уж больно хороша и на крыло легка. По воздуху скользит – как по воде рисует. Ради нее он и Чалой изменил – уступил ее Сергиусу Немову. Фаддей Ногата втайне завидует, а Мещеря Губастый однажды раскричался, за грудки стал хватать. Хорошо, Гулк Ражий вступился. Гулк – мрачный, бесстрашный, один из лучших кулачников на Москве. Кулак как дыня. Сожмет – и то уже страшно, а как ударит – говорят, кирпич из печи может вышибить.

Птенчик еще не летает. Приходится вести лошадей в поводу. Митяй и Мокша жалеют, что не удалось попасти лошадей перед нырком. На правом берегу Москвы-реки – заливные болотистые луга. Хорошее место, травы сочные, вкусные, да только с разбором надо – того и гляди провалится пег по брюхо в грязь, изрежется осокой. Четыре века спустя здесь раскинется купеческое Замоскворечье, а пока что – травы, ручьи и множество птиц, вспархивающих, когда ведешь коня по лугу.

Митяй идет медленно. Прихрамывает из-за своей ноги. Ему бы на Ширяя забраться, но Мокша не садится, чтобы не утомлять Стрелу и дать ей побыть с жеребенком, и Митяй тоже не садится. Он не может так, чтобы в чем-то ему лучше было. Его совесть станет грызть, а он так не любит. Она у него грызучая, совесть.

Наконец добираются. Это еще, конечно, не тот ШНыр, что возникнет под Копытово. Копытово и вовсе еще не существует. На его месте – луга, леса и речушка, которая потом оскудеет в ручей. Да и главной охранной закладки пока тоже нет. И нерпей. И фигурок. И ведьмарей. А раз так, то и жить можно где угодно – лишь выбери место поспокойнее, чтоб крылатых лошадей от любопытных глаз укрыть.

Между двумя небольшими холмами, один из которых при строительстве кремлевских стен был глиняным отвалом, раскинулся большой пустырь. Из жителей Москвы и окрестных сел строиться на нем никто не пожелал, огородов тоже не заводили. Камни и глина – тут и репа не вырастет. А раз так, то никто здесь и не бывал. Разве иной раз забредет чья-нибудь отвязавшаяся коровенка. Потопчется, подумает, брякнет колокольцем и повернет назад.

Сейчас на пустыре, прижавшись к дальнему холму, стоят два больших сруба, соединенных перемычкой, вроде крытого зимнего хода. Каждый сруб клетей из трех, да еще с прирубом. Построено прочно, с заботой. Бревна первого сруба положены «в обло», с остатком, второго же – «в лапу», точно несколько хороших плотников соревновались между собой в мастерстве. Фундамента нет, но нижние венцы срублены из кондовой сосны и лиственницы. Такая полвека подгнивать будет – не подгниет. Под углы срубов подведены валуны, вдоль стен – стулья из обрезков толстых бревен. Тут же рядом – пегасня. Тоже крепко стоит, на века. Пегасню и срубы окружает общий частокол. Здесь и колодезь, и пес-великан цепью звякает. Лает глухо, с раскатом – точно из пушки бьет. Крепость не крепость, да только при случае и отсидеться можно. Все новое, свежее, недавно отстроенное.

Года полтора назад, весной, случайно нашел это место Фаддей Ногата. Постоял, позыркал. Почесал грудь, почесал живот. Внешность у Фаддея такая, что раз увидишь – навек запомнишь. Волос на лице редкий, чуть с рыжинкой, но необычайно толстый. Он как-то равномерно опушает все лицо до самых глаз, но все равно непонятно, борода это или нет. Обычно такой порослью бывает покрыта спина у старых турок. Глаза были несколько навыкате: наглые, умные, как у судейского чиновника. Взглянет на секунду, вмиг все оценит – и сразу же взгляд свой страшный отведет и в землю воткнет, чтобы не выдать себя. Ноги кривые. Ходит вперевалку. Говорит басом. Одет в какие-то живописные лохмотья. Кика Златовласый дразнит, что он похож на спившегося писца. Сразу оценил Фаддей пустырь. И от глаз укрыто, и до города рукой подать.

Вернулся Фаддей – они тогда у села Воробьево жили, но не сразу сообщил остальным, что нашел хорошее место. Хитер. Знает, что не все захотят перебираться. Хлопотно это, мороки много, строиться надо. Все, конечно, переругаются, а ему, Фаддею, шишки. Нет уж! Тут иначе надо. Выждав денек или два, Фаддей осторожно буркнул при Матрене Аляповой, что вот местечко есть там-то и там-то. И река рядом, и пегам приволье, и уединенное, да вот только ну его… Нам и здесь хорошо. Сказал это точно сам себе, в землю глядя, и ушел торопливо.

Ну а Матрена Аляпова – известное дело! Любой новой идеей увлечется скорее, чем ты ее до середины доскажешь. Ей бы только побольше преобразований. Чтоб топорики стучали, пилы визжали, чтоб все бегали, суетились – это для нее родная стихия.

Не ошибся Фаддей. Матрена сразу на Ночку свою вскочила и полетела пустырь между холмами глядеть. Вернулась через час и начала зудеть: «Перебираемся сию же минуту! Что нам в яме мокрой сидеть?» Ее урезонивали: «Какая мокрая яма? Чего напраслину городишь? Весной подмоет на недельку, а так – трава в рост, приволье». Понятное дело, споры начались – да разве Матрену перекричишь? Ты ей «пик» – она тебе «тра-та-та-та». Такая и эльбам в болоте зубы заговорит.

– Да погоди! Хоть до сенокоса подождем! – урезонивал ее Носко Гнездило.

– Нечего ждать! Я тебя знаю! Ты откладывать мастер! Сейчас говоришь «до сенокоса», а там заявишь – «до первого снега». Мол, все срубы разберем и на санях их вмиг домчим. А как снег выпадет – ты: «Ой-ой, чего по морозу пегов гонять! Печей нет, перемерзнем на новом месте. Давай весны ждать», – передразнивала Матрена так похоже, что все хохотали.

Носко Гнездило вздыхал. Он знал, что единственный способ прекратить спор – перекинуть Матрену через плечо и отнести в сторонку, чтобы закрыть ей рот поцелуем. Причем и с плеча она будет кричать и размахивать руками.

– Да мы недавно только колодец закончили! Ты, между прочим, больше всех голосила, чтоб его копать! – возражал Мещеря Губастый.

– Вот и обнимайся со своим колодцем! – Матрена уже искренне не помнила, что и колодец возник как следствие ее порыва, как не помнила вообще обо всем, что было уже завершено. – Сидите в своей яме и лягушек в колодце разводите! А мы с Ночкой прямо сейчас туда летим! В поле будем спать! Землянку себе выкопаем!

– Да погоди ты! Не трынди! Тут сообща все решать надо, миром… – с досадой останавливал ее Фаддей. Он опасался, чтобы Матрена в самом деле не сорвалась и не улетела. Поживет три дня в поле, вернется вусмерть простуженной, да на том все и погаснет.

– Не буду годить! – бушевала Матрена. Ее укоризненный палец выцеливал Фаддея Ногату. – И ты, тихоня, тоже не хочешь никуда ехать! Ты главный подзуживальщик здесь сидеть, я тебя знаю!

Фаддей вздыхал и, пригорюнившись, застенчиво сгреб ногтями поросль на щеке. «Что ж со мной поделаешь, ежели я, будем говорить, такой домосед?» – говорил он всем своим видом. Мещеря Губастый и Носко Гнездило ободряюще похлопывали его по спине.

Последнее слово, конечно, было за Митяем. Он неспешно, придирчиво осмотрел место, посовещался с Титом Михайловым, Мокшей, Гулком, тем же Фаддеем, который и здесь благоразумно остался в сторонке, и наконец принял решение, что да, перебираемся, чего уж. Митяй осторожен, нетороплив. Непросто Митяю со шнырами, ох непросто! Однажды, как все в очередной раз перессорились, сказал он Мокше в сердцах: «Вот ты говоришь: унимать! А как уймешь, ежели они слов не слышат? Будь я разбойничий атаман – дело другое. Дал кистенем в голову – и все дела».

Первое время, как их позвали золотые пчелы, чья колода – ульи появятся позднее! – стоит теперь у пегасни под охраной сердитого пса, все шныры были охвачены единым порывом. Дни и ночи проводили у пегов, чистили их, холили и всякую свободную минуту рвались в небеса: летать, летать. Ну а там нырки начались – новизна, восторг, ощущение тайны и чуда. Причем не того чуда, в которое веришь больше разумом, услышав от кого-то и втайне сомневаясь, а чуда твоего, личного – постоянного, живого, каждодневного. Разгонишься на пеге, обхватишь руками его шею, прижмешься до боли, пронижешь расступившуюся землю – и вот оно, чудо, перед тобой. Хочешь – глазами смотри, хочешь – руками трогай.

Некоторые даже до лавок не доходили от усталости, так и спали в пегасне на соломе. Ну а после попривыкли и к ныркам, и к пегам, первый восторг отскребся, потускнел, как тускнеют со временем золотые пчелы. Чудо стало привычным, почти потеряв ранг чуда, и тогда начались трения. Люди, даже самые неплохие, не могут без того, чтобы не ссориться из-за всякой ерунды. Семья – еще туда-сюда. Из семьи, как из дубовой бочки посреди моря, никуда не убежишь, а вот если не семья… Не просто трудно – безумно трудно терпеть друг друга, особенно если долго находишься рядом.

– Я понимаю, что он хороший! Я тоже очень даже неплохой! Но почему он ковшик берестяной никогда на место не кладет? А? – жаловался Сергиус Немов на Ивашку Кудреватого.

– Да он мне самому нужен, ковшик-то! – горячился Ивашка.

– Я ж не спорю, что нужен, но на место-то его вертай! Шестик-то зачем торчит?

– А ты седельную сумку мне изодрал – хоть в выгребную яму бросай!

– Не я изодрал, а пег изжевал!

– А ты за пегом своим следи!

И пойдет перебор до последней косточки, до последнего зажиленного гвоздика. Где двое, там всегда и третий впутается, четвертый начнет всех успокаивать да до того доуспокаивается, что рубашку на себе порвет и головой будет в печку стучаться. Беспокойная Матрена, конечно, на этот стук сразу явится со своим «тра-та-та» и до того довоюется, что ей ведро на голову нахлобучат. За Матрену Носко вступится – и пошло-поехало: хорошо, если без драки обойдется… После кинутся все к Митяю – да что может Митяй? Всем шнырам личные ковшики раздать? Так и кроме ковшиков всегда повод отыщется. После, конечно, помирятся все, да трещинка-то не скоро срастется. Недаром говорят мудрые: «Люби людей как себя, да берегись их больше огня!»

Ближе к вечеру Митяй с Мокшей ныряют. Митяй, как всегда, на Ширяе, Мокша – на Стреле. Проходить болото вдвоем сложнее, чем одному. Тому, кто летит первым, в тоннеле все же полегче. Не все эльбы успеют натянуть охотничьи паутинки. Пока спохватятся, пока подползут, а ныряльщик уже промчался дальше – туда, где крошечной искоркой сияет выход на двушку. Второму же сложнее. И эльбы готовы, и паутина ждет.

Выходит, вперед надо того ныряльщика пустить, у кого опыта поменьше или пег слабее. Да только не положено у пегов слабому вперед сильного лететь. Слабый конь будет в тоннеле упрямиться, оглядываться, опасаться, что его зубами за круп хватанут. А тем временем и седок испарениями болота надышится. Покажется ему, положим, что покойная бабушка блинков напекла. Прыгнет он с седла в болото, а перед тем пега остановит. А если он застрял, то и тому, кто сзади летит, пропадать. Узок тоннель. В нем не разойдешься.

Так методом проб и ошибок выработалась единственно верная тактика. Сильному нужно лететь вперед, причем предельно быстро. Слабый же, не отставая, должен нестись за ним как камень из пращи. Так нестись, чтобы нос его пега буквально прирос к хвосту вожака. Тогда болото как по маслу пройдешь. Опять же, когда отстать боишься, меньше времени остается бабушек с блинками разглядывать.

Раньше, когда Мокша нырял на Чалой, сложностей не возникало. Со Стрелой же все было не так просто. Конечно, Стрела идеальная кобыла, мечта любого наездника. Пластичная, умная, стремительная. Почти во всех смыслах лучше Чалой. Чалая и тяжеловата, и крылья у нее поменьше, и устает скорее, и в животе у нее как-то смешно бурчит, точно там ручеек камешки считает. И привычки у Чалой такие, что иной и не поверит, пока сам не увидит: мышат ест и птенцов. Найдет где мышонка или в траве птенца отыщет – мягкими добрыми губами втянет и стоит с задумчивым видом, точно вслушивается в себя. Не чирикает ли во мне воробышек? Не пищит ли мышка? Да вот только смешная Чалая за Ширяем последовала бы куда угодно: в колючки, в воду. Прыгни Ширяй в огонь – Чалая и туда бы за ним скаканула. В болоте Чалая от Ширяя и на сажень не отрывалась, как приклеенная проходила, хоть повод бросай. Если существуют кобылья любовь и доверие, то это то, что у Чалой к Ширяю. Для пегов же, ныряющих парой, доверие – первейшая вещь.

Стрела же к Ширяю относится совсем иначе. Она сама себе царица. Куда хочу лечу, чего хочу ворочу. Прирастать к его хвосту она уж точно не собирается.

В ту сторону, хоть Стрела и скучала по жеребенку, прорвались легко. У Мокши был секрет, как проходить болото. Секрет простой: чтобы не попасть в сети осклизлых карликов, надо упорно думать о чем-то своем. Все равно о чем, но очень настойчиво, ни на что не отвлекаясь. Когда Стрела неслась через болото, Мокша прижимал подбородок к груди и, не отрывая взгляда от ушей лошади, повторял про себя: «Какая чудесная грива!»

Уродцы, правда, и тут подбирают ключик. Уже на выходе из болота Мокша, в сотый раз восхитившийся гривой, вдруг понимает, что она целиком состоит из шипящих змей. От неожиданности Мокша бросает повод, взмахивает руками и, запястьем задев охотничью паутинку эльба, едва не вылетает из седла. От ужаса он кричит, зачерпнув легкими испарения болота, но тут Стрела с отчаянным ржанием рассекает паутину крылом, и они прорываются. Разгоряченное лицо Мокши вразумляюще обдает свежим ветерком двушки.

– Все! С гривами пора завязывать! На обратном пути буду восхищаться ушами. Ухо-то небось в змею не превратится! – говорит он себе.

Они плывут сквозь вечный рассвет. Все здесь застывшее, неподвижное, даже сумрачное, но воздух дразнящий. В нем разлита неясная радостная тревога. Ожидание. Надежда. Мокша не может объяснить точнее, даже не пытается – ему довольно ощущения. Под ними море склоненных сосновых вершин. Впереди одеялом тумана укрытая даль, за которой угадываются Скалы Подковы.

Митяй придерживает Ширяя, чтобы оказаться рядом с Мокшей. Кричит, вытягивая руку вперед. Мокша видит, что его спутник показывает на одинокий голый холм посреди густого леса, похожий на бритую макушку ксендза. Приметное место, вот только от гряды далеко. Мокша удивлен. Закладок здесь не отыщешь. Хотя Митяй не всегда ищет закладки. Ему больше нравится просто познавать двушку, бродить по ней как по заповедному лесу. Дышать ее воздухом, зачерпывать глазами, впитывать ушами ее звуки. А закладки… они и сами отзовутся.

Они садятся на холме. Привязывают пегов к кривой сосне, которая, отбежав от леса, походит на одинокий волосок на проплешине.

– Зачем мы сюда? – спрашивает Мокша.

Митяй плюхается на траву. Лежит, смотрит вверх. Так лежать и смотреть он может часами. И о чем при этом думает – неизвестно.

– Скоро узнаешь! – таинственно обещает он. – Хочу тебе кой-чего показать! Никому не показывал… Ни Титу, ни Сергиусу – ты первый.

– Что показать?

Митяй улыбается в небо. Не спешит.

– Двушка огромна, – говорит он. – Нам кажется: мы ее знаем… Смех! На самом деле мы знаем вот такой вот кусочек. Словно иголочкой пирог кольнули.

– Как не знаем? А гряда? – спрашивает Мокша.

Митяй пожимает плечами. Мокша угадывает это движение по шевелению травы.

– Что первая, что даже вторая гряда – это как каемка на блюде. Знаешь, гончар иной раз кончиком ножа две бороздки для лепоты проведет? Нас на само блюдо не пустили еще, а только на его краешке поползать.

– А что ты видел за второй грядой? Расскажешь? – жадно спрашивает Мокша.

Всем шнырам известно, что однажды Митяй уже побывал за дальними синеющими горами. Двушка пропустила его во второй его нырок. Сам Мокша тогда отказался от нырка, побоявшись разбиться, и теперь очень об этом жалеет. Иной раз в кровь губы кусает. Да только прошлого не воротишь.

Митяй долго молчит. Потом отвечает, но осторожно очень отвечает, нашаривая слова. О том трепетном нельзя иначе, он это чувствует.

– Лепо там очень… Захлебнулся я от лепоты! А вот описать не могу. Слов у нас таких нету. Точно в раннем детстве с маминых рук: мелькает кругом тебя что-то цветное, прекрасное – а что? зачем нужно? как называется? Пытаешься лишь понять: доброе оно или нет.

– И как? Доброе?

– Доброе, – убежденно отвечает Митяй. – Очень доброе.

– А почему других не пускает, если доброе? И тебя лишь раз так далеко пустило? – Этого Мокша понять никак не может.

– Не знаю, – отвечает Митяй. – Значит, нужно так… И… – тут он словно сомневается, говорить или нет, – не один раз меня за вторую гряду пускало. И другой раз тоже был.

– Когда?! – выдыхает Мокша.

– Идем! Об этом потом!

Митяй легко вскакивает, оглядывается на Мокшу и, поманив его за собой, бежит. Мокша не отстает. Они поднимаются на вершину холма. Мокша запыхался, вытирает со лба пот. Митяй все так же свеж. Он садится на корточки, раздвигает траву, и Мокша видит большой плоский камень. Рядом с камнем – молоток и несколько зубил разного размера.

– Твердый очень, трудно высекать! – жалуется Митяй. – Так я каждый раз сюда на часик залетаю… Постучу и оставлю.

Мокша склоняется над камнем. На нем много старательно высеченных фигурок. Не все удались Митяю в равной мере. Все же он не скульптор, не резчик по камню, хотя мало у кого из скульпторов или резчиков нашлось бы столько увлеченности и рвения. Местами заметны лишние сколы, а кое-где и сам камень имеет пустоты и вкрапления. Это сдваивает ошибки, усиливая шероховатость работы. Мокша начинает разглядывать фигурки, от края камня к центру. Рядом неуютно переминается с ноги на ногу Митяй. Переживает. Все-таки Мокша первый, кому он это показывает. Мокша узнает русалку, льва, который отличается от кота лишь наличием гривы и треугольными зубами; вот бородатый кентавр, а вот и птица с женской головой – сирин.

Мокше не надо притворяться. Он увлечен не меньше самого создателя фигурок. Мелкие огрехи его не смущают. Так увлечен, что даже не пытается хвалить – все отражается у него на лице.

Кентавр, сирин, русалка и лев расположены ближе к краям. В центре же камня, через довольно приличный промежуток, расположены другие фигурки. Их семь.

– Сокол? – угадывает Мокша. – Рука? Голова кабана? Череп?.. Ох, страшный какой! А это кто? Еще одна кошка?

– Гепарда сие, зверь заморский! Голова у гепарды как у льва, а тело собачье! Бежит, бают, по пустыне зверь гепарда – аж земля дрожит, и сглатывает за раз до семи верблюдов! – с авторской обидой говорит Митяй. Еще бы! Обозвать кошкой чудище, которое съедает до семи верблюдов! Мокша, как и Митяй, никогда живьем гепарда не видел, и в глазах у него мгновенно появляется надлежащее почтение:

– А это кто с крылами?

– Нетопырь, – объясняет Митяй.

Мокше хочется узнать у Митяя, зачем он сделал эти фигурки, но любопытствовать неудобно. Еще бы! Ты старался, высекал, быть может, не одну неделю, а кто-то походя полюбовался, а потом – раз! – вопрос в лоб: ну и зачем это все надо было?

Однако Митяй и так угадывает незаданный вопрос. Он отбегает шагов на двадцать и, отыскав что-то в траве, нетерпеливо манит к себе Мокшу. Тот тоже хочет подбежать, но внезапно у него начинает кружиться голова. С бега он переходит на шаг, а потом и вовсе останавливается, прикрыв лицо сгибом согнутой в локте руки. Стена горячего воздуха преграждает ему дорогу. Мокша чувствует, что еще шаг – и он сварится, как яйцо в кипящей воде. Дышать и то горячо. Он втягивает воздух осторожно, носом, и то и дело недоверчиво ощупывает свои брови: не сгорели ли? не опалились?

Митяй сидит на корточках и никакого жара не ощущает. Рядом с ним в траве лежит большой тусклый самородок. «Не золото. Серебро, да и то с примесями. Вон перекорежило его как», – прикидывает Мокша.

Митяй проводит по самородку рукой, гладя его:

– Нравится, да? Я принес его со скал второй гряды. На огромной высоте отыскал, на козырьке скалы. Сам не знаю, что меня туда потянуло. Поднялся на такую высоту, что и дышать нечем, а тут этот самородок. Я его хвать – и на седло! Едва довез! Ширяю тяжело очень было… А тут еще видения начались – точно сон наяву… Провалюсь куда-то, потом очнусь и понимаю, что мы еще летим… Кругом облака, облака – и снежные шапки на гряде… Потом опять провал – и картинки какие-то мелькают. Словно объясняют мне, что я должен сделать.

Голос у Митяя звучит неловко. Он словно оправдывается, что произошло это с ним, а не с Мокшей.

– И что ты должен сделать?

Мокша отходит на полшага, чтобы горячий воздух не так обжигал лицо.

– Отлить фигурки. Много. Каждой, наверное, по сотне, а то и больше, насколько самородка хватит, – объясняет Митяй. – Лев, кентавр, русалка, сирин… Кентавр – это переговариваться можно будет вдали… Русалка – чудеса. Сирин – тут исчез, в другом месте появился. Ну в пределах одного мира, конечно. Лев – сила.

– А ты сам их сочинил?.. Ну, фигурки? – перебивает Мокша, которому хочется выдумать что-нибудь свое. Какую-нибудь фигурку-самострел, которая единым махом семерых побивахом, или что-то в этом духе.

– Льва, кентавра, сирина, русалку придумал я. А их свойства – уже не я. Их я увидел, когда в облаках летел. А дальше мне нужны были фигурки для силы, для чудес и для другого всего. Ну я и подыскал то, что больше подходит. Ведь кто сильнее льва? Разве что зверь элефант! Понимаешь, да? – говорит Митяй.

Мокша понимает. Понимать, причем быстро, почти мгновенно, по каким-то сигнальным словам, даже просто считывать молчание – его дар. К тому же он слегка опасается, что Митяй будет распространяться об элефанте. Сколько верблюдов он съедает и как крушит своим ревом крепостные башни. Он это любит.

– А те, другие фигурки? – говорит Мокша, опережая рассказ. – Рука? Нетопырь? Кабанья голова? Почему ты их в центре камня высек? Вон на краях еще сколько места!

– Чтоб не плеснуть случайно, когда эти отливать буду. Оно, когда раскаленный металл льешь, не очень-то прицелишься, – объясняет Митяй.

– А что дурного, если и плеснешь?

– Нельзя. Те семь фигурок надо из другого самородка отлить. И всех только по одной! Да там на больше и не хватит!

– Из другого самородка? – удивляется Мокша. – Из какого другого?

Лучше бы он об этом не спрашивал. Митяй делает к нему шаг, протягивает руку, и Мокшу внезапно отбрасывает, точно пег лягнул его копытом в грудь. Мокша лежит на земле – мокрый, жалкий – и дышит, как выброшенная на берег рыба. Хорошо, что Митяй остановился, потому что, сделай он еще пару шагов, мозг Мокши вскипел бы, а глаза сварились бы вкрутую.

В руках у Митяя самородок. В сравнении с первым он совсем небольшой. И тоже тускловатый, с примесями. Касаясь ладони Митяя, самородок временами вспыхивает, да так, что Мокша слепнет. Мокша трет глаза, запоздало соображая, что прежде подойти ему мешал не большой самородок, а этот, которого он даже не заметил, потому что все время смотрел на другой.

Заметив, что стало с Мокшей, Митяй торопливо отступает.

– Вот из этого! – объясняет он. – Тот я на козырьке второй гряды нашел, а этот – ЗА второй грядой. Из него я отолью семь фигурок. Череп последним буду отливать, а то, боюсь, не хватит. Промахнулся я слегка с размерами… И как отолью, уже не будет такого жара, как сейчас. Почти всякий взять сможет. Это я точно знаю, не волнуйся.

Мокша садится, отирая со лба пот. Ему до боли обидно. Митяй трогает самородок как ни в чем не бывало, держит его, а он, Мокша, распластался на земле, как раздавленная лягушка. Зависть разливается в крови и сосет его как червь. Это новое для Мокши чувство. Раньше он его не знал.

– Ты бы взял их в наш мир, – советует он Митяю, пытаясь раздавить этого червя, пока он не разрушил их дружбу. – Только представь, чего будет стоить два самородка здесь расплавить. Нужны кузнечные меха, уголь, клещи. А тут где это взять?

– Знаю, – вздыхает Митяй. – Тут мне одному на год возни. Придется Мещерю о помощи просить: он с детства при кузне. Отец, дед у него кузнецы. Он и сам кузнецом бы стал, если б не золотая пчела. Говорит: «Бросил я ее в раскаленный металл, а она знай себе ползет да от капелек отряхивается». Он как это увидел, сразу все бросил и за пчелой пошел. Так и оказался у нас.

– Так, может, протащим самородки через болото? – предлагает Мокша.

– Нет, – качает головой Митяй. – Ничего не выйдет. Я прикидывал. Большой самородок через болото не протащить: тяжелый. А с маленьким в наш мир вообще нельзя.

– Отчего?

– Он из-за второй гряды. Если окажется в болоте, стенки болота не выдержат. Болото лопнет, и вся эта жижа хлынет.

– Куда? Сюда?

– Сюда не сможет. Хлынет в наш мир. И уродцы тоже у нас окажутся. А они давно, очень давно этого хотят – с тех пор как их мир протух.

– Ты точно это знаешь? – спрашивает Мокша.

– Да, – отвечает Митяй. Лицо у него серьезное, почти торжественное. – Я ведь тоже собирался маленький самородок с собой провезти. И вдруг словно наяву все увидел. Болото лопнет как чирей и затопит Межмирье, а оттуда и к нам прорвется… И потом, когда однажды двушка полыхнет светом, открыв свои границы – а это обязательно случится, только не знаю когда! – уродцы отравят и этот новый, чудесный мир, который нам подарят! Потому что они умнее, злее и хитрее нас. И они знают, как слиться с нами так, чтобы уцелеть.

– То есть этот самородок, получается, очень нужен болоту? – уточняет Мокша, с недоверием разглядывая его издали.

– Да. – Митяй подбрасывает его на ладони. – Мертвый мир за него все даст. Все свои знания. Да только, знаешь, я как-то не рвусь их получать. Мне нужны эти деревья, этот холм, вон та вот скальная гряда… А знания… да что в них толку, если ты сидишь потом закупоренный в болоте?

Больше они о самородках не говорят. Митяй относит их подальше в траву, чтобы Мокша смог подойти, и продолжает высекать свои фигурки. Сидит и осторожно тюкает молоточком по зубилу, изредка слюнявя палец, чтобы убрать крупные осколки.

– Седло? Нет? – угадывает Мокша, вглядываясь в его работу.

Митяй дует, очищая фигурку изнутри, и пыль попадает Мокше в глаза. Мокша моргает.

– Да, – отвечает Митяй. – Седло.

– А почему странное такое? Задняя лука как трон. Пег будет крыльями задевать.

Митяй перестает тюкать. Ручкой молотка чешет переносицу. Ладони у него в каменной пыли, и ручка молотка подходит для этого лучше всего.

– Это не для пега седло.

– А для кого?

– А я не знаю… – отвечает Митяй, как сладость за щекой содержа в голосе мечту. – Для кого-то другого крылатого! Не одни же пеги летают? Мне казалось, я еще кого-то видел там, за второй грядой.

– Кого? – жадно спрашивает Мокша.

– Далеко было. Не разглядел я, но не пеги! Пегов я и издали узнал бы. А эти другие – легкие, быстрые, глазом едва уследишь! А седло – оно любого приручит! Как гепарда!

Мокша не может понять, зачем было делать две схожие фигурки:

– А разница какая между седлом и гепардой? Есть она?

– Огромная! – Митяй начинает горячиться. Смешные бугорки прыгают над переносицей. – Гепарда – это толмач! Хочешь – волку что-то объяснит, хочешь – ягненку, а захочешь – даже кузнечику! А седло – это как царская корона, понимаешь? Прикоснись к одному – и все другие тоже твои!

– Князь лягушек или цезарь мышей, да? – дразнит его Мокша.

Он, конечно, сразу разгадал, зачем Митяю нужно это седло: чтобы не только пеги были у них, но и те, другие крылатые существа, которых он видел издали. Митяй влюблен во все новое, жаден ко всему неведомому. Оттого у него и тяга к львам и элефантам, а описание иного неведомого животного из «Книги Иова» он знает наизусть: «поворачивает хвостом своим как кедром; ноги у него как медные трубы; кости у него как железные прутья»[1].

Митяй опять начинает тюкать молоточком и тюкает долго, больше обещанного часа. Мокша бродит вокруг пегов, спускается с холма, опять на него взбирается и тайком утирает со лба пот. Это уже не от близости самородка. Время его пребывания на двушке постепенно подходит к концу. Митяй замечает это и с сожалением кладет молоток на землю.

– Ладно! – вздыхает он. – Полетели! Сегодня еще раз вернусь!

– Сегодня? Второй нырок? Без отдыха? – переспрашивает Мокша.

– Ну да. А чего такого-то?.. – не понимает Митяй. – Думаешь, Ширяй устал? Ну на другого пега пересяду.

Он искренне не видит здесь ничего особенного. Для вымотанного же Мокши это звучит так, как если бы греческий воин, пробежавший марафонскую дистанцию, чтобы сообщить о победе, не умер бы на месте от усталости, а заявил бы, что ему надо забежать еще в пару городов.

Мокша садится на Стрелу, Митяй – на Ширяя, и они летят назад. С приближением болота червячок зависти опять начинает шевелиться в крови у Мокши. Он любит Митяя – да, любит, – но почему он сам не такой же? Почему самородок не подпускает его? А вторая гряда? Почему его шатает от усталости, когда Митяй такой свежий? У него что, пчела другая? Или двушку он любит не так сильно, как Митяй? Ну а как ее любить? Вопить «люблю-люблю-люблю», когда этой любви не испытываешь? Или принуждать себя, как это делает Маланья Перцева, которая до дрожи боится пегов, но уверяет всех, что их обожает. Мокша как-то видел, как Маланья ныряет. Трясется вся, в гриву вцепилась, на приближающуюся землю смотрит как человек, которого скинули с колокольни. И что, будете говорить, что ей на двушке хорошо? Ей бы поскорее вернуться к своей стряпне да спрятаться за занавеску у печки!

Вот и граница миров. Вершины сосен подергиваются дымкой, и начинает нечетко проглядывать бурлящее болото. Митяй с беспокойством оглядывается, подавая отставшему Мокше знак держаться поближе. Тот бы и держался, да Стрела не желает. Не слушая шенкелей, она забирает то выше, то ниже. Ей не хочется в болото.

Митяю уже поздно останавливаться. Ширяй набрал хорошую скорость. Он пронизывает границу и вскоре уже несется по тоннелю. Мокша, наконец справившийся с фокусами Стрелы, спешит за ним. Ему не хватает разгона, и он быстро начинает отставать от Митяя. Вскоре тот уже едва виден. Крылья Стрелы с усилием разрывают ловчие паутинки эльбов. Сколько же их! Видно, как они блестят впереди.

Мокшу захлестывают воспоминания, тоска, обиды. Со дна поднимаются синие утопленники подозрений. Он понимает вдруг, что Митяй потому так далеко ныряет, что зимой, когда пчелы живут впроголодь, отбирает мед у других пчел и отдает его своей пчеле! Да, точно, вот она, разгадка! Гадина какая! А еще чистеньким прикидывается! А он-то, Мокша, голову ломал, почему Митяй не такой, как все! А еще Митяй забрал себе лучшего пега, Ширяя! И где-то прячет самые сильные закладки, отбирая их у остальных! Старика от язв на ногах исцелил! Ха! Еще неизвестно, существовали ли вообще те язвы!

Мокша пытается сопротивляться этим мыслям, но эльбы только того и ждут. Чем сильнее Мокша возражает, тем шире открываются у него на Митяя глаза. Например, Мокша пытается возразить, что Митяю абсолютно ничего не надо, он спит на потнике, укрываясь старым тулупом, и тотчас понимает, что в тулупе зашиты золотые монеты и самоцветные камни. Он даже вспоминает, как однажды видел в руках у Митяя иголку с ниткой, а на коленях – тулуп и как Митяй смутился и быстро их спрятал…

За стенками тоннеля шевелятся страшные существа. Здесь и карлики с пылающими глазами и пальцами-корнями, и какие-то медузы, и кучи серых живых тряпок. И все это, предчувствуя добычу, давит друг друга, беспощадно пожирает, расталкивает, и каждое спешит выбросить свою паутинку.

Паутинки пока рвутся, но Стрела выбивается из сил. На боках у нее пена. Фигурка Митяя впереди становится крошечной точкой. Будь он проклят! Почему он не разворачивает своего пега? Тоннель узкий? Ха! Не лети Митяй первым и не предупреди их, проклятые уродцы не успели бы натянуть столько паутины! Да и почему они уродцы? Настоящий уродец Митяй, а эти бедные создания просто заточены за стенкой своего задохнувшегося мира. Он, Мокша, их прекрасно понимает, потому что ему тоже плохо и больно!

Мокша ощущает себя брошенным и преданным. Понимая, что все пропало, он обхватывает руками шею измученной Стрелы и, бросив поводья, отдается полностью на ее волю. Конечно, благороднее было бы вообще свалиться с седла, чтобы лошадь могла спастись, но тут уж нет, не дождетесь… Мокша прижимается лбом к гриве Стрелы, зачерпывает из нее спокойствие и простое, лошадиное отношение к жизни – и ему неожиданно становится легче. Паутинки все так же цепляются, но рвутся как гнилые. Митяй становится вдруг как-то не важен. Пусть, в конце концов, делает что хочет! Плевать!

Стрела начинает ускоряться. Она измотана почти до предела, но еще способна на усилие. К тому же ее ждет жеребенок. Мокшу подташнивает. Он дышит через гриву и ждет, когда проклятое болото останется позади. И даже чувствует уже, что выход из него близок! Внезапно Стрела задевает крылом прочную паутину, которая не рвется сразу, но натягивается. Стрелу заносит в сторону. Мокша цепляет ногой стенку болота. На миг ощущает ее осклизлость и тотчас проносится дальше, потому что паутина уже порвалась. Несколько секунд спустя они выходят из болота, пронизывают дряблое Межмирье и с толчком выходят из нырка.

Внизу отблескивают знакомые петли Москвы-реки. Она поднимается сперва горкой, потом ступеньками, затем двоится и начинает крутить и петлять. Мокша устало, как-то независимо от себя, думает, что Москва-река похожа на ужа. Однажды он видел, как длинный уж греется на солнце – так вот, это была вылитая Москва-река. Прямо под Мокшей, правее передних копыт Стрелы, летит Митяй Желтоглазый. Задирает голову и, приложив ладонь козырьком к глазам, кого-то высматривает. Замечает Мокшу и радостно машет рукой. Почему-то эта радость Митяя раздражает Мокшу, хотя мороки болота уже рассеялись. Теперь он уже не считает, что в старом тулупе Митяя зашиты самоцветные камни.

Стрела догоняет Ширяя, затем опережает его и спешит к жеребенку. Ей не надо указывать дорогу – она знает ее сама. Она летит – и солнце с ветром подсушивают пену на боках, превращая ее в сероватую тающую корочку.

Час спустя Стрела давно уже у Птенчика. Митяй Желтоглазый торопливо ест, собираясь в новый нырок. Только Митяй и Тит Михайлов способны обедать сразу после нырка. Другим крошка в горло не полезет. Мокша тоже относится к этим другим. Он бродит вокруг пегасни, вспоминая все, что было на двушке, и внезапно что-то ощущает в голенище правого сапога. Камешек туда, что ли, забился?

Стащив с ноги сапог, Мокша вытряхивает его. На землю падает что-то крошечное, живое, точно вылепленное из грязных, выпачканных в глине тряпок. Корчится, силится уползти, выпускает отростки, похожие на ручки.

Маленький эль! Почти личинка!

Мокша брезгливо заносит сапог, собираясь раздавить, но отчего-то медлит. Садится на корточки и начинает разглядывать. Вспоминает, как зацепил сапогом стенку болота и как нога на миг провалилась внутрь, хотя, говорят, стенки болота крепче алмаза. Существо корчится на траве. Ему больно. Солнце опаляет его, высушивает.

Чем дольше Мокша смотрит, тем больше привыкает. Существо, если разобраться, не так уж и уродливо. Жалкое и маленькое, оно не кажется таким уж опасным. Некоторое время Мокша размышляет, что делать с ним дальше. В траве валяется старый горшок. Мокша берет его и палочкой заталкивает эля внутрь. Случайно он касается его сгибом пальца и, не успев испугаться прикосновения, ощущает удовольствие, которое трудно с чем-то сравнить. Пожалуй, это даже приятнее, чем гладить жеребенка или зарываться носом в волосы любимой девушки.

«Оставлю! Это детеныш, и он пока безопасен! А когда подрастет, закину его назад в болото», – решает Мокша. Тут все любят секреты? Что ж, пусть и у него, у Мокши, будет своя тайна, раз Митяй во всем превосходит его!

– Эй, Мокша! Что в горшке? Кашку из песочка варишь? – задорно кричит кто-то.

На пороге пегасни стоит Сергиус Немов – высокий, длиннорукий, веселый, с торчащими выгоревшими волосами. В руках у него вилы. Мокша вздрагивает.

– Ничего! Отстань! – торопливо кричит он и, прижав к груди горшок, ныряет в кустарник. Он идет быстро, почти бежит и все время трусливо оглядывается. Между ним и элем впервые возникает единение. Они оба напуганы, оба убегают.

Самое смешное, что Сергиус Немов и не думает ни за кем гнаться. Он пожимает плечами и исчезает в пегасне.

1

Животное это называется «бегемот», а вот дальше начинается путаница, потому что многие ученые и теологи сомневаются, что бегемот и гиппопотам – это одно и то же. Эти названия были объединены только в XIX веке, да и то без должных оснований. Гиппопотама («водную лошадь») древние иудеи, долго жившие в Египте, разумеется, много раз видели. «Бегемот» же на их языке означает совсем другое: «гигантский зверь» или «неведомое чудовище». Да и нет у бегемота хвоста-кедра. Хвостик у него короткий.

Седло для дракона

Подняться наверх