Читать книгу ПОСТ - Дмитрий Глуховский - Страница 3
Та сторона
Оглавление1.
Фаина, главврач и единственный вообще врач постового лазарета, снимает трубку и произносит в нее:
– Да, Сергей Петрович. Фая это. Нет, пока не очнулся. Отравление у него. Противогаз-то совсем старый, вот и надышался все-таки от реки. Лепечет что-то, но ничего не разобрать. Да, буду продолжать. Нет, глаз не спущу. Спасибо. Я понимаю.
Все койки в лазарете стоят пустые, и только на одной, скрючившись под байковым одеялом, лежит худющий, изможденный человек. Руки у него исцарапаны, ноги все в синяках, на предплечьях порезы, спина вспухла от свежих ссадин, которые только-только начинают закрываться. Кажется, что он весь – одна сплошная кровоточащая или рана, или язва. Но в начале, когда человека сюда только принесли, этого не было видно – такая толстая короста грязи покрывала и его лицо, и его тело.
Сейчас короста сошла, и стало можно догадываться, сколько этому человеку лет: немногим больше тридцати. Точнее трудно определить, потому что лицо обветрено и всегда наморщено. Но в жидкой, как будто никогда не стриженной бороде – ни одного седого волоса. Борода русая, и голова тоже русая, а какого цвета глаза, врач не знает, потому что глаз человек ни разу еще не открыл.
Зрачки мечутся под тонкими веками в красных прожилках, человек крутится в постели и стонет, с кем-то спорит, испуганно вскрикивает, потом вдруг начинает нести какую-то несусветную чушь. Тогда врачица, выполняя полученный от начальства приказ, склоняется над спящим, и мягко, ласково, спрашивает у него:
– Как зовут-то тебя?
Человек не реагирует на ее вопрос никак. Но через некоторое время до него как будто доходит, и он начинает что-то мямлить. А замолкает, так и не договорив. Фаина напряженно вслушивается, потом вздыхает и продолжает:
– Откуда идешь?
Ее вопрос не может прорвать мембрану его сна, не может достать его из забытья. Он замирает, а потом как-то весь подбирается, прячет голову в руки, хочет весь уместиться под одеялом. Иногда его начинает колотить озноб.
Фаине жалко его, за эти несколько дней она уже к нему привыкла. Назвала про себя Алешей. Решила, что Алеша человек не злой, но пострадавший и напуганный, и теперь ему сочувствует. Фаине видно, что Алеше тревожно, но отступиться и оставить его в покое она не может – Полкан велел не отставать, пока пришлый или не очнется, или не выдаст себя во сне.
– Что ты видишь вокруг себя?
Что-то он видит, но рассказать ей не хочет. Только крутится, крутится в постели. Тогда Фаина гладит его высокий горячий лоб своей рукой, разлепляет склеившиеся волосы, успокаивает:
– Тихо-тихо-тихо…
И он вроде бы слушается, затихает.
Врачица идет ставить себе чайник, потом достает из шкафа подаренный на прошлый Новый год почти не тронутый плесенью сборник судоку и садится решать.
Звук из палаты отрывает ее на середине третьего задания. Она вскакивает и шаркающим бегом возвращается к койке, в которой лежит ее единственный больной.
Он разметал все простыни, его колотит озноб, а в руке он сжимает пойманный нательный крест – так сильно, что пальцы побелели.
Глаза у него открыты.
2.
Полкан звонил в лазарет не по доброй воле. Ему самому, может, и плевать на этого попа. Но с тех пор, как он известил Москву о том, что за столько лет через мост впервые перебралась живая душа, по ту сторону провода словно с цепи сорвались.
Телефон прямой связи со столицей, китайская бежевая трубка с кудрявым проводом и наклейкой, линялым двуглавым орлом при короне, пиликает утром и вечером. Пост отвечает за отрезок кабеля до следующей станции. Иной раз его воруют, иной раз перегрызают, но в целом соединение с Москвой работает исправно. Общаться разрешено исключительно по проводной линии – радиоприемники под запретом еще с самой войны, чтобы враги не подслушивали. Только вот раньше из Москвы сюда набирали редко – и всякий раз по особо важным делам. Раньше Москву вполне устраивало, что на Посту ничего не происходит.
Полкан глядит на часы: десять утра.
Звонок не задерживается ни на минуту.
Он поднимает трубку и таким голосом, каким сторожевые собаки на воротах разговаривают, отвечает:
– Ярославский пост! Пирогов! Слушаю!
– Это Покровский. Нет новостей?
– Нету, Константин Сергеевич. Без сознания.
– А люди наши не прибыли еще?
– Какие люди, Константин Сергеевич?
– Вам не сказали? Все секретничают. В вашем направлении выбыл отряд. С заданием. Вот уже должны у вас быть.
– Это по поводу нашего, так сказать, гостя?
– Все узнаете, когда надо будет.
– Так точно.
– Ну вот. Встречайте, значит. И лишнего не болтать.
– Понял.
– Все, отбой.
– Погодите, Константин Сергеевич! Вопросик еще. Мы тут поставочку ждем. У нас как бы… Ну, мясные консервы на исходе. Да и с крупами плохо…
– А какое это отношение ко мне имеет? Вы по части продовольствия с соответствующим департаментом решайте. Служба тыла. Я-то тут при чем?
Трубка бухтит недовольно; Полкан утирает лоб рукавом.
– С соответствующими мы уже пытались… А вот люди, которые едут к нам… Они ничего для нас не везут?
– У них и спросите. До связи.
Пошли гудки.
Полкан смотрит в трубку, замахивается ей так, словно хочет разбить ее об угол стола, но в ложе укладывает аккуратно.
Потом встает, отпирает обитую поролоном – чтобы ни звуки, ни тепло не выпускать – дверь, выходит на лестничную клетку, вслушивается, и спускается вниз, в пищеблок.
Проходит мимо составленных рядами столов, смотрит на нарезанные из старых журналов гирлянды – вчера всей коммуной отмечали день рождения у маленькой дочки Фроловых – и у плиты находит Льва Сергеевича. Полкан откашливается и сообщает ему:
– Слушай, Лева. Говорят, к нам гости едут. Из Москвы. Встретить бы их, накормить по-человечески. Ну и наших всех заодно. А то люди нос повесили.
Лев Сергеевич, худосочный гарнизонный повар, смотрит на него, скрестив на груди руки. Смотрит мрачно одним своим глазом – на другом повязка, отчего Лев Сергеевич походит на пирата. Произносит взвешенно:
– У меня мяса осталось на два дня, а крупы на неделю. Сегодня по-человечески поедим, а через пару недель на человечину переходить придется.
– Что ж ты за злыдень такой! Будет поставка! Куда они денутся?
– Ты с ними говорил?
– Только что вот от телефона.
– О! Духу набрался. И что они?
– Ну, футболят они меня. От одного департамента к другому. Скоро, скоро, завтра, завтра. Но не отказывают же!
Повар берет жухлую, странной формы луковицу, тычет в нее каким-то прибором с длинным острым жалом. Прибор истошно верещит. Лев Сергеевич отшвыривает луковицу в помойное ведро, хватает из кучи другую. Ворчит:
– Еще б отказались! Мы им тут за так, что ль, границу стережем? Мы у них на довольствии вообще-то. У них, а не у китаез. Вон, гляди, что шлют, нехристи. Вся картоха отравленная, а лук так мне вообще сейчас прибор запорет.
– Какая работа, такое и довольствие!
Полкан пытается пошутить, но пират его шутке не смеется.
– А если мы им тут не нужны, тогда пускай бы нас отпустили. Мы бы взяли тогда и переехали куда-нибудь от этой реки подальше. Не дышали мы бы тут этим дерьмом, и земля бы родила, глядишь. За какой такой надобностью нам-то тут торчать, спрашивается, если Москва на нас класть хотела? Вот они приедут, москвичи, ты их и спроси на эту тему.
– Короче, Лев Сергеич! Ты присягу приносил? Я приносил. Так что давай, тушенку открывай и ставь на стол. Ты свое дело делай, а за политику я с ними сам разберусь, лады?
– Спроси-спроси! Потому что я ведь не один интересуюсь.
– Так точно.
Полкан шутейно отдает повару честь, мнется еще несколько секунд на пороге пищеблока, а потом все же добавляет:
– И бражки бы еще поставить.
– И бражки им еще!
Пират Лев Сергеевич с отвращением отбрасывает еще одну истошно верещащую луковицу в помойное ведро и поднимает на Полкана свой пламенеющий глаз.
– Два месяца жрать нам не шлют, а бражки им подавай. Грош доверия у меня твоим москвичам. И вообще, Сергей Петрович, не мешало б тебе быть подальновиднее. Китаезы нам один мусор теперь шлют, что сами жрать боятся – нам сливают. Ты думай о людях. О стариках вперед всего и о детях. Бражку! Пускай с собой везут, дармоеды.
– Они, может, и везут. Они и тушенку, может быть, везут.
– Ну вот и очень хорошо!
Повар возвращается к своему луку.
– Это ты, Лев Сергеич, саботируешь, что ли?
– Я своим делом занимаюсь, товарищ полковник. Это у тебя дело – языком трепать, а у меня – людей кормить.
– Дерзишь!
Полкан произносит это грозно, но уже из-за дверей. Потому что и сам мог бы за Льва Сергеевича все это сказать, слово в слово, только должность не позволяет. Должность требует козырять.
А во дворе его уже дожидается раскрасневшаяся от волнения Фаина.
3.
Мишель трет руки одна о другую – ожесточенно.
Серое хозяйственное мыло дерет кожу. Вода ледяная. Руки от нее становятся пунцовыми, саднят. Но куриный помет и, главное, запах птичника, мыло с них соскребает.
Надо что-то делать. Все на Посту должны что-то делать. Ее вот поставили на птичник – ничего особенного. Обычное бабское дело. Предлагали еще воспиталкой в детский сад идти – но Мишель от мелких держится подальше. Была бы своя сестренка там или брат – еще куда ни шло. Но с чужими сопляками возиться… Плюс ответственность. В том году у Морозовых старший выпал из окна, учительница проморгала. Нет, спасибо. Лучше куры. За дохлых кур не спросят.
Лучше безмозглые идиотские вонючие куры.
Мишель трет руки вафельным полотенцем, трет с ненавистью. Потом подходит к окну – сумерки наползают на город от леса. Она приоткрывает окно – хотя бы в кухне проветрить. Слушает дурацкий гомон двора – такой же назойливый, как гомон птичника. И вдруг видит за стеной, в просвете между корпусами – какой-то проблеск.
Луч.
Он бьет от железной дороги, с запада – оттуда, где идет ветка до Москвы. Кто-то едет сюда, на Пост. Мишель поворачивает ухо по ветру, и ветер обрывками, сгустками доносит до нее песню – мужские голоса, сбитые в хор, поют что-то бравое.
Из Москвы приезжают обычно смурные мужики в засаленных спецовках. Везут положенное гарнизону Поста довольствие – банки с тушенкой, пакеты с крупами. Мужики одни и те же: один в оспинах, другой брюхатый такой бородач, третий какой-то мутный головорез с ними ездит, для охраны. И все трое знакомы с Мишелью, конечно. Знают ее заказ – если хоть что-то услышат о ее родных в Москве, сразу ей доложить.
Правда, этих троих уже несколько месяцев тут не было – перебои с поставками; так что уже и по их оспяным рожам Мишель скучала, ждала, как письма от дорогого человека.
Но это не они.
Сноп света все ближе, и все громче песня. Подъезжают!
Дворовые собаки заходятся в лае. Бегут охранники, поправляя на бегу автоматы.
Выходит из подъезда, расправляя плечи и выкатывая вперед пузо, Полкан.
Ворота со скрежетом отворяются – и по специально положенным рельсам на Пост вкатывается сначала одна, потом другая, а потом и третья дрезина.
У Мишель из ее окна второго этажа лучший вид на эту сцену: и Полкан, и приезжие у нее как на ладони.
Тут одни мужчины, все молодые, все затянутые в зеленую форму с погонами. За спинами стволы, на головах фуражки с красными околышами. Потягиваются, смеются. С головной дрезины спрыгивает первым, наверное, старший отряда.
Мишель потихоньку приоткрывает оконную створку – чтоб все расслышать.
Старший отдает честь подошедшему Полкану. Рапортует:
– Кригов Александр Евгеньич, Государя императора Московского казачьего войска сотник!
Полкан важно отзывается:
– Полковник Пирогов, Сергей Петрович.
Сотник Кригов энергично жмет Полкану его пухлую пятерню, снимает фуражку – виски выбриты, а выше соломенные волосы копной – и короткая борода тоже из соломы. Улыбка белая, глаза… Какие у него глаза?
Полкан ехидно уточняет:
– Сотник ведь навроде нашего лейтенанта, а, Александр Евгеньевич?
– Нашего – это какого?
– Ну… Я в полиции звания получал.
– А… В полиции.
Он усмехается, дальше спорить не собираясь.
Сотник. А Мишель про себя решила уже называть его атаманом.
И тут этот атаман берет и сразу, не ища даже, откуда на него так пристально смотрят, а будто все уже зная, поднимает эти самые глаза – стальные – и нацеливает их на прячущуюся за оконными стеклами Мишель.
Красивый.
4.
Прибывшие спешиваются с дрезин – их тут десятка два человек. Дрезины большие, моторизованные, у каждой есть кузов, в кузове под брезентом лежат ящики. Полкан смотрит на эти ящики – дощатые, с трафаретными надписями «Останкинский мясокомбинат» – и сердце у него радуется.
Ящики пока не сгружают, но Полкан решает вопрос не форсировать. Когда будет время – тогда и отгрузят. Что с ходу клянчить – гостей надо сначала принять как следует, отогреть и накормить. Тогда уже и просить будет сподручней.
Главное свое дело казачий сотник в долгий ящик не откладывает.
– Ну что, господин полковник. Показывайте вашего гостя!
Шагая через двор, на здешнее хозяйство он озирается с кислой миной. Выправка у него что надо, шаг пружинит, взгляд строгий. Полкан глядит на двор своей крепости его глазами и понимает, что радоваться тут и вправду нечему. По двору гуляют куры, дети играют в караулке, к скамейке прислонен чей-то автомат – хорошо еще, без рожка. Бардак, а не пост.
В лазарете казачий сотник задерживается в дверях, оглядывается на врачицу – дадут халат? Но на Посту и тут без церемоний. Он снова недовольно качает головой.
Пришлый уже сидит в постели, обернувшись в одеяло. Вокруг смотрит недоверчиво. Фаина объясняет сотнику:
– Повезло вам как. Он только ведь сегодня в себя пришел. А так, чем уж ни пытались… Проснулся, совсем горячечный. Глаза бегают, всякую околесицу несет. Надышался.
– От реки, что ли?
– От реки, конечно. Но сейчас вроде получше. Успокоился хоть, а то все сбежать норовил.
Кригов смотрит на этого пришлого, на крест на его впалой груди. Улыбается ему и осеняет себя крестным знамением.
– Ты, брат, к своим попал, не бойся! Какое у тебя распятие знатное! Ты не монах ли часом?
Тот в ответ глядит непонимающе. Полкан разводит руками:
– Такое впечатление, что он по-русски ни бельмеса!
Сотник тянет к гостю руку, а тот весь съеживается, словно его хотят ударить. Кригов тогда пытается его успокоить.
– Братец, слушай! Мы тебе плохого не сделаем.
Достает из ворота серебряный образок на цепочке, предъявляет его пришельцу.
– Видишь? Мы тоже православные! В одного бога веруем!
Пришлого образок зачаровывает, его взгляд перестает метаться с одного дознавателя на другого. Сотник продолжает так же спокойно, ласково:
– Ты просто скажи – что стряслось-то? Напал на тебя кто-нибудь?
Рваное дыхание у пришлого налаживается, он кивает сотнику.
– Ну вот! Так и расскажи, брат, что там? Что там тебя так напугало?
Теперь гость качает головой.
Он, кажется, овладевает собой. Лицо его обретает осмысленное выражение. И вместо ответа он показывает на ухо и разводит руками. Фаина переводит:
– Глухой, мол! Вот мне с самого начала так и показалось, что он ничего не слышит.
Полкан чешет репу. Сомневается.
– Ну уж… Глухой.
Они приглядываются к гостю повнимательнее. Сотник Кригов пожимает плечами.
– Если глухой, то мог и не слышать криков от заставы.
Полкан напоминает:
– Шел и распевал «Господи, помилуй!». В него палили даже, не то, что кричали. Хорошо хоть, мимо. В него палят, а он дальше идет. Хоть бы хны.
Фаина вставляет свои две копейки:
– Мог и вообще ничего не понимать, если интоксикация серьезная. Мог находиться в бредовом состоянии.
Он наклоняется вперед, к сидящему на кровати гостю, тоже показывает себе на ухо, мотает бородой и подсказывает ему, произнося:
– Глухой ты, брат? Глухой, так?
Пришлый с этим соглашается. Кивает: так, так. А потом, будто вспомнив, что умеет говорить, этим своим ровным голосом выговаривает гундосо:
– Господь слуха не дал.
Кригов распрямляет спину.
– Ну вот.
Изучает его еще немного, потом кладет ему руку на плечо – тот вздрагивает, но руку не сбрасывает. Кригов медленно и тщательно выговаривает губами:
– А как тебя зовут, брат?
Пришлый не понимает. Тогда сотник показывает пальцем на себя и произносит:
– Я Кригов. Александр Кригов.
– Игорь?
– Да какое! Ручка есть у вас и бумага?
Фаина приносит ему исписанную тетрадь и карандаш. Сотник пишет свое имя на клетчатом листке, но пришлый смотрит в буквы тупо; насупливается, как будто не все узнает, пытается один раз их прочесть, другой, потом сдается и опять разводит руками. Полкан не выдерживает:
– Еще и безграмотный, что ли? Тьфу ты!
Казачий сотник смотрит на гостя вприщур.
– Он, ведь, наверное, мой ровесник. Детство, наверное, как раз на войну пришлось. У нас и в Московской области таких вот сирот знаешь, сколько! Может быть и не грамотный. Все, что угодно, может быть.
Тут до гостя все-таки доходит, чего от него хотят. Он тоже тычет себя в грудь пальцем и выговаривает.
– Раб божий Даниил.
Фаина квохчет:
– Ну вот. А я его Алешей, Алешей…
Кригов кивает. Раздумывает.
– Слушай, брат Даниил. Выручай нас. Нам нужно знать, что там, за мостом. А?
Тот хмурится, тужится, хочет понять – но все-таки не понимает. Тогда Кригов, почесав бровь, снова берет карандаш и рисует: две извилистых линии – реку. Мост через нее. Периметр стены Поста очерчивает прямоугольником. Показывает на себя, на Пост. Потом на мост, потом на тот берег.
– Там что? Что там?
Брат Даниил вдруг прищуривается. Поджимается. Собирается. Выговаривает:
– Что на том берегу?
– Да, да!
Он кивает: понял.
– Дорога там. Железная. На восток идет.
– Ну дорога-то ладно. А города какие? Люди живут там? Или все пусто?
– Не понимаю. Что?
Кригову приходится еще раз это же самое спрашивать, и произносить все медленно и терпеливо, губами четко показывая звуки. Даниил вроде под конец соображает, чего от него хотят, но вместо ответа спрашивает сам:
– А ты, божий человек, кому служишь?
– Я-то?
Кригов приосанивается, показывает Даниилу свои погоны, кокарду на фуражке.
– Государю императору и Московской империи.
– Московской?
Кажется, что из всех этих слов пришлый узнал по губам только одно.
– Так точно.
Проходит еще несколько мгновений – и маска из задубевшей кожи, которая у гостя вместо лица была, расслабляется. Он пытается улыбнуться – выходит плохо.
– Слава Богу. Дошел, значит.
И он тоже крестится.
– А ты к нам шел? В Москву?
– Да. Так именно.
– Зачем?
Раб божий Даниил понимает вопрос по выражению их лиц – и сотника, и Полкана.
– Обитель мою разорили. Братьев убили. Я последний остался. Пошел в Москву за заступничеством. По дороге звери напали. Думал, не дойду.
– Кто напал на обитель? Кто? Кто?
– Лихие люди. Я спрятался, они не нашли. А рассмотреть не сумел. Там у нас каждый сам за себя. Не разберешь.
Дальше разговор идет трудно: каждый вопрос Даниилу нужно объяснять три и четыре раза, а какие-то он не понимает вообще. Но вроде приходят к тому, что сам он не издалека шел, вроде бы из-под Нерехты откуда-то, где находился, пока не был разграблен, его самодельный монастырь.
Насколько он знал, дальше имелись города, и в них жили понемногу люди, хотя крупные центры, вроде Екатеринбурга, все еще лежали в руинах. Кригов все услышанное записывает, а, записав, уточняет:
– А как там у вас про Москву думают? Что говорят? Помнят Распад? Зла на нас не держат? За гражданскую войну-то?
Отец Даниил подтягивает свои худые плечи:
– Ну а что Москва? Там у нас такое началось после большой войны, брат на брата, сын на отца… Безбожный мир, Сатане преданный. Не помнят уже никто, от чего все началось… А бьют, бьют друг друга… На монахов нападать – виданное ли дело?
Полкан хмурится.
– А что раньше от вас никто к нам не приходил тогда, раз у вас там столько народищу живет?
Отец Даниил разводит руками.
– Я за всех не могу сказать. Сам слышал, что Москвы нет давно, в войну сгинула. Разбомбили ее или еще чего… Не знаю. Так все говорили, кого спрашивал. А когда обитель разорили нашу, я себе так сказал: терять нечего – пойду. Посмотрю своими глазами. И вот, одолел сатанинские козни, добрался.
Рабу божьему тоже интересно, как живут на Посту. Спрашивает строго:
– Одержимых тут нету у вас?
Полкан думает про жену и мотает головой:
– Да нет, вроде бы.
– Во грехе живете или праведно?
Тут уже Полкан не выдерживает – ухмыляется.
– Живем по мере сил. Стараемся особо не грешить, но получается не всегда. А ты, батюшка, сразу решил работенку себе подыскать на новом месте?
Раб божий Даниил хмурится, напрягается, но такой длинной фразы переварить не может. Полкан машет рукой.
– Ладно. Пойдемте, что ли, ужинать, а, Александр Евгеньевич?
Он похлопывает себя по пузу, и это вот Даниил понимает отлично. Кригов его оживление сразу подмечает.
– Что, оголодал, отец Даниил? Давайте его с нами на ужин, а, Сергей Петрович? Пускай знает, что дошел до своих наконец.
Полкан, подумав, соглашается:
– Фаина! Если святой отец сможет на ноги встать – давай его тоже к нам, в столовую.
5.
За ужином Егор сидит по левую руку от Полкана, казачий сотник расположен прямо перед ним. Кригов весел, он щедро смеется Полкановым затхлым шуткам, он то и дело встает, чтобы произнести тост – и тосты все эти за Государя императора, долгая ему лета, за Отечество, чтобы возрождалось шибче, и еще за то, чтобы супостатам икалось как следует.
Пришлого попа всем представили, и сотник посадил его от себя по правую руку.
Напротив него сидит Егорова мать и пожирает его глазами. Все хочет о чем-то его спросить, но как будто стесняется: чтобы отец Даниил разобрал слова, ему сто раз нужно громко повторить, а при людях она не решается.
Он тоже на нее поглядывает – но так же, как и на всех остальных: удивленно и восторженно. Всеобщего веселья ему не слышно, но видно: и смех, и тосты, и одобрительный казачий хор, и яркие солдатские улыбки.
Все у сотника в войске такие же бравые, такие же холеные, как и он сам.
И всякий раз, прежде чем начать говорить, Кригов нашаривает взглядом сидящую через два ряда Мишель, вместо того, чтобы обращаться к Полкану.
А Мишель – иногда смотрит в тарелку, иногда на деда, а иной раз встречает глазами Кригова. Егор каждый этот ее взгляд видит и запоминает: на него она так не смотрела никогда.
Егору хочется как-то этого самодовольного дядьку ковырнуть. И он без спроса вклинивается в их с Полканом разговор. Спрашивает у сотника:
– Ну, а как там Москва? Стоит?
Кригов удивленно оглядывается на него: он-то, видать, думал, что у Егора язык отрезан. Потом снисходительно улыбается пацану и отвечает ему, а заодно и всем присутствующим:
– Не только стоит! Хорошеет день ото дня! Порядок наконец навели, уличное освещение вон даже заработало на Садовом кольце! Можно хоть днем, хоть ночью гулять – патрули круглосуточные, наши, казачьи. Полная безопасность. Медицину отладили, Пироговская больница работает. Не ваш ли родственник, Сергей Петрович, ха-ха? Лечат все – и чахотку, и сифилис, прошу прощения у присутствующих здесь дам. И вообще город восстанавливаем. Внутри Бульварного – почти все остеклили. И красят сейчас. Церкви в порядок привели, в каждом храме службу служат, по вечерам такой перезвон стоит, что душа поет. Чистота! Да за что ни возьмись! В городе рестораны работают, танцы вечерами. Цветет Москва! Одно слово – столица!
Мишель ни слова из этой его речи не пропускает. Перестала отвлекаться, смотрит только на сотника. И тот, зараза, чувствует все. И продолжает нахваливать эту свою гребаную Москву, продолжает! Егор уже сто раз пожалел, что спросил, но Кригова теперь не заткнуть.
Поп даже чуть отстранился, и слушает Кригова внимательно и даже с восторгом, хотя и хмурится иногда – наверное, понимает не все.
Казачий сотник поднимается, в руке стакан.
– В славное время нам выпало жить, братья! Большие дела нам предстоит делать! Я-то еще мальчишкой был, когда наше великое государство целым было. Но помню все. Помню проспекты, забитые людьми и машинами, помню «Сапсаны» белые от Москвы до Петербурга, до Казани, до Нижнего! Помню Шереметьево с сотнями самолетов, синих с серебром! Помню парады нашей грозной военной техники на Тверской! Я у отца на шее сидел, он меня поднимал, чтоб лучше видно было, хотя у меня ноги уже ему до пояса свисали… Вот я и запомнил. Сколько мы потеряли, братцы! Из-за чужих предательств и заговоров, из-за нашего собственного благодушия, да и просто по случайности. Была Россия величайшей в мире страной… Эх! Но знаете, что? Я скажу вам. То время, когда мы сидели у папки на закорках, прошло. То, что у наших отцов выпало из рук, нам нужно подобрать. Любо ли вам это? А?!
– Любо! Любо!!
Остальные казаки вскакивают со своих мест, кричат наперебой. Полкан тоже что-то такое одобрительно гудит, хотя его свиной глаз блестит тускловато. Поп крестится и закрывает глаза.
Егор подглядывает за Мишель. Но она этого не ощущает.
Он ковыряет вилкой щедро наваленную на тарелку в честь прибытия этих гадов тушенку. Тушенки осталось ненадолго, надо лопать до отвала.
Кусок в рот не лезет.
Забрали бы уже этого чувака и катили бы поскорей обратно в свою Москву.
И тут грохот – поп потерял сознание и рухнул со стула на пол.
6.
Мишель ждала, что он подойдет к ней после ужина, но Полкан не отпускал его от себя, подливал и подливал китайской сливовки, пока в столовой никого не осталось, кроме них двоих, Егора и самой Мишель. Пришлось идти домой.
Но в у нее груди что-то тянет, что-то знает: этот вечер еще не кончился.
И вот в дверь стучат.
Мишель срывается со своей табуретки в кухне, и первым делом бросается в ванную, к зеркалу. Зажигает свечку, смотрится на себя. Волосы не так лежат, кажется, что там колтун какой-то… Расчесывала-расчесывала, и вот тебе…
Она слышит дедово шарканье, паркетный скрип – Никита выбирается из бабкиной комнаты, и кричит ему:
– Я открою! Слышишь, деда? Я сама!
– Ну, валяй сама… Ждешь, что ли, кого?
Мишель пытается засмеяться. В дверь снова скребутся. Мог же он навести справки и узнать, в какой квартире она живет? Весь вечер глаз не отводил, исщекотал ее своим взглядом.
Она вылетает в прихожую, напускает на себя равнодушный вид и отпирает.
Там стоит баба Нюра из другого дома, почти слепая уже старушенция, которая к своей подруженьке дорогу находит наощупь. Или по запаху.
Надо раздражение спрятать, говорит себе Мишель. Нюра-то в чем виновата?
Раз, два.
– Ой, баб Нюр. Добрый вечер.
– Можно мне, деточка?
Мишель берет ее под руку, ведет в комнату. Богомольческая вечеринка будет. Баба Нюра, как стала зрение терять, очень начала воображаемым увлекаться. Приходит, дед должен бабке псалтирь перед глазами держать, та читает, баба Нюра слушает и крестится за обеих.
– А раньше ты тоже такой набожной была, бабусь?
– Раньше, деточка, время другое было. Света было много, а тьмы мало. Вера ведь человеку как свеча во тьме… Путь найти…
– Понятно.
Баба Нюра здоровается, наклоняется к подушкам, целует Марусю в печеное яблоко щеки. Рассказывает, как день прошел: никак. Спрашивает, что там у Маруси: известно, что. Дед кивком отпускает ее: иди, мол, погуляй, что тебе тут со стариками?
Но Мишель не может пойти погулять.
Что – она просто выйдет во двор и будет там, во дворе торчать одна? Типа что, типа она вышла просто подышать? Ждет трамвая на Москву?
Наверняка начнут липнуть казацкие караульные. Или, еще хуже, этот недоразвитый, Егор.
И Мишель садится опять на свою табуретку – на свою раскаленную сковородку. Из комнаты шелестит:
– Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых и на пути грешных не ста, и на седалищи губителей не седе, но в законе Господни воля его, и в законе его поучится день и нощь. И будет яко древо насажденное при исходищих вод, еже плод свой даст во время свое, и лист его не отпадет, и вся, елика аще творит, успеет. Не тако нечестивии, не тако, но яко прах, егоже возметает ветр от лица земли. Сего ради не воскреснут нечестивии на суд, ниже грешницы в совет праведных. Яко весть Господь путь праведных, и путь нечестивых погибнет…
С самого начала Молитвослов начали, обреченно думает Мишель. По порядку пойдут. Это на весь вечер, пока бабка не уснет.
И тут во дворе свистят.
Свистят!
Она вскидывает глаза: прямо под ее окном стоит этот ее атаман. Видит ее, девицу у окошечка, и ей именно свистит. Свистит! Во наглый!
Отступить? Ответить? Или отступить?
– Эй! Мишель!
Разузнал, как ее зовут. Спрашивал.
– Спустись, а? Дело есть!
– Какое еще дело?
Она шепчет ему сердито, а у него такая яркая улыбка, что она сама собой отражается в ее лице. Она кивает, когда он жестом зовет ее к себе, на улицу. И как будто бы нехотя отходит от окна. И снова бросается в ванную, и теперь прихорашивается уже отчаянно. А в комнате баба Маруся ноет:
– В грехе живем, Нюрочка, в грехе. Плохо без исповеди, плохо без причастия. Вот человек, который через мост пришел, хорошо было бы, если б он батюшка был, а? Остался бы, может, с нами, и облегчил бы нам жизнь.
– Хорошо бы, Маруся.
– Помолимся, чтобы нам Господь защитника послал?
– Давай.
И они принимаются молиться теперь об этом; а дед Никита идет смолить на балкон.
Мишель к двери прыгает одним прыжком, а по лестнице идет не спеша, потому что дверь в подъезде распахнута, и атаману все будет слышно.
Выплывает – он стоит прямо перед ней, во рту самокрутка, глаза прищурены. Представляется ей, хотя она уже и имя его знает, и отчество.
– Ты ведь не местная, да?
Кригов спрашивает ее об этом сам, первый. Мишель-то все размышляла, как ей привести разговор к тому, что она и сама из Москвы, как и атаман. Что ей Пост этот кажется такой же забытой богом дырой, как, наверное, и ему. А он сам – сам увидел, что она на остальных здешних жителей не похожа.
Мишель чувствует, как у нее начинает припекать щеки.
– Не-а.
– А откуда? Не из Москвы?
– Из Москвы.
– Ну, я так и подумал.
– А что… Заметно?
Он усмехается и кивает. Он выше ее на голову, и ей приходится задирать подбородок, чтобы смотреть ему в его глаза. Глаза у них одинаковые, думает Мишель. Светло-светло-серые.
– Что тут забыла?
– Так… В Москве просто никого не осталось. А тут… Родня.
– Забирала бы их и возвращалась к нам! Прозябаешь тут… В Москве-то, наверное, жизнь повеселей бы пошла. Тут у вас какие по вечерам развлечения? Слизней с капусты собирать?
– Ну… Я вообще-то так и планировала.
– Ага. А где родители жили?
– На Патриках. На Патриарших прудах. У нас прямо на этот пруд окна выходили, у меня даже фотки есть… В телефоне.
– Патрики? А у нас там штаб войсковой совсем рядом.
– Правда?
– Честное слово. На Садовом сразу. А как родителей звали? Сейчас-то там не такая тьма народу живет, как раньше.
Сердце у Мишель начинает колотиться.
– Эдуард Бельков. Это отец. Он в министерстве работал.
– Ого. Эдуард… Эдуард…
Так во сне бывает, когда в пропасть падаешь. Неужели…
– Не Викторович? Такой… Невысокий, пузатенький?
– Нет.
Мишель мотает головой.
– Не Викторович. Олегович. Он под два метра ростом был.
– Да. Ну… Таких не знаю.
Атаман жмет плечами; но Мишель видит, что и он хотел бы, чтобы сейчас вот так запросто с ней случилось бы чудо, и что ему, как и ей, обидно, что чуда не случилось. Он дотрагивается до ее плеча – по-доброму.
– Ну, ничего. Держись, брат.
Мишель при слове «брат» вспыхивает, и этим себя совсем выдает. Он смеется. Она тоже улыбается.
– Слушай. Время еще не позднее… Пойдем, может, погуляем? Слизней с капусты пособираем там… Ну, или чем у вас занимается модная молодежь?
Она цыкает на него и хмурится. Начинает уходить – от коммуны, к заброшенным заводским цехам, к рухнувшим заводским трубам – туда, где ночные чернила разлиты, куда фонари не достают. Остановившись на краю света, оглядывается на него: ну и что, идешь?
7.
Тамара провожает отца Даниила до самого лазарета, поддерживая его под руку. Он не вырывается, но она чувствует, что он скован, напряжен, как будто ему неприятно ее прикосновение.
Фаина помогает отцу Даниилу устроиться на кровати, несет какое-то врачебное питье, и намекает Тамаре, что ей пора уже оставить гостя в покое. Но Тамара не уходит. Потом встает и шепчет что-то докторше.
Та удивленно и смешливо смотрит на нее:
– Исповедаться?
– Да. Наедине.
– Так. Ладно.
Фаина удаляется, и Тамара остается с отцом Даниилом один на один. Тот смотрит на нее непонимающе.
Она опускается перед ним на колени.
– Простите меня, батюшка. Думала, враг идет. Такое было предчувствие. Ошиблась. Каюсь.
Он хмурится, старается ее понять. Потом крестит. Потом, сомневаясь, спрашивает у нее своим ровным, без перепадов, голосом:
– Почувствовала?
– Да.
– Что я злой человек?
– Нет. Не про вас. Я не знаю, про кого. Я раскладывала… Просила, чтобы меня предупредили… Ангелы.
Он даже вперед подается, так старается ее понять. Она на каждый его вопрос и кивает, и качает головой – чтобы помочь ему.
– Гадаешь?
– Грешна.
– Цыганка?
– По мне видно? Да.
– Православная?
– Да. Я верующая очень. Только тут некому было… Исповедаете?
Он качает головой, крестит ее раз, другой, третий.
– В великий грех себя ввергаешь. Сатане предаешься. Молишься Богу?
– Молюсь, каждый день молюсь. Я… Понимаю… Вот, отмаливаю…
– Нельзя.
– Мне… Я боюсь очень. Будущего боюсь, батюшка. За сына. За мужа. Поэтому заглядываю туда…
Отец Даниил отнимает у нее пальцы, которые она пыталась целовать.
– Запрещаю тебе. Такое не отмолишь. Дьяволу открываешься. А Бог тебя не услышит, потому что нет его боле в этом мире. Будущее сокрыто от человеков, и смотреть в него – промысел Сатаны. Слышала? Запрещаю!
Тамара смотрит на него растерянно. А он твердо произносит:
– Уйди!
8.
Как только Мишель вышла из столовой, Егор тоже поднялся. Хотел догнать ее, хотел наконец извиниться за глупость, которую тогда сморозил. Думал рассказать ей, как искал для нее в городе телефон, как облазил сгоревший ТЦ, и как по квартирам еще шастал.
Но она проскочила к себе в подъезд так быстро, что он ничего не успел. Хлопнула ему в лицо дверью, а скрестись к ней он застеснялся.
Сел в тени во дворе, стал смотреть на ее окна.
Ты мне снилась сегодня
Мне во сне улыбалась
Говорила со мною
Будто с кем-то чужим
Будто с кем-то пригодным
Она появилась в окне; приоткрыла ставни, посмотрела во двор. Егор отодвинулся еще глубже в тень, взял в руки свою невидимую гитару. Улыбалась… Малость? Жалость. Ну хоть самую малость. Я проснулся – вот жалость. Ничего не осталось. Херня какая-то.
Когда сотник свистнул ее, Егор надеялся, что Мишель оскорбится и отошьет его. А она спорхнула прямо в его лапы, даже ломаться не стала. Ну хоть самую малость поломалась бы!
Нельзя было отпускать ее одну с этим. Не хотелось.
Егор должен был слышать все, что он ей скажет и все, что она скажет ему. Это, может, было подло, но без этого ему было никак не обойтись.
Так вот получилось, что он начал за ними подглядывать. Хотя лучше бы ему ничего этого вообще не видеть.
Они укрылись от людей за трансформаторной будкой.
Мишель сидит рядом с сотником, совсем близко – головы их склонились друг к другу, они, кажется, шепчутся о чем-то. Руки их сплелись – Егор точно это видит, фонарь с его стороны бьет по ним, и получается, что сам Егор для них невидим, а они – вот они, голубочки. Он вслушивается: вещает сотник, бархатным своим голосом заговаривает девчонку.
– Нету. Расстался полгода назад.
– А из-за чего?
– Характерами не сошлись.
– А поконкретней?
– С другом ее застал. С моим.
– Ого!
– И как-то не понял это. Я-то к ней серьезно. С родителями познакомил, все такое. А она вот так.
– Может, просто не твой человек.
– Может быть.
– А может, просто сучка.
Они пересмеиваются.
– Повезло тебе, что у тебя родители живы.
– Это правда.
Потом они замолкают. И тишина длится дольше, чем Егор может вытерпеть.
– А когда вы обратно поедете?
Мишель спрашивает это совсем негромко – и совсем другим голосом. Там у них действительно случилось уже что-то, что-то между ними произошло – отчего они стали друг другу ближе.
Дура!
Егор хочет выпрыгнуть из темноты, заорать, прокашляться хотя бы, сорвать им эту их наклевывающуюся любовь! Потому что он чувствует: этот лощеный хрен сейчас окрутит Мишель, охмурит ее, посадит на свою дрезину и заберет к себе в свою хренову Москву, заберет ее у Егора навсегда – а она только рада будет забыть и больше не вспоминать никогда всю свою жизнь на Посту.
– Как Москва прикажет.
В голосе Кригова тоже такая хрипотца появилась. Такая хрипотца, от которой у Егора кулаки сами собой сжимаются.
Сотник снова целует ее и еще что-то такое с ней делает, от чего она ахает тихонечко и всхлипывает. У Егора в паху начинает ломить, в глазах темнеет. Вместо того, чтобы заорать и выпрыгнуть, он только слушает, слушает, смотрит, смотрит… Горит от стыда и не сгорает.
– Алексаааандр Евгеньич!
Кричат от коммуны.
– Погоди. Зовут, кажется.
Кригов отлепляется от Мишель, всматривается в темноту – и вдруг замечает Егора. Вскакивает, выдергивает из кобуры пистолет. Наставляет на Егора ствол.
– Шаг вперед! Сюда иди, засранец!
Егору приходится подчиниться – и он выбредает в пятно света.
– Ты что тут делаешь? А?!
Сотник делает к Егору шаг, хватает его за ворот, встряхивает. Он смотрит на Егора зло и с подозрением, а Мишель – с досадой и брезгливостью.
– Не трогай его, Саша. Это нашего Полкана приемыш, а мать цыганка. Он придурок, мелкий еще.
– А… Точно, он. Ты подглядывал, что ли? А, задротище?
Егор мотает головой, что-то бубнит, Кригов отталкивает его от себя – силы слишком неравны, чтобы наказывать его как-то иначе.
Опять кричат:
– Алексан Евгеееньич! К коменданту!
– Пойдем отсюда, Мишель.
Кригов обнимает Мишель за плечи – уже не дружески, а по-хозяйски. Они уходят – вдвоем, а Егор остается – один. Уши у него горят так, как будто казак его за них драл. Лучше б он ему по морде съездил, чем вот так унизительно пощадить.
Говорила со мною
Будто с кем-то чужим
Идиот. Идиот!
Егор сжимает правую руку в кулак и бьет себя по тыльной стороне ладони левой – по косточкам, чтоб больней. Чтобы почувствовать.
9.
Полкан зовет Кригова в свой кабинет, чтобы продолжить разговор без чужих ушей. Закуривают. Полкан раскочегаривается едким дымом и сквозь него, прищурившись, спрашивает:
– На ужин вы к нам его, конечно, смело, Александр Евгеньевич… Стоило ли тащить? Вон он, глядите, хлипкий какой на поверку оказался.
– Ну, знаете… Так-то мне казалось, что он, вроде бы, очухался. Хотелось, знаете, добрую волю проявить.
– И все-таки… Я-то бы поморил его еще в карантине, поспрашивал… Прежде чем к людям. Мало ли?
Казачий сотник вскидывает бровь.
– Что, у вас все еще какие-то сомнения в нем? Не сходится что-то из того, что он про тот берег рассказывал?
– Ну… Это-то я как вам определю?
Сотник вскидывает и вторую.
– Слушайте-ка, как вас, Сергей Петрович… Ну а вы-то сами вообще знаете, что творится на том берегу-то?
Полкан снова пожимает плечами.
– Не знаем мы, Александр Евгеньевич. Не знаем мы точно, что там за этим чертовым мостом. Не ходим мы туда. Ну вот… Может, как этот поп сказал, так все и есть. А может, и наоборот все.
Кригов слушает Полкана с удивлением.
– Странновато это, по правде сказать. Понимаю, граница спокойная… Но все же…
Полкан вздыхает.
– Ну… Необходимости пока не было. И как – не знаем… Знаем, ясное дело. Заволжье там. Красный бор. Что еще… Кузнечиха. Дальше будет этот… Спас-Виталий. Ну то есть, это все там раньше было, до Распада. А сейчас – кто ж его знает. На месте Костромы же раньше тоже вот была Кострома. А нынче сам понимаешь, Александр Евгеньевич, что.
– Я не понимаю.
Кригов ждет ответа на заданный вопрос. Полкан тогда принимается терпеливо перечислять ему всю железнодорожную топографию:
– Дачные поселки, там у нас за мостом. Пятидесятый завод, лес и раньше был – а теперь уж, наверное, совсем не продерешься. Ну и все. Железка дальше идет – Любим, Буй, Галич, Мантурово, Шарья… Наша вот эта вся Костромская область. Киров, оно же Вятка. Ну и где-то там, впереди, Пермь и Екатеринбург, ну и так далее… А живут там, не живут… Я вот думал, что не живут.
– Почему разведка не работает?
– Нечего там разведке делать. За столько лет ни одна живая душа с той стороны к нам не приходила.
– Но теперь пришла.
– Теперь вот пришла.
Полкан признает это нехотя. Кригов выносит резолюцию:
– Я не вижу оснований ему не доверять. Наш человек, православный. Мне сказали, при нем и хоругвь была?
– Ну была, да.
– Мне-то хоть скажите, Сергей Петрович. Вы верующий?
Полкан разводит руками.
– Ну, как сказать… Ну, наверное. Крещеный.
– Крещеный!
Кригов криво усмехается, качает головой. Потом все же объясняет Полкану:
– Это вы вот крещеный, а не верующий – знаете, от чего? От того, что сидите на этом своем посту, как у Христа за пазухой. Один-единственный раз вылез тут у вас нарушитель – и тот оказался калика перехожий, божий человек. А послужили бы вы на югах с мое, узнали бы, что значит – в наше темное время хранить Христову веру.
Полкан вспоминает раны на руках у монаха и замечает:
– Так уж вы и уверены, что он божий человек? Только из-за того, что крестик носит?
– Ну так и что! Таких вот богомольцев знаете, сколько сходится в Москву со всех концов! Слышат, что страна возрождается, и идут… А кто на хоругви у него был изображен?
– Сейчас… Я вот смотрел, просил, чтобы мне записали… Тут где-то…
Они смотрят на расстрелянного старца, безыскусно намалеванного на полотнище. Кригов его в лицо не узнает, читает подпись.
– Священномученик Киприан. Это грек какой-то, наверное.
– То есть, вы тоже не знаете?
– Ну я-то… Я солдат, Сергей Петрович. Солдатских святых я знаю. А это какой-то гражданский, видимо.
Сотник неловко усмехается. Полкан мотает башкой, давая понять, что не в претензии.
– Да я ничего и не говорю. Просто ведь… Ну, у святых есть ведь, так сказать, специализация, да? Один, допустим, от пули бережет, как вы тут верно сказали, а другой от болезней… Этот вот, например, от чего?
– Кто его знает. Спросите у отца Даниила, если вам так приспичило.
– Ну да. Я-то спрошу. Только знаете, Александр Евгеньевич, у меня такое чувство вообще, что он немного того… Мало того, что глухой, а еще и… В космосе. За ужином не смотрели за ним, нет? Головой только крутил и улыбался так… А глаза стеклянные. И отвечает… Вроде как на тот вопрос, который ему задавали, а вроде и невпопад.
– Думаете, юродивый, что ли? Может, это от ваших газов такие отходняки. Хотя, может, и юродивый.
Полкан отходит к окну, смотрит в свое отражение – смеркается быстро, и за стеклом уже такая кромешная темень, что ничего другого там не видно. В стекле совсем другой Полкан – нет в его отечном лице ни радушия, ни успокоенности, ни согласия с казачьим сотником.
– Ну, то есть, конечно, он надышался от речки от нашей… До сих пор вон – видите, как его… И все же… Вот это его «Господи, помилуй!», когда он под пули шел… В общем, как по мне, так он странноват. И это мягко говоря.
Сотник Кригов смотрит на Полкана строго.
– Я вот что вам скажу, господин полковник. На югах, где наши части стояли, дикари требовали от православных от веры нашей отречься. Выкрадут, или в плен возьмут – сразу не убивают, мучают. Отрекись – и живи. Будешь упрямиться – башку отрежем. Знаете, сколько раз я вот так вот получал головы своих бойцов?
Полкан прокашливается.
– Ну… У нас-то тут такого, слава богу, нету…
– Откуда ж вы знаете, что у вас тут есть, а чего нет, если вы за мост не ходите? Так вот. Люди за веру мученическую смерть принять готовы! В такие-то времена! Это вам понятненько? Если человек в этих гиблых, опасных землях остается верен Христу, не боится с хоругвью идти, это о чем говорит?
– Ну… Возможно.
– Я этим делам цену знаю, Сергей Петрович.
– Понял. Но хоругвь ведь кто угодно может взять, да и крест… Это само по себе ни о чем не говорит, если задуматься.
Сотник качает головой – уже резко, утомившись от комендантской запоздалой подозрительности.
– Вам же сказала ведь ваша же докторша. Он во сне, в бреду молился. Это-то как изобразишь?
– Ну… Это действительно, может… Может и нет. А вот то, что он глухой, как себя заявляет, как вам кажется? Хочу просто, так-скать, сверить ощущения… Вслух рассуждаю. Ведь эта граница наша… По Волге. Она ведь от кого граница? Там ведь мятеж был, во время Распада, так же? Так.
Кригов сосет мундштук. Потом вздергивает бровь:
– Как по мне, так он вполне себе глух. А про мятеж там уже и не помнит никто, Сергей Петрович, если у них столько лет междоусобная грызня идет. Хотели бы воевать – воевали бы, и не было бы тут у вас вашей курортной жизни.
Полкан тогда спрашивает для ясности:
– Так вы что? Заберете его обратно с собой в Москву для дальнейшего дознания? Так-то, если по сути, рассказал он пока немного… Может, найдете у себя в Москве кого-то, кто на языке глухих его допросит…
Кригов смотрит на него как-то странно.
– А кто вам сказал, Сергей Петрович, что мы вообще собираемся обратно в Москву?
10.
Мишель не сводит глаз со двора: нельзя упустить момент, когда атаман будет выходить из лазарета. Время позднее, вся его свита уже расквартирована, двор опустел.
На улице мерзко. От Ярославля надвинулись свинцовые тучи, забили все небо. Ветер поднимается – такой ветер, от которого зябко и тревожно. Но критическая масса на небе все еще никак не наберется, и это ожидание ливня пробирает до костей больше, чем любой ливень.
Бабка в комнате уснула и храпит с присвистом, дед посидел с внучкой в кухне, выкурил раздобытую у казаков самокрутку, опрокинул рюмашку и тоже поплелся спать. А Мишель как будто читает.
В голове один только Кригов. Саша.
Глаза, улыбка, руки.
От солнечного сплетения – и вверх, и вниз – то ли цветок распускается, то ли разверзается черная дыра, которая может всю Мишель затянуть и проглотить. Сладко тянет. Вспомнишь улыбку – начинает сердце гнать. Мишель встает, садится и опять встает. Приоткрывает окно и дышит холодным – чтобы остыть, и чтобы не прослушать его голос, когда будет выходить во двор.
С того самого дня, как дед заставил ее поверить, что отца с матерью больше нет, она только об одном мечтала: влюбиться в кого-то, кто заберет ее отсюда, из этой чертовой дыры, из Тмутаракани, с края света – в центр мира. В Москву. Мечтала только об этом, но ни в кого из приезжавших из Москвы влюбиться до этого дня не могла.
И тут он.
Собаки заходятся лаем, визжат петли, стучит фанера – хлопает лазаретная дверь. Полкан с Криговым выходят во двор, чиркают зажигалкой, переговариваются. Мишель по минному полю выбирается чудом на лестницу. Ресницы у нее начернены, губы накрашены, а щеки алеют сами.
– Завтра обсудим поподробней, Сергей Петрович.
Полкан закашливается. Кивает.
Трясут руки, расходятся. Мишель пропускает Полкана мимо себя по лестнице – только бы он ее духи́ не услышал! – и успевает шикнуть Кригову, прежде чем тот зайдет в свой подъезд.
Ей должно быть стыдно за себя, но ей отчего-то совсем не стыдно.
Ей не важно, как повела бы себя на ее месте приличная девушка. Как повела бы себя ее мать. Матери нету, жить надо Мишель. Сейчас и здесь.
Она берет Кригова за руку. Привстает на цыпочки и сама целует его в губы; он отвечает ей – сразу. Он ждал ее.
Мишель знает, как все будет. Атаману, дорогому гостю, положена своя комната, отдельная. И когда он зовет Мишель в эту комнату, она не спорит. Она знает, что будет там, и знает, что будет потом.
В этот цветок, в эту черную дыру, которая распускается у нее в солнечном сплетении, затягивает не только ее саму – в нее затягивает и Кригова, бравого атамана; она отдает ему только то, что сама хотела ему отдать. Она забирает у него сердце. Они сплетаются в канат, и эту связь уже никто не разорвет. Мишель будет с ним, она знает это совершенно точно, и от этого знания ей покойно и тепло.
Когда он курит, она играет с его бородой.
Ей не нужно придумывать, как сказать это. Она не хочет ничего подстраивать, не хочет ни к чему подталкивать его, не хочет вкладывать мысли в его голову. Она хочет быть с ним честной и простой. Она наклоняется к нему и целует его в дымные губы. И просит:
– Саша. Забери меня с собой. Забери к себе.
11.
Полкан толкает входную дверь, скидывает башмаки, смотрит на себя в зеркало.
– Пум-пурум-пум-пум. Пум-пурум-пум-пум, бляха.
Сует ноги в клетчатые войлочные тапки, шаркает в кухню.
В ней сидит Тамара – в халате с цветами, перебирает четки. Перед ней чашка с чаем. Глаза бессонные. Руки скрещены. Матрона Московская и та повеселей с фотографии глядит. Спрашивает сразу:
– Что он говорит?
Полкан чешет затылок.
– Ничего выпить нет у нас? Надо выпить. Казачок-то?
– Ну а кто?
– Казачок… Казачок, Тамарочка, говорит, что в Москву они обратно не поедут. Говорит, что они поедут за мост.