Читать книгу Тонкая зелёная линия - Дмитрий Конаныхин - Страница 4
Глава 1
Вокзальная любовь
2
ОглавлениеЗося, которую мы, любя бесконечно, часто называем Зоськой, донельзя уставшая ждать на биробиджанском вокзале мужа – лейтенанта Алёшку Филиппова, – решила сама добраться до части. «Как-нибудь дойду», – упрямо решила она. Упрямства в Зоське всегда было с горкой – как у папки Васьки Добровского и у мамы Таси Завальской вместе взятых.
И ещё чуть-чуть. С горочкой.
Восемь месяцев назад её любимый муж Алёшка Филиппов был призван… завербован… сослан… поставлен в угол?.. отправлен на перевоспитание? (чёрт, не знаю, как лучше назвать действия вербовочной команды всемогущих органов защиты спокойствия Большой страны) – короче, Алёшка обнаружил себя лейтенантом, командиром взвода снабжения доблестной Манёвренной группы погранвойск аж в Биробиджане. Таки да, вы поняли меня правильно – хороший парень Алёшка, желая инженерить, байконурить и оттуда покорять любимые звёзды, отказался от почётного предложения отправиться на «факультет повышения квалификации» Комитета Глубокого Бурения и одним мановением государственной длани оказался строго на другом конце Земли – у ворот Поднебесной империи.
Чтобы неповадно было.
Зося Филиппова, защитив диплом и вооружившись своим студенческим билетом, хулигански уштампованным в деканате треугольными печатями до сплошной синевы, отправилась в Пулково. Летаргическая кассирша чуть не рухнула в обморок, раздражённо пытаясь пересчитать оттиски – по числу оттисков получалось, что Зоська проучилась в ленинградской Техноложке то ли семь, то ли семнадцать лет, – потом сдалась, беззвучно вы-материлась и отправила «рыжую соплявку да хоть к чертям собачьим, раз уж ей так надо». На самый Дальний Восток.
Зоська впервые летела так долго – из Ленинграда в Хабаровск, да ещё с посадками. Последняя была в Иркутске. Толком не уснула. Как-то не получилось – она сидела справа, у иллюминатора; над ухом всю ночь грызли морозный воздух винты трудяги Ил-18.
Думалось.
Слишком о многом – всё, о чём может думаться в двадцать три года в 1969 году.
И только она заснула, как в глаза ударил густой поток солнечных лучей – оранжевый шар выкатился из-за заметно искривлённого фиолетово-сизого горизонта. Чуть примороженное внешнее стекло иллюминатора заискрилось россыпью драгоценных звёздочек. Зося прижалась виском к прохладной панели и дремотно улетела мыслями быстрее крылатой машины.
Новый день в новом мире. Где-то внизу, в девяти километрах под ней, спал (а может, уже проснулся) её муж. Как он там?.. Алёшка прислал пару снимков – ему удивительно шла форма. Одна фотография вызывала в Зосе дрожь. Ну, там – внизу живота. Алёшка сфотографировался у штаба. Настоящий офицер. Фуражка по-пограничному пижонски надвинута на бровь, портупея, начищенные сапоги. Похудел.
Глаза умные. Ноги ровные-ровные. Чуть наклонился – расслабленно. Любимый-любимый.
Зоська оставила эту фотографию свекрови Александре.
Та поплакала.
Зося еле успела на вокзал в Хабаровске – внутри было неожиданно шумно и душно. Народу – море. Но Алёшкины указания она выполнила в точности – в окошке комендатуры назвала фамилию, и ей немедленно выдали билет на «пятьсот весёлый» до Биробиджана. Стоявшие за ней два чересчур галантных болтуна («раз-два-три-четрые – четыре звёздочки – капитаны, точно, капитаны») приподняли брови: «Ого! Своя». Она надула губки, подмигнула и показала им язык. Зажала в руке кусочек коричневого картона с пробитыми цифрами и поспешила сквозь людской водоворот – поезд уходил через десять минут. Сердце пело: «Скоро-скоро-скоро». Неделю назад они договорились, что Алёшка за ней заедет на вокзал. «Мы поедем на такси?» – «Нет, Жози, у нас будет другой транспорт». – «Какой?» – «Секрет». – «Хорошо. Как скажешь, мой муж». – «Я жду тебя, жена». – «Твоя». – «Моя… Твой». – «Мой».
Где-то за два часа до Биробиджана поезд остановился на каком-то полустанке, причём застрял там гораздо дольше обычных пары минут. Минут тринадцать стояли. Зося поправила часики на запястье. Сердце закудахтало, задёргалось, засбоило. Всё – силы закончились. Да ещё каждая лишняя минута душу скребла-жевала-мучила. Сколько она не видела Алёшку – почти девять месяцев? Ребёнка родить можно.
Можно. Было.
Забытая боль холодным крысиным хвостом пробежала поперёк души – аж заболело в животе. Ничто не забылось. Пусто внутри… Доехать. Упасть ему на грудь. Спрятаться от всего мира. Мира, который был не совсем плох, но, как оказалось, не очень хорош.
Безжалостен, безразличен, безучастен, бездушен, бестолков.
Одни «без».
А с ним – с ним, с Алёшкой – всё будет опять, как раньше. Не так, конечно, но хоть согреться можно. Хотя бы попытаться.
Она стояла возле фырчащего котла, напротив купе проводников, и мёрзла. Такой внутренний, нервный озноб, что ли. Поезд неторопливо пересчитывал стыки, общий вагон был заполнен под завязку. «Воз, паровоз и маленькая тележка». Всё как всегда: народ перекусывал под хрусткий треск яичной скорлупы; заводные мужички ухарски хлестали потрёпанные картишки на боковой столик, занудный очкарик на верхней полке решал кроссворд из «Науки и жизни», тётки в соседнем отсеке без умолку, словно от этого зависела их жизнь, клеймили какую-то сообща порицаемую терапевтшу из заводской поликлиники, где-то у туалета устало кричал ребёнок. За окнами ползла плоская мутно хмельная болотной водой равнина, у горизонта расплескались бурые сопки, на белёсом небе висело неяркое липкое солнце. Вообще, всё здесь казалось погружённым в какую-то дымку, туман, неизвестность. Зося думала, что и жизнь её сейчас в таком мареве – только бы мужа увидеть. Мужчину, с которым всю жизнь жить. И ребёнка родить. Обязательно – родить. Ещё раз попробовать.
Только бы отдохнуть чуть-чуть.
Вагон устало раскачивался – биробиджанцы спускались на перрон привычно, без оглядки, но, ступив на родную землю, сразу куда-то спешили. Какой-то грузный мужик в пропотевшей сиреневой тенниске широко размахивал свёрнутой в трубку газетой. Сигналил. По узкому проходу вагона прошла усталая донельзя девушка помладше Зоси со спящей девочкой на руках. «А, вот кто так горько плакал», – Зося посмотрела на обморочно спавшего ребёнка и быстро отвернулась. «Томка Войкова тоже так отворачивается. Как Давыдыча похоронили – всё время отворачивается», – эта мысль резанула душу. Она сидела у окна и ждала, когда мелькнут зелёные фуражки. Но Алёшки не было. Пожилая проводница, неуловимо похожая на нянечку из Зоськиного детсада, проверила дверь туалета, заглянула в тамбур. Хотела, наверное, что-то сказать, даже вроде как запнулась, но пошла-покатилась колобком дальше. Надо было выходить. Вроде бы дотерпела, донесла-додержала закипевшую слезу внутри – а мужа нет. И это чувство невыплаканности легло в груди горячим воском. Вроде жжётся, а выплеснуть невозможно – прилипло к душе, форму души взяло. С горем всегда так – какая душа, такое и горе…
Как течёт время – в чужом месте, в чужом краю? Понятное дело, невыносимо долго. Вроде вот уже, всё, доехала, добралась, а дальше ни с места. Застряла. И дороги не знала Зося.
«Погоди. Погоди, есть же письмо Алёшки. Точно». Она безрадостно порадовалась, что такая сообразительная. Надо было как-то двигаться. Ноги гудели. Сколько она уже в дороге? Почти сутки. Хорошо, что кушать не хотелось. Зося достала паспорт, вынула из-за клапана обложки свёрнутый листок, перечитала для верности ещё раз наизусть выученное письмо. «Вэ-че 2495. Фибролит. Фибролит? Назовут же».
Надо было двигаться.
– Скажите, как дойти до Фибролита? – Зося устало плюхнула чемодан на сырой после ночного дождя асфальт перрона.
– До Фибролита? – суетливая помятая тётка («Да что же они все уставшие такие?!») перекинула узел через плечо. – До Фибролита-то? Ага, сейчас, чо ж, до Фибролита, – оглянулась, примечая, изучая. – А чой-то до Фибролита? Или комната нужна? Из Хабаровска, поди? Мож, комнатка нужна? Мы сами сдать можем.
– Нет, я не из Хабаровска, к мужу приехала, он пограничник. Мне бы до Фибролита добраться.
– Что й то? Пограничник? А, ну да, ну да, – тётка враз потеряла всякий интерес, вытерла вспотевшее лицо концами платка. Ей было невыносимо жарко в сиреневой мохеровой кофте, однако «парад надо было блюсти, в город вышла, поди». Поэтому она упёрто терпела утреннюю влажную духоту. – Вот же, поди, с ночи-то как побрызгало, так и сырость-то такая. Спотела вся. Ну, я пойду. И тебе, красавица, счастливо добраться.
– Подождите. Постойте. А как же мне до Фибролита добраться?
– До Фибролита-то? Да вон, через насыпь да напрямки, там забор, идёшь-идёшь, да там и дойдёшь, милая. Как ворота увидишь, так и иди туда, – тётка махнула рукой куда-то через пути. – Ступай, милая, бог в помощь.
– Спасибо большое! Большое спасибо! А далеко идти?
– Да нет, что ты, наверное, минут в десять дойдёшь-то.
– Спасибо ещё раз. Хорошо, что я вас встретила.
Тётка ничего не ответила, с сопением забросила узел на спину, крепко вцепилась в узел перед собой и перевалочкой куда-то заспешила.
Вы легко можете себе представить, какой носильщик из девушки сорока пяти килограммов весом, ростом 160 сантиметров и сутки не спавшей. Через минут пятнадцать Зося уже перемещалась перебежками по пятьдесят шагов – на сто уже сил не хватало. Посидела на чемодане, подула на пальцы, да и хватит, дальше тащилась вдоль обочины раздолбанной дороги и непонятного обшарпанного забора, больше похожего на ограду какой-то промзоны. Она оглядывалась на городок, напоминавший россыпь спичечных коробков в траве, и упрямо брела, стараясь не очень себя жалеть.
Ещё через полчаса силы окончательно покинули её судорожные пальцы. Забор казался бесконечным. Где-то далеко впереди видны были заросли кустов, ещё дальше высились бугры сопок, заросших лесом. «Может, там вход? Ладно, доберусь. Пока – привал». Зося поставила чемодан к пыльному забору, забрызганному засохшей известковой грязью после недельной давности муссона. Уселась на чемодан, нахохлилась. Постепенно обида брала за горло. Понимала, что служба у Алёшки, понимала, что подневольный. Но очень уж устала Зося, слишком.
Она вытянула ноги и не заметила, как нечаянно прислонилась спиной к пыльному забору. Обмякла. Тёплый июньский ветер пытался слизать испарину с круглого лба. Глаза метались под закрытыми веками – Зоська видела давний сон. С ней такое случалось – она могла смотреть сон, как книгу открывала, с того места, где проснулась. В один из снов она не хотела возвращаться – мало кому хочется вспоминать, как мужа утопила.
…А ведь это было на самом деле – год назад, в Зареченске. Приехали они к его родителям в Зареченск, да дома не сиделось. «Охота пуще неволи». Плывут они к Заветному камню рыбы наловить на ужин. В самое знойное безветрие, когда Второй плёс превратился в совершеннейшее зеркало, развеселившийся Алёшка усаживает Зосю за вёсла, сам раздевается догола и прыгает в воду с задней банки, сильно, упруго, как большая рыба. Прозрачная тёплая Сувалда берёт в жаркие объятия своего неверного возлюбленного, облизывает всего, в восторг приводит, как взрослая, опытная женщина. Смеётся Алёшка от счастья растворённости между небом и землёй, силой своей любуется, да и пошёл-пошёл сажёнками догонять ходко идущую «сигарку». Он быстрее – и Зося на вёсла налегает. Он притормаживает – Зося тоже табанит. Играются, как дети. Смотрит большая река на их игру, смотрит-смотрит, да вдруг так обидно становится Сувалде, вроде бы люди, так, мелочь, но.
Ну нельзя же так!
Реки памятливо любят.
Не то что люди.
Загребает Алёшка посильнее, да рука оскальзывается по нежной коже Сувалды, брызги летят в раскрытый рот и – в дыхалку. Ерунда, сто тыщ раз такое бывало, главное – не дёргаться. Он кашляет легонько, смотрит на молодую, ненаглядную, озорную жену. И тут цепкое щупальце мучительно-спазматического кашля скручивает его лёгкие. В глазах смола, рука – плюх! Опоры нет. Трепещущие лёгкие предательски вдыхают воду – и мечется Алёшка, как букашка, в паутине брызг дергаётся, задыхается, корчится, со смехом и ужасом понимая, что – «всё, приплыли». Конец. В пятнадцати метрах от жены.
Дурацки, до невозможности глупо. Мама, папа, Зося – и чего жил, чего хотел? Накурился на всю жизнь. Много получилось? А дышать-то никак. Сердце в груди тарахтит, руки бьют по воде бескислородно, на одном дурацком упрямстве.
Ну, жена, спасай своего мужа!
А что – жена? А жена хохочет. Это же смешно, какой концерт он вытворяет! Кино и немцы! Алёшка плавает как дельфин, а тут такой цирк с конями – фыркает, кашляет, глаза выпучивает, то в воду, то под воду, то руками машет. Играет, чертяка любимый. Только он к лодке, Зося сильнее на вёсла. Останавливается, булькает, поднимается над водой – Зося притормаживает и плачет со смеху так, что ноги сжимает, только бы не описаться.
Играет с мужем.
И так она прекрасна, так невероятна, что Алёшка, так глупо умирая, смеётся. Куда там смеяться – плакать надо, но вот уж что может молодость делать – так даже умирать со смехом. Смеясь от глупости смерти, смертно влюбляясь в любовь свою. И, прощаясь, задыхаясь, разрывая судорожные альвеолы, выкашливает Алёшка кровь, и над серебряноголубой зеркальностью доносится до Зоси: «Жена!»
Кровь на родных губах.
Визг из горла – сердце стоп!
Нож в сердце, душа в клочья!
Резко вёсла в воду. Рычит Сувалда, бурлит под лопастями вёсел, тормозит соперницу, но лодка уже идёт кормой вперёд, всё быстрее. Прыгает на корму Зоська, бьётся грудью о банку и хватает погружающегося Алёшку за длинный чуб.
«Мой! Нет! Мой!! Не дам!»
Что-что, а бешеный папы-мамин характер будет всю жизнь Зоську спасать. Если только не убьют. Но то никому не ведомо – знать наперёд, где Смерть твоя.
Уже потом, затащив Алёшку в лодку, вышибая воду сильными ударами меж лопаток, кричит Зось-ка на весь белый свет: «Нет! Нет!! Не дам! Не смей! Алёшка! Мой! Не смей!» Выколачивает из мужа поцелуй оглушённой, уже безвольной соперницы.
А потом… Вы думаете, плывут они домой? Нет, конечно, мало вы знаете Алёшку. Отлёживается он на круглых коленях жены, выкашливает воду, пережидает, пока сердце перестаёт тарахтеть. Тут, конечно, повернуть бы назад, но. Всякий парень, кому повезло быть спасённым молодой возлюбленной, на всю жизнь запоминает этот пронзительный, жгучий крик: «Мой! Не смей! Держись!» Нет ничего памятнее мужскому сердцу, чем яростный вопль спасающей женщины. И обнимаются они. Дрожат от пережитого ужаса. Дрожат от яркости желания, скручивающего их тела в один узел. Сплетаются в одно существо, стонущее, рычащее. Зося слизывает кровь с губ мужа, её сотрясает дикая радуга, и кричит она уже по-другому – победно и торжествующе.