Читать книгу Постмортем - Дмитрий Кононов - Страница 2
ОглавлениеРоман Елисеев. 17.02.2022
Перелет из Москвы в Омск занимает, в действительности, часов шесть. Три часа в воздухе и еще три – разница поясов. Проводница объявила о подготовке самолета к снижению. Спинка кресла в вертикальном положении, ремень пристегнут, ноги ноют, в левой части черепа злобным цветком распускается мигрень. Открыл шторку окна: как и раньше, лишь белая мгла. Покосился на соседа: вцепившись руками в подлокотники, он шептал молитву. В Домодедово, когда мы рассаживались в полупустом салоне, он увидел красную нить у меня на запястье и спросил:
– С Афона?
– Из Иерусалима, – любезно ответил я, пряча запястье под манжетой рубашки.
– Ну, это славно, – обрадованно кивнул мой сосед. – Значит, все у тебя будет хорошо.
У меня в самом деле все было хорошо, но не из-за красной нитки. Ее, кстати, мне молча повязала в Испании одна местная девушка. Радуясь, что краткий разговор с попутчиком подошел к концу, я перевел планшет в авиарежим и открыл план работы. Некоторое время разглядывал верхнюю строчку, неприятно схожую с надгробием: «София Александровна Дятлова. 08.03.1988 – 22.06.2014». Предстояло встретиться с матерью поэтессы, поискать школьных учителей и университетских преподавателей. Отдельным списком шли родственники, мать и муж, и еще четверо… терпеть не могу слово «любовник», но ничего лучше пока не изобрели. Далее были вперемешку записаны разнообразные друзья-подруги, коллеги по цеху, редакторы и окололитературные деятели. Некоторое время я раздумывал, кого бы еще добавить, а потом закрыл план и в очередной раз принялся просматривать фотографии, собранные по всему интернету.
Цифровой след. Люди уходят, и теперь после них остаются не только фотографии, но и аккаунты в социальных сетях. Страница Дятловой в Контакте до сих пор жива, там регулярно появляются стихи, фото, видео – разве что новых уже не будет. Записал: «Узнать, кто теперь ведет страницу». Скользя пальцем по экрану, я просматривал разнородную солянку из концертов, квартирников, попоек, встреч, прогулок, фотосессий, церемоний. Конечно, Соня везде была очень разной: яркий макияж, нелепые наряды, кричащие прически – но за этим угадывался один и тот же чуть настороженный взгляд, в нем читалось предчувствие неотвратимой беды. Беды, которая не войдет деликатно, давая о себе знать покашливанием и предупредительным стуком, – она вломится нагло и беспардонно, подминая и перемалывая. Значит – делай, что хочешь. Живи сейчас. Потому что завтра может и не наступить. А если все-таки наступит, то окажется еще одним пленительным беззаботным сегодняшним днем, с вином, поэзией и любовью.
– Жена твоя? – спросил сосед.
Оказывается, он какое-то время украдкой поглядывал на фотографии. Мне стало неприятно.
– Это омская поэтесса, – сухо ответил я. – Погибла в аварии в четырнадцатом году.
Мой попутчик перекрестился:
– Упокой, Господи… Проведать могилку, стало быть, едешь? Свечу поставь обязательно, в Успенском соборе.
– Да. Конечно.
К счастью, с нашими креслами поравнялись проводницы, пришло время обеда. Мы не разговаривали до конца полета, разве что вслед мне донеслось: «Храни тебя Господь!»
Я спустился по трапу и примостился в углу большого выстуженного автобуса. Самолетов вокруг было мало, обширный бедный пейзаж выглядел тоскливо и пустынно. Поземка стелилась по белесому асфальту. Телефон поймал сеть и показал пять вечера местного времени. Скрипя на поворотах и непонятно зачем останавливаясь каждые двадцать метров, автобус довез меня и еще шестьдесят пассажиров московского рейса до дверей аэропорта. В зале выдачи багажа весь периметр занимали вполне современные, подсвеченные изнутри пустые стенды. Кое-где алели буквы: «Размещение рекламы» и номер телефона, а в центре красовался панорамный снимок исторической части города. Безвкусная зеленая надпись стандартным церковнославянским шрифтом гласила: «Омск. Центр Национального проекта сохранения культурной идентичности с 2020 года». Я глубоко вздохнул. Возвращение домой не всегда приносит радость.
На выскобленной парковке перед аэропортом я без труда нашел свое такси. Указал водителю на багаж. Выходить на холод он не пожелал, только качнул головой. Некоторое время я сдвигал в сторону напластования мокрого брезента в багажнике, пристраивая сумку.
В салоне адски жарила печка, из магнитолы на грани слышимости доносилась современная попса. Таксист был тертым жизнью мужиком под пятьдесят. На толстых пальцах темнели наколки. Посреди пыльной панели на шурупы привинчены две крошечные иконы: Богородица и Николай Угодник.
– Пристегивайтесь, – ответил он на мое приветствие. – Щас мимо заставы поедем, у нас с этим строго.
– Что за застава? – с любопытством осведомился я, нащупывая замок ремня безопасности.
– Впервые у нас, да? – водитель переключил магнитолу на выпуск федеральных новостей и немного прибавил звук.
Хонда плавным аккуратным поворотом покинула парковку. Некоторое время мы отчего-то двигались по встречной полосе в полном молчании – я терпеливо ждал рассказа. Впереди показался автомобиль, сердито мигнувший нам фарами.
– Бить-колотить, – сказал таксист и перестроился на правую полосу.
– Не впервые, – я попытался реанимировать разговор. – Родился я тут. А в двечетвертом уехал в Москву учиться, там после универа и остался. Вот, теперь в командировке.
– Тоже неплохо, – спокойно кивнул мой собеседник. – Я тоже туда ездил. Ну, на запад, в смысле. В Екатеринбург. И че? И ниче. По десять часов за баранкой, глаза по пятаку, а получаешь столько, что на жизнь не остается. А за бензин плати, за машину плати, за вызовы плати. Тоже вот, как вы, вернулся. У нас в Омске, как-то спокойнее, душевнее. А в последние два года, как у нас нацпроект ввели – вообще житуха, умирать не надо.
Мы ехали по удивительно ровной ухоженной дороге, время от времени по центру виднелись огороженные островки с голубыми елями. Слева молодые сосны вдоль ограды аэропорта, справа – знакомый мне с детства карагач вперемешку с ивами. Сугробы казались оранжевыми – яркое солнце уплывало за край совершенно чистого неба. Вязкое, тягучее умиротворение разливалось во мне, подминая наблюдательность, столичную тревожность и годами воспитанный журналистский скептицизм. Я помотал головой.
– Так про какую заставу вы говорили?
– Да вон она, как раз подъезжаем. Тут дорога с аэропорта одна, вот они и стоят, – водитель прищурился. – Стоя-я-ят, самое хлебное время. Три московских рейса прилетают за час.
Я увидел аккуратное двухэтажное здание красного кирпича, на крыше блестел на солнце крошечный купол домовой часовни. Большой плакат на массивном бетонном основании сообщал все тем же церковнославянским шрифтом: «Казачья застава». У обочины мерз парень в зимнем армейском камуфляже и кубанке. Он взмахнул жезлом регулировщика, указывая остановиться. К моему удивлению, таксист не опустил стекло со своей стороны, как нередко поступают водители, когда их останавливает полиция. Не заглушая двигатель, он вынул из бардачка небольшую сумку, проворно вылез из машины и поспешил навстречу парню. Тот отдал честь и что-то сказал, выпуская облако пара и указывая на кирпичное здание. Таксист развел руками, и оба отправились туда. Как только они скрылись в дверях, из заставы вышел другой казак, постарше, с длинными усами. В руках у него была папка. Он спокойно подошел к такси и с хозяйским равнодушием уселся на водительское место.
– Вахмистр Жолдин, – представился он, наскоро поднимая ладонь к уху. – Добро пожаловать в Омск. Вы из Москвы же, правильно?
Я только молча кивнул, чувствуя себя путешественником во времени. Роскошные седые усы вкупе со словом «вахмистр» сделали свое дело.
– Добро, – Жолдин открыл папку, где веером расходились подколотые желтоватые бланки квитанций. – Мы деньги собираем. Детям на лечение. Фонд «Спас», слыхали? Нет? Да на каждой остановке по городу рассказываем! В общем, кто сколько может, всем миром. На лечение там, на операцию, кому надо. На молебен. У нас больных деток немало, это вам не Москва.
– Простите, я не уверен, что…
– Деток не жалко, что ли? – вахмистр подозрительно сдвинул брови. – Нельзя так, грех это. Ты же нормальный мужик, не либерал там какой-нибудь, сам должен понимать: если не мы, то кто им поможет?
Я поджал губы и потянул из кармана куртки бумажник.
– И сколько нужно сдать?
– Не сдать, а пожертвовать. А сколько – это уж как тебе совесть подскажет. Ты женатый, дети есть?
Мне скоро сорок лет, а я все не могу отучить себя робеть, когда кто-нибудь вот так уверенно и по-хамски влезает на мою личную территорию.
– Нет, – ответил я.
– Плохо. Женись поскорей, да детей заводи. Тогда будешь все лучше понимать. Вот если бы твое родное дите заболело – ты, небось, в кредиты бы влез, все деньги отдал? Так и тут.
Я протянул ему тысячу, ничего мельче не нашлось. Жолдин радостно схватил купюру и сунул ее в карман.
– Вот это ты молодец, мужик! – одобрительно прокряхтел вахмистр, выуживая из футляра очки. – Ты не думай, мы за каждую копейку отчитываемся. Сейчас я тебе расписку… Порядок в войске должен быть.
Все еще в некотором смятении я наблюдал, как он старательно заполняет бланк. Наконец, все было готово. Вахмистр отдал мне расписку, снова дернул руку к уху, пробормотал «Спаси, Господи!» и ушел. Стемнело быстро и незаметно, как это всегда бывает в феврале в здешней степи. Ожидая возвращения таксиста, я изучил квитанцию. Из синих каракулей смог разобрать только «одна тысяча рублей» и «безвозмездное». Поплывшая синяя печать внизу содержала слово «Спас» заглавными буквами и нечитабельные номера по периметру. Я зачем-то аккуратно свернул расписку в восемь раз и положил в бумажник. Тем временем, вернулся мой водитель.
– Простите, – выдавил он, пристегиваясь. – Сейчас быстро до отеля доедем, минут за десять.
Он выглядел совершенно вымотанным, в глаза мне старался не смотреть. Я миролюбиво ответил:
– Ничего страшного. Я пока больным детям помог.
– А… Много дали?
– Тысячу.
– Странно. Обычно больше просят. Хотя это же все детям, тут много не бывает.
Остаток пути ехали молча. Под Ленинградским мостом блестела фонарями набережной черная вода в похожей на шрам полынье. У отеля таксист удивил меня в последний раз. Он вышел из машины, сам открыл багажник и вручил мне сумку, отряхнув ее от натекшей с брезента воды. Наклонившись ко мне, тихо проговорил:
– Вы бы одевались попроще. Видно, что москвич. Здесь не надо так. Не любят.
Сетевой отель порадовал уютом и вежливостью, эдакий остров комфорта и нездешних широких улыбок, ограниченный лишь стеклянными дверьми и лимитами вашей кредитки. Симпатичная девушка протянула мне ключ-карту, и спустя пару минут я разглядывал вечерний город из окна номера на пятом этаже. Уютный покой нарушало лишь тихое ворчание кофемашины у меня за спиной. Я включил ее, едва вошел.
А передо мной расстилалась центральная улица Ленина с торговыми домами начала прошлого века, сказочная, благополучная, укутанная снегом. Не спеша ехали домой служащие, студенты веселыми компаниями шли вверх и вниз по тротуарам, сияли огни рекламы. Парень в зимнем камуфляже и с красной повязкой казачьей дружины на руке прохаживался из стороны в сторону вдоль витрины кондитерской.
Кофе был готов, я сел в кресло перед окном и медленно отпил. Американо показался мне необыкновенно вкусным, улица передо мной больше походила на новогоднюю открытку, тишина и спокойствие обволакивали меня вот уже во второй раз за этот вечер: по дороге из аэропорта, вдоль заснеженных елей, и теперь. Я не без усилия стряхнул сладкое оцепенение и залпом допил кофе. Легонько стукнуло слева между макушкой и затылком, мигрень вновь пошла на приступ.
– Ну нет, Рома, – громким спокойным голосом сказал я себе. – Здесь ты ничего не поймешь и ничего не напишешь. Надо менять обстановку.
Приятели считают меня психом. А все потому, что к работе я подхожу с шизофренической, по их мнению, серьезностью. Будто актер, меняю место и образ жизни, чтобы до тонкостей понять, прочувствовать мир, в котором жил герой моей книги. В данном случае – Соня Дятлова, омская поэтесса.
Соня Дятлова. 1994
«Мало что помню о себе в шесть лет. Папы не было. Я его ни разу не видела. Это создавало проблемы, ну а как же. Вначале мама рассказывала, будто папа работает в Канаде. А работа секретная, поэтому его фотографий дома держать нельзя. Я искала, конечно, но без толку. Все перерыла, кроме ящика в серванте, который запирался на ключ. Ключ мама тоже где-то прятала.
Пошла в первый класс. Не школа, а зоопарк. Где? Да от центра езжай три остановки по Маяковского, потом поворачиваешь на Богдана Хмельницкого – и вперед, вперед, пока не надоест. Вот когда надоест, вытряхиваешься из автобуса – и там в двух шагах моя школа. В коридорах паркет проваливался, как сейчас помню. Познакомилась с девчонками, с пацанами, заговорили о родителях – я и выдала: у меня папа секретный агент, разведчик, работает в Канаде. А Верка Соловьева – она на три года старше нас была – смерила меня взглядом: «Разведчик, ага. А у меня альпинист, у Стаськи – моряк, у Оли – полярник. У Васяна из второго „б“ вообще космонавт. Ты че, больная? Нет у тебя папы!» Что говорить, я заревела, убежала по лестнице наверх, там была такая площадочка перед люком на чердак, уселась, целый урок просидела, сопли мотала. Меня даже не хватились, вот такая была школка, прикинь.
Потом спускаюсь в класс – а у меня весь тыл в известке. Пацаны тут же заорали: «Белая жопа, белая жопа!» Я стою, как дура, даже плакать уже больно, все выплакала – и тут Соловьева к нам заходит. Услышала пацанов, да как рявкнет: «А ну, завалили!» Пацаны замолчали тут же, они Верку побаивались, как и все, впрочем. Верка подходит ко мне и говорит: «Слушай сюда. Я знаю, без папы тяжко. Мы, безотцовщина, вместе тут держимся, иначе плохо будет. Ясно? Если что, поможем. Но если увидишь, что кого-то обижают – Ольку там вашу, или Стаську – сразу вступайся. Поняла?» Поняла я ее сильно позже, а тогда только кивнула».
На этом видеозапись обрывается. Я еще некоторое время смотрю на экран ноутбука с последним кадром. Соня сидит в кресле, закинув ногу на ногу. Выглядит она плохо: ярко-рыжие волосы с черными отросшими корнями, тяжелые веки, яркий неаккуратный макияж. В руке бутылка пива.
Я перепроверяю дату публикации: январь две тысячи двенадцатого. Месяц назад она получила национальную премию для молодых поэтов. До автокатастрофы оставалось два с половиной года.
Роман Елисеев. 18.02.2022
На следующее утро я вооружился справочником и составил список магазинов. Поездить пришлось изрядно, но к обеду мне удалось полностью сменить гардероб. Дешевые синие джинсы, свитер на размер меньше, чем нужно. Зимние полусапоги белорусского производства, молнию на которых заедало уже во время примерки. Турецкая куртка-аляска на плохом синтепоне, тут же вставшая коробом на морозе – курткой я гордился особенно, купил ее за сущие копейки на распродаже конфиската. Венчала мою экипировку вязаная шапочка со спортивным логотипом, известная в народе как пидорка или же гандонка.
Айфон я решил оставить в сейфе отеля, симку же поместил в золотистый сяоми с разбитым экраном – его я после долгих размышлений выбрал в переходе на Площади Ленина. Купил универсальную транспортную карту «Омка» и закинул туда пару тысяч, чтобы не отвлекаться потом. Запретил себе пользоваться такси до самого отъезда в Москву.
Оставались последние штрихи. Еще утром в отеле я сбрил бородку, а вечером нашел крошечную затрапезную парикмахерскую и за сто пятьдесят рублей был обрит «под машинку». В отель я вернулся, прямо скажем, преобразившимся. У меня на пути немедленно вырос охранник. Я с улыбкой предъявил ему ключ-карту и отправился к лифту – вслед мне с любопытством смотрели несколько человек, от входа и из-за стойки регистрации.
В номере я встал перед зеркальной дверью шкафа и оглядел себя. Изумительно: щеголеватый столичный журналист исчез, на его место пришел тощий бедный работяга лет тридцати пяти с усталым взглядом. Я вздохнул, разделся и включил кофемашину. Есть не хотелось, вместо этого отчего-то хотелось бахнуть пивка. Завтра предстоял поиск съемной однушки в Городке Нефтяников.
– Чем хуже, тем лучше, – сказал я себе.
Сказал и в который раз с грустью подумал о привычке разговаривать с самим собой как о характерном симптоме прогрессирующего психического расстройства.
Роман Елисеев. 19.02.2022
На утро ударило минус двадцать пять. Идти никуда не хотелось, я лежал в номере, листая списки съемных квартир в Городке Нефтяников. Этот обширный район Омска не пользовался особой популярностью у желающих задержаться в городе подольше, разве что студенты кооперировались по двое или по трое, за копейки снимая клетушки недалеко от учебных корпусов четырех вузов – все лучше, чем общага.
Здесь почти постоянно жила Соня Дятлова, вот почему я выбирал квартиру в одной из сотен мрачных обшарпанных хрущевок. Нефты – так их называли местные – строили с пятидесятых годов, когда начинали масштабное освоение западносибирской нефти, чуть позже появился нефтезавод, величественное предприятие всего в нескольких километрах от городской черты. С тех пор случилось много всего, и главным образом, плохого. Распался Союз, нефтяным центром стала Тюмень на западе, а центром транспортным – Новосибирск на востоке. Омск с нефтезаводом стал если не вовсе бесполезен, то уж точно не очень-то и необходим. Специалисты уехали за северными доплатами в Ханты-Мансийск и Сургут, поэтому со временем Городок Нефтяников заселили люди, так же далекие от переработки черного золота, как и я сам. Заселили те, кого теперь зовут «простыми работягами» – бесхитростные честные советские люди, уже в возрасте, уже дети подрастают. Удачливые с подержанными мерседесами, как у соседа дяди Володи, неудачливые тихо спивались в кафельных гробах тесных кухонь. Однако жили, вопреки ужасам переходных времен, ровно и себя не роняя, дни рождения отмечали всем двором, мужчины открывали банки с соленьями и – с великим пиететом – водочку «Довгань», женщины несли в эмалированных кастрюльках картошку и ведерные чаши с салатами. Включали местную радиостанцию на полную мощность, и сдобный голос с удалыми нотками пел:
Быть может, быть может, еще возвратится
Счастливое время и в наш уголок.
Не возвратилось. Раньше или позже простые работяги начали умирать один за другим: от цирроза, от старости, от отчаяния и одиночества – и холодные, расчетливые, хищные дети прямиком с кладбища мчались по риелторам и нотариусам: поделить, присвоить, продать, не упустить. Однушки, двушки и трешки в Нефтах – с остекленными балконами, с воркованием голубей под крышей по утрам, с многолетней желтой ватой в щелях деревянных окон, с коврами и шифоньерами, с рогами косули над входом, с дефицитными резиновыми ковриками у входа, с запахом «Явы» и сухого старческого кашля – превращались в притоны для наркоманов и проституток, в дешевые съемные квартиры, посуточно и помесячно, но с оплатой авансом минимум за полгода.
Я тихо вошел в один такой подъезд, домофон не работал, дверь подперли кирпичом. Было темно, пришлось включить фонарик на телефоне. Черным баллоном на ближайшей стене было вкривь и вкось выведено: «Соль – это выход» и чуть выше, большими буквами, «Здесь жили люди». В самом деле. Жили. Поднимаясь на пятый этаж, я прислушивался. К счастью, здешние обитатели ничем себя не выдали: я не услышал громкой музыки, криков пьяных или гневных, даже собаки не лаяли. На третьем этаже жирный кот ел рыбьи кишки с коммунистической газеты на полу. На четвертом упоительно пахло тушеным мясом: кто-то готовил ужин.
Дверь тридцать седьмой квартиры мне открыла хозяйка, пожилая приземистая женщина с грубым неприветливым лицом. Впрочем, она тут же улыбнулась:
– А, Роман, да? Я уж заждалась вас, – у нее был заметный украинский говор. – До гостиной проходьте, вот тута разувайтесь.
Дом этот стоял на улице Андрианова, в относительно цивилизованной части Нефтов. Тихая улица тянулась вдоль ограды Советского парка, потому окна квартиры выходили на заснеженные вершины деревьев, за которыми грезила былой мощью река, скованная льдом и страшно обмелевшая из-за казахских и китайских предприятий выше по течению. Тамара Васильевна – так звали хозяйку – провела меня по квартире. Она многословно и, в то же время, косноязычно расхваливала достоинства жилища, молча выпучивая глаза, когда я косился на очевидные недостатки.
– Санузел хороший, сама в том году ремонт делала, бачок все смывает, не текет почти. Стиралка сама стирает, новую купили, когда зятя похоронили, там с похорон деньги остались. На кухне телевизир все показывает, двенадцать каналов. Холодильник есть, плита газовая, хорошая. Шкафы чистые, сегодня только пыль со всех полок вытерла. Матрасик купите, постелете, можно жить. Балкон стеклопакет, теплый, можно зарядку по утрам делать.
– У вас тут фотографии, – я попробовал прервать этот очаровательный монолог.
Действительно, в жилой комнате меж пары пыльных кресел висело несколько маленьких фото в дешевых рамках. Толстый старик в шортах, с удочкой и огромным карпом. Красивый парень в изуродованной аксельбантами дембельской форме. Две девушки, по виду старшеклассницы, на фоне фонтана в центре Омска.
– Ой, – замялась Тамара Васильевна. – Щас уберу, забыла совсем, замоталась. Это мои все.
Воздух вокруг моей головы потеплел и сгустился, меня прошиб пот. Плохой из меня журналист, наверное. Так сложилось, что каждое дикое совпадение впечатляет меня куда сильнее, чем следует. Я ткнул пальцем в фотографию с девушками, которую хозяйка все никак не могла отцепить от стены:
– Кто это?
Тамара Васильевна обернулась и недоуменно поглядела на меня:
– А вам-то что за дело? Дочь это моя, когда еще в школу ходила. С подружкой.
Рядом с полной улыбающейся девушкой мрачно, упрямо глядела прямо в камеру Соня Дятлова.
Обо всем договорившись с Тамарой Васильевной, я побрел в сторону остановки, то и дело скользя своими белорусскими скороходами по нечищеным тротуарам. Вспомнил, что во времена моего детства здесь было не так скользко, только изредка попадалась неширокая полоса идеально ровного обсидианового льда. Другие дети лихо по ней проезжали, без труда удерживая равновесие на чуть согнутых ногах. Я никогда не проезжал: боялся. А теперь и полос таких не осталось.
Когда-то здесь была беляшная, где Соня Дятлова пять лет наживала гастрит, учась на филфаке. Теперь на этом месте переливалась оставшимися с Нового Года гирляндами будка сетевой кофейни. На широких скамейках в окружении бумажных снежинок на стекле миловались парочки. Не мой формат, подумал я, и зашел в ларек с шаурмой. Заказал большую с грибами и чесночным соусом. Потом подумал и добавил к ней банку дешевого энергетика. Воткнул зарядку моего разбитого золотого телефона в местную бесплатную розетку и принялся ждать. Чуть было не открыл Фейсбук, но вовремя сдержался. Поток новостей от сотни московских и иностранных коллег сейчас поднял бы меня за шкирку, за лысый капюшон худого турецкого пуховика, вырвал бы из ледяных клещей омского февраля – и куда бы я приземлился? Я не кот, падать на все четыре не умею.
Поставив локти на столик, я жадно ел шаурму, постепенно, на расстояние одного укуса, освобождая ее от оберточной бумаги и прозрачного пакета. Руки были грязные, помыть негде. Несмотря на мои старания, шаурма протекла снизу, и теплый скверный на вид соус скопился в уголке пакета, свисая, будто бледный гребень дохлого петуха. Я ел и ел шаурму, которая к середине стала казаться бесконечной, пил сахарно-кофейный энергетик с запахом ацетона и глядел в окно, на последних восьмичасовых прохожих. К девяти обширная площадь с двумя автобусными остановками опустеет почти полностью. Есть города, которые никогда не спят. Омск, напротив, редко бодрствует. С билборда на меня со спокойным достоинством смотрела красивая женщина. В руках она держала младенца. Стандартный славянский шрифт, мало-помалу вызывающий у меня идиосинкразию, являл холодной улице оптимистический лозунг: «Сибирью Русь Православная прирастать будет!»
В ларек вошел степенный седоватый мужик с пакетом из супермаркета. Он молча подошел к окошку и положил на блюдце скомканный полтинник. Не глядя на него, продавщица так же молча убрала деньги, отошла куда-то вглубь ларька и через несколько секунд вернулась, поставив на блюдце одноразовый стаканчик, наполненный примерно на треть. Мужик деловито опрокинул содержимое в рот, едва слышно крякнул, вытер усы и ушел. Через пару минут сцена повторилась, на этот раз с высоким молодым парнем в лыжной куртке. На смену парню пришел смуглый простуженный рабочий в оранжевом жилете. Каждый раз обмен полтинника на стаканчик происходил в полном молчании, каждый раз продавщица старательно прятала глаза. Когда за рабочим, просвистев худым доводчиком, закрылась дверь, любопытство взяло верх, и я поинтересовался у продавщицы:
– А что это вы такое наливаете?
– Ничего не наливаю, – неожиданно грубо отрезала она.
Помолчав немного, добавила, спокойнее и тише:
– Вы приезжий, наверное. Я не поняла сразу, вы простите меня. День сегодня какой-то… Это спирт бавленный. Из Казахстана. Канистрами покупаем, копейки стоит. У нас в Омской области, как нацпроект ввели, официально пьянству бой. Ну и это самое… Вот никто и не бухает по-черному, ну в запой чтоб. Потому что если запьешь, сразу участковый с казаками придет – и готово дело. Свои же соседи и настучат. А по чуть-чуть выпивают все. Каждый день человек сто-сто пятьдесят, я их уже выучила, все эти морды. Каждый день по полтиннику – и жить проще. Мы все из-под прилавка, не наглеем, дружинники нас не трогают, сами пьют бесплатно. Семь тысяч в день лишних, кому плохо?
– И правда. Кому плохо, – я задумался. – Почему вы мне так легко все рассказали? Это же, вроде как, незаконная торговля спиртным.
Продавщица усмехнулась:
– А мне что? Я последний день работаю. В Казань уезжаю, к дочери. Хоть там поживу по-человечески.
Повинуясь инстинкту, я достал из кармана пятьдесят рублей и положил на блюдце. Продавщица посмотрела на меня с плохо скрываемым презрением и налила треть стакана.
От мерзкого запаха сивухи у меня перехватило дыхание. Едва не подавившись, я проглотил огненный комок и теперь буквально чувствовал, как он падает вниз по пищеводу. В желудке стало припекать.
– Причастился, – севшим голосом проговорил я и вышел из ларька.
Вдоль Проспекта Мира выстроились вперемешку офисы банков, салоны сотовой связи, пивные магазины – и аптеки. Утром я принял последнюю таблетку, потому теперь поднялся на высокое крыльцо под жизнерадостным красным крестом. Взявшись за ручку, я вспомнил, что рецепт на лекарство остался в Москве. Командировку я себе, к счастью, запланировал недельную, никак не дольше. «Проживу неделю без таблеток, – решил я. – Все равно я тут пью чуть ли не каждый день. Еще не хватало с алкоголем мешать».
Соня Дятлова. 25.03.2003
На улице Андрианова есть Школа. За Школой – Тихий Пьяный Двор, где живет Валерка-наркоман. Дальше – Дикий Пьяный Двор, где барагозит Анвар с дружками. За ним – Универ, куда нужно поступить, чтобы мама наконец-то замолчала. Рядом – ПТУ, куда после девятого ушел Росляков. А между Универом и ПТУ есть дорожка, ведущая в Гаражи. На одном из Гаражей, на теплом от весеннего солнца рубероиде, сидит, ножки свесив, Сонечка Дятлова. Справа от нее початая бутылка колы, слева – жуком елозит по черной крыше телефон в беззвучном режиме: мама звонит в третий раз. Или в двадцатый – все равно. Сегодня утром маме следовало выбирать выражения. После очередной пустячной ссоры Сонечка ушла из дому, прихватив смену одежды и палку колбасы.
Она вынимает из рюкзака блокнот и пишет «Образовательное». Немедленно под заглавием появляется первая строчка:
Я – твое незаконченное среднее
Сонечка привычным жестом сует конец карандаша в рот, прикусывая ластик. Немного погодя она записывает еще одну:
Ты – мое высшее специальное
Счастливо улыбнувшись, она ложится на спину, раскидывает руки, широко открытыми глазами глядит на светло-серое небо. Вокруг ни души, она наедине с теплой ранней весной. Одноклассники корпят над контрольной по алгебре, птушники спят на лекции выжившего из ума отставного лейтенанта, студенты тянут руки на семинаре, город погружен в работу, три часа дня. А Сонечка свободна – просто потому, что так решила.
Заливаются птицы. В воздухе разлит аромат, не поддающийся определению. Будто огурец только что разрезали – и вдыхаешь эту чуть горчащую свежесть. Пара мгновений – и нет ее, улетучилась без следа, остается обычный огуречный запах. Снега растаяло уже довольно – повсюду глубокие серые лужи, университетское футбольное поле превратилось в болото, но пахнет все это чистой весенней водой – ни сырости, ни прели.
Потянуло дегтярным дымком: в одном из гаражей неподалеку затопили буржуйку. Даже этот дым теперь кажется Сонечке приятным. Она снова садится и пишет, объятая весной.
Ночует у Катьки, чьи родители уехали в отпуск на две недели. В три часа ночи просыпается. В пять вызывает скорую. А в шесть утра звонит маме:
– Привет. Я в больнице. У меня, кажется, острый цистит. Привези мой полис… пожалуйста.
– Вот и вся цена твоему бунту, дурочка.
В мамином голосе звучат усталость и любовь.
Соня Дятлова. 27.03.2003
Говорят, Есенин в больнице читал пациентам стихи, собирал целые палаты слушателей. Сонечка вспоминает об этом, глядя на слипшиеся холодные макароны в тарелке. Химически-розовый кисель в граненом стакане, наоборот, обжигающе-горячий. Закон подлости. Она со вздохом пристраивает еду на белую прикроватную тумбу и прислушивается, не пойдет ли сестра обратно, тарелки собирать. Нет, зацепилась языком где-то в районе пятьсот первой палаты в конце коридора, знакомую встретила с ночной смены. Сонечка лезет под подушку и разворачивает пакет с ошметками сырной косички, соленой и строго запрещенной. Вчера приходила Вика, пришлось надеть два свитера и спуститься на первый этаж, где подруги минут десять переминались с ноги на ногу в холодном вестибюле у вахты, обсуждая последние события, а под конец Вика передала пакет с книгами, фруктами, сигаретами и запрещенным сыром-косичкой. Разумеется, курить тоже нельзя, но на это дежурный врач смотрит сквозь пальцы, если вредная привычка не покидает специальной комнатки слева от туалета с вечно открытой форточкой. А сестрам и вовсе плевать.
Курение осуждает только соседка по палате, сонина ровесница – не в меру любопытная баптистка. Закончив читать Евангелие, она выбирается «в мир», рыскает по палатам, собирает сплетни о других пациентах. В первый день она с гордостью делилась своей неприглядной добычей с Сонечкой, но короткий вечерний разговор положил конец любому их общению. Выходя из туалета, соседка учуяла запах сигарет и заглянула в левую комнатку, где Сонечка задумчиво курила, водя пальцем по черному застекленному небу за окном.
– Ты что, куришь? – взвизгнула соседка, так что Сонечка вздрогнула и отшатнулась. – А рожать ты как будешь?
– Нам по пятнадцать, вообще-то, – холодно заметила Сонечка. – Или ты уже собралась? Кто отец?
Соседка всплеснула руками в жесте немого негодования и ретировалась. Нет худа без добра: теперь вместо ее курносой физиономии Сонечка, возвращаясь в палату, всегда видит «Евангелие Господа нашего Иисуса Христа», которым соседка закрывается, чтобы не встречаться взглядом с павшей грешницей, не помышляющей о здоровье и благополучии своего потомства.
Сонечка медленно отрывает лоскуты соленого сыра, отправляет их в рот, жует без энтузиазма, осторожно пьет горячий сладкий кисель. Весеннее солнце за окном закрыли тучи, и в этом сумеречном освещении макароны будто подернуло плесенью. Заслышав приближающийся голос медсестры, она прячет пакет с сыром под подушку и делает вид, будто ковыряет гнутой алюминиевой вилкой законный больничный завтрак. Потом тарелку и пустой стакан забирают, потом по урологическому отделению скоротечной бурей проносится дежурный врач Аркадий Сергеевич, веселый и всегда чем-то довольный без малейших на то причин. Потом Сонечке ставят очередную капельницу. На сгибе руки у нее чернилами расплылся наркоманский синяк.
Лежа под капельницей, она засыпает. Ей снится Боря Пастернак, стройный и элегантный, с большими умными глазами. Они гуляют в больничном сквере, держась за руки, он читает свои стихи, лучше которых не создал еще человек.
– Рожать или нет – ваше дело, София, и только ваше, – говорит он. – Никто не имеет права ступать на лед вашего личного пространства: провалится, захлебнется, околеет. Только, ей-ей, Сонька, не сиди больше на холоде – жопа одна, а прекрасных весен тебе отпущено еще целых одиннадцать.
– Почему одиннадцать? – спрашивает Сонечка и просыпается от того, что соседка молится в голос.
Соня Дятлова. 21.09.2004
– Ну что ж, переходим к новому участнику нашего лито… Софья Дятлова, верно?
Сонечке шестнадцать лет, она впервые выносит стихи на суд настоящих поэтов. Ведущая – известная в Омске поэтесса Татьяна Борисовна Вознесенская – какая-то там институтская подруга школьной русички, так что волноваться не о чем. Ха, попробовали бы вы не волноваться, ожидая вердикта состоявшихся взрослых авторов! Сонечке вообще-то робость совершенно не свойственна, но ведь любого человека можно застать врасплох. Даже если он знает, куда и к кому идет.
– Верно, – сипит от смущения Сонечка, бросив робкий взгляд на величавую властную даму.
– Расскажите нам о себе, мы с удовольствием с вами познакомимся.
«Мы» – это довольно пестрая компания, собравшаяся за столом в детской библиотеке пятничным вечером. Светловолосая юная татарка с гордо поджатыми губами, расплывшаяся старуха с одышкой и перепачканным дешевой помадой носовым платком, чуть дальше – длинноволосый парень с глазами навыкат и божественно красивыми тонкими пальцами. Еще на пододвинутом диване разместились две смешливые близняшки с одинаковыми блокнотами и волковатого вида битюг в камуфляжной куртке поверх черной рокерской футболки. «Неужели они все поэты?» – думает Сонечка, но пора отвечать.
– Я учусь на филологическом факультете, на пиарщика. На первом курсе. Стихи пишу давно, с детства. Уже очень много написала.
Ведущая благосклонно кивает, милосердно не глядя на смущенную девушку.
– Хорошо, а в каких-нибудь литературных объединениях вы участвовали?
«Никогда не говори в одном лито о другом лито, ты поняла? Они ужасно ревнивы!» – так наставляла ее русичка.
– Нет, – снова сипит Сонечка, отчего-то краснея.
– Хорошо, – довольным голосом повторяет ведущая. – Спасибо, Соня. Я могу называть вас «Соня»? Ну и славно. Прочтите нам что-нибудь, пожалуйста.
– А… что именно? – в горле пересохло, ну что ж такое, теперь только стихи читать.
Ведущая сменила теплую улыбку на снисходительную:
– Например, ваше самое любимое.
«Спасибо, что не лучшее попросила. Тут я под пол провалилась бы».
Сонечке тяжело. Она не глядит по сторонам, но шестым чувством ловит на себе их взгляды. Поэты или нет – сейчас будут слушать и судить. Сонечка с трудом поднимается. С книжной полки на нее смотрит взъерошенный Уитмен. «Помоги мне, добрый дедушка Уолт!» Она читает. Читает свое любимое, месяц назад написанное. Была прохладная ночь в конце августа, и Леха, ее первый мужчина, который на выпускном клялся в вечной любви, оказался изменщиком и лживым ничтожеством. Он думал, что все можно исправить, он звонил, телефон в беззвучном режиме противно ерзал по тумбочке у кровати. Сонечка, не отвечая, вышла на балкон в чем мать родила и с пятого этажа разглядела Леху. Прижимая свой телефон к уху, он стоял во дворе у парковки, жадно вглядывался и просиял, увидев ее. Сонечка в последний раз посмотрела на вибрирующий телефон, Лехин подарок, и швырнула его с балкона, едва не попав бывшему по голове. С громким треском телефон разлетелся на куски. Медленно и сладострастно показав Лехе средний палец, Сонечка ушла к себе.
Она читает. Читает свое любимое, кровью сердца написанное. Улыбаясь старому Уитмену, единственному настоящему поэту в этой комнате, смакует последние строки:
…детских рук аппликации
Выше моей эзотерики.
Пара секунд тишины, кажется, длятся целую вечность.
– Хорошо, – в третий раз произносит ведущая. – Ну, а теперь давайте разберем это стихотворение. Кто хотел бы высказаться? По ритмике, по образности, по рифме… да вообще по художественной гармонии.
Гордая татарка по-школьному вздергивает руку:
– Можно, я? Вообще, конечно, прикольное стихотворение, и звучит классно. Но я не поняла конец. Там про аппликации и эзотерику. На обществознании нам объясняли, что эзотерика – это знания, полученные волшебным путем. Какая связь? Причем тут аппликации, тем более детские? Я не поняла.
Ведущая снова одобрительно кивает.
– Да-да, мы то же хотели сказать, – энергично подтвердили близняшки, на миг оторвавшись от блокнотов.
– А по-моему, это настоящая поэзия, – пробасил битюг в камуфляже.
– Никита у нас новенький, – опять снисходительность. – Пришел в прошлую пятницу. Соня, сейчас мы и обсудим, где поэзия, а где нужно доработать.
Они обсуждают. Ведущая подводит итог. Дорабатывать нужно везде, а еще лучше переписать все с самого начала. Сонечка с непроницаемым видом слушает, делая вид, будто что-то записывает в тетрадь. Сославшись на неотложное дело, обещает заглядывать каждую пятницу и уходит. Нервными движениями натягивая куртку в фойе библиотеки, всхлипывает. Выйдя под дождь, рыдает в голос. «Это любимое. Это я сама. Как вы можете? Вы же ничего не поняли. Вы же серые слепые мыши. Вы мыши!»
Скрипит дверная пружина, Сонечка резко оборачивается. Никита смотрит спокойно, без улыбки. Дождь стучит по широким плечам, обтянутым камуфляжной курткой.
– Не слушай их, – уверенно говорит он. – Они просто маленькие. Кто-то еще маленький, а кто-то вообще не вырастет. Не дорастет, в смысле. Ты написала прекрасное стихотворение.
Сонечка шмыгает носом, несмело улыбается. Никита глядит по сторонам, будто размышляет, что бы еще сказать. Наконец, находит:
– Меня Никита зовут. Ты шаурму любишь?
Соня Дятлова. 10.10.2004
Воскресным утром Сонечка и Никита идут по улице Тимофея Белозерова. Точнее, Сонечка спешит на остановку, чтобы уехать домой, а Никита ее провожает. Молчат. Это то самое утро после первого секса, когда вначале смотрели кино, что-то пили для храбрости, потом неловкие объятия, поцелуи – и вот, свершилось, звонят колокола, белый дым над Ватиканом. И – моментальная потеря интереса. Денег на такси нет, лежат и разговаривают до семи, в половине восьмого Сонечка засобиралась домой. Теперь Никита тащится рядом, отставая на полкорпуса, и с раздражающим энтузиазмом рассказывает об убогих достопримечательностях спального района вокруг.
Обширный строительный рынок заволокло туманом, у подножья шиферных громад без толку суетятся хмельные грузчики. Водитель фуры, высунувшись из кабины, с ожесточением что-то кричит им, бесхитростный мат тонет в дымке. Стая косматых собак перебегает дорогу, последняя приземистая дворняга едва не попадает под колеса, визг тормозов, испуганная девушка за рулем сигналит, что есть сил. У киоска с мороженым безуспешно пытается подняться с грязного тротуара старый пьяница с торчащим вихром серых волос.
– Мне на БСМП надо, на БСМП! – время от времени восклицает он хриплым наглым голосом, когда поблизости останавливается очередная маршрутка.
Редкие прохожие огибают пьяницу по широкой дуге, опасаясь его порывистых дерганых движений. Сонечка, не выспавшаяся и голодная, раз за разом прокручивает в голове череду одних и тех же мыслей: как теперь с ним общаться – зачем вообще повелась – надеюсь, не залетела – презервативы надо всегда иметь свои – есть хочется – у него в холодильнике были мамины беляши – как теперь с ним общаться.
– В тысяча девятьсот шестьдесят втором году Тимофея Максимовича Белозерова приняли в Союз писателей СССР.
Эта фраза, такая же ненужная и блеклая, как и весь Никитин монолог, отчего-то вырывает Сонечку из круга мрачных утренних мыслей.
– А, ну да, – отзывается она, без особого, впрочем, энтузиазма. – Улица великого омского поэта. Слушай, а отчего в честь Белозерова назвали такой медвежий угол?
Никита ответил на ее вопросительный взгляд укором:
– Ну конечно, центровая девочка из хорошей семьи. Для кого медвежий угол, а я тут живу, например.
Они поравнялись с похожей на надгробие бетонной стелой, где зеленой краской нарисован портрет Белозерова, а чуть ниже – краткий рассказ о знаменитом омиче. Сонечка останавливается, разглядывает памятник.
– Мне на БСМП надо, на БСМП! – раздается каркающий вопль со стороны остановки.
В ответ ему лают дворняги на строительном рынке. Сонечка ежится, но не сходит с места. Никита покорно стоит рядом, с беспокойством глядя то на нее, то на нарисованного поэта.
– Знаешь, – задумчиво говорит она, ни к кому персонально не обращаясь. – Была у меня одна история. Тут где-то неподалеку есть школа, очень средняя такая школа. И меня туда отправили – классе, наверное, в седьмом – участвовать в конкурсе патриотической поэзии. К девятому мая, ясен пень. Я херню всякую тогда писала, а уж стихи про День Победы, да еще из-под палки, да еще за три дня – сам понимаешь, какие вышли. Неважно это. Важно то, что на конкурсе я познакомилась с одной девушкой, Даша ее звали. Года на два меня старше. Она публиковалась в каких-то сборниках, не то что у нас в Омске – даже в самом Новосибирске, представляешь? Готовилась переезжать с родителями в Москву и ходить в лито уже там. И вся она была какая-то… столичная, что ли. Целеустремленная, отрезанный ломоть. В том смысле, что с этими улицами – а мы с ней с конкурса до остановки этой же дорогой шли – с этими домами, шифером, фурами, алкашами в БСМП, с этим городом у нее уже не было ничего общего. И с тобой, Тимофей Максимович, тоже.
Никита хмурится. Отчасти потому, что чувствует себя лишним. Отчасти потому, что не понимает, причем тут Белозеров. Сонечка поворачивается к парню, тепло улыбаясь.
– На самом деле, все классно, Никита. Классно, что я к тебе приехала. Классно, что мы потрахались. И уже совсем круто, что я из-за этого снова оказалась здесь, на улице имени местного поэта, которому статус и сотни тысяч тиражей не проложили дорогу прочь из Омска. Эти декорации, эта улица – они очень полезны. Они напомнили мне о том, чего я должна бежать. Прямым путем глагольной рифмы или по лесенке из строк. Ха, звучит, как начало чего-то нового. Прощай, Никита. Будь счастлив.
Она крепко обнимает парня, положив подбородок ему на плечо и тем похоронив любые шансы на прощальный поцелуй. Подъезжает автобус. Сонечка прыгает внутрь, не глядя на номер. Маршрут неважен. Главное – подальше отсюда.
Соня Дятлова. 01.03.2005
Сонечка пришла пересдавать психологию, которую безбожно завалила на первой же сессии. Экзамен проходит в третьем корпусе университета, мрачном пятиэтажном здании, со стороны напоминающем обыкновенную хрущевку. Собственно, когда-то здесь находилось общежитие. Узкие лестницы, маленькие конурки аудиторий со старыми партами, крашеными жирной эмалевой краской – все навевает тоску и желание отчитаться, получить законный трояк, накинуть пальто и, пулей пролетев мимо старухи на вахте и старика в камуфляже, никогда больше сюда не возвращаться.
Преподавательница психологии, замученная жизнью интеллигентная дама, оценивающе смотрит на нерадивую студентку, которая зимой так и не справилась с бихевиоризмом:
– Ну что, душа моя, – нехотя цедит она сквозь зубы. – Талантливая, но ленивая. Тяните ваш счастливый билет.
Сонечке достается Юнг и его влияние на развитие науки в целом. Про Юнга она знает только, что с немецкого эта фамилия переводится «молодой», а еще где-то на периферии маячит изумительно красивое слово «юнгианство». Звучит, как изощренно-декадентское занятие для литературных гостиных любимого Серебряного Века. Интересно, занимался ли Гумилев юнгианством с курсистками.
– У вас двадцать минут на подготовку, потом я вернусь и послушаю, что вы вспомнили, – с этими словами преподавательница уходит, небрежно прикрыв дверь.
Шаги удаляются по коридору, Сонечка прислушивается и достает из сумки конспекты одногруппницы, не пропустившей ни одной лекции. Все всё понимают: за пересдачи преподавателям не платят ни копейки, поэтому двоечница получает законное время, чтобы списать хотя бы на удовлетворительную оценку.
Внезапно дверь открывается, на пороге стоит невысокий, спортивного вида парень лет двадцати пяти в берцах, черных джинсах и черной рубашке с закатанными до локтя рукавами. В руке – общая для всех предметов тетрадь, свернутая в трубку по моде неуспевающих студентов, в глазах – озорной огонек любопытства.
– Привет, – говорит он красивым хрипловатым голосом. – А что ты тут делаешь?
– Психологию сдаю. У тебя тут пара?
– У меня пересдача матанализа, – с этими словами парень садится за соседнюю парту. – Как тебя зовут?
– София.
– Ага. Меня – Саймон. Ты с филфака, правильно? Я тебя там вижу иногда, на втором этаже, когда прихожу машины чинить. В ваш компьютерный класс.
Сонечка с интересом разглядывает Саймона.
– У тебя костяшки сбиты. Почему?
Саймон машинально посмотрел на свои кулаки и чуть покраснел:
– «Бойцовский клуб» читала?
– Конечно. И что?
– И все. Умному достаточно.
Повисло неловкое молчание. Сонечка вспоминает о пересдаче и шуршит страницами конспекта. Саймон – она чувствует – тоже смотрит на нее. Ей это приятно.
В аудиторию возвращается преподавательница с кружкой чая. Увидев Саймона, приподнимает брови:
– Ты откуда здесь взялся?
– Так матанализ же. Игнатьев велел ждать.
– Ладно, это ваши с ним дела. Ну что, София, она же Мудрость, как насчет поведать мне о Юнге? – она садится за стол и выжидательно глядит на студентку, изредка поднося к губам кружку; желтоватый палец с хищным когтем придерживает чайную ложечку.
Сонечка вздыхает и принимается монотонно и довольно поверхностно пересказывать то, что успела списать. Боковым зрением она замечает, что Саймона ее рассказ отчего-то очень веселит. Преподавательница, кажется, ее совершенно не слушает, а лишь укоризненно смотрит на парня. Задохнувшись от стыда и вконец сбившись к концу рассказа, Сонечка выдавливает:
– Вот, в общем, как-то так.
– Да уж, – подводит ожидаемо-печальный итог преподавательница. – Думаю, вы и сами понимаете, что подготовились так же плохо, как и в первый раз.
– Да поставь ты ей тройку, что страдать-то? – внезапно подает голос Саймон.
– Сема, я тебе что говорила? – морщинки на лице преподавательницы собираются в маску строгости.
– Мам, продолжение этого фарса не нужно ни тебе, ни ей. Ну серьезно.
Сонечка изумленно наблюдает за этой семейной сценкой. В зачетке появляется слово «удовл.» и витиеватая подпись, похожая на арабскую вязь. Смущенно поблагодарив, Сонечка хватает в охапку не по сезону легкое пальто и уходит. В коридоре ее догоняет Саймон-Сема:
– Погоди. Можно тебя спросить?
– Нельзя, – Сонечка не останавливается, не смотрит на него. – Я твоей помощи не просила.
– Какие мы гордые, – звучит ей вслед. – Ладно, я тебя найду.
Не отвечает Сонечка, бежит вниз по лестнице, прыгая через ступеньки. Сердце бьется часто. Этого Сему с его еврейской мамой, застиранной черной рубашкой и пошлым Палаником в голове она терпеть не может. А еще он ей очень понравился.
Соня Дятлова. 05.03.2005
Соня и Саймон только что пообедали в университетской столовой и теперь с наслаждением прогуливают остаток дня. Советский парк спускается к реке, здесь безлюдно и очень тихо: ни машин, ни голосов. Разве что звуки стройки долетают иногда – чуть дальше, у общежитий, возводят новый жилой микрорайон.
Соня идет молча, ей с самого утра не дает покоя покалывание в правом боку и строчка нового стихотворения, пришедшая во сне. Саймон увлеченно рассказывает о тренировках по ножевому бою, которые он проводит с друзьями в Парке Победы. Он красивый, Саймон, живой и весь будто пропитанный какой-то юношеской придурковатой удалью. Он все делает с наслаждением и полной отдачей: ест, рассказывает, поет, спорит, чинит компьютеры, вешает лапшу легковерной матери. Возможно, Соня хотела бы знать, как он трахается, но она пока не уверена в этом. Сейчас вполне достаточно славной прогулки к весенней реке.
– Летом думаю на стрельбище ходить, – сообщает Саймон. – Нож никогда не лишний, но порой, знаешь, как бывает? Его недостаточно.
– Зачем тебе пистолет? – рассеянно спрашивает Соня, только чтобы поддержать разговор.
– Ну как же. Стрелять. То есть, защищать. Себя и близких. Пожила бы ты в моем районе.
Соня пожимает плечами:
– Мне и своего хватает.
– Напрасно ты так. Все проблемы из-за такого вот равнодушия масс, – заводится Саймон. – Народ у нас очень долго терпит. И там еще в конце должно быть «да больно бьет», только вот это мы делать как раз и разучились. И получается, что те, кто наверху, давно уже поверили в свою безнаказанность. Но это ничего. Ничего. Пусть теряют бдительность. Скоро все увидят, что в России есть люди, которым не плевать. И таких людей много.
– У тебя сейчас лицо глупое очень, – сдержанно замечает Соня. – Почему такие, как ты, всегда выбирают насилие?
– Потому что на удар отвечают ударом, – мрачно отвечает Саймон. – Не согласна?
Он ревниво, с вызовом, смотрит на Соню. Та не отвечает, молча проходит вперед, беззвучно шевелит губами.
– Ну, что молчишь?
– Придет вода, – говорит Соня, оборачиваясь.
– Что?..
– Чего б не жить дypакам, чего б жалеть по утрам.
– Это твои стихи?
– Нет. Мне до таких расти и расти. Смотри, как красиво.
Оказалось, за разговором они прошли весь парк насквозь. Здесь заканчивается асфальт, тупиковые велодорожки, идиотские сварные конструкции для занятий изощренными видами атлетики – потуги сделать реальность более упорядоченной. Здесь начинается река.
По берегу густо растут ивы. Осенью уровень воды поднялся, затопил пологий берег, а потом все схватилось льдом на пять месяцев – и сейчас, в начале весны, необычно ранней и теплой для Омска, лед дыбится и крошится на сломах, черная вода проступает меж черных стволов, замерзает ночами тонкой корочкой, а на полуденном солнце оттаивает вновь, растворяя лед день ото дня все сильнее.
Что-то с грохотом упало на стройплощадке, эхо долетело до берега – Соня и Саймон даже головы не повернули.
– Как тихо и здорово, ты только посмотри, – прошептала Соня, беря Саймона за руку. – Придет вода…
Саймон добросовестно пытается проникнуться прелестью момента, но живость и склонность к действию быстро берут верх. Он оставляет рюкзак на дорожке, легко бежит по бордюру в поисках удачного места, а потом прыгает на поваленную иву и приставным шагом идет по стволу, перехватывая прочные ветки. Добравшись до пня, торчащего из-подо льда, он вынимает нож и принимается быстрыми точными движениями вырезать что-то на гладкой ртутного цвета коре. Соня смотрит с интересом, против воли завороженная его юной грацией. В пять минут закончив вырезать, Саймон так же быстро возвращается на дорожку.
– Что ты там написал?
– «София и Саймон, пятое марта пятого года. Первый поцелуй», – с торжествующим видом произносит парень.
– Какой первый поцелуй? Мы же не…
Саймон подходит к Соне вплотную и целует ее в губы. Придет вода, думает Соня, чего б не жить дуракам. И обнимает Саймона.
Соня Дятлова. 09.03.2005
Это последняя весна дряхлого автобуса из девяностых: в июне его спишут окончательно, оставят гнить на отшибе автопарка. Соня и Саймон стоят в конце салона, опираясь на поручень, обтянутый чем-то резиново-белесым, глядят в кромешную ночь за стылым стеклом и гадают, чем же болен автобус.
– Астма, это точно, – уверенно говорит Соня. – Послушай, как он задыхается, когда переходит на третью передачу. Сначала ы-ы-ых, а потом так: тех-тех-тех-тех!
– Не спорю, – солидно кивает Саймон. – Моя очередь? Думаю, артрит. Этот скрип на поворотах. Да и перекособочило всего.
– Тогда я знаю, у кого точно артрит: у твоего дивана, – улыбается Соня, а Саймон краснеет.
Автобус резко тормозит, Соня с громким смехом прижимается к Саймону, он обнимает ее за талию, не давая упасть:
– Я тебе что про ноги говорил?
– Да помню я, помню: перпендикулярно движению, на ширине плеч, чуть согнуть в коленях. Просто это так неэстетично.
– Ну, эстетичнее, чем валяться в проходе.
– Не занудничай. И вообще, мы уже приехали. Следующая наша.
Двери с лязгом раскрываются, пара выходит в ночь, астматический автобус уносит свои трогательные жалобы дальше по разбитым окраинам. Саймон оглядывается:
– Это ведь хладокомбинат? Тут еще кладбище рядом, насколько я помню. Мы не туда?
Соня уже тянет его на протоптанную в снегу тропинку:
– Конечно, нет. Может, позже. Пока что нам через этот пустырь воон к тем домикам, видишь? Где дым из трубы.
Двухцветная панорама. Черное небо с редкими звездами, месяц за облака ушел. А внизу – обширный пустырь, белое поле. Среди ноздреватых сугробов протоптана дорожка, да на одного, так что Соня идет впереди, а Саймон – следом: настороженный, рука у пояса, готов выхватить нож, играет в свою любимую игру. Вдалеке, как гоголевский хутор, темнеют избушки частного сектора, уходит в небо вертикальный дым, в редких окошках без ставней горит желтый свет. В ночь на десятое марта две тысячи пятого года Соня и Саймон, скользя на утоптанном насте и иногда сослепу наступая в сугробы, идут в гости к Процюку.
Оказавшись у ворот, Соня замерзшими пальцами набирает номер:
– Витька? Да, мы пришли, открывай.
Некоторое время они ждут в полной тишине и темноте: освещения здесь нет никакого. Саймон выглядит напряженным, он настороженно смотрит по сторонам, частный сектор ему явно чужой, ну а Соня здесь чувствует себя вполне своей.
– Расслабься, – нежно произносит она. – Это сравнительно мирный район. Большая часть домов, кстати, стоят пустые. Ты ведь сам хотел со мной поехать.
Саймон не отвечает, только острее прислушивается к тому, что происходит за забором: вот звенят ключи в замке, скрипят петли, собака во дворе принимается лаять, громко и злобно. Ключи звенят снова, и Процюк впускает их, голой ногой в валенке оттесняя в сторону мохнатую немецкую овчарку, которая все заливается лаем и будто не слышит его команд.
Процюку около двадцати пяти. Высокий, сутулый, с копной светлых кудрявых волос. В школе его дразнили «Электроником». Теперь он широко улыбается Соне, бросая оценивающие взгляды на ее спутника.
– Я пошел чайник ставить, – объявляет он, оставляя гостей раздеваться в прихожей.
В доме так же темно и тихо, как на улице. Из комнаты доносится тихая музыка, в конце коридора на кухне горит свет – единственное яркое желтое пятно в этом царстве теней. На кухне Процюк что-то напевает по-английски, шлепая босыми ногами по линолеуму. Саймон с трудом пристраивает куртки на перегруженную вешалку. Спотыкаясь о разнокалиберные сапоги, гости проходят в комнату. Пол устелен спальниками вперемешку с пледами. В углу светит синим ноутбук, винамп играет на повторе Pure Morning. Здесь и там белеют чайные кружки, початые пачки печенья, валяется кухонная доска с черным хлебом и салом. У стен сидят и лежат сонины приятели и подруги с филфака, медленно и бережно передают по кругу косяк. Сонечку встречают радостными возгласами, пусть и не сразу. Она, аккуратно ступая, обходит комнату, кому-то достается объятие, кому-то – поцелуй в щеку. Саймон, мысленно махнув на все рукой, садится на пол у самой двери. К нему подсаживается худая некрасивая девушка с кислотно-зелеными волосами и в просторной черной футболке, касается его острым плечом:
– Привет. Я Авария, – она протягивает вялую руку. – Как в том фильме, да. А тебя как зовут?
– Семён, – с неохотой отвечает Саймон. – Прости, мне отойти надо.
– По коридору направо, – любезно улыбается Авария ему вслед.
Последнее, что замечает Саймон, – смуглый бритый налысо парень передает Соне косяк, и она с довольным видом затягивается. Саймон вылетает в прихожую, некоторое время ищет выключатель. Не найдя, принимается разыскивать свои берцы в темноте. Вдруг он замирает, выпрямляется в полный рост, словно устыдившись, возвращается в комнату и, деликатно отстранив бритого парня, садится рядом с Соней. Та силится рассказать какую-то новую университетскую байку, но не может, давясь от смеха и кашляя. Саймон прислушивается к натужному кашлю, который она с силой выталкивает из себя, и гадает, чем же больна его девушка. Напротив садится Процюк. Он нарезает хлеб и сало тонкими кусочками и тут же, оголодалый, поедает их.
– Не журись, Симон, – обращается он к Саймону, жуя и обдавая его крепким чесночным запахом. – Мы не наркоманы здесь, и не деклассированные элементы. Почти все. Мы просто творческие люди: Сонька, вон, поэтесса, я поэт, там музыканты, художники.
– Я музыку пишу, – вмешивается в разговор Авария, она на четвереньках переползла от двери и сидит рядом с Процюком. – Хочешь, дам послушать как-нибудь?
– Юлька, подожди, – морщится Процюк. – Дай, я дорасскажу. Мы не такие, как все. Мир видим иначе – ярче, полнее, объемнее. Это и дает силы создавать. Но есть и обратная сторона. Подстава в том, что уродство мира мы тоже чувствуем сильнее обычных людей. Нельзя резать по живому, нужна анестезия.
– Анастасия тебе нужна, – засмеялась Авария.
– Юлька, по попе получишь, – беззлобно ворчит Процюк. – Анестезия может быть разной. Бухло там, косяк. Ну лучше всего – чужое творчество, которое живет в унисон с твоим. Божественная синхронизация, вот так! Без него сторчишься, сопьешься. Или просто станешь нормальным.
Его снова перебивает Авария. Перебивает голосом совершенно иным, Саймон даже не ожидал такого: устало, по-взрослому звучит ее голос, а еще он очень печален.
– Если без дураков, – говорит она. – То отсюда и «клуб двадцать семь». Ты просто понимаешь, что тебе нечего добавить к сказанному. Ты выкрикнул все, что терзало тебя с рождения. Все, что было вложено в тебя высшей силой, кем бы она ни была. Ты пуст, и, как ни скреби, нового не сыщешь.
Ни к кому не обращаясь, Соня начинает вполголоса читать свое последнее. Разговоры в комнате стихают, кто-то приглушает Placebo. Соня читает негромко, не на публику, будто для себя одной, но все слышат:
Мы живем в интернете, в коммунальных квартирах,
На кофейных бобах, и права у нас птичьи.
Мы не этого круга, не от этого мира,
Споры о наболевшем, разговоры о личном…
Саймон слушает этот голос, за неделю ставший родным, и, холодея, приносит молчаливые торжественные клятвы, дает самому себе заведомо невыполнимые юношеские обещания, одно за другим.
Соня Дятлова. 12.03.2005
Спецкурсы – это такие добавочные лекции поздним вечером, после окончания основных пар. Для преподавателей – небольшая прибавка к жалованию, для студентов – тяжкая повинность. К пятому курсу нужно посетить не менее пяти циклов лекций. Большая часть спецкурсов проходит так: студенты заполняют обширную, плоскую как блин аудиторию на втором этаже филфака, через пять-десять минут после звонка приходит преподаватель, пускает по рядам список присутствующих, полтора часа рассказывает что-то, затем уходит, вслед за ним разбегаются усталые голодные слушатели.
Голос лектора слышен, только если сидишь за первыми партами – дальше все поглощает шорох курток и монотонный гул ленивых бесед. Кто-то, не в силах дотерпеть до дома, ест пирожки из пакета. Кто-то накачивается энергетиком в преддверии веселой ночи. Как правило, по окончании курса нужно выполнить какую-нибудь научно-исследовательскую работу по теме занятий, хотя часто дело ограничивается рефератом. Впрочем, большинство лекторов не горят желанием тратить время на проверку сотни работ каждый семестр и склонны ставить зачет по одной посещаемости. У таких на лекциях особенно много народу: когда список присутствующих, обойдя всю аудиторию, возвращается к преподавателю, там значится минимум в полтора раза больше имен, чем собралось слушателей. Самые наглые и беспечные студенты расписываются порой за всю группу.
Елена Павловна Быковская крошечной ножкой в стоптанной восточногерманской туфельке с легкостью попирает эти шаблоны и правила. На ее спецкурсах стоит благоговейная тишина, хотя под вечер в аудитории собирается по полсотни студентов. Никто не конспектирует, все завороженно слушают. Елена Павловна, доцент кафедры общего литературоведения, лектор и эрудит Милостью Божьей, магический акроним Блаватской, читает лекции по истории литературы так, как делает все в этой жизни – увлеченно и без оглядки на окружающую банальность мира. Прежний декан факультета как-то сказал на ученом совете: «Вы только статейки в гробах публикуете, а она слышит музыку сфер».
Сонечка Дятлова сидит, как всегда, за первой партой и влюбленными глазами смотрит на обожаемого преподавателя. Прогуляв весь день, она пришла в университет к семи, в очередной раз причаститься тайн нелепого в своей беспомощности Серебряного Века, который стальными шипами, канатами жил пророс сквозь годы репрессий и войн, сквозь расстройства и зависимости, сквозь безбожно длинную череду самоубийств, чтобы упокоиться где-то в Комарово, под ласковый шум волн. Познания Елены Павловны, кажется, безграничны. Она отважно ведет своих слушателей через лабиринт взаимосвязей и самоповторов, из которых и соткана гуманитарная наука.
Вот Алиса Фрейндлих с кросспольным косплеем Малыша из сказки Астрид Линдгрен, ленинградский театр в шестьдесят девятом году, с войны миновало четверть века, но серые стены все еще скованы ужасом памяти. Оттуда слушатели летят на Алтай, куда эвакуировали с черной блокадной Невы множество еврейских интеллигентов, признанных государством достаточно полезными – и тут же Елена Павловна возвращается обратно в Ленинград. Вот Хармс умирает от истощения в Крестах, в тюремной психушке – не симулянт и не преступник – уносит в иной мир мешок абсурдных историй, ошибочно ему приписанных. Бури проносятся над лабиринтом, гремит булава Моргота залпами тяжелых германских орудий, прут через кровавую грязь танки-драконы, и четверо хоббитов, выдернутых из оксфордского уюта, там, в окопах на Сомме. Зло поднимает голову вновь, гидра свастикой растекается по лабиринту, и юнкерсы назгулами пикируют на осажденные города, и уже не Бильбо противостоять им – он пытается разводить кур в условиях дефицита продуктов и пишет в Ривендэлле свою Алую Книгу – а его сыну-племяннику Фродо, или Кристоферу Толкину, пилоту британской авиации. Разогнав кольценосных призраков, слушатели на том же истребителе Королевских ВВС возвращаются в Ленинград. Елена Павловна неизменно возвращается туда в своих удивительных лекциях, как ловец жемчуга всплывает на поверхность горькой от соли воды, чтобы набрать воздуха.
В конце концов, по совокупности скандальчиков и интриг, зависти и уязвленного самолюбия, Быковская оставила университет и навсегда уехала в Петербург, воссоединившись с городом родных теней и милых фотографий. Сонечка хранит тощую стопку листов, скрепленных степлером: наброски ее несбывшейся курсовой работы по истории литературы, где Елена Павловна бисерным почерком исписала все поля. Начиная комментарий по теме работы, она, будто на лекции, уносилась в иные миры наших представлений об ушедшем, зачастую продолжая на обратной, чистой стороне страницы, там уже ни в чем себя не ограничивая.
«Кстати, Сонечка, мне попал в руки ваш самиздатовский сборник. Живые строки. Живее, чем иные люди. Как же мне душно здесь порой. Впрочем, пусть это вас не тревожит».
Роман Елисеев. 23.02.2022
Три дня я бесцельно гулял по городу, никак не мог заставить себя приступить к работе. Пил в наливайках на окраине, препирался с кондукторами, потом возвращался в квартиру, валился на икеевский матрас и читал с планшета разрозненные воспоминания о Дятловой и ее близких. Потом мне это надоело, я позвонил Ганелину, и мы договорились выпить пива в каком-то шалмане у автовокзала.
С Илюшей Ганелиным я познакомился в десятом классе, на курсах немецкого языка. Это был тощий застенчивый еврейский мальчик. Он с легкостью расправлялся с тригонометрией и интегральными уравнениями, но всему прочему предпочитал компьютерные игры. Внешне напоминал юного Геннадия Хазанова, только куда смуглее. Совершенно черные глаза, обычно полуприкрытые, загорались лишь когда на горизонте появлялась особенно трудная математическая задача или пиратский диск с новенькой игрой. Во время чайной паузы на курсах немецкого Илюша налегал на бесплатное печенье. По этому, а также по его вечному серому пиджачному костюму из дешевой синтетической ткани, я тогда еще сделал вывод о небогатых родителях и многочисленных комплексах, которыми страдают в России абсолютно все бедные люди. В иностранных языках юный математик не понимал ровным счетом ничего, и я проявил предприимчивость: делал за Илюшу немецкий, а он разбирался с моим домашним заданием по алгебре, которую я ненавидел всем сердцем.
После одиннадцатого класса наши пути разошлись. Я уехал в Москву и поступил в МГУ, Илюша без труда пристроился на математический факультет омского университета. Мы почти не общались с тех пор, хотя наша переписка в контакте за семнадцать лет выглядит весьма своеобразно:
Я: С днем рождения!
Илья: Спасибо)
Илья: С днем рождения!
Я: Спасибо)
Я: С днем рождения!
Илья: Спасибо)
И так далее. Будьте прокляты, автоматические напоминания о днях рождения старых знакомых, во что вы превращаете живое общение!
От общих приятелей я узнал, что с возрастом тяга к компьютерным играм у Ильи только росла, а вот высшая математика оказалась трудной и оттого все менее интересной. Вылетев из университета после первого курса, Илья ушел в академ, потом восстанавливался, пробовал учиться, снова вылетал, поступал и перепоступал. В конце концов, он с грехом пополам получил диплом, съехал в оставшуюся от бабки однокомнатную квартиру и работал сисадмином в какой-то промышленной компании: нажимал Ctrl-Alt-Del и запускал софт для внутреннего использования от лица администратора. Семьи у Ильи не было: эта часть жизни, максимально удаленная от увлекательных приключений по ту сторону монитора, не волновала его совершенно. Отчаявшись увидеть внуков, престарелая еврейка-мать тихо доживала свой век на пенсии.
Каково же было мое удивление, когда перед самым моим отъездом в Омск Ганелин написал мне: «Привет, старичок. Слышал, приезжаешь скоро? За омских поэтов, стало быть, взялся? Ты это, не стесняйся. Нужна будет помощь с явками-телефонами – пиши-звони, я тут многих знаю. Ну и если так, встретиться, пива выпить – тоже». Ты семнадцать лет только и делаешь, что поздравляешь человека с днем рождения. А потом вдруг выясняется, что он знает о твоих новейших рабочих планах и даже предлагает помощь с информацией – в твоем собственном журналистском расследовании. Все объяснялось довольно просто: Лиля, наш выпускающий редактор, оказалась главой могущественного клана орков, в котором состоял и Илья. Последние пару лет они немало общались вне игры, так что о моем визите в родной город Ганелин знал в тот же день, когда я задумал писать книгу о Дятловой. Это был первый и последний раз, когда орки повлияли на мою карьеру и творческую биографию.
В пивную я по дурацкой привычке явился вовремя: Ганелин опаздывал. Это было уродливое двухэтажное здание, выросшее будто бы на границе владений двух банд: нейтральная территория между вокзальной площадью с поникшими рогами троллейбусов – и Ленинским рынком с рядами грошового хлама и сладким дымком мангалов. Во весь фасад, с вызовом повернутый к вокзалу, красовалась надпись: «Трактир Ермак». Сразу под надписью на прохожих глядел дикими глазами то ли калмык, то ли монгол в русском шлеме середины XVI века, который, очевидно, и был легендарным казачьим атаманом. Его косматая, будто из пакли, борода доходила до середины первого этажа, где рядом с куда более скромной табличкой зияла чернотой входная дверь. Официантов здесь не полагалось, я недоверчиво покосился на мутную стеклянную витрину, на свиные ребра, копченые копыта, уши, хрящи, сухари с чесноком и красным перцем, жирные чипсы, кольца кальмаров и жареного лука – сунулся к стойке с кранами. Скучающий усатый мужик в замызганной косоворотке налил мне высокий бокал светлого, я расплатился и сел в единственный свободный угол. Прочие столики, удаленные от желтого света ламп, ретушированные темнотой, были давно и прочно заняты компаниями местных завсегдатаев с их мрачным весельем, негромкими, но решительными тостами, отрыжкой, облизыванием сальных пальцев, шелестом фольги и промасленной оберточной бумаги. Бубнили серьезные мужские разговоры, глухо позванивали кружки и стаканы. Мужик в косоворотке смотрел футбол без звука на привинченном под потолком телевизоре.
– Ну, землячки, с праздничком, – уютной скороговоркой пробормотал за соседним столиком изможденный дед в спортивной куртке.
Четверо собутыльников, одобрительно заворчав, сомкнули кружки и с наслаждением припали к долгожданному вечернему пойлу. Я в третий раз с сомнением понюхал сивушное содержимое своего бокала и вдруг вспомнил, что сегодня двадцать третье февраля. Говорят, в Древнем Египте рабов на строительстве пирамид поили чем-то вроде пива, чтобы насытить их для тяжелого физического труда и поскорее загнать в сон. Сонный сытый раб не будет замышлять бунта. Пенные желтые потоки разливухи с недорогой закуской из субпродуктов объединяются в реку забвения, исцеляющую нежную мать. Она растворяет тревоги, на вечер избавляет от злости и раздражения, только возьми с собой про запас, чтобы не умереть утром – а там и до вечера недалеко. До вечера, когда ты, нищий и больной, заезженный рабочими и семейными проблемами, явишься сюда, под сень калмыцкого Ермака, и обладатель клюквенной русской рубахи пропишет тебе новую дозу забытья. Пей, соси свиное копыто – и не думай о плохом. Сегодня праздник, завтра четверг, а послезавтра, считай, и выходные.
Из омута выспренних и, в то ж время, примитивных штампов меня вынул Илюша Ганелин – ловко уселся передо мной, иронически улыбаясь и глядя на меня черными маслинами глаз. Со школьных времен он немного поправился, но, в целом, не изменился: та же стрижка с вихром, похожим на обувную щетку, тот же огромный горбатый нос, та же бледность.
– Добрый вечер, уважаемый, – он протянул длинную костлявую кисть. – Ты что, под местный колорит замаскировался? Это разумно.
Я с искренней теплотой поприветствовал его.
– Здравствуй, Илюха. Да вот, подумал, что не стоит привлекать к себе лишнее внимание. Я ведь в Омске, похоже, надолго. Представь, три дня гуляю, смотрю, вспоминаю, к работе даже не приступал.
Ганелин мягким жестом прервал меня:
– Один момент. Сейчас я схожу, возьму себе чего-нибудь – и все обсудим, – он скосил глаза на край стола. – Ты ведь угощаешь?
– Ну конечно, о чем речь.
Ганелин просиял, повесил куртку на спинку стула, так что рукава немедленно угодили в лужу таящего снега, и бодрым шагом направился к стойке. Вернулся он с четырьмя кружками темного пива и разнообразной закуской.
– Цедить вхолостую светлое нужно дома, – деловито произнес он, разгружая поднос. – Обычно, перед тем, как полезть в петлю. А тут, понимаешь, Рома, атмосфера другая. Тут жизни радоваться надо. Это – лучший омский сорт, «Ермолай Тимофеевич». Или просто Ермолка. Девять с половиной градусов. Сочетается с острыми заедками. Острые заедки вызывают жжение во рту, ты заливаешь жажду Ермолкой, заедаешь снова – вот и вечер скоротали. Попробуй.
Мы чокнулись, я по совету Ильи отпил сразу треть кружки. Противно было только вначале, а потом кусок сала с красным перцем подействовал как стоматологическая анестезия: с этого момента крепкое пиво воспринималось как чистая свежая вода. Где-то на границе сознания свербела мысль о падении до уровня местных завсегдатаев. Я решительно залил ее новой порцией пива.
Мы с Ганелиным разговорились. Я рассказал о филфаке, о редакции, о моей книжной серии, об уже вышедших биографиях. Он с аппетитом жевал жареный лук, улыбался и кивал. Потом пришел его черед, я услышал довольно безрадостную историю о никчемной работе сисадмина, одинокой жизни, болезнях и похоронах матери. На плаву Илюша держался благодаря онлайн-играм. В страсти, кипящие по ту сторону монитора, он вкладывал весь жар своего еще не остывшего сердца.
– Ром, ты помнишь, – Ганелин внезапно помрачнел. – Перед самым отъездом в Москву ты мне диск дал с одной игрушкой? «Дороги ледяных ветров»?
– Э, нет… не помню. Слушай, это ж когда было.
Лицо Ганелина стало суровым:
– А я помню. Ты мне одолжил эту игру, а потом я узнал, что ты уже в Москве, так и не вернул тебе ее. В общем, ты ее сам-то прошел до конца?
– «Дороги ледяных ветров»? Ох, да если бы я знал, о чем ты вообще. Может, и да. Я те диски оптом купил с рук, когда классе в девятом учился, что ли.
– Ну, в конечном счете, это неважно. В этой игре было где-то в середине, наверное, одно место. Чтобы пройти по волшебному лабиринту и двигаться дальше, вперед, нужно было совершить одну простую последовательность действий. Соединить в верном порядке элементы ледяной головоломки.
– Ну, и что?
Илья опустил голову и тихо сказал:
– В этом месте у меня игра всегда выдавала сообщение об ошибке и вылетала. Просто прекращала работать, я видел перед собой рабочий стол. Раз за разом. Что я только ни пробовал. Я тогда на первом курсе учился, на матфаке. Ну, делать было нечего, не на пары же ходить. Я двадцать три раза начинал игру заново. И двадцать три раза упирался в эту… ебучую ошибку в волшебном лабиринте.
Впервые в жизни я услышал, как Ганелин матерится. Он не был пьян, нет. Казалось, пивной дурман просто на время ослабил ржавые засовы, запиравшие в его блестящей эпоксидной памяти горький опыт пятнадцатилетней давности.
– Двадцать три раза, Ромка, – он по-прежнему говорил, опустив подбородок, не глядя на меня. – А потом… Потом я подумал, ну что ж теперь. На этом жизнь не заканчивается. И «поселился» на границе этого волшебного лабиринта. Обнюхал и облазил все пещеры, леса и замки на доступных мне территориях, точно знал, что лежит в каждом сундуке, в каждой бочке, сколько золотых монет я найду в карманах того или иного разбойника, что произносит самый второстепенный персонаж этого мира. Я просидел там два года, Рома.
Ганелин поднял глаза. Я не знал, что ответить.
– Спасибо тебе, старичок, что не начал утешать. Не унизил меня этим, – Илья взял себя в руки и отхлебнул пива. – Ценю это, правда. Дело прошлое. Я не запускал «Дороги ледяных ветров» больше десяти лет. Я и диск твой, по-моему, потерял, прости уж. Просто сейчас меня преследует одна мысль. Я будто все еще в той игре. Застрял на середине волшебного ледяного лабиринта и от бессилия, от невозможности развиваться дальше, смакую то, до чего могу дотянуться.
Он фальшиво рассмеялся.
– Ладно, Ромыч, давай-ка я возьму нам еще по Ермолке и расскажу уже, почему тебе круто повезло, когда ты дал мне тот диск с непроходимой игрой. Я сейчас, мигом. Поднос передай только.
Как только Ганелин отошел, я почувствовал определенные позывы и поднялся из-за стола, одновременно крутя головой в поисках туалета. Мир слегка покачнулся, я подивился илюшиной бодрости и красноречию. Впрочем, для него здешние напитки явно были привычнее, чем для меня. Стараясь ничем себя не выдавать, я твердой походкой направился в выложенный кафелем коридор с приметными указателями. Зачем все это, думал я. Ощущение нереальности и, одновременно, ненужности происходящего захлестнуло в очередной раз. В очередной раз не вовремя. Отчего я пытался выглядеть трезвее, чем есть на самом деле, и перед кем? Перед обитателями соседних столиков, некоторые из которых уже лыка не вязали? Еще я краем глаза успел заметить, что кто-то с корыстным интересом присматривался к нашим курткам, оставшимся без присмотра на стульях – однако мне было все равно. Здесь и сейчас, в грязной пивной, мне, успешному московскому журналисту в маскарадном костюме провинциального бедняка, было отчего-то до дрожи важно, что обо мне подумают местные пьянчуги, и при этом меня совершенно не волновало, что эти же пьянчуги вполне могут меня обокрасть. Будь я более трезв, вывел бы из этого превосходную теорию о самом большом страхе: страхе опозориться в глазах окружающих – и неважно, кто они. К счастью, я был достаточно пьян: без приключений нашел мужской туалет, помочился и задержался над раковиной, чтобы несколько раз умыться ледяной водой – другой в здешних кранах и не водилось. Это помогло, Ермолка немного отпустила удила, и к Ганелину я вернулся посвежевшим. В мое отсутствие он успел убрать тарелки с объедками, заменить пустые кружки на полные и завязать подмокшие рукава своей крутки, по-прежнему висевшей на стуле, в нелепый узел на спине. Наподобие смирительной рубашки.
– Ну что, Ромыч, пора подарки дарить, – торжественно произнес Илюша и положил на стол папку.
Обыкновенная папка из светло-серого картона, с белыми шнурочками. Справа от стандартного «Дело №» черным маркером выведено: «Соня Дятлова».
– Это что такое? – на большее я в тот момент был не способен.
Ганелин улыбался до ушей, явно наслаждаясь эффектом.
– Ч-что-то вроде личного дела, – в редкие минуты искренней радости он начинал немного заикаться. – Это, м-можно сказать, наследство. От Сереги Фотографа. Т-ты знал его?
Не знал я никакого Фотографа. К тому же, первые две кружки Ермолки опять пошли на приступ, нагнетая абсурдную нереальность, и эта проклятая папка явно работала с ними заодно.
– Илюха, да расскажи ты мне по-человечески: откуда у тебя это, какой-такой Фотограф, что это все значит вообще?
– Ну ладно, – Ганелин перестал улыбаться. – Подурачились – и хватит. Если не хохмить, то история грустная, конечно. Серега был моим другом. Где-то в середине двухтысячных Дятлова начала концерты в «Бонавентуре», бар такой был возле музыкального училища, вроде как цеховой, что ли. Кто-то их познакомил, и он пришел на ее первый концерт, снимать.
Он замолчал, схватил кружку и основательно к ней приложился. Я взял в руки папку – и понял, что она пуста. Бросив укоризненный взгляд на Илью, развязал шнурочки. Действительно, пусто. Только посередине на скотч приклеена флешка. Увидев, Ганелин успокаивающе помахал рукой:
– Все в цифровом виде, не волнуйся. Не в каменном веке живем.
– Рассказывай дальше.
Прозвучало резковато, но в тот момент мне казалось – не на трезвую голову, конечно – что Ганелин с этим его неизвестным Серегой Фотографом, как вороны, кружат над объектом моей новой книги, словно покушаясь на мое добро. Впрочем, Илья притворился, что не услышал резкого тона – как притворялся еще в детстве на курсах немецкого, где мы познакомились. Утолив жажду, он теперь спокойно продолжал:
– Тут и рассказывать немного. Влюбился он в Дятлову. А она его отшила. Ну, пострадал он, пострадал, а что поделать – жизнь-то на этом не кончается. Тусил в ее компании, со всеми этими поэтами, музыкантами, художниками, снимал разные там их проекты. После смерти Дятловой уехал в Канаду, ему там какой-то контракт предложили по линии национальных парков. А два года назад пропал без вести. В Канаде.
– Может, найдется? – осторожно спросил я – и сразу же, без перехода, бестактно. – А папка-то с флешкой откуда?
Ганелин вздохнул:
– Перед отъездом в Канаду он мне ее оставил. На, мол, мне она там не нужна. Сохрани. Тут весь архив Дятловой: фото, видео, концерты, презентации, да мало ли. Я не смотрел. Мне… не интересно. А когда Лилька мне сказала, что ты о Дятловой книгу писать решил – я так и подумал, судьба. Вот и забирай. Тебе нужнее.
– Спасибо, Илюха, – выдавил я. – Спасибо.
Я протянул ему руку, он вяло пожал ее, глядя куда-то в сторону, а потом с преувеличенным азартом принялся за пиво и блестящую от жира снедь на тарелках. Я аккуратно отцепил флешку, спрятал ее в карман, положил папку на колени и, вздохнув, взялся за свою кружку.
Попрощались мы с Ганелиным тепло, по-дружески. Еще раз обменялись рукопожатием на скользком ледяном пятачке тротуара у входа в пивную – и разошлись. Он отправился вдоль ограды рынка вглубь микрорайона, ловить последний трамвай, а я – в противоположную сторону, к остановке маршрутных такси на вокзальной площади. Все-таки четвертая кружка была лишней. Как, впрочем, и третья. Мучила отрыжка и немного кружилась голова. Перед глазами при каждом моргании мелькали какие-то белые искорки – отчетливо помню, что в тот вечер я окрестил их радиопомехами. Я шел не спеша и осторожно, правой рукой время от времени похлопывал по карману джинсов, проверяя, на месте ли ключи и драгоценная флешка с архивом неизвестного Сереги Фотографа. Левой я прижимал к груди пустую папку с именем Дятловой, которую забрал с собой из глупой сентиментальности.
Людей на остановке было немного: редкие пассажиры вечерних поездов и железнодорожные рабочие, у которых закончилась смена. Ухоженную площадь щедро освещали высоченные массивные фонари. Холодный белый свет отражался от снега и уходил вверх, скрывая звезды. У круглосуточного киоска пили кофе двое полицейских, немецкая овчарка на толстом поводке зевала и выжидающе посматривала на них – наверное, мерзла. Вдоль бордюра прогуливались дружинники в кубанках, совсем еще молодые, старший курс казачьего училища. Цифровое табло с расписанием оказалось абсолютно точным, нужная мне маршрутка подошла минута в минуту. Я привычным жестом провел транспортной картой по терминалу, привинченному у входной двери, и сел в конце салона. Последние два свободных места напротив меня заняли двое парней спортивного вида в одинаковых лыжных шапочках. Они тут же достали телефоны и больше ни на что не обращали внимания.
Меня стало укачивать. Попробовал смотреть в окно, но ярко освещенный проспект Маркса выглядел скучным и пустым. Обнимая папку, я сам не заметил, как уснул. Напротив меня уселся Илюша Ганелин в красно-белом свитере с узором из кленовых листьев.
– Ты как тут оказался? – спросил я. – Ты же у военного городка живешь, на трамвае проще добраться.
– Так меня здесь и нет, старичок, – грустно ответил он. – Это ты уснул в маршрутке с четырех кружек Ермолки, вот и снится всякое. Ну ничего, ехать тебе еще минут тридцать, по нынешним пустым дорогам. А то и сорок. Вот и я пришел. Рассказать, о чем испугался говорить в пивной.
– Рассказывай. Хотя так не очень честно, – заметил я. – Очевидно, сейчас я услышу не твои мысли, а свои. Это же мой сон.
Ганелин скривился и нелепо скрестил руки на груди, насколько позволяли грязноватые рукава свитера:
– Ой, да мне плевать, если честно. Я расскажу, а делить мух с котлетами ты будешь сам. Потом. Когда проспишься.
– Ладно, молчу. Давай.
Ганелин уставился в окно, где оранжевыми всполохами фонарей и черными кляксами леса проплывала Старозагородная Роща, и начал:
– Ненавижу тебя, Рома. Твоей вины тут нет, но знать это ты обязан. Приехал сюда, гражданин мира, стервятник на костях мертвых поэтов. Снизошел со своего московского Парнаса, где есть возможности, путь, развитие – к нам, в Омск, где есть только церковнославянские лозунги да вера в великое прошлое на ржавых скрепах. Барин пожаловал, радуйтеся. Забрал этот мешок старых костей на флешке – и побежал, счастья полные штаны, мастрячить чучело Дятловой инвалидам гуманитарного труда на потеху, новый свой гениальный байопик. Таксидермист ты копеечный.
Какое-то мгновение Ганелин смотрел на меня – утрусь-не утрусь – и тут же принялся снова глядеть в окно.
– У тебя сразу был прекрасный старт. МГУ, куда деваться. Профессора-редакторы, журналисты, жрецы интеллектуальной прозы, вся ваша кодла с круговой порукой, вся ваша каста, куда тебе дали бесплатный билет. Ты спокоен, дружелюбен и праведен, потому что богат. Потому что делаешь любимую работу за хорошие деньги и можешь позволить себе быть спокойным, дружелюбным и праведным. А я, Рома? Я ведь на такую жизнь тоже все права имею. Мать в библиотеке работала за семнадцать тысяч – какой там МГУ. Я и ушел от этого в игры, там хотя бы все начинают развитие в равных условиях, и можно стать первым среди равных простым упорством, без жульничества и срезанных углов. И, наконец, самое главное…
Маршрутку подбросило на «лежачем полицейском», и я проснулся, едва не пропустив свою остановку. Вышел в ночной холод, под одинокий фонарь, за мной шлейфом тянулась дурнота и тягучие, неприятные воспоминания о странном сне. Двое парней в одинаковых лыжных шапочках вышли вместе со мной. Один из них принялся завязывать шнурок, а второй обратился ко мне:
– Это, земляк, сигареткой не угостишь?
– Не курю, – промямлил я, собираясь уходить.
– А, ну прости, брат, – пробормотал он и вдруг с силой толкнул меня в грудь.
Я едва не упал, раскинув руки, чтобы сохранить равновесие.
– Эй, ты чего? – крикнул я.
В этот момент второй парень ловко выхватил папку из моей руки и бросился бежать по пустынной улице. Его подельник рванул в противоположную сторону. Ничего не понимая, я стоял в одиночестве и машинально похлопывал по правому карману, где лежал мешок сухих костей и линялых шкур, набор мечты для начинающего таксидермиста, флешка с архивом Сони Дятловой.
Соня Дятлова. 20.03.2005
– Вы напоминаете мне обезьян, которые еще недавно бесновались на Площади Независимости.
Профессор произносит это беззлобно, быть может, даже с улыбкой – с задних парт не видать. Саймон пришел сюда вслед за Соней, чтобы потом проводить ее до дома, ну а у нее нет выбора – все пиарщики должны посещать спецкурс любимого декана. Вечная лекционная аудитория филфака – большая, плоская, на сотню-полторы студентов – заполнена до отказа. Спецкурс по Ветхому Завету начинается в семь вечера, многие ждут по несколько часов после пар, только бы попасть на этот уникальный, самый халявный спецкурс во всем университете: нужно просто приходить и слушать. Гардероб закрыт, многие в верхней одежде. Болтают, ждут, когда дойдет лист посещения. Профессор не то чтобы не хочет читать лекцию: он, скорее, настроен поговорить о другом. Ударяется в воспоминания о Гончарове, потом прыгает в Веймар, окрестив Гете и Шиллера молодыми засранцами. Из Германии возвращается в Израиль, но не времен Авессалома, а времен Арафата. Оттуда – в США, в эпоху Войны Судного Дня. Саймон, конечно, не слышит. Он разглядывает Соню, та оживленно обсуждает с подругой новую порцию рисунков для первой в городе поэтической газеты, которую они задумали издавать. Соня замечает взгляд Саймона, он улыбается, некоторое время созерцает дубленую спину сидящего впереди пятикурсника, пожирающего чипсы из коробки, а затем начинает изучать синюю, с наплывами краски, исписанную парту. Искусно нарисованные черной гелевой ручкой старославянские буквы складываются в «блаженны изгнанные правды ради». Ниже подпись «Шаришь. Доцент Козлов – пес». Справа несколько строк из «Демона» Лермонтова. По центру – печатными буквами «Юля – давалка». Имя «Юля» закрашено штрихом, но поверх вновь выведено красной ручкой, сбоку приписка «вам не замазать правду!».
Сонина подруга, блеклая второкурсница с рыбьими глазами и скошенным подбородком, красивыми длинными пальцами перекладывает свои рисунки в пластиковой папке и почти постоянно молчит. Зато Соня, нацепив очки, хватает одну работу за другой, восхищенным возгласам нет конца. Она фонтанирует идеями. Кажется, первый выпуск поэтической газеты превратится в альбом одного художника.
– Но о том, какое отношение все это имеет к сыновьям царя Давида, мы поговорим в следующий раз. Свободны.
Аудитория вздыхает и приходит в движение, вначале медленно, затем все быстрее, пробиваясь к единственному открытому выходу из трех.
– Саймон, пойдем в гости? Я тут человека нашла. Хорошего. Он живет рядом, – Соня прижимает к груди папку с драгоценной графикой, невыразительное лицо подруги виднеется где-то сбоку позади.
– Почему нет, пойдем. А что за человек?
– Его зовут Артур. Он очень творческий. И еще он отлично заваривает чай. И он шизофреник. Немножко. Но он лечится. Я говорила с ним. То есть не лично, мы переписывались на форуме. Но долго, вчера и сегодня утром еще.
– Ну хорошо, – с деланным равнодушием отзывается Саймон.
Идти в берлогу к незнакомому сумасшедшему не хочется, но не отпускать же девушек одних. Втроем они крадутся по университетскому району через дворы в кромешной темноте: в округе нет ни одного исправного фонаря. Иногда приходится уходить в грязь на обочине, чтобы пропустить запоздалую, слепящую фарами машину. Наконец, добираются до места. Артур живет один на первом этаже кошмарной хрущевки в обширной сдвоенной квартире, занимающей целый угол дома. Длинный, тощий, с сальными патлами и бледным лицом, он стоит на пороге, щурясь от света:
– Ты знаешь, у меня муха умерла. С лета жила. А сегодня умерла, – вместо приветствия говорит он Соне.
– У меня тоже муха умерла. Вчера. Хочешь, мы с тобой поговорим об этом? – она, не раздеваясь, бросает рюкзак на пол, берет Артура за руку и ведет его прочь от света прихожей, вглубь темной квартиры. – Мы сейчас. Поговорим, и вернемся. Вы тут сами пока, хорошо?
– Хорошо, – озадаченно бормочет Саймон, хотя ничего хорошего в ситуации он не видит.
Он остается наедине с сониной подругой в прихожей неуютного чужого дома.
– Меня Лера зовут, – неожиданно говорит она. – У меня есть пакет пряников. Будешь?
Саймон рассеянно берет пряник, в этот момент в дверь стучат. Соня возвращается в прихожую.
– Это Фокин или Танька. Или они оба. Или кто-то из их друзей. Я здесь всех наших собрала.
Не глядя в глазок и не спрашивая, она распахивает дверь, и в квартиру вваливается толстый бородатый Фокин с парой бутылок вина в руке. Вслед за ним, смущенно улыбаясь, протискивается Таня, сестра-близнец Леры: те же рыбьи глаза, тот же скошенный подбородок.
– А, ты уже тут, гигантский уродливый младенец? – пищит Таня, обнимая Соню, но обращаясь к сестре.
– Ну конечно, бледная моль. Художники не опаздывают, – наставительно замечает Лера, чуть оживившись.
– Так, ну все, все, хорош, задрали, дайте воздуха! – громыхает Фокин. – Сонька, иди сюда, дай поздороваемся, сто лет тебя не видел!
Соня нежно обнимает его за шею, Саймон чувствует себя идиотом. Платонически похлопав ее по спине, Фокин освобождается от объятий и протягивает руку:
– Фокин Виктор, поэт-неомодернист. Хочу похоронить постмодерн. А вы?
– Семен, – неожиданно для себя произносит Саймон. – Рад познакомиться.
Соня громко смеется, переходя в режим поэтической тусовки, берет Саймона под руку и прижимается к нему:
– Витька, это Саймон. Не обращай внимания, он вообще Палаником зачитывается.
Бросив на них быстрый тревожный взгляд, Фокин шумно сопит и бормочет что-то вроде:
– Ну, Паланик – это еще куда ни шло…
Танька подает ему пальто, он театрально причитает о служебной функции неомодернистов, отдает Соне вино, та, на ходу расхваливая грузинский алфавит на этикетке, несется на кухню. Саймон следует за ней и расставляет руки в узком коридоре, преграждая дорогу:
– Зачем ты так?
Соня непонимающе глядит на него.
– Не надо говорить обо мне, как о дурачке каком-то. Не поэт я, не прочитал тыщу книг, ну и что?
– Расслабься. Я же тебя люблю, – беспечно отвечает Соня и ловко пробирается на кухню, нырнув под его рукой.
– Не держите дверь, пожалуйста, – раздается из туалета низкий голос Артура.
Саймон поспешно убирает руку с белой двери и подается в сторону, чтобы пропустить хозяина квартиры. Артур идет на кухню, но затем оборачивается и произносит:
– Из туалета я слышал, что это девушка призналась вам в любви. Я бы на вашем месте немедленно стал самым счастливым человеком на свете.
В дверь звонят, Саймон с покорным видом идет открывать. На кухне Соня с ожесточением ввинчивает штопор в разочаровывающе-податливую пробковую плоть.
Роман Елисеев. 24.02.2022
Утром было плохо. Я лежал на матрасе и крутил в руке флешку. К счастью, Ганелин мне больше не являлся: я будто провалился в черную бездну с вертолетами умеренной грузоподъемности – ни снов, ни мыслей. Мысли приходили теперь, с рассветом, с воркованием голубей на чердаке, с сиренами несущихся где-то неподалеку скорых. Не ко мне. К другому.
Попробовал проанализировать вчерашний случай на остановке. Зачем отбирать у человека на улице картонную папку? Что, в теории, в ней могло быть ценного? Деньги? Чепуха. Важные документы, диплом о высшем образовании, налоговое свидетельство, ксерокопии квитанций о квартплате? Судебные бумаги – очень вероятно. Результаты медицинских анализов. Рентгеновские снимки. Милые сердцу фотографии большого формата. Зачем это грабителям?
Поставив себя на место книжного детектива, я начал строить версии. С похмелья процесс шел туго. Например, в моей папке – с точки зрения тех двоих – могла оказаться нотариально заверенная ксерокопия паспорта. Или, чем черт не шутит, даже сам паспорт. Вроде бы, быстрый заем можно получить в будке даже по ксерокопии, я понятия не имел. По оригиналу паспорта – точно. Если фотография похожа. Как выглядели вчерашние грабители? Был ли кто-то из них моим злым близнецом? Я закрыл глаза и попытался вспомнить, но в черноте закрытых век опять пошла белая рябь от мощных винтов вертолета. Ощутив острый приступ дурноты, я поспешно открыл глаза. С трудом поднялся, пошел на кухню, сел за стол и налил стакан воды
Незаметно подкралось и другое объяснение. Скажем, те двое были агентами спецслужб – неважно, российских или иностранных. Они получили приказ изъять у меня архив Дятловой, содержавший сведения государственной важности. Опасная информация не должна была попасть ко мне в руки. Выследили растяпу Ганелина, который, уж конечно, всю дорогу из дома нес папку с именем поэтессы в руках, но напасть на него не решались, ведь в окрестностях вокзала немало полиции и казачьих патрулей. Дождались, когда Илюша передаст папку мне, сели со мной в одну маршрутку – и уже здесь, в Нефтяниках, где полиции не в пример меньше, сделали все четко и аккуратно, без свидетелей. Я представил, как этих двоих распекает какой-нибудь генерал с золотыми погонами. Изъяли пустую папку, предупреждение обоим, о неполном служебном! Рассмеявшись, я пришел в хорошее настроение, даже голова болеть перестала. Приоткрыл окно в гостиной, чтобы выветрилось все, что я выдохнул за ночь, и временно перебрался с ноутбуком на кухню.
Вставляя флешку в разъем, я подумал: а ведь если дальше придерживаться моей версии, то эти спецслужбы от меня не отстанут. Чем им могла насолить Соня Дятлова? Быть может, она участвовала в несанкционированных митингах, транслировала экстремистские идеи, была террористкой? Эта сторона ее жизни была мне совершенно неизвестна. Казалось, я прочитал все ее стихи, найденные в сети – ни одного с явным политическим подтекстом. С равнодушием настоящего таланта Дятлова будто парила над переменчивым морем волнений дня сегодняшнего.
Это моя третья книга о сибирском поэте. Первая, опубликованная четыре года назад, была посвящена Игорю Знаменщикову, новому Вийону из Красноярска. Казалось бы, обыкновенный уголовник, шесть раз судим за воровство, завсегдатай местных СИЗО и тюрем, умер от туберкулеза в безвестности в конце две тысячи восьмого. Но его стихи, стихи этого вздорного, совершенно не приспособленного к труду человека, просто поражали воображение. Сам старик Литвинов, главный редактор нашего книжного гиганта, «Авангард Паблишинг», говорил: «Мне плевать, урка он или нет. Будь он жив, я бы сам к нему в колонию приехал, договор заключать. И расходились бы его книжки как пирожки, ты верь моему чутью, Ромка. Я в этой профессии тридцать лет». Потом у Литвинова был инсульт, и про Знаменщикова совсем забыли. Я два месяца торчал в Красноярском крае, обнюхал все пенитенциарные учреждения, опросил с полсотни друзей и подельников Знаменщикова, сидел у его могилы с черным камнем «Игорьку – от пацанов», потом еще полгода, вернувшись в Москву, пил какие-то бесконечные таблетки для профилактики туберкулеза. На обложке готовой книги крупными буквами было написано «Я знаю». Во-первых, так называется лучшее, на мой взгляд, стихотворение Знаменщикова, а во-вторых, намек на знаменитую «Балладу примет» Вийона, отрывок из которой я взял эпиграфом.
Вторая книга, «И малых сих», рассказывала о Полине Лебедевой, удивительной поэтессе, всю жизнь проработавшей врачом на севере Западной Сибири. Она оказывала неотложную помощь хантам, манси, эвенкам, чьи поселения находились в сотнях километров от настоящих крупных больниц. За долгие годы она сроднилась, срослась с этими людьми и их крошечным, но, в то же время, огромным миром, в совершенстве знала их обычаи, мифологию, их спокойствие и их страсти. Лебедева оставила после себя богатейший корпус текстов, она стала, своего рода, Лонгфелло малых народов Сибири. «Песнь о Гайавате» известна во всем мире, и я убежден, что поэмы Лебедевой заслуживают, как минимум, не меньшего внимания. Здесь и «Менквенг-торум», повествующая об эпохе плотоядных великанов, существовавших задолго до людей, и цикл стихов «Сорни-эква», рассказ о знаменитой «золотой бабе», верховной богине-матери. Европейцы, узнав о ней, восприняли такое имя буквально: они охотно поверили в существование настоящего идола из чистого золота, и немало крови было пролито во время столетий поисков.
И вот теперь я пишу о Софии Дятловой, городском цветке на растресканном омском асфальте. Вечно молодая, вечно тридцатилетняя поэтесса, погибшая в автокатастрофе на трассе где-то на севере области. Она не поведала миру о тюремной философии, она не спела легенды древних племен – она жила, как живут миллионы девушек в любом городе мира. Много пила, часто меняла мужчин, влюблялась и разочаровывалась, билась об заклад и проигрывала, а порой с торжествующим визгом одерживала верх, получала по носу и давала сдачи, наслаждалась юностью и свободой от любых обязательств. Кто знает, быть может, каждая девушка заслуживает собственной книги, собственного биографа – но феномен Дятловой состоял в том, что она непрерывно делилась своими чувствами с миром, облекая их в поразительные формы. Многие ее стихи накрепко врезались в память после первого же прочтения, до нее ни один поэт в Омске не собирал концертных залов – и уж точно, ни один поэт не относился к своей славе с таким беспечным равнодушием. Один ее концерт задержался на три часа просто потому, что она остановилась поговорить с уличным музыкантом и повела его в кафе, напрочь позабыв о паре сотен зрителей. Никто не ушел, ее ждали – и ее дождались. Сказать, что Дятлову не критиковали – значит ничего не сказать. Завистники, моралисты и просто «порядочные люди» всех мастей, включая коллег по цеху, не давали ей спуску, обсуждая каждый ее шаг, особенно в последние несколько лет жизни поэтессы. Ей же было все равно. В одном интервью, которое и сейчас можно легко найти в интернете, она заявила: «Если хотят послушать – дождутся и послушают. Мне не нужен зал, поставьте микрофон на площади, я буду читать на площади».
Так почему же папку с именем Сони Дятловой у меня вырывают из рук двое неизвестных? Мысли мои сделали круг и вернулись к нелепым теориям заговора. В доме было тихо, даже собака не лаяла этажом ниже, не топали соседские дети, закончил скрести метлой дворник. Я услышал шаги на лестнице. Тяжелые мужские зимние сапоги по погоде, или даже армейская обувь. Кто-то подошел к двери моей квартиры.
Повинуясь странному инстинкту, я выдернул флешку и сунул ее в карман. Встал из-за стола и зачем-то взял в руки кухонный нож. Кто-то вставил ключ в замок моей двери и аккуратно открывал его. Два поворота, готово. Находясь на кухне, я теперь явственно слышал, как другой ключ мягко вошел в скважину второго замка. Два поворота. Звук открывающейся двери, тяжелые шаги. Мне стало страшно. Я хотел было вызвать полицию, но телефон остался в кармане пуховика, который висел в прихожей. Когда я прикидывал, спасет ли меня дверь кухни от профессиональных агентов секретных служб, в коридоре передо мной показалась молодая светловолосая женщина в армейских ботинках и немаркой бежевой куртке. Увидев помятого небритого мужика с ножом в руке, она вздрогнула.
– О, Господи, – испуганно проговорила она. – Простите, что побеспокоила. Мама забыла сказать мне, что снова сдала квартиру. Меня Катя зовут.
И, помолчав, добавила:
– Доброе утро.
Есть в нашей жизни вещи, которые всегда происходят не вовремя. Таких вещей больше, чем кажется: пульпит на пустом месте, спущенное колесо, внезапное наступление дедлайна – или восьмое марта, когда ты один должен придумывать оригинальную вечеринку для всего женского коллектива редакции. Думаю, к этому списку вполне можно добавить внезапное появление очень привлекательной девушки. Каждый раз, когда судьба преподносит мне такую встречу, можно быть уверенным: законы мироздания восторжествуют, и я буду небритым, помятым, похмельным, в спортивных штанах, старой футболке и с кухонным ножом.
– Доброе, – любезно ответил я Кате, по возможности небрежным жестом убирая нож обратно в ящик. – Меня зовут Роман, я хлеб резал.
Катя улыбнулась.
– Я так и поняла.
– Тамара Васильевна не предупреждала, что вы зайдете, – продолжил я парад глупости.
– Ну конечно, она же не знала. Я, наверное, и вправду не вовремя, – она отступила на полшага. – Знаете, я пойду.
– Нет-нет, подождите. Все в порядке, – затараторил я, сбрасывая тягостное оцепенение. – Я просто недавно проснулся. Работаю много. Часто по ночам. Собственно, я журналист… писатель. Приехал сюда, можно сказать, в командировку. Из Москвы.
Катя с любопытством наблюдала, как я метался по кухне, ополаскивал чашки, неловко управлялся с газовой плитой.
– Из Москвы? Понимаю. Но вы ведь родились в Сибири, правда?
– Да, здесь, в Омске. А как вы узнали?
– У вас выговор очень чистый. Как у диктора в новостях. У меня подруги есть, москвички. Они не так говорят. Самый чистый выговор у нас в Западной Сибири, это все знают.
Я попробовал вспомнить что-нибудь умное из университетских лекций диалектолога Зуева. Вспомнил, как списывал на экзамене, так что в ответ на странную катину реплику только рассеянно покивал:
– Да-да. А вы, Екатерина, какими судьбами тут? Решили навестить родительский дом?
– Я за книгами. Тут на антресолях, – она указала пальцем вверх. – Остались мои книги, когда я еще в школе училась. Там сказки всякие, энциклопедии. Решила в детдом отдать. Только книг много, я хотела в несколько приемов. За один раз все не утащу. Можно, я табуреточку возьму?
Я снова кивнул. Катя улыбнулась в ответ, по-доброму, без тени кокетства. Повесила в прихожей куртку и, встав на шаткую табуретку, открыла антресоли. Теперь я видел только ее ноги в голубых джинсах да нижний край толстого свитера. Катин звонкий голос звучал приглушенно:
– А-ах, ну и пыли тут. Мама не думала, что вам здесь что-нибудь понадобится. А может, она и забыла про этот склад.
– Вообще-то я люблю книги, но к детской литературе, увы, вполне равнодушен, – я старался говорить громко, чтобы Катя меня слышала.
Отчего-то мне было очень приятно говорить с ней, пусть и о таких пустяках.
– Ну, не скажите, – протянула Катя. – В детской литературе вся искренность этого мира, какая только осталась. Дети – самые требовательные читатели. Они вообще ничего не прощают: ни вранья, ни скуки.
– Вы говорите, будто сами пишете для детей.
Катя рассмеялась было, но тут же закашлялась. Я поспешно протянул ей стакан воды. Серой от пыли рукой она взяла его и стала пить, не сходя с табурета.
– Спасибо, – наконец ответила она. – Куда мне писать. У меня просто двое племянников, сыновей сестриных. Читаю им вслух. Они иногда такие вопросы задают – я на месте авторов со стыда бы сгорела.