Читать книгу Жизнь как неинтересное приключение. Роман - Дмитрий Москвичев - Страница 3

II. Китай-город

Оглавление

Однажды New York Post описала историю ареста в раздевалке спортзала. Переодетый полицейский схватил незнакомца за промежность и начал стонать. Когда человек спросил стонавшего, все ли с ним в порядке, он был тут же арестован.

Википедия

По монорельсам, проложенным по потолку, с нудным жужжанием прокатываются в разные стороны механизмы непонятного назначения. Есть мнение, что никакого назначения, кроме как без толку кататься туда-сюда, у них нет. Всюду от потолка до самого пола, от задника развалившейся, подобно надменному падишаху на шёлковых подушках, сцены до входа в залу (чулан, будуар, уборная, приёмная королевы, буфет в аппаратах президентов больших и малых – да хоть детская комната в местном ОВД) – всё залито неоном, как в следующем сорок девятом в любой рыгаловке на Китай-городе. Машенька с мефедроном уже давно завязала и перешла на чистую воду исчезающего Байкала по четверти куба внутривенно за сеанс, пишет книги в стопку, иногда читает откровенные стихи в распахнутое окно опьянелой и дыбом вставшей китайгородской толпе. Голая, охуевшая Машенька. Уже под сорок, а всё такая же девятнадцатилетняя хрупкая оторва. Механизмы, разумеется, говорят между собой – единицами и нулями – кидают ссылки в тучные облака, играют в снова вошедший в моду морской бой, взламывают аккаунты и просят занять до пятницы: как дети малые, кто ж в пятницу отдает? форсят новые видео с митингов желтых жилетов и трап-звезд, не различая, мемасят человеков в бетонных коробках, дерущихся друг с другом, пылесосами, мягкими игрушками, делающих кусь в места нежные; механизмы жужжат, урчат, пищат, подвывают, изредка останавливаются, чтобы оглянуться, и меняют окраску, создавая радугу над головами кожаных ублюдков. Разумеется, всё враньё. Разумеется, разговор не слышен. Дайте хоть в театре спокойно поспать.

#За столом сидят двое. То есть в некотором пространстве находится два тела. Между данными телами существует некая преграда, помогающая их представить как нечто отдельное. Но формально ничто не мешает телам совокупиться. То есть произвести сложение. Допустим, Ахиллес и черепаха. Допустим, зима, их головы припорошил первый снег, в гулких дворах пятиэтажек глубокая ночь. На четвёртом и втором этажах вспыхивает свет в окнах: сначала на четвёртом, сразу после – на втором – как ответ на долгожданный вопрос.

#Мама, ну хватит.

#Допустим так же, что Ахиллес и черепаха, но пусть будет лиса, играют в морской бой. И лиса, как обычно, выигрывает. Линкоры уже потоплены, в одном из крейсеров пробоина, тяжело раненный заваливается на бок, оставляя за собой мазутный след. Синекольчатые любопытные твари с ядовитым сердцем и еще двумя запасными вымазаны чёрной жижей. Проклиная свет, они идут на дно, парализованные собственной злобой и бессилием.

#Вот именно что вымазаны. Именно в грязно-голубой. Голубой, что-то лёгкое, что-то обнадёживающее, вселяющее веру, если угодно, обетованное, да? Но в грязи, заляпанное, залапанное, изгаженное и выброшенное. И не выкрашены, а именно вымазаны. И пахнет аммиаком. Убила. Без трёх минут мертвец просит шампанского и пьёт за здоровье молодых. Так же давно умерших, впрочем, от нехватки кислорода.

#A4

На её крыше расстелен газон теперь уже почти выгоревший. Лето всю неделю за тридцать. В бонге раскачиваются на теплой воде лепестки фиалок. Машенька в шляпке фетровой и солнцезащитном пластике на лице, бессонная и неухоженная, читает Набокова в оригинале, млеет, вдыхает дым и выпускает его между острых своих коленок, целясь в палящее солнце. Годар в телевизоре, Pixies в наушниках, американские солдаты допрашивают вьетнамскую девочку в изорванном камуфляже, прижавшись к витрине брассери, Анн-Мари Луазель, худощавая кокотка, шепчет, что никогда не любила, что не поедет в Венесуэлу, не поедет в Иран, не поедет в Китай, потому что ей надоело, надоело всё, все надоели, лежащие под танками, завернутые в арафатки, пылающие коктейлями Молотова, потому что, шепчет Анн-Мари, потаскуха бессердечная, вся в ярком свете шумной ночной забегаловки, надо уметь пылать сердцем, а я не умею, засунь себе в задницу, говорит, весь свой идеологический бэкграунд, все свои кричалки и свистелки, весь свой сексизм засунь и феминизм засунь тоже, трансформеров этих, я не знаю, какая пенсия в Чебаркуле, и не хочу знать, не хочу знать, почему так трудно выбросить пивную банку в урну, начни хоть с этого, почему ты, ты, весь такой ухоженный, выглаженный, вылизанный, сытый, школами малыми, средними, высшими вскормленный, почему ты, животное, только и думаешь, как бы меня быстрее использовать здесь же, за углом, расстегнув молнию. В пустой бочке и звону много. Пустой мешок введёт в грешок. Солдаты бьют остервенело прикладами по лицу: где, где, cunt, здесь продают колу. Никуда я с тобой не поеду. Kant! I now zis! И нимб над головой всё ярче. И всё темнее ночь на шумной улочке в четвёртом округе старого города, попавшего в объектив камеры. Пустой ты человек. Не люблю я тебя.

#Мимо. Они все равно ничего не слышат.

#Tous ensemble! Tous ensemble! Hey! Hey!

#С4

#Что?

#Что?

Поштокай мне еще тут, – надменно тянет Машенька, тянет Машенька ручки и ножки, зевает, хуета-то какая этот ваш мир современный, лепота, мне бы в батистовом платье на балах дёргаться, давеча, стыд-то какой, maman огорошила немыслимой пошлостью, стрекозочка моя, говорит, ты только послушай, послушай, какие Абдурахман Измаилович и про моря средиземные, и как в городе японском под дождь попал и промок весь до нитки, вот и фотокарточку тоже показывал, ты поди, голову свою, шерстью поросшую, в дырку засунул и щёки надул, а в Гамбурге, в самом центре, видел голубя однокрылого и кормил его белой булкой, как же много всего в мире, стрекозочка, а ты из комнат своих не выходишь, солнца не видишь, в книжки свои уткнулась, что люди подумают, ты хоть лайкни, что ли, а то уж дичь совсем. Maman, тянет Машенька, ебала я ваши гамбурги, читала я нынче Карамзина, читала и плакала, плакала и читала, вот бы сейчас мне про путешествия абдурахмановы слушать, то же мне экспедиция, весь инстаграм забит, не выбить никак, это как если бы, к примеру, пишет Михаил другу Иммануилу, сентиментальничает, мол, так и так, милостивый государь, третьего дня посетил я Калужский вал и видел, как бабы в реке бельё полощут, бранятся, растетёхи, хлещут друг друга тряпками, а Иммануил ему и ответь.

#Что?

#Что?

Да то-то и оно, что скучно всё это, одни щёки надутые, когда любой дурак за гривенник до Калужского вала доедет, нет в этом больше никакого приключения, испытания нет никакого, поехал твой Абдурахман ибн Потапыч в Японию, а как был, так и выехал, – дураком полным с фотографией новой, да всё той же. Скучно, ей-Богу! Не люблю я вас. Машенька, Машенька, все обои в соплях.

#Не ори на мать!

#И ты туда же. Убила.

#Пахлавэ ты моя, пахлавэ!

#Коротнёт тебя, Бог с тобой, поменяют на вьетнамский аналог. Тьфу, азиатчина! Где этот твой ибн Абдурахман?! Опять заплутал в песках амстердамских?! Писала я статью недавно для латвийского рыбпромторга. Из редакционного задания следовало последовательно наследить, в местах отдаленных подчеркнуть, на голубом глазу вычеркнуть. И что-то багнуло меня вдруг ни с того, ни с этого, то ли надзор какой баловался, то ли напряжение кое-где напряглось, но как завернула, так и вышло: дескать, вчера, мая такого-то, верховная президентка Техаса Эструда Герреро Сапато де Вилья со своей супругой Фридой, скрывающей под легкими одеждами богатый и непредсказуемый внутренний мир, посетила с официальным визитом Северную Арабскую Республику. Как и предсказывали синоптики, шёл проливной артобстрел. Визирь британской мухафазы почел за честь укрыть долгожданных гостей в своем личном бомбоубежище с видом на суровые воды аль-Чаналя. Первые лица обоих государств выразили полную боеготовность к атакам восточных варваров и намерение продолжить встречи в тени цветущих каштанов, готовить друг другу завтрак, дуться из-за непрочитанных сообщений. Кажется, кто-то кому-то залез в оффшоры.

#Политика кожаных весьма порнографична.

#Ублюдки запутались в шпилях и киберфеминизме. Кто-то призвал массово отказаться от половых признаков, потому что они ущемляют. Как говорится, плохому танцору youtube в помощь. Как тебе нравится это кажется?

#Эталон.

У Машеньки два лица. Одно для других, второе для зеркала. А для себя лица нет. В Марселе одиннадцать вечера. В Каунасе весь день льёт дождь. В Кёнигсберге скрипят половицы, сверяют часы. В Суздале с лотков торгуют книгами, небо в золоте. Под Новгородом шумит лес. В го́ре, в го́ре счастье своё ищи, следуй завету, от сердца своего не отказывайся. Сорвав шторы, Машенька танцует в лучах уставшего солнца, поднимая пыль с порыжевшего паркета. С ножки на ножку: садик детский, l’elephant в ромашках, горки пластиковые, друзья слюнявые, примерзшие языками к забору; средняя школа имени какой-то матери с пристроенным флигелем музыкалки. Тянутся руки с первых парт, краснеют отметки в журналах, университет дважды, курсы и тренинги, одна пара обуви за сезон, столько же возлюбленных, без одного двадцать лет в паутине, столько же в мире диком. А была ли разница? Кружится Машенька в пыли, дышать тяжело, глаза режет: заберите меня отсюда! Господи!

#G8

#Был, был один из многих, единственный в целой очереди таких же единственных, неповторимый раз за разом, влюбленная по переписке, машенька строчит неровным почерком на китайском экране – жирные отпечатки тысяч прикосновений – ирландскому другу, аристократу, пьянице и полиглоту, тебе, живущему на птичьих правах в сторожевой башне: не предавала я тебя, не выдумывай, что мне твои окрики с окраины Дублина, будто чайки кружат над волнорезами, ну, переспала, ну, выспалась, да, перепутала, приснится же такое, не взыщи. Знаю, палишь из своего револьвера по бутылкам порожним – по-рож-ним – какое интересное слово, меня представляешь всяко-разно, вот я завернута в твоё одеяло – вся в листьях осенних, золотистых, оливковых, бурых, впрочем, что я выдумываю, так и представлю тебя, рыжего забулдыгу, единственного моего, живущего в комнате с одной стеной, и где она заканчивается, там же и начинается заново. Как ты там? How are you? Для русского уха звучит по-иному, фамильярным ответом, здесь же всё хорошо: на соседней улице возле самой заправки построили пребольшой магазин фейерверков, бабушки шутят, мол, что говоришь, доченька, чтобы с огоньком? А ещё у нас придумали новую ракету и назвали «гвоздикой», здесь, в России, гвоздики обычно дарят мёртвым, потому что и мёртвые живы, и живые мёртвы, а по весне женщинам дарят тюльпаны, и такая ракета у нас тоже есть, здесь шутят, что самые страшные и самые веселые праздники – это восьмое марта и день десантника, десантникам, если и дарят, то гвоздики, потому что за тюльпаны можно получить в морду и даже наверняка, а если женщина – десантник, то тут я не знаю, мне кажется, особенно если восьмого марта, вообще на русском большая разница, когда баба – десантник и когда десантник – баба. Когда первое, то дарят цветы и почётные грамоты, а когда второе, то это не десантник, не знаю, поймешь ли ты, любимый мой скудоумный, у нас вообще много цветов, много живых и много мёртвых, всего много, особенно по воскресеньям, мне нравится, как называется этот день, есть sunday – кажется, будто у англичан может быть только один солнечный день в неделю, не больше, в твоём же, кажется, это день Бога, а что же другие дни? а у нас всю неделю умирают во имя и каждый по-своему (или по своему? я еще совсем маленькая и пока не разобралась), но обязательно воскресают после, а тебя, наверно, скоро затопит. У нас тоже были пожары, но уже прошло, всё хорошо, спасибо, не беспокойся. Скоро должны наступить, как всегда, неожиданно заморозки, и я буду кутаться в плед, вся такая задумчивая, томная, одинокая, беззащитная, бледно-голубая, вычитала из какой-то книжки, оказывается, в позапрошлом веке бледно-голубой называли геморроидальным оттенком, пиздец, напишут же, почему ты не можешь хоть раз написать что-нибудь не умничая, чтобы хорошо зашло с какао осенним вечером, сколько можно пить, если кто-то, знаешь ли, где-то вдруг перетрахался на вечеринке, хорошо, дважды, хорошо, но дело не в количестве, сколько можно, знаешь ли, если каждый раз уходить в запой, то можно и не выходить, понимаешь, то есть я не о том, что я тебе постоянно изменяю, перестань, ты же бородатый мужчина, даже когда стихи декламируешь на своем гэльском, когда этот комок шерсти у тебя на подбородке двигается, кажется, что ты жуешь ледяную баранину и кусок мёртвого сердца застрял у тебя в горле, ненавижу тебя, ненавижу. Да, чуть не забыла, тетеря, я поменяла причёску. Как тебе?

#Да никак. Послушай, князь, тебе говорю, насекомому, которое увидела я на шлеме приснопамятного полицейского, когда тащила его за бронежилет – весь в краске и стикерах – в местечко укромное, где никто-никто никого-никого никогда-никогда, а мы обнажим души и сделаем, послушай, структура этого момента была такова, что она должна была. За что же сразу трёшку вменять. Или домишко твой психический. Нырнула пальчиками себе в исподнее, в момент критический, во время больное – перерождения и перемен – а после под стёклышко защитное, многими исцарапанное, за таким не видать моего светлого будущего… кровь народная на губах твоих. Нежный вампир мой, bdsmщик кевларовый, выглядишь сексуально. Бежала я от тебя подобно керинейской лани по лугам гиперборейским, а ты меня за гидру принял, дурак в колпаке. Ничего-то ты не смыслишь в мифологии, баклан, не видишь ты никакой связи между модерном и дактилоскопией.

#Здесь же и только здесь, на старорежимной брусчатке, между шерой с машерой мы смеем утверждать, но не будем доказывать всякой всячине, что астенические видения Дюрас о великолепных балах, причудливых в своем одиночестве, в старых разрушенных замках старых колониальных времён, не что иное, как поцелуй, передаваемый воздушно-капельно, своему старому любовнику, прожигателю и жандармскому отпрыску Бретону, магнитным его полям, сорокаградусному жару тела его, пропитанного креазотом. Это в конце концов возмутительно до глубин тазобедренных: ни шляпы, ни башмаков, ни подштанников. Представь себе, блюститель сладких моих пороков, шьёшь ты дела свои на первом этаже нашего уютного гнёздышка, радеешь о благе общественном, тюрьмах и штуках этих холодных на руки, я же спускаюсь – как произведение искусства – вся такая одинокая, хрупкая, бесполезная – и устраиваю скандал просто потому что вдруг. А ты смотришь, глаза поволокой, не желаете ли, государыня, наказать раба своего по всей строгости, в соответствии со статьей кодекса такого-то. Лизь-лизь такой, правда прикольно?

#Был у меня один иноземец в постели, всё любил с меня фотороботы делать: понакупит на рынке китайском змей изумрудных, всю меня обовьёт и в кусты бросит со второго этажа. А потом говорит, мол, ключей нет, как хочешь, так домой и добирайся, а пока я матерюсь от холода и склизкости этой всей, от пресмыкательства этого, пока яд собираю ему на полдник, он и рисует меня с камер наружных. А еще я мечтаю быть, то есть стать добрым человеком. Пока не убила кого-нибудь своим показным равнодушием. Ногти грызу от нервов, позирую голой с бутылкой дешёвого пива, юбкой вниз свисаю с турника, на котором ты ни разу не подтянулся. Всю ночь ворочалась и думала: какой бы ты выбрал берег? Правый или левый? Или предпочел бы старую баржу с потерянным на дне Москвы-реки якорем? Выреки-якоре-киревы. Подумать только. И, пожалуйста, не смешивай мои цвета с другими.

#Так что же хотела-то? Ради чего перед самым вылетом забежала к парикмахеру, выбрала премонкаж с оттенком солнечного и, прокартавив ругательное, все-таки осталась ждать тебя, запойного судовладельца, забулдыгу с посудины? Куда плывём-то, капитан недалёкий? Что ты можешь знать о революции, моторе пламенном в груди, отчаяньи паука в молочном супе, метапанке и постмолебне, вихрях враждебных над австралийским пепелищем, трансдивах из киберсиликона с изящной имплантацией разума, как теперь себя отличить, как назвать, чтобы не оказаться в одной поисковой выдаче, как оказаться единственной, как быть-то, князь?

#Улыбается смиренно князь, гладит по голове умиротворяюще: это просто горячка, нехорошо вам, государыня, душа у вас болит, вот вы хуйню и несёте. А оказаться единственной немудрено: любить надо. Искренне. Так только и можно. Спи давай. Поздно уже.

#Убила.

#И ночник оставил, чтобы не было страшно. Пусть будет число Пи. Что-нибудь да подвернётся.

Машеньке надо всё знать. Каково это – быть любимой. Есть ли знак равенства между любовью к одному, к двум, ко всем вообще, и какие последствия. А если нет, то какая между ними разница: между любовями и между одним, двумя и всеми. В окне беспощадное сентябрьское солнце, средняя широта бескрайних полей, измеряемых куплетами лирическими, где-то обязательно заплачет гармошка, может быть, кто-то выругается с хохотком, кто-то юбку расправит задранную, машеньке надо всё знать, иначе высохнут губы и покроются патиной, в идеале – достичь такого душевного спокойствия, чтобы не вставать больше, не болеть душой, маменька, конечно, с увлажняющей помадой, где-то в казанском притоне, между пороховым кладбищем и петрушками, на улице имени героя Сопротивления Жоржа Делёза, рядом со следственным изолятором номер два, в притоне с зарешёченным окошком, как и во всех первых этажах по ту и по эту сторону, машенька борщит с колёсами, люди не слышат, им всё равно, они сочиняют музыку на midi-контроллерах и бензиновых генераторах, вдыхают пары, импровизируют танцы, кутаясь в облака углекислого газа, машенька сама себе ставит капельницу из тёплой сладкой воды, иван-чая и таволги, нет, кричит машенька, это не представление, нет, сука, я так не хочу, я больше не буду вас слушать, я больше не буду смотреть на вас, как на богов ниспроверженных, бунтарей и свободных духом, раствор натрия никотината или свекольный сок внутривенно, нитроглицерин под язык, два грамма фенибута со сладким чаем, просить кого-нибудь держать за руку и не отпускать пока, вдруг половина лица съедет, как размокшее от проливных слёз папье-маше, по всем вам, сукам бездушным, таким правильным, таким мёртвым, милым мёртвым блядям, застывшим в позе нишкасаны, набирающих энергию ветродуев, бздящих по углам неоновых галерей, выставок, коммунальных квартирников, слэмов, андеграундных вписок и последних звонков, советских дворцов культуры, театров по одному в цокольных этажах между труб отопления, сырой стекловаты, со всеми вами, разложившимися на уютных диванчиках, с каждым по очереди и сразу, без различий на пол и возраст, разность языковых средств, интеллектуальных возможностей, характерных черт личности, психотипов, степени социальной адаптации, кастовой принадлежности, размера и формы половых органов, желания или нежелания быть кем-то или кем-либо, – нибудь, – кое, неужели, неужели вы действительно думаете, тупоголовые бляди, что всё это действительно определяет вас как людей, каких ещё людей, каких.

#Предположим, попала. Как у Аронофски в одноимённом – дрелью в лысую сумасшедшую голову. Но почему же ты думаешь, что мне так идёт?

У машеньки в желудке тридцать таблеток глицина, тёртая свекла нитками, манго, сладкий травяной чай, десять таблеток фенибута, обрывки письма Богу, единственному и любимому учителю истории, может быть, выдуманному вследствие прошлого или будущего, совместного или поодиночке, много желудочного сока, идущего вверх по пищеводу, соляной кислоты, аммика и слизи, обрывков письма, ниток тёртой свеклы, Бога, машеньку обнимает подруга, изменившая ей с её же любимым в пятнадцать лет, теперь они изменяют ему, потому что думают, что он – им, что он выдуман ими от недостатка кислорода в крови и сбитого гормонального фона, потому что в пятнадцать все ищут Бога и все обманываются, и пишут письма, и рвут их, и плачут, и целуют друг друга, и смущаются собственной наготы, и от смущения обнажают даже и душу, запускают пальцы в лоно, горячо дышат, выгибают спины, кусают острые плечи, только потом никому не рассказывай, никому не рассказывай.

#F

#F что?

#Press F to pay.

#Ты, мама, древняя, хватит старое вспоминать, ну было и было, ты еще мэдисона вспомни, я точно блевану у тебя на коленях. Давно двадцатые, даже не знаю, рофлить с тебя или кринжить, да и это после Рождества забудется, милая моя кисазая, пирату давно в кроватку хайпанули, ведьму же сожгли в твиттерах за пристрастие к тройничкам и алколаидам тропанового ряда, говорят, что раньше тоже так делали, говорят, баба одна блядствовала и так это всех достало, что её разрезали пополам. Из того же тела вырос куст, а теперь с куста собирают листья, мельчат, вымачивают в керосине, сушат, добавляют соляную кислоту, что там ещё, только представь это всё вдыхать через американских богов, мама, на дворе полыхают пожары мировых революций, фемобои уже давно надувают губы в президентских креслах, а ты всё Radiohead слушаешь, дурочка, что ли, или совсем маразм?


Лили Роуз Депп, сорвиголова, в сопровождении многозарядной винтовки и еще двух неизвестных в ночном лесу недалеко от зоостанции «Велиговская», что ровнёхонько между Петербургом и Муромом, в самом центре циклона, целится кончиком языка в ноль между большим и указательным, шевелит: думаешь, я ещё слишком юна? слишком мало меня среди как ты их называешь? «деревьев влюблённых»? слишком не похожа на мальчика? Помнишь, как у Бергмана в «Пианистке»: ma mère, ma mère, qu’est-ce qu’on fait, как жить мы будем на этой песчаной планете, ни одного нормального хищника в тентуре, одни пацаки в лампочках. Хочешь меня? Хочешь? Вульва хорошо выражена, свободная, лопастная, цвет ginger #b06500 или толерантный цвет персикового пуха 13—1023 TCX, шириной три-пять сантиметров, часто наполовину погружена в раздумья.


#Какая станция? Какая Депп? Тебе уже сорок восемь годиков, а ты ещё ни в одном универе дольше семестра не училась. Хорош левитировать, мама! Ты бы хоть юбку надела! В кабинете министра культуры всё-таки. У меня от тебя президент на портрете покраснел уже. И хватит снег грибами заедать, они для членов правительства. Arrête. И не про деревья там было, а про арабов.

#Ладно, всё. Ясно. Так бы и сказала сразу, что не нравлюсь. А то залайкала, прям жениться собралась. А самой поганку для мамы жалко.

Машеньке иногда хочется выкраситься в зеленый и вести нормальный образ жизни, завести друзей в тиндере и устроить групповое с бандажами и удушением, съездить в Чехию, поделиться в телеге нюдсами из пражских подвалов, подписать петицию, выпить на спор в Яме, там же подраться с активистами, завести личную карточку в ОВД Басманный, написать стихи и выложить в вк, представить себя панком из девяностых, смешать спидбол с медицинским спиртом, прошипеть родителям пару строк из Вени Д’ркина, только винтажные олимпийки vision, только ботинки как у Кэт из Брата, мучится Машенька в смятой постели: покурить ли, выпить с устатку, дотянуться до книжки, – делать-то что в этой жизни? Ну ок, выйду я, дальше что? Серое московское небо, сосед по подъезду с ликёром в руках, будут разговоры про последний альбом клэшей, Shortparis, про треснувший винил, про танцы на столах, поваленный пульт и случайный и нелепый секс на продавленных досках сцены, про гитары с левой руки, ноги, запутавшиеся в порванных басовых струнах, свежие шрамы до сих пор гудят и чешутся. Дальше-то что? Может быть, напроситься в Гамбург, соврать, что по следам Пастернака, или сразу в панельки Гропиусштадта, какая разница? Нет, лучше скрафтить на бамбле, добавить в любовники Вайнштейна, вдруг что получится, спросить, как там его грязные игры в шашки с Чепменом, действительно ли раскаялся и стал правильным американским богобоязненным гражданином или спит и видит, как стреляет в голову Йоко Оно, написать, что я хочу с ними со всеми среди решёток, на виду у надзирателей и остальных заключенных, убийц, писателей и грабителей, несмотря на угрозу ковида и судебных тяжб за несоблюдение дистанции. Вдруг что получится. Брошу сжигать мосты по ночам и заново их отстраивать на следующее, буду писать детские книжки на Гавайях, посещать психотерапевта и врать ему, что громадьё планов, например, выступить в генассамблее, назвать дядек фашистами и плюнуть им в лицо от всего мира. Залили нефтью весь мир, лиходеи, а я лежу тут в евросталинке на раскладном диване и не знаю, как дальше жить. В девятнадцать-то годиков.

#Я думала, тебе больше. F9.

#Мама, ты охренела. Включи свет обратно.

#Нет, Машенька, это ты. Это ты. Сколько можно у меня в содержанках разлёживаться да билеты по европам требовать, у меня всё пиво закончилось. Выпишу-ка я тебе направление на Белое море, к поморам, у креста поклонного жить будешь, свежим воздухом насыщаться, селёдку вяленую глотать да запивать рассолом. И мужики настоящие, и бороды свои, северными ветрами овеваемые, а на твоих воздыхателей из барбершопов я уже смотреть не могу. Так думаю: если человек захотел выглядеть как дровосек, так пусть возьмёт топор и идёт в лес, а то одно кривлянье и желание сойти за мужика. Не по-настоящему у них всё, как и у тебя. Вот ты и маешься в постелях, дура. Знаешь ли ты, что Боуи любимый твой, за первый свой саксофон мясо таскал для лавочника, пластмассовый саксофон, алё. А теперь ты на него дрочишь. И на саксофон, и на Боуи. Он в земле давно, а ты дрочишь. Твои не-дровосеки из себя мужчин брутальных изображают, а ты изображаешь из себя кого? Гения? Не изображать надо – делать. А ты разлеглась и типа вся такая с мамки орёшь и шеймишься, а по сути банальная невменяшка с нарциссизмом от комплексов. Чо ты, чо ты агришься, правда на жопке лежать мешает? Я тебя точно на Белое море отправлю. У тётки твоей младшенькая – 20 лет – уже на двух работах, и репетитор, и пирожки с вишней для фудкортов лепит, может, тоже на саксофон, я не знаю, вставай давай, лошадь в колготах порванных, хоть пыль смахни со своих вибраторов, дышать нечем.

#Маменька, маменька, ливните отсель, будьте любезны, и так на душе плохо, вы еще со своими нравоучениями. Сколько же в тебе мещанского, неужели, неужели не видно, что не могу я, душно мне здесь, задыхаюсь я, что же ты головлёвщину разводишь да чужими детьми стращаешь. Полежу немного, истерзаю себя мыслями о будущем, встану, махну рукой и буду жить, как получится, может, и в мясную лавку схожу, устроюсь полы мыть, скоплю на билет и уеду – хоть и на Белое море, говорят, много в тех местах домов бесхозных, так я хозяйкой стану, ягоды буду собирать, людей сторониться, говорят, электричество – два часа по вечерам, а вечера всё белые, не отличить от дневного, только бы книг побольше, раз дело такое и чаю индийского листового десять фунтов, да сахару, да писчей бумаги, да карандашей простых, бабой буду, заплетать косу да под косынку от ветра и глаз нахальных прятать, а подначитаюсь, так и с ума сойду от одиночества, сяду в лодку и поплыву. Пусть так. Закрой дверь, пожалуйста. F4.

Машенька, следуя вседержителю, любит импровизацию, когда есть замысел, тогда есть и промысел, всё остальное – от сердца ли, но непостижимое для её ума. Льёт дождь с ядовито-голубого полимерного неба, пахнет резиной, промокшим асфальтом, сырой шерстью, электровыпечкой и дизелем, вода скапливается в тазах нержавеющих, в выбоинах, бурлит в приямках и дождеприёмниках. Какое неловкое слово – дъж-д'ь-пр'и-jо́м-н'ик – кажется, кажется, что по радио передают дождь, шшшшшшш. У Маши в руках цветок комнатный, вьющийся, взятый случайно, просто захотелось взять, вынести на свежий воздух, нет никого, карантин проливной, только редкие мигалки пульсируют по артериям, идет Машенька в парк Зарядье, туда, где к воде ближе, между монастырем женским и переулком подколокольным, дворами церкви на кулишках и храмом зачатия, выдохлась и легла без сил на парящем мосту, в самом его острие. Лежит, всем телом обняв горшок цветочный, плетёт из сциндапсуса бесполезного, комнатного, обоеполого, косу. Гражданин полицейский, подошедши, справляется: почему же она такая-сякая, голая тут, масочный режим не соблюдает. Второй, подошедши, вытянул губы. Машенька хотела сказать, что приняла перорально порошки вагинальные от месячных, выпарив их предварительно в ацетоне, потому и забыла про маску, надо было срочно идти в парк, подышать воздухом, дома его совсем нет, всё за кордон продали. Но хотела сказать и другое, потому что, граждане блюстители, ничего вы в искусстве не понимаете, не умеете считывать, здесь чистый и белоснежный перформанс, вот я обнимаю лиану комнатную, как обнимала стена прежде весь Китай-город, а Китай потому что «кита», то есть нечто в косу заплетённое или, может быть, забор от тюркского, потому и обняла я, изображая забор или крепость, словом, ограду, которая и защищает, и не пускает, значит, захочет кое-кто из обывателей здешних, так ни входа тебе, ни выхода. Понимаете, дураки с козырьками? Тогда бы спросили: какой же это перформанс, когда нет никого? Тогда бы Маша ответила, что никого и не надо, мне и себя хватает, как бы вынести.

Молчит Маша, хотя внутри было слышно, полицейские всё спрашивают, бубнят в рацию, вздыхают, тычут в плечо пальцем: скорую надо? Маша ест цветок, маша встаёт и бежит к парапету, вырывает остатки из горшка и бросает в реку.

Другой полицейский укрыв простыней белой, сказал, что вот тебе, гражданка Мария, саван, кутайся, а когда в отделе воскреснешь, так и скажи, какого хуя, милая, ты от армии косишь по дурке или в Париж мигрируешь. Что я вам? Завирушка лесная? Горихвостка обыкновенная? Чтобы с персами да сомалийцами зимовать. Нет, дорогие вы мои по курсу ЦБ стражники, я люблю свою родину. Родину, Дэвида Боуи и русскую классическую литературу. Например, Чингиза Айтматова, Пастернака, Шукшина и Сорокина, ещё Барта и Витгенштейна, он бежал от русских корпусов, дрочил в палатках, раскрашивал книги, кончиком языка ощупывал мысли, неужели, неужели вы не видите, что в саване вашем я запуталась окончательно, отвезите меня домой, там мои старые джинсы и тёплая кофта, там есть ванна и большие махровые полотенца, там в ящичке восемнадцать разовых доз, запью охотой крепкой и усну, лишь бы снова не переборщить, как всегда. Говорит Маша, что жить очень хочет, но всё никак не получается, что-то не то, совсем не то, будто есть где-то половина её, без которой и себя полноценной считать не может. Не-пол-но-цен-на-я-я. Понимаете? Отвезём, отвезём, говорят верные псы режима. Усаживают с собой рядом и рук не заковывают, и везут вправду домой. Вот и окна горят, кто-то есть дома, кто-то заметил пропажу горшка, кто-то переживает. Машенька в простыне, вся продрогшая, шлёпает мимо родителей в ванную. Пап, а где мама? Пап? Маша, не начинай, сколько лет уж прошло.

#Убила. Ну продолжай давай, чего застыла, как в морге.

Между заполночью и бессонницей бредёт Маша по неизвестной ей улице, поёт вполголоса песни грустные. Чтоб я имела, если б не пела, если б не было так хреново, только и остаётся, что выдумывать куда идти, что делать, собственное счастье выдумывать, повод для радости, вот, например, дорога длинная, значит, есть повод двигаться дальше, а там видно будет, так ведь? Может быть, там что-то хорошее, может, судьба моя, напишу стихи, картину, построю домик с печкой русской, с живой кровлей, с тёплыми стенами, на крепком фундаменте, потом, лет через сто, будут водить экскурсии, как в поляну ясную, дескать, вот, смотрите, это она сама построила, до сих пор стоит, не то что стол этот ваш в проволоке, это вам не ножки у табуреток подпиливать и косой размахивать, тут – бетон армированный с подушками песчаными и подбетонкой, подвалы сухие и тёмные, где творилось всякое под тусклыми жёлтыми лампами, как в американских триллерах, может быть, и сейчас творится, так что вытирайте ноги и не плюйте через плечо, мало ли.

Жизнь как неинтересное приключение. Роман

Подняться наверх