Читать книгу Люди возле лошадей - Дмитрий Урнов - Страница 7
Ради лошадей
Из дальнейшего жизненного опыта
Оглавление«…Видны за полверсты, чтоб тебе не сбиться…»
«Теркин на том свете».
«Нельзя ли Твардовскому устроить навоза на дачу?» – от имени поэта спрашивает его друг, Мишка Яковлев, фотограф. В поисках навоза, сена и овса, что составляло у нас дефицит, ко мне, зная о моих связях в конных кругах, обращались, чтобы дышать над сеном, ручных грызунов кормить и удобрять участок. Лошади считались свое отжившими. Получил я письмо от школьницы, она спрашивала: «Отец прав? Мой папа, главный инженер завода, не хочет, чтобы его дочь вращалась среди лошадей».
Мир ипподрома – мои «пампасы», возврат к почве, поиск корней. После «Пищевика», переименованного в «Труд», напросился я на Центральный Московский ипподром (ЦМИ), расположенный забор в забор рядом с первым московским аэродромом, от него пошло название соседней станции метро «Аэропортовская». Летное поле по-прежнему использовалось по назначению, рысаки привыкли к грохочащему соседству, даже ушами не поводили, когда у них над головами «Дугласы» шли на посадку.
Если в кавалерийском журнале, хранившемся у Деда Бориса, печаталось об авиации, то от Деда же мне было известно, что в прежние времена ипподром предоставлял людям воздуха беговую дорожку для взлета. Взлетал с дорожки Борис Илиодорович Российский, прозванный Дедушкой русской авиации. Он приходил к моему дедушке Борису Никитичу поговорить о летании, с тех пор летчики и лошади совместились у меня в голове.
Михаил Громов, Степан Микоян, Василий Сталин, Александр Щербаков – знакомые имена сталинских соколов среди конников. Михаил Михайлович, по просьбе деда-воздухоплавателя, рекомендовал меня в конноспортивную школу. В манеже ездили мы со Степаном Анастасовичем, благодаря его отзыву был опубликован «Железный посыл» (см. далее). От Щербакова ко мне перешел дончак Зверобой. Это – на подмосковном конном заводе в Горках X, где я нередко бывал. Зверобоя на конюшне называли – Зверь. Когда к нему подходишь, он, как романтический конь в балладе Жуковского, бил ногами передними, а если всё-таки заберешься на него, рвал зубами, норовя вытащить тебя из седла. Щербаков, летчик-испытатель, стал опасаться: ему совсем ничего оставалось долетать до пенсии, а если Зверь его покалечит, не долетает до заслуженного отдыха. Подыскали доброезжего коня, чтобы испытатель, без опаски, по выходным занимался верховой ездой, мне же на том коне поручили делать проминку в рабочие дни. Еду через знакомый мне лес. Вдруг конь упирается, замирает и бьет его дрожь такой силы, что и меня трясет. Прямо перед нами пересекал тропу в свою очередь испуганный лось с короной рогов. Конь перенервничал – вскоре пал от инфаркта. Щербакову не дали знать, опасались, как бы перед почетной выслугой его самого «Кондратий не хватил».
С Василием Иосифовичем [Сталиным] не встречался, но бывал под крышей ангара, переделанного по его желанию в манеж для верховой езды. В штабе учрежденной им конной команды Военно-Воздушных сил сидели с бутылками шампанского. Выпивали? С пустыми бутылками – отливали, а не то по телефону позвонит и если кого на месте нет – серчает. Был строг, собаку у конюшни пристрелил: «Ты на кого гавкаешь?».
На ипподроме я мог погибнуть, если бы интересовался денежной игрой, ради чего немало людей ходит на бега, делая ставки в «то-тошку». Однажды попал в малину, братки из ипподромной публики обсуждали закупку заездов. Один обеспокоился: «Что же это мы при нем? Начальству донесет!» – «Не играет» – успокоили человека. Играет-не играет, как пьет и не пьет, Каинова печать, сила неодолимая. Достаточно вспомнить карточные долги Пушкина, похоронить поэта было не на что, Достоевский, проигравшись в рулетку, женино белье закладывал. Бабель, бывая на бегах, будто бы не играл, так пишет его вдова. Но писательским вдовам верить нельзя, они, по службе переходя от одного писателя к другому, ангажированы. К тому же близкий друг Бабеля Василий Гроссман, которому, как считается, следует верить, полагал, что в судьбе создателя «Конармии» увлечение ипподромом – один из факторов его погубивших.
На доходы с азартной игры Московский ипподром содержал Московский цирк и Большой театр, но pari mutuel, механического тотализатора, у нас не имелось. Вместо механизма тотализатором служила небольшая комната, в которой теснились бухгалтерши и щелкали на счетах. Миротворец Ирвинг Радд, провозглашавший «Нужны бега, а не гонка вооружений», попросил показать ему наш тотализатор, он прибыл пригласить советского наездника для участия в Призе Организации Объединенных Наций. Повёл я гостя в комнату, занятую до отказа бухгалтершами, американец, судя по удивлению в его глазах, решил, что просьбы я не понял.
Как ни называй, для меня тотализатора не существовало. Когда «Тиграныч», в то время директор ипподрома М.Т. Калантар, давая мне допуск на конюшню, предупредил: «Не играть!», я удивился: зачем? Призовая конюшня являлась в моих глазах символом порядка. Это был осколок Regime Ancien, старого строя. Все стояло на своих местах. Решал класс. Порода! Уходил я из библиотеки на бега – над курсовой мне казалось невозможным работать так, как позволяли мне работать рысаков. В нашей писанине столько произвола! Лопату лопатой не назовешь! А на призовом кругу правоту показывает столб. Финишный столб выглядел в моих глазах осью мироздания, незыблемым и безошибочным мерилом.
Московский ипподром оставался заповедным, почти не тронутым уголком былого. Что ни конюшня, обиталище призраков и преданий. Советские рысаки помещались в конюшне, где когда-то стоял дореволюционный «король русских рысаков» Крепыш. На беговой дорожке блистали ветераны «из бывших». Не найдется и сейчас, после Реставрации, родовитых и титулованных в такой скученности, хотя у нас совершилась Славная революция: ещё одно пришедшее к нам из Англии понятие.
Свою революцию англичане называют Большим бунтом, а Славная революция – компромисс, соглашение между земельной аристократией и промышленной буржуазией, выход на авансцену деловых людей, что иносказательно отображено в романе о Робинзоне Крузо, отсидевшемся на острове двадцать восемь лет, в точности сколько потребовалось, чтобы произошли коренные перемены. В целом у англичан на соглашение ушло полвека, за такой же примерно срок наши коммунисты переродились в капиталистов, товарищи стали господами. Некоторые продолжают числиться в коммунистах ради того, чтобы не лишиться немалой, оставшейся от КПСС, недвижимой собственности.
Свершилось, как обычно, задом наперед, в обратном порядке. По законам общественного развития буржуазность положено изжить в пожаре пролетарской революции, а у нас в пору социализма, который называли зрелым, сложилась собственническая кастовая прослойка: верхний пласт партийных работников, паразитирующая за государственный счет бюрократия, интеллигенция, пригретая властью, и капитаны теневой промышленности, вышедшие из тени и сомкнувшиеся с властью. Собственники, названные новыми русскими и занявшие положение элиты, были склонны жить по-старинному, восстановив и узаконив сословное неравенство, как при царе, что и предсказывал королевский коновал.
Потомство постсоветских наживал (les profiteures), их сыновья и особенно дочери полюбили лошадей, мечта их сбылась. Первое, что поразило меня, когда я переступил порог частной конюшни, потеснившей знакомый мне государственный конный завод, были лошади иностранных пород, на каких те же девочки раньше кататься не могли. Отец школьницы, которая запрашивала меня о допустимости любви к лошадям, с крахом СССР присвоил предприятие, каким прежде руководил, а дочери подарил липициана, порода известная со Средних веков. У нас таких лошадей раньше не водилось, рыцарские кони отвечали вкусам новых имущих, разжившихся за счет государственного добра. Бывший парторг ипподрома у себя в усадьбе стал растить эвкалипты и в ближайшую церковь ходить. Идейную основу под грабеж подвел мой сверстник и соученик по школе, экономист и романист Николай Шмелев.
На Колю до сих пор ссылается Михаил Сергеевич Горбачев, инициатор реформ, подсказанных ему желанием жены жить за границей. Для этого надо было советское государство упразднить, ибо иначе находившимся наверху, у власти, невозможно было выехать.[6] Вот, теперь говорит Горбачев, прав был Николай Петрович!
Мы с Колей близки не были, в какой обстановке он вырос, мне не известно, но все знали: некоторое время он являлся зятем Хрущева и нас уверял, что брак был по любви, в чем мы и не сомневались. Хотя великосоветский союз распался, у разведенного супруга связи и взгляды сохранились. «Одни равнее других» – иронический тезис Оруэлла Коля обратил в серьез на страницах «Нового мира», рупора советского свободолюбия. Кроме того, написал роман и подал заявление с просьбой о приеме в Союз писателей. Мне было поручено оценить его произведение. Коля писал умело, высказаться в пользу приятеля можно было, не кривя душой, но поразила прямота, с какой он отдал предпочтение своей любимой мысли (пушкинское определение предвзятости). А именно: пусть плачут неудачники и преуспевают удачники, выкормыши советской власти. Пережив крах коммунистического режима, могут справлять именины и на Антона, и на Онуфрия.
Звучали о происходившем у нас и такие призывы: «Пусть крадут, уж если красть, то как можно быстрее и до конца, подчистую».[7] Процветало ли воровство в государственных размерах при советской власти, чего не знаю, того не знаю, но преступления против человечности случались. Моего отца всего лишь исключили и сняли, но вокруг что ни день слышалось «взяли… забрали… отправили…»
Ещё до войны в кукольном театре я видел «Путешествие в странные страны» – представление об исполнении детских желаний. А чего хотят дети? Чтобы им не запрещали, и двое деток, сестричка с братишкой, силой колдовства волшебного кота, попадают в царство вседозволенности, где им нельзя не курить, а школьную дисциплину нарушает… учитель. Детишки начинают проситься обратно, где не разрешают. А теперь и взрослые желают запрещений, тоскуя о строгости. Рождением не старше начала 1950-х годов рассуждают о том, чего не пережили, что пережили мы, современники Друга детей.
Вождя я видел трижды, один раз на параде и дважды шли колонной мимо Мавзолея, а с трибуны нам пальцем грозил старичок в маршальской фуражке, которая, казалось, ему великовата. Впечатление дряхлости вождя сложилось и у моего двоюродного брата Андрея, ототбранного в группу школьников для поздравления товарища Сталина с 70-летием.
Брат, пятиклассник-отличник, оказавшийся с вождём лицом к лицу не на Красной площади, а на сцене Большого театра, домой вернулся со словами: «Какой же он старый!» Детское впечатление дряхлости нашего кормчего сравните с тем, что ныне допущенный к сталинским бумагам и стремящийся держаться фактов говорит историк Юрий Жуков.
Нам не надо рассказывать, как было. К тому же рассказывающие брешут. Добравшись до рампы или экрана, вещают: «Раньше всегда… раньше никогда…» Будто бы раньше было, чего в действительности и не было, или же наоборот, ни слова о том, что было. Сил нет терпеть дуюших в одну и ту же дуду предвзятой выдумки. Смотря на экран, в душе кричу: «Не рассказывайте!».
Строили социализм, обещая коммунизм, а построили государственный капитализм, это нам объясняли сочувственные радио-голоса из-за бугра. Голоса заглушали как ложь, но заглушавшие и совершили реставрацию в интересах собственников, успевших вовремя поднажиться. Ещё у начал нашего, рассчитанного на одну страну социализма, лучший, талантливейший поэт эпохи обрисовал тип непотомляемого приспособленца: созреет и размножится по мере перерождения строя, называемого социализмом, даже зрелым социализмом, а где зрелость, там и распад.
«Шел я верхом, шел я низом, строил мост в социализм, не достроил и устал и уселся у моста. Травка выросла у моста, по мосту идут овечки, мы желаем – очень просто! – отдохнуть у этой речки. Заверните ваше знамя! Перед нами ясность вод, в бок – цветочки, а над нами – мирный-мирный небосвод».
Советский период российской истории подтвердил вывод Вальтера Скотта. Чем у шотландского романиста завершается цикл Ваверлея, подводивший итоги буржуазных революций в Нидерландах и Англии? По-началу рыцари, разбойники – романтика, а финал прозаический – мещанский, ещё Аполлон Григорьев обратил внимание: совершивший свои подвиги героический воин заключает выгодный супружеский союз и садится за конторку деньги считать. Советские люди строили, страдали, побеждали, отдавая свои жизни, погибали, а с крахом устоев обернулось торжеством богатых и вороватых, не великих извергов рода человеческого, а в узком и прямом смысле вроде ребят из соседних дворов, их очень хорошо себе представляю: во двор следующего за нами дома № 4 по Страстному лучше было не заходить, а в дом за углом № 23 по Большой Дмитровке считалось вовсе опасно.
«И слышен Штейнгеля звонок».
Поэзия ипподрома.
Сборище дворян сейчас не редкость, а при социализме бывшим некуда было деваться кроме призовой конюшни, островка прошлого. Стартером на бегах работал Розенберг, уцелевший террорист из тайной организации «Земля и воля». Сын пензенского губернатора Эспер Родзевич, считался грозой всех и каждого среди мастеров. Боевитый Ивашкин – из Бибиковых. Тренер резвача «Улова» Николай Романыч Семичев, так и прозванный Барином, потомок декабриста, дружившего с Пушкиным. Любимый публикой победитель традиционных призов Ратомский, хотя и незаконнорожденный, но сын родовитого шляхтича. Старик Стасенко ездил на лошадях Великого Князя Дмитрия Константиновича. Живая легенда – Ляпунов, уехал за границу вместе с барыней-коневладелицей и на родину вернулся умереть. На конюшню Грошева заглядывал Лежнев, конюхи перешептывались «Наш владелец». Ему раньше принадлежала Елань, ставшая племрассадником № 33, и если выигрывали лошади леж-невских линий, конюхам к зарплате начислялись призовые.
«Друзья не совсем были сходны между собою».
«Повесть о том, как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем».
Родзевич держал на конюшне козла согласно старинному убеждению: своим присутствием приносит удачу, запахом отгоняет оводов. А свояк Родзевича Грошев мирился с новизной и, нарушая традиционное правило не выносить в беговой день из конюшни даже мусора (плохая примета), перед призом отправил меня к свояку за строгими удилами. Лошадь валила на сторону и никак иначе ее нельзя было выровнять.
В тот раз рогатый бородач щипал травку у глухого забора, ему что-то взбрело в голову. Разбежалось чудище, саданул старина в забор, доски с треском вылетели и через пробой явились наружу кривые рога с висящей словно помело желтоватой бородой.
А я вдоль того же забора рысил верхом на «Игреке». Лошадь с перепугу понесла меня под откос на железную дорогу, которая граничит с ипподромом. Конь, ушами не поводивший под рёв авиационных моторов, не пугался и паровозных гудков, но от неожиданного треска и появления козла обезумел и бросился на край обрыва вдоль железной дороги. Мне всё-таки удалось его сдержать. Премудрый Эспер, до которого я, уцепившись за гриву, добрался, в ответ на недопустимую просьбу удила вручил, но с тех пор свояки уже больше не знались между собой. Спустя с полгода Родзевич слег. Пришли на грошевскую конюшню послы: «Сам, кончаясь, наказал вам на “Месяце” ехать». В Древнем Риме «Сам» означало хозяин дома, в наше время – бригадир призового тренотделения. Грошев, объясняясь без слов, взглянул на помощника, на Колю Морина, и они, отправились на осиротевшее тренотделение. Перед стартом Грошеву ассистировал Морин, а я при Морине в тот день состоял. На массивном Месяце мотыльковый мастер ехал на удар во славу свояка. Всю дистанцию висел на хвосте, держался сзади, в последнем повороте кинулся, струны вожжей гармонией рук подняли рысака в полет над дорожкой.
«Московский ипподром это самый старый рысистый ипподром в мире. Он пережил периоды расцвета и спада».
А.А. Ганулич, А.М. Ползунова. История Центрального Московского ипподрома. Традиция и современность. Москва: «Аквариум», 2015.
Традиции проявлялись во всем. Мастера езды ещё не сменили старинного одеяния наездников: косоворотка, высокие сапоги, картуз. И я вырядился a la Russe. В раннем детстве подражал летчикам, используя семейные экспонаты: первые летные очки, исторический шлем и сильно ношенные краги. Вступив на беговой круг, надел сапоги, пусть всего лишь кирзовые – из Военторга, на голове – подобие картуза, убор, походивший на штрудел молочника Тевье, соорудил из музейной летчицкой фуражки сосед Абрам Захарыч, а косовортку сшила жена кучера, Тётя Настя.
«Зачем ты напялил национальный костюм?» – знакомые, встречая меня, выражали изумление вроде того, что описано Герценом: нарядившиеся по-народному славянофилы вызывали усмешку у мужиков. Университетские профессора в моей тяге на конюшню усмотрели романтизм, то есть неоконсерватизм. «У вас и внешность реакционного немецкого романтика» – со свойственным ему педантизмом в употреблении терминов говорил ЮрБор (Юрий Борисович Виппер). Хотя среди немецких романтиков, кроме круглолицего Клейста (не мой тип), не было конников, но волосы у меня, как у Гофмана, нередко стояли дыбом. Сено и опилки, застрявшие у меня в волосах, мои сокурсницы, развлекаясь на скучных лекциях, старались вытащить, чтобы я и не заметил.
По утрам я отправлялся на конюшню с учебником английского языка, времени не теряя. Учебник обнаружили на кипе сена и говорят: «Это кто тут иностранными языками владеет?» А на другой день – к директору! Едва я вошел в кабинет, уставленный конными скульптурами Лансере, Тиграныч доверительным тоном обращается ко мне: «Англичанин к нам собирается. Прошу тебя переводить. С Интуристом связываться не хочу: ни одного слова через забор ипподрома не должно перелететь!»
Железный занавес едва начал подниматься, иностранное ещё считалось вредным и враждебным, но поехали Хрущев с Булганиным в Англию, захватив в подарок завзятой лошаднице, королеве, двух коней – ахалтекинца и Карабаха. Кто их, рыжего и буланого, с золотым отливом, не видел, тот, как выражался Тиграныч, не имеет представления о том, что следует понимать под словом лошадь. Королева, известная каменной непроницаемостью, как их увидела, изменилась в лице и мировая атмосфера потеплела.
Подарочных жеребцов сопровождал Бобылев Игорь Федорович, завкафедрой коневодства Ветеринарной Академии, занимал в конном мире второе место после Принца Филиппа, Герцога Эдинбургского, председателя Всемирной Ассоциации любителей верховой езды. Благодаря Бобылеву в Ассоциацию была принята супруга герцога, Элизабет Виндзор. Герцог рекомендовать свою дражайшую половину не мог. Его заместитель, советский посланник, взял вожжи в руки, повел борьбу за женское равноправие, преодолел сопротивление закоренелых консерваторов и вопреки традиции, которую, не допуская дам, сохраняли веками, оказалась принята Елизавета Вторая.
Королева, кругом обязанная Бобылеву, уж и не знала, чем Игоря Федоровича отблагодарить, что для него сделать, и И. Ф. играл роль неофициального дипломатического посредника. Чуть чувствовалась международная напряженность, брался за телефон: «Это Букингемский дворец? Попрошу к телефону Её Величество!» Секретаршей у королевы была внучка Толстого (не путать с известной советской писательницей, тоже Татьяной и тоже внучкой, но другого Толстого). Если Толстая поднимала трубку, Бобылеву стоило сказать: «Таня, это я». Ему выпало ещё раз посетить Англию, с дороги он отправился в Букингемский Дворец: ниже уровнем ему и шагу было нельзя ступить по английской земле.
В королевском дворце раскатали красный ковер и устроили в честь Бобылева выводку лошадей королевской конюшни. Понятно, показали жеребцов, которых он же некогда и доставил. Показали бы и показали, нет, приплели политику: «Это кони, привезенные профессором Бобылевым от имени Премьера Хрущева!» А Хрущев уже не Премьер – снят, английский визит, удачный с конной точки зрения, ему зачтен в число принципиальных политических промахов. «Не отняли бы у меня партбилет, как вернусь», – про себя угрызается Бобылев, а вслух решается заметить: «Ваше Величество, поскромнее бы надо. Попроще!» Упрек был ему прощен в счет оказанной неоценимой услуги.
С Герцогом обещал Бобылев поговорить о Пушкине. В английской королевской семье, породнившейся с поэтом через его младшую дочь, скорее всего, хранится его дневник и письма жены. Пушкинисты считали, что коронованные особы едва ли признают свойство с мулатом. Ещё в 1937-м году, столетие гибели Пушкина, на испанском языке вышла книга, которая так называлась Un Gran Poeta Mulato. Нам в школе говорили, что в Америке Пушкина не пустили бы в кафе для белых, однако вышел двухтомный труд о вкладе черных в мировую культуру, целой главой представлен и русский поэт, который называл себя «потомком негров» и Африку именовал своей. Таксисты-афроамериканцы, если я спрашиваю, знают ли они о Пушкине, сразу откликаются: «Ганнибал!» Такова пушкинская мировая слава. Читать не читали, но памятник ему как сородичу поставили, даже не один (другие версии происхождения Пушкина им неведомы).
Как известно, год 37-й помимо Пушкинских юбилейных празднеств памятен политическими репрессиями, о чем говорит Юбилейное собрание сочинений поэта в девяти крупноформатных томах in Folio. Собрание полное, но без примечаний, которые были сделаны, но их нельзя было опубликовать из-за совпадения торжеств с политическими преследованиями: составитель примечаний оказался врагом народа. Однако выжил и довелось мне услышать его объяснение случившегося: «Три раза прочитал я все пушкинские рукописи, и сколько же оказалось произвола в конъектурах (прочтениях)!». Юбилейное издание текстолог нашел неготовым к выпуску, однако спешившие поспеть к юбилею ударники от пушкинистики на него как саботажника написали донос, его и взяли. Сейчас те же примечания, выдержавшие проверку временем, печатают отдельно, без томов.
Слово Бобылев сдержал, обещание исполнил, поговорил о Пушкине с Герцогом и, как ни трудно в это поверить, просьба была встречена обещанием дальнейшее обсудить. Принц Филипп ценил своего заместителя, который, кроме поддержки правящей супруги, союзничал с ним в сопротивлении советскому правительству. Это когда Олимпийские Игры проходили в Москве и наше государственное руководство решило изменить столетний порядок: вместо конного конкура (преодоление препятствий) завершить всемирное спортивное событие футболом – нам светило выиграть. «Тогда мы уйдем!» – заявил Герцог и поднялся из-за стола переговоров. Рядом с ним плечом к плечу встал завкафедрой коневодства Бобылев. Наследственная лояльность! Отец Игоря Федоровича поддержал коннозаводчика Бутовича, когда все от того отвернулись. А Игорь Федорович английскую королеву пристроил, не отступился от Герцога, пробил в печать «Ветер в гриве», конный фотоальбом Лешки Шторха, сына и внука отца и деда репрессированных, к тому же не комсомольца. И Пушкинские документы могли бы получить, но с распадом страны связи оборвались.
Кое-что восстановил генерал Исаков Николай Васильевич. В день расстрела Белого Дома он принял решение остановить колонну танков, чтобы не совершилось большое кровопролитие, а на пенсии начал заниматься лошадьми, конники его консультировали, среди них Алла Ползунова, наездница, недавно скончавшаяся, моя сверстница. Мы с ней одновременно пришли на ипподром, но я остался любителем, а Ползуниха прошла школу у наших высших мастеров, не пьющих. По их примеру Алла отказывалась от выпивки, хотя ей грозили: «Не будешь пить, не будешь и ездить» В смысле, на хороших лошадях. Но Алла нашла в себе силу воспротивиться корпоративному спаиванию и смелость ответить: «Не буду». Её сочли морально надежной и отправили за океан, где она стажировалась у Делла Миллера. За успехи Дед Миллер ей двухлетка подарил, из которого она, вернувшись, выработала рекордиста. «Что скажешь об этой лошади?» – Алла меня спрашивает. Я стыда еще не потерял и говорю: «Как я могу в твоем присутствии высказываться о лошадях?».
Эти трое, наездница мирового класса, генерал-танкист и с ними подводник, капитан 1-го ранга, в пору полного развала после упразднения Главконупра создали Российское Содружество рысистого коннозаводства, пользуется признанием всюду, где существуют бега. Ныне на планете каждые пять минут где-то принимают рысаки старт и устремляются к финишу. Трибуны нередко пустуют, однако по компьютеру игра идёт на дому или (что раньше было запрещено) в игорных конторах вне ипподрома. Ставки заключаются глобально, каждый, находясь в Москве, может делать ставки на ипподромах Мельбурна и Монреаля. Если раньше спрашивали, разве лошади ещё существуют, то теперь больше чем когда бы то ни было развелось лошадей, особенно в передовых странах, разница лишь в том, где какие крови и какие корма.
В Англию подарочных жеребцов, вместе с Бобылевым, сопровождал Главный ветврач Ипподрома Стогов. Но кто же мог подумать, что его слова, прямо из сердца вырвавшиеся, поймут как официальное приглашение? «Приезжайте! И не таких лошадей увидите!» – обещал королевскому коновалу советский конный доктор, и не успели оглянуться, из Лондона прямо на Московский ипподром поступает телеграмма:
«ВЫЛЕТАЮ ВСТРЕЧАЙТЕ УВАЖЕНИЕМ ФОРБС».
Ничего себе фокус! Нашему проговорившемуся лошадиному лекарю было велено срочно заболеть. Опасались, что гость захочет нанести ему ответный визит на дому, а главный конный врач обитал в перестроенной старой конюшне. Когда же мистер Форбс прилетел и мы с ним в Кремле стали обсуждать возможность у нас Реставрации, на ипподроме каждый из директорской ложи через потайную дверь тащил его в ресторан «Бега» и наливая стакан коньяка ему, говорил мне: «Переведи поточнее». Переводить приходилось одни и те же слова: «Плохого про меня не пишите!» Страх той поры: иностранец уедет, а там настрочит про тебя такое, что тебе крышка. В конце бегового дня английский гость, подозревая меня в неточности перевода, лепетал: «П-поч-чему я должен п-писать? P-разве я п-писатель? Я н-не п-писатель».
А написал-таки! Наше гостеприимство его и вдохновило. Статья была опубликована в лондонском журнале «Голос гончих». Тиграныч, плотно притворив дверь своего кабинета, велел мне переводить с листа, но скрывать было нечего: статья состояла из восторгов. «Молодец! Благодарю!» – было сказано, словно статью я сам и написал. Будто из текста можно было извлечь совсем не то, что в нем содержалось! Однако кто жил тогда, тому объяснять не надо: при желании могли прочесть между строк, в подтексте, оставшееся прямо невыраженным. «Если меня в министерство вызовут, – продолжал Тиграныч, – вместе пойдем, и ты им точно так же всё переведи».
В тот же день на тренотделение Грошева поступила Деловая записка: «Подателя сего (меня) к езде допускать в любое время дня и (подчеркнуто) суток». Из-за университетских экзаменов я не мог воспользоваться лицензией круглосуточной, ни днем, ни ночью на конюшне не бывал, пришел не раньше недели спустя. Первое, что услыхал: «Тиграныч застрелился».
Что же довело его до страшного конца? Ему пришлось восстанавливать трибуны ипподрома после пожара. Причиной пожара послужили газовые лампы, ими, взявшись за капитальный ремонт, пробовали сжигать старую краску со стен и занялось. Однако злые языки шипели: «Скрывали растрату доходов с тотализатора». Директора, при котором случился пожар, посадили, Тиграныча собирались сослать в Китай развивать там коневодство.
Однажды Долматов, преемник Калантара на директорском посту, при котором я остался в чине толмача, ждал звонка из-за границы, а ждать в те технически патриархальные времена приходилось долго, и новый директор предался воспоминаниям: «Раз мы с Тигранычем поехали к бабам…» Сделал паузу, строго взглянул на меня и решил не продолжать. Но воспоминания все же овладевали им, он со вздохом добавил: «Хорошие были бабы», – больше ни слова. Понятно, они себе позволяли. Оба – ранние жертвы уже начавшего распадаться режима, которому полностью принадлежали и верно служили. С режимом разделяли достижения и горести. Все были замешаны во зле, неустранимый дефект социально-политической конструкции, основанной на капитализме недоразвитом, как говорил (за что и загремел) князь-коммунист Святополк-Мирский. Но одни злом лишь для себя пользовались, у других и пороки шли в общее дело. Во имя борьбы за породу, не ради собственной выгоды, Тиграныч с Долматовым сумели расположить к себе воротил мирового ипподрома, а я им переводил.
Приехал из Америки Шеппард, обувной король и крупнейший коннозаводчик. Показали ему на пастбище подмосковного конзавода маточный табун. Чистопородные кобылицы, будто понимая, что требуется подать себя с почерком, красовались перед заморским гостем. Американец аж задрожал: «Лист писчей бумаги найдется?» У меня при себе ни клочка, кроме письма Чарльза Сноу в поддержку присуждения Шолохову Нобелевской премии, которое я не успел передать в Дирекцию ИМЛИ. «Тоже мне, научный сотрудник!» – у меня над ухом змеем шипит Долматов. К счастью, оборотная сторона письма пустая. Шеппард расправил письмо на седле табунщика, достал из кармана шариковую авторучку и принялся писать: «Обязуюсь двух кобыл из этого племенного гнезда взять с собой, случить с моими лучшими производителями и жеребыми доставить обратно».
Случка с любым из жеребцов в заводе у Шеппарда стоила сотни тысяч, а полностью принятое им на себя обязательство потянуло с доставкой и содержанием лошадей не меньше миллиона. И всё это просто так, от души. Закончил писать заокеанский заводчик и возвращает мне бумагу, а за спиной у меня Долматов тигром рычит: «Потеряешь – простись с ипподромом». Потерять письма я не потерял, но в Институте Мировой литературы, читая бесценную бумагу с обеих сторон, и про премию, и про кобыл, оценили яркость слога, однако не было уверенности, что написанное про кобыл поможет присуждению наивысшей литературной награды, а может и помешать. Оказался я под угрозой взыскания, но премию присудили и вышло в мою пользу (см. далее).
Шеппард, хотел он того или нет, способствовал решению задачи, поставленной советским руководством – догнать и перегнать Америку, ехать с резвостью по мировым стандартам. «У вас нет средств приобрести производителя, какой вам нужен ради повышения резвостных показаний» – такие слова зарубежных визитеров мне случалось переводить. Средства нашли силой душевности, приплод тех кобыл дал резвых метисов, наши рекорды стали приближаться к искомому уровню. Но двумя преданными делу специалистами решили пожертвовать спешившие разоблачить преступления режима как дело не их рук.
Мне было сказано: «К тебе вопросов нет». Сказал главный редактор журнала «Коневодство и конный спорт». Редактор некогда сопровождал на бега близкого к чекистам Бабеля. Мне дал понять: не был опасен я тем, кто убрал и Тиграныча, и Долматова. Кто? Тиграныч в предсмертном письме их перечислил, чтобы не приходили на его похороны. Долматов не оставил инструкций, скончался скоропостижно, однако на похоронах я не увидел его ближайших сотрудников.
С гибелью Тиграныча служебная записка, выданная им, оказалась окружена ореолом нетленности. После ухода Грошева на пенсию его тренотделение, где я продолжал числиться, принял Гриценко Петр Саввич. Он, если в судейской возникали сомнения, можно ли безрукого допускать к езде на призы, меня аттестовал: «Ему ещё при покойнику было разрешено за вожжи держаться динь-и-ничь». Когда же Мишка Яковлев от имени Твардовского обратился ко мне с просьбой обеспечить поэта удобрением, я пошел к завхозу, при котором застрелился Калантар.
Преданный друг директора Чернецов Борис Васильевич рассказал, как они хорошо сидели и отдыхали в кабинете, где довелось мне переводить статью из «Голоса гончих». Немного им не хватило. Чернецов посылает. Тут его вызвали к телефону, в другом кабинете на том же этаже: «Навоза, мать их, просили!» Это – слова Чернецова, а просила у него вся Москва, кому требовалось удобрять участок. Вдруг дверь настежь – на пороге Тиграныч: «Где же твои сатрапы?» «А я, – рассказывал Чернецов, – рукой махнул: дай договорить!» Хлопнула дверь. И грохнул выстрел. Из ружья.
Прежде чем хлопнуть дверью Калантар будто бы крикнул: «Я пошел к Мишталю!». Достойный доверия Чернецов едва ли мог услышать вопль отчаяния, был глуховат и занят деловым разговором. Думаю, контаминация ипподромных сказаний.
Георгий Мишталь, в просторечии Жора, считался лучшим в барьерных скачках. Друг его, мастер спорта Игорь Коврига, бросился под электричку, считая себя причиной гибели прекрасной амазонки, в которую был влюблен. Звали ее Римма Леута, она упала и разбилась, преодолевая препятствие. Входила Римма в команду ВВС, учрежденную Василием Сталиным. Верховая езда уже мало его интересовала, у него развилась алкогольная эпилепсия: садился в седло и начиналось головокружение. Вождь-Отец, по свидетельству наездника-троечника Кузьмича, который до посвящения в кучера был правительственным охранником, разгула не поощрял и стал сынка отчитывать, а тот ему (в передаче Кузьмича): «Батя, зачем переживаешь? Ведь ты же хозяин страны!» Вождь взорвался: «Но я порядков не нарушаю!».
Между тем Мишталь на коне Радамес продолжал с успехом брать барьеры. Но Василий его и Ковригу избрал себе в собутыльники: выпивка и закуска – от пуза. Необходимого веса Мишталь перед скачкой добивался потнением. Соконюшенники вспоминали: «Жоре пришлось сбросить разом не меньше пуда». Понятно – сердце не выдержало. Коврига со станции, где конбаза, названивал Калантару и наконец крикнул: «Идёт электричка, я иду к Мишталю!»
«Сколько поэту требуется навоза? – уточнил Чернецов. – Где у него дача?» И записал адрес в блокноте, что лежал перед ним, когда грохнул выстрел.
6
Подробнее см. Дмитрий Урнов. «Литература как жизнь» Москва: Изд-во им. Сабашниковых, 2021, т. I, С. 396–397, 618.
7
Лев Тимофеев. Скрытые правители России. Нью-Йорк: Изд-во Нопфа, 1991, С. 103.