Читать книгу Долиной смертной тени - Дмитрий Володихин - Страница 3
Долиной смертной тени
(роман)
Глава 2. Солнечный мальчик
ОглавлениеФлореаль 2144 года.
Планета Совершенство, город Сервет, столица риджна Шеппард и всей Республики Совершенство.
Студент Эрнст Эндрюс, 18 лет.
Я нравился себе, когда рассматривал свое тело в зеркале. Сухой, ни капли жира, не то чтобы мускулистый, скорее, жилистый, крепкий. Рот и нос правильно очерчены, детская пухлость губ успела к тому времени сойти на нет. Соломенные волосы, глаза цвета спелого янтаря. Вот уже год как я учился в Сервете, а это город на теплом море, тут бывает либо очень много света, либо чуть поменьше; зима коротка, несколько недель идут холодные дожди, да и все. Поэтому загар круглый год остается ровным: с осени до весны он просто не успевает сойти… Чтобы получить такой загар искусственным путем, надо быть раз в пять богаче меня. В общем, я был хорош, просто загляденье. Только подбородок слабоват. Не хватало воли подбородку…
Не беда. Один подбородок общего впечатления смазать не может. Я обязан был нравиться девчонкам, и я им нравился. На меня поглядывали, мне строили глазки, мне делали всевозможные намеки… И даже влезали на колени под игривыми предлогами. Однажды мне было сказано: «Страшно к тебе подойти, Эрни…» – «Почему?» – «Ну как же! Ты вроде налитой виноградины, аж светишься изнутри» – «И?» – «Балбес! Будь ты самую малость похуже, цены б тебе не было»…
Действительно, роль партнера по развлечениям я играл спустя рукава. Однако высокомерие тут ни причем. Кажется, я лишен высокомерия начисто. Да, красоту свою я осознавал, но никаких выводов из этого не делал. Я был фантастически ленив, вот в чем загвоздка! Мне казалось: если женщина хочет заполучить меня, пусть сама придет и сама совершит все приготовительные пассы.
Родители оплачивали мне комнату в чудовищном спальном октагоне на окраине Сервета. Чудовищном не по условиям, нет. По размеру. С утра все коридоры и переходы в нем наполнялись людским морем, оно выплескивалось на улицы, и я, маленькая щепочка, плыл на гребне одной из волн…
Тогда как раз была очередь Сервета исполнять роль столицы. До 2120-го столицей был Миррор-сити, а потом вышел закон: ради социальной справедливости главный город каждого риджна на планете должен в течение 10 лет побыть в столичной шкуре. Со всеми ее плюсами и минусами. До 130-го «дежурила» Меланхтония, до 140-го – Кампанелла, а потом пришел черед Сервета. Когда я там жил, Сервет был очень богатым, очень дорогим и очень толпливым городом. Поздней осенью и ранней весной он приближался к идеалу. Но летом все губила нестерпимая жара и великое столпотворение: под мантию столицы Сервет надевал цветастую курортную рубашку… По жребию через шесть лет, в 150-м, столичную должность обретал Полсберг. Но я собирался остаться в Сервете. Мне нравился этот город. По крайней мере, тут хорошо готовили рыбу. Иногда – настоящую, свежепойманную. Немыслимое дело: здешним рыбакам все еще было что вылавливать! Не в море, конечно, в озерах высокогорных, в море-то давно всё научилось плавать кверху брюхом…
Мне хватало денег, чтобы вести умеренный, спокойный образ жизни. Я не перетруждался, одолевая учебный курс, не блистал на семинарах и не приводил своими способностями в восторг тьюторов. Но стабильный средний результат у меня всегда был в кармане. Я не особенно много пил и ни разу ни с кем не подрался, хотя возможностей для этого в студенческой среде – хоть отбавляй. Я ненавидел большие шумные компании, но был не прочь поболтать с парой-тройкой милых людей или потанцевать с подвернувшейся девчонкой. Я был не плох и не хорош. Я был я.
Что я любил в ту пору? Что занимало меня?
Во-первых, я немножечко писал. Стихи и еще какие-то невнятные, но глубокомысленные эссе. Ни то, ни другое мне впоследствии не нравилось перечитывать. Но какая это великолепная игра – в Человека, Который Творит!
Впрочем, литературные игры были у меня не во-первых, а во-вторых. Потому что на первом месте всегда стояли мечтания. Совсем не те сильные, яркие, четко оформленные желания, которые обыкновенно называют мечтами. Мечта похожа на плоский цветной кружок, прикрепленный к белой стене. У меня не было кружков, у меня были туманы разных оттенков. Я погружался в мечтания как в длительную легкую дрему, поскольку хотел многого, но ничего – по-настоящему сильно… Все вокруг размывалось. Я купался в жизни подобно пыли, парящей в солнечных лучах, а мечтания мои купались во мне, словно капельки вязкого десертного вина, пролитые в чистую воду… В чистую, очень чистую воду, прозрачнее и легче самого воздуха. Бывает ли вода легче воздуха? Выходит, да. Я был такой водой – летучей, теплой, окутанной винными туманами.
И когда ты чувствуешь себя то ли пылью в солнечных лучах, то ли водой в воздушной стихии, все на свете кажется несерьезным и неважным. Поэтому я играючи тасовал слова и фразы, пытаясь придать себе малую толику блеска… Вон пошел парень, он пишет стихи. Хорошие? Не знаю, не читала. А на слух? Да и не слышала тоже. Факт тот, что он пишет…
Я был никем и пытался – так же и вяло и лениво, как все, что я делал в те годы, – изобразить кого-то. Быть кем-то слишком пафосно, а вот казаться кем-то гораздо уместнее. Да и стильнее, пожалуй.
Я выбрал на побережье, не слишком далеко от своего жилья, кафе «Цехин». Оно посещалось меньше соседних заведений – уж не знаю, по какой причине. Возможно, у них стоял устаревший кухонный автомат. Во всяком случае, кофе, коньячный ликер и жареная рыба слишком откровенно отдавали синтетикой… А может быть, это кафе просто ничем не отличалось от других. Так иногда бывает: некто или нечто до такой степени не выделяется среди прочих, что в конце концов оказывается хуже всех, становится на нижнюю ступень в родной иерархии… Меня это качество «Цехина» как раз устраивало. Чем меньше посетителей – тем тише. Название приятное… «Он творил у самых морских волн, в «Цехине», теперь это место стало меккой для романтически настроенной молодежи…» Я садился на улице, под матерчатыми зонтиками и заказывал все-равно-что, но подешевле. Сидел, смотрел на море, смотрел на песок, смотрел на проходящих мимо людей… И вымучивал из себя стихи. Я где-то прочитал о знаменитом поэте из времен классической старины… как же его звали? впрочем, не важно… Так вот, он писал на салфетках. Я тоже решил писать на салфетках – по его примеру. Но поскольку бумажные квадратики не всегда имелись в наличии, я загодя покупал их и приносил с собой.
Вымучивалось худо. Иногда после двух-трех посещений «Цехина» я не мог похвастаться хотя бы одним завершенным стихотворением. Сколько должен писать поэт, если он поставил себе задачу не утратить поэтского статуса? Обязательно одно стихотворение в неделю? Или можно одно в месяц? Вот незадача…
В наши дни никто не пишет много. Когда-то, говорят, люди зачитывались романами. И романов была просто уймища. Я склонен думать, что это правда, поскольку один настоящий средневековый роман я нашел в приложениях к учебной программе по культуре. Конечно, адаптированный. Если бы старые тексты не адаптировали, их было бы очень скучно читать… Роман назывался «Мадам Бовари». Он был про то, как одна женщина изменила своему мужу. Женщина стеснялась и мучилась. Я не мог понять – почему? Мой тьютор как-то сказал: «У классической литературы привкус нераскрытой тайны…» Точно. Тайна есть: почему женщина так маялась, обзаводясь вторым партнером? Пошла бы к психоаналитику, он бы ей живо вправил комплексы… Но женщина мне почему-то нравилась. Она не была похожа на нынешних девчонок и, тем более, на мою мать. Должно быть, мадам Бовари не хотелось быть примитивной штамповкой, вот она и построила свою психологическую стратегию нестандартно – в надежде прослыть штучным товаром. Или такова хитрая методика повышения самооценки? Но только оч-чень хитрая… Тьютор объяснил: «В старину люди табуировали секс…». Я не понял ни черта, но увлекся. Что-то было в женщине из романа. Странное и притягательное, медлительное и завораживающее… не знаю, как объяснить. Слов таких нет. С тех пор все стало проще. Мы ясны, мы на свету, а она как будто в полумраке. Мы – простые, надежные, удобные в эксплуатации модели. Она – модель навороченная, с опциями и примочками мутного назначения, сразу ясно, что крутая, но среднему юзеру не по зубам. Очень длинный роман. Я читал его на протяжении двух месяцев минут по двадцать в день, или даже по сорок, если было интересно. Жутко устал, но солидно приподнялся по культуре. Нашел еще один роман, про древнюю Америку. Называется «Унесенные ветром». Но его я не дочитал: там были рабовладельцы, и их всех автор показал как хороших людей, добрых и храбрых. А этого быть не может, мы же теперь знаем: все рабовладельцы – моральные уроды, они не могли быть ни добрыми, ни храбрыми. Автор тут явно напутал, вот и я сбился, перестал ему доверять… И решил сделать перерыв. Не читать пока старинные тексты. Антиквариат – интересная штука, но стоит ли сажать на нем столько времени и нервов? То есть времени он жрет исключительно много, и когда читаешь, почему-то очень сильно волнуешься, а так тоже нельзя… Теперь не пишут ничего столь же длинного. Если нормальный человек не может прочитать текст за день – когда он не работает, конечно, а просто читает с утра до вечера, да и все тут – значит, очень странный текст попался. Мало кто захочет возиться с таким текстом.
Стихи сейчас тоже коротенькие. Надо быть полным извращенцем, чтоб писать поэмы, как раньше. Это я по себе знаю. Больше двадцати строк может написать только маньяк, фанат или полный отморозок. Писать надо шутя, играючи. Как целоваться на вечеринке.
Я не маньяк и не фанат. И мне скоро стало тяжело давить из себя какие-то тексты, где все складно, все аккуратно сделано, да еще и много. Двенадцать, например, строчек, или целых шестнадцать. Всего мой «классический период» продлился полгода с хвостиком. Получилось двадцать два стихотворения и два эссе. А еще три стихотворения я написал раньше, до того, как всерьез засел за литературный труд. Это должно называться «предыстория творчества». Потом, когда обо мне кто-нибудь напишет. Или «раннее творчество». И так, и так можно. И так, и так говорят.
Я отобрал, что получше, примерно половину, и запустил в сеть. Там даже обо мне почирикали невнятно. Общий смысл: «О, глядите-ка, еще один пишет!»
А потом я попробовал творить современные стихи. Их писать гораздо проще. Как кого пронесет, в самом натуральном смысле этого слова, так и написать. Умные люди отчасти в шутку, отчасти всерьез говорили: «О, такого-то опять пронесло стишками». Надо только какую-нибудь чудинку свою придумать, иначе затеряешься. И эссе по-современному – тоже дело несложное. Тут должно быть видно три вещи: во-первых, дикая сложность, как бы умность. Во-вторых, дикая непонятность, – не только для тупых, а для всех. В-третьих, все должны видеть, до чего ты волновался и трепыхался, когда писал. Если видно, как трепыхался, значит, высок регистр искренности. А это – катит. Насчет стихов я делал прикольно: рисовал положенную на бок восьмерку, знак бесконечности, и писал кругом восьмерки какую-нибудь ахинею. Но прикол кроме меня никто не заметил и ничего не сказал. Насчет эссе получилось лучше. Я написал на десять тысяч знаков про роман «Мадам Бовари». Причем сначала написал просто и ясно. Как полный дурак. Потом залез в справочную программу и выписал оттуда сто научных слов. Воткнул все сто, посмотрел, и самому понравилось: будто бы настоящий научник писал! Да и больше стало на целую тысячу знаков. Потом разбил все предложения в тексте надвое. Выбросил первую половинку первого предложения и вторую половинку последнего. Сшил вторую половинку первого предложения с первой половинкой второго, вторую половинку второго с первой половинкой третьего, вторую половинку третьего с первой половинкой четвертого, и так далее, до самого конца. Посмотрел. Нет, все равно понятно. Выбросил все числительные, вместо числительных везде вставил знак «бесконечность». Круто! Придумал хорошее название: «Иератика эпического символизма в «Мадам Бовари». Прыжок в континуитет». Круто! Правда, значение слов «иератика» и «континуитет» от меня ускользнуло… Оставалось сделать текст трепыхательным. Сколько ни бился, не мог. Начал спрашивать у знакомых, как это у них бывает, когда они волнуются, и как они про это говорят. Мне сразу накидали отличных фразочек: «Штормит не по-детски», «как бы пришел приход», «колотит, чисто трупешник от розетки», «сама не своя, типа в критические дни», «…и прочищает все люки!» После каждого абзаца я написал: «И когда я думаю об этом, меня штормит не по-детски». Или: «Если пропустить это через свою личность, то как бы придет приход». Или: «Искреннего человека от одного прикосновения с образом соблазнителя колотит, чисто трупешник от розетки». Или: «Ставлю себя на место мадам Бовари и чувствую: вот, я сама не своя, типа в критические дни». Словом, я использовал все, что набрал от народа. А в самом конце: «Написал последнее слово, и чакры открылись, и прочистило все люки!» Теперь вышло – самое оно. Я подал «Иератику эпического…» как учебное сочинение и к изумлению своему выиграл конкурс студенческих работ. Декан Лора Фридман, рыжая носатая стерва, при большом стечении народа вручила мне чек на сто килогульденов, забранную в рамочку пометку о внесении моей этой штучки в реестр «Юная элита», а также «семечку», где был записан адаптированный вариант еще одного старинного романа. Рамочку я быстро потерял. Сто килогульденов – это один раз вдвоем пообедать в приличном месте, а потом переспать в четырехзвездочном люксе. К утру я обладал суммой в полтора килогульдена… На «семечке» я обнаружил роман «Воспоминания о монастыре» Жозе Сарамаго. Прикольного было в романе только одно: Сарамаго, оказывается, из Португалии, и это суперкруто! Никогда не видел ни одного португальца. На Совершенстве их как-то мало… Роман хоть и был адаптирован, а все равно читался с трудом. Муторно писал Сарамаго, ничего не поймешь. Наверное, он считался большим научником. За два дня я прочитал пять абзацев и намертво встал. Но все равно было приятно. Выиграл же я конкурс, а не проиграл. Подарили мне разные примочки…
Угнетало меня одно: современные стихи и современные эссе никто, кроме тех, кому это по работе положено, не читал. Я тоже не читал современные стихи других поэтов. Ничего ж не понятно! И я решил завязать с современными стихами. Мой «модернистский период» продлился без малого четыре месяца. Сто шестьдесят стихотворений и одно эссе.
Три недели у меня тянулся «период мучительных поисков». В смысле, я ничего не писал. Я думал, как бы так исхитриться, чтобы не париться над текстами, но народу было бы приятно читать мое добро.
И я придумал.
Так начался период «романтического минимализма». Стояла весна сто сорок четвертого года. Почему помню: на всем столичн ом континенте как раз начались перебои с чистой водой. Тогда это многих напугало. Потом привыкли…
Вот что я изобрел. Одно стихотворение равняется одной мысли, одному чувству, одной идее. Или, скажем, если я увидел нечто необычное, то одной зарисовке, картинке… Мне тогда показали японские хокку и танка, это стихи, их писали еще на самой Земле. А все написанное на Земле ценится выше нынешнего. Оно как бы более настоящее. Более солидное. Я прочитал с десяток хокку и танка, мне понравилось. Все как надо. Аутентично! Положи на один стол хокку и нашу современную финтифлюшку, так финтифлюшка тут же зарыдает от стыда и забьется в уголок. Сначала я хотел делать стихи под японскую старину. Круто бы получилось. Но когда попробовал, скоро упрел – размер держать, словечки нанизывать… На фиг! – сказал я себе. Пусть будут белые хокку. Хокку в прозе. Коротенькая мысль-чувство-идея, – очень коротенькая! – и обязательно в романтичном изложении. Люди же любят все романтичное, ну, вроде обеда в ресторане над прудом.
Так родился романтический минимализм.
Дело сдвинулось с мертвой точки. У меня поперло. В день я записывал по одному – по два стихотворения. Некоторые из них получались невероятно длинными, но для меня писать их не составило никакого труда. Вот что значит грамотная маркетинговая идея… эээ… то есть, конечно, дебютная идея.
Вот мое любимое стихотворение:
Меня зовут корабли,
Никогда не виденные мною.
Я ищу паруса,
Которых не было, нет и не будет.
Я нуждаюсь в золотых монетах,
Спрятанных давным-давно
В земле несуществующей страны.
Я люблю изящные гербы,
Пурпурные ткани,
Благородных девушек,
Мушкеты,
Рыцарские шлемы,
Плеск штандартов,
Страусиные перья на треуголках,
Стихи сумасшедших людей
В высоких ботфортах
И при длинных шпагах.
Это невозможно —
Все вместе!
И даже в отдельности
Встречается очень редко.
А когда я вижу хоть что-то
Из реестров моей мечты,
Неизменно нахожу в золоте
Подлую примесь меди,
Неизменно слышу
В мелодии благородства
Фальшивую ноту корысти.
Но я храню странную надежду:
Быть может,
Несмотря ни на что,
Где-нибудь
Бесконечно далеко отсюда
На зеленом холме расцветает
Моя мечта во всем ее блеске
И без единого изъяна…
Я думал, оно попадет в такт с мечтами многих людей… Но вышло иначе. На него никто не обратил внимания. Или, возможно, я заглянул людям так глубоко, что они почувствовали неудобство. Кому понравится чужое любопытство, забравшееся в самые глубокие трюмы души?
А может быть, мне просто захотелось объяснить провал этих строк, столь важных для меня.
Зато другое стихотворение вызвало настоящий шквал эмоций. Похлопывания по плечу, ревнивые взгляды иных студенческих поэтов, ободряющие словоизвержения в сети, деловитые объяснения в любви перед тем как…
А ведь это ужасно просто! Почти глупо! За что здесь любить, чем восхищаться? Сам написал, но понять не могу:
Я подобен частичке цветочной пыльцы,
Летящей над кромкой прибоя:
У меня нет веса,
Я не различаю землю, воду и небо,
Не помню, откуда сорвал меня ветер,
Не ведаю, где упаду.
Шесть полубессмысленных строчек. И ты ловишь на себе заинтересованные взгляды незнакомых людей, слышишь обрывки фраз наподобие: «…этот?.. пыльца над кромкой?.. сам?.. о-о-о…»
Вот и о-о-о…
Обо мне даже несколько раз написали всерьез.
Поэты из артели «Глаксинья» дали мне суровую оценку:
«Градус имажной примитивизации Эндрюса принципиально элиминирует деконструкционный вектор его генеральных эттемптов. Очевиден эксплицитный слом устоявшейся парадигмы. Данная морфология постинтеллектуалистского дискурса валидной считаться не может ни с какой точки зрения». Один мой знакомый почитал и сказал: «Ты только к девкам с переломом парадигмы не ходи, а то они тебе последнее доломают…»
Поэты из Аристократического клуба сравнили меня со своим авторитетом, и я, разумеется, проиграл: «Поле художественного небытия вновь принесло урожай в виде множества современных эпигонов, абсолютно неспособных ощущать музыку стиха. Например, шустрый ретроинсталлятор Эндрюс – свежайшее порождение хаоса… Сколько бесплодных стараний! Трескучие фразы, вычурная котурновость… Но Уордсуорт остается, конечно, непревзойденным».
Да я и не пытался цапнуть вашего Урода Суорта! Я и знать о нем не знал. Правда! Я сам по себе.
Поэты-цифровики обвинили меня в предательстве формального эксперимента: «Период положенных набок восьмерок свидетельствовал о живом биении мысли, о научном поиске в области современного стихосложения! Разумеется, все это было наивно. Еще четверть столетия назад великий Прампель объяснил всем литераторам, способным мыслить: во-первых, тексту не следует быть плоскостным, он лишается глубины, если его втискивать в двухкоординатное убожество; во-вторых, художественное произведение должно подчиняться в первую очередь математическим закономерностям, это ведь прежде всего фрагментарная графическая проекция эмоционального плана бытия. Эндрюс этого не понимал, но он уже был на подходах к истине. Общеизвестно, что из молодых поэтов столицы именно он подавал наибольшие надежды. Что мы наблюдаем теперь? Непредвзятый ум обязан констатировать: безжизненная пустыня до самой линии горизонта…»
Оказывается, я подавал какие-то надежды! Раньше-то почему не сказали?
Поэты-канатоедцы клеймили меня последами словами: «Мало одиночества, мало монологизма, мало автоматического письма. Отвратительное пристрастие к строгой форме. Зачем вам это, Эндрюс? Честные поэты идут самым трудным путем. Это путь непонятности, непринятости, непризнанности. А вы, видимо, возжелали дешевой популярности у серых масс!»
Кабы знать, что без монологизма нельзя… Если кто в курсе, где почитать про монологизм, сообщите мне, пожалуйста.
Поэты из Маргинальной Академии двинули вразрез со всеми остальными: «Так держать, парень! Это самый смелый эксперимент за последние двадцать лет – писать стихи, которые можно читать. Мы, бессмысленные упыри, поддерживаем Эндрюса против всех продажных шакалов».
Спасибо вам, упыри, вы мне теперь как родные.
Очень удивили меня виртуальные бомбардисты:
«Пубертатные скрипы Эндрюса – для нас уже пройденный этап. Мы – разрушители! Сатана победит! Не носи в обтяг! Стреляй первым! Сбросим старичье с корабля современности! Эндрюс – весь в прошлом веке. Эндрюс миновал. Эндрюс должен быть разрушен!»
Как же так! Я только-только писать намастрячился, а уже – пройденный этап… Я же еще толком и начать не успел… Ой.
Поэты-ассоциаторы+ выразили свое мнение туманно: «Плей веней эторнитээ мэн веней харт». Я спросил одного знакомого ассоциатора+, что это значит. Он посмотрел-посмотрел и объяснил: «Очевидно, это высказывание универсального плана». Ладно. Раз умные люди говорят универсального, значит универсального…
Зато ассоциаторы- обозначили позицию гораздо яснее: «Гррргр БэгэБэээээ Хрюмсь ГрБэээ!» Я и ответил им столь же прямо: «Сами вы собаки, бараны и свиньи!»
Весомые люди из Института статистической литературы в совершенно научном издании высказались обо мне так: «Сам факт нового поэта – положительный факт!» Я не очень понял их пафоса, но почел за благо согласиться.
В целом же я был удивлен возней вокруг моих штучек. Круто, конечно, но почему эти люди столь серьезны? Я же пишу почти понарошку! Может, дело в этом самом почти?..
Однажды произошло странное событие. Я написал очередное баловство и пустил его на прогулку в сеть:
Перед грозой
Листва наполняется
Призраками ушедших душ.
На следующий день в моей комнате, на моем столе, посреди моих бумаг появилось свидетельство визита каких-то чужаков.
Листок бумаги. Аккуратные строки, буковка к буковке, почерк стилизован под какую-то незапамятную старину. Это чувствовалось, что под старину, но определить, под какую именно, мне не хватило знаний.
«Досточтимый господин и полноправный гражданин Эндрюс, душа свободная от очевидной принадлежности! К Вам обращается нижайший раб, приписанный к Мастерской переливания крови. Имя мое – Имущество Хозяина, и прочего знать Вам не следует. Ваш краткий стихотворный текст об ушедших душах случайным, как мы полагаем, образом, открыл истину, которой достойны только посвященные адепты второго уровня. В силу важности для нас значений некоторых слов и символов, мы собрали Совет Подмастерьев и обсудили проблему Вашего дальнейшего существования. Отвергнув решение пресечь его немедленно, мы согласились между собой подарить Вам жизнь, ожидая очередных Ваших шагов на пути личного духовного просветления и приучения народов к Истинным Символам. Быть может, Вас ведет рука Высокого. Уповаем на это. Если путь, избранный Вами, – не случайность, нам еще предстоит встретиться. Надеюсь, Вы не откажетесь от знакомства с навыками Высшими и Потаенными, от приращения знаний и способностей, данных Вам от природы. Мы будем наблюдать за Вами и способствовать некоторым Вашим начинаниям».
Подпись: «Худший из Братства».
Я ничего не понял, но был напуган. К счастью, вмешательство чужих в мою жизнь ограничилось этим посланием. Или, возможно, оно имело место и впоследствии, но осталось мною незамеченным…
На время я заподозрил каверзу однокурсников. Напрасно.
Зато покровительство Лоры Фридман я испытал на себе в полной мере. Оказывается, она принадлежала к «Обществу ревнителей традиционной литературы». Раз в год Общество собирало деньги и печатало настоящую книгу – какие делали в старину, лет сто назад. В очень красивом артоморфовом переплете с ползучими голограммками и видеомузыкальным сопровождением каждой страницы. Всего сто экземпляров – для подлинных ценителей. Не спросив моего разрешения, она включила туда самое длинное изо всех моих стихотворений. Вот оно:
Однажды я сидел на берегу
И наслаждался зрелищем
Ровного прилива.
Волны плескались о камни,
Изборожденные током воды,
Поросшие зелеными кудрями
Водорослей.
Пленительная картина!
Изгибами водорослей под водой
Можно любоваться
Всю жизнь.
Но вот мне почудилось:
Чего-то не хватает.
Самой малости,
Но важной.
Я пригляделся:
И впрямь,
Это место
Слишком прекрасно,
Чтоб не скрывать
Какой-нибудь тайны
Или клада.
Но ни того, ни другого
Я не видел.
Тогда я отправился в город
И купил там старинную монету.
Серебряную.
Настоящую.
С Земли.
Я принес ее на берег
И бросил в воду.
Но монета провалилась между камнями.
Теперь ее ни за что
Не разглядеть!
Я набрался терпения,
Прошелся по антикварным лавкам
Еще раз.
И купил еще одну монету.
Чистое серебро.
С Земли!
Потом я бродил,
Закатав штаны,
По мелководью.
Отыскал подобие каменной чаши,
Глубокой
И дикого вида,
Словно в камне дремал
Нрав
Лукавый и непокорный.
В той чаше я и оставил
Монету.
А потом до заката ловил
Искаженные отблески
Доброго серебра.
Но назавтра монета моя
Исчезла…
Надо же! Сама выловила в сети и напечатала. Я узнал об этом, только когда Лора Фридман вызвала меня под учебно-административным предлогом, усадила в кресло и молча подала книгу под названием «Забытая река». Я так же молча полистал, нашел стихи о монете и на минуту совершенно утратил над собой контроль. Возможно, я что-то невнятно булькал и, скорее всего, щеки мои сделались красны, как закат на картине, писаной вместо краски сухим Полсбергским вином… Мне сделалось необыкновенно стыдно. Лора Фридман могла вызвать такое же чувство другими способами. Например, заставить меня голышом читать лекцию или задать вопрос о цвете моего кала…
Но постепенно я отошел от мыслительного ступора. О! Деканша, оказывается, все это время что-то вещала, поддерживая монументальный тон и торжественное выражение лица.
По правде говоря, я уловил только два слова: «большая честь». Но тут Лора Фридман замолчала и уставилась на меня выжидательно. От нее повеяло сквознячком беспокойства. Какая-то неправильность. То ли звук, то ли запах, то ли… то ли… непонятно.
Я почувствовал, что сейчас надо оправдать ее ожидания, только не ясно, какого рода. Пауза подошла к отметке «слегка неприлично». Вероятнее всего, требовалось выдавить из себя нечто глубокомысленное. Я напрягся и выдавил:
– Кто я такой? Кто мы такие? Всего лишь песок под солнечными лучами. С титанами прежних времен мы не можем встать в один рост. В лучшем случае мы способны казаться ими…
Сказал, и самому понравилось. Очень значительно прозвучало.
Она поднялась из-за стола и подошла ко мне вплотную. Ее тело почти касалось моего. Протянула руку, небрежно взъерошила мне волосы. А потом скучающе добавила:
– Вы талантливы и робки, Эрни. Для истинного ценителя… или ценительницы это драгоценное сочетание.
– Спасибо. Большое вам спасибо. Я очень вам благода… – Эту фразу я начал произносить на автомате, потом запнулся… запнулся… и поднял на нее глаза.
Увиденное привело меня в состояние крайней растерянности. Да этого просто быть не могло!
Радужки ее глаз – две клумбы с бесстыжими огненными цветами. Однокурсницы научили меня понимать такие взгляды без комментариев. Что за глаза! О, черт, что за глаза! Словно два отверстия, аккуратно вырезанных в спелом, налитом лавой вулкане.
Мощь ее желания на несколько секунд подавила меня и лишила способности здраво рассуждать.
Между тем, ее пальцы все еще не окончили свой туристический вояж по моим волосам. И мне захотелось прикоснуться к ней. Прикоснуться к ее коже – очень белой, белей полнолуния. Почувствовать, чего больше в теле Лоры Фридман: прохлады или пламени? Второго, наверное, второго… Но прежде всего, накрыть ее пальцы своими.
Ой!
Я наконец понял, что именно сбивало меня с толку еще до того, как она… подступила ко мне. А ведь Лора Фридман именно подступила – как армия с осадными орудиями, лестницами и пушками подступает к стенам крепости… Она пахла дорогим афродизиаком. Достаточно сильным, чтобы не давать мужчине покоя и достаточно тонким, чтобы избавить собеседника от излишней уверенности. Наши девчонки рассказывали мне кое о чем… подобном.
Моя ладонь дернулась, но я сейчас же усмирил ее.
Здесь, в этой комнате, в этом университете, Лора Фридман была всем, а я ничем. Она превосходила меня по любым показателям, какие только можно вообразить. И даже моя внешность – выигрышная внешность молодого здорового парня, которому природа даровала приятное отражение в зеркале, уступала зрелому могуществу ее красы.
Но она была старше меня лет на пятнадцать, и ей требовалось, чтобы я разрешил завладеть мной. Таковы правила вечной игры.
А я колебался, не решаясь обозначить последнее позволение. Не ее возраст и не ее искушенность тревожили меня. Просто она слишком сильно хотела получить меня. Так сильно, что ее желания заморозили мои собственные…
Если бы все происходило при других обстоятельствах! Не в ее кабинете. Не столь неожиданно. Если бы ей удалось чуть-чуть прикрутить огонек в собственных глазах! Наверное, все произошло бы очень быстро…
Однако вышло то, что вышло. Здравомыслие держало на вытянутых руках транспарант с двумя крупно написанными словами: «Неизбежные неприятности!» Кроме того, какая-то часть меня, совершенно не связанная с рассудком, нашептывала: «Этот огонь сделает тебе больно».
И я сказал:
– Мне надо подумать… обо всем этом.
Ни один мускул не дрогнул в ее лице. Но глаза, глаза! Будто две заслонки опустились над страшной топкой…
– Верно ли вы поняли меня?
Я встал. Дистанция между мной и Лорой Фридман нимало не увеличилась. Я даже сократил ее на одну десятую шага.
– Полагаю, да.
– Вы свободны. Подумайте… на досуге.
Я вышел от нее взмыленный. Меня бросало то в жар, то в холод. Кажется, обыкновенная административная стервоза, каких двенадцать на дюжину, а поди ж ты, какое пылание скрывает в себе!
За несколько минут я повзрослел года на три…
Разумеется, о близости с нею я и думать не собирался.
Напротив, мне на ум приходили один за другим неуклюжие планы, как избежать связи с деканшей… Но так было только первые день-два. А потом Лора Фридман стала являться ко мне в снах и оборачиваться знакомыми девчонками.
Ее образ…
К свиньям образ! Глаза и кожа. Запах. Грудь. Голос. Пропади оно пропадом!
С другими я проводил ночь, но не помнил на утро, как выглядит их тело, не помнил имен и лиц. Да и они, впрочем, вряд ли вспоминали обо мне, – вплоть до следующего приступа естественных надобностей. А эта бледнолицая ворона теперь мерещилась мне буквально всюду. И даже умудрилась поссорить меня с одной энергичной партнершей, не прилагая к тому ни малейших усилий…
Я не знал, что и подумать. Какое лихо стряслось со мной? Раннее проявление серьезных чувств? Или нездоровая психическая зависимость? Вот, раньше многие писали о любви. Сейчас все больше о своих страданиях и о половом акте. Но любовь и половой акт несоединимы. Первое – старинное чувство, тонкое и благородное, сейчас его можно только сыграть. Второе – быт. А я застрял точно посередине…
Погружаясь в томительную маету, я написал семь строк:
Когда я размышляю о любви,
Всякий раз пытаюсь представить себе
Что-нибудь возвышенное.
Но в голову лезет
Одна только женская кожа.
Белая кожа,
Натянутая округло и звонко…
Или сходить к врачу?
Самое время завести знакомство с недорогим психоаналитиком…
Я не пошел к Лоре Фридман. Я не пошел к психоаналитику. Я не придумал, как остудить кипящие мозги. Но семь строк о любви я исправно загнал в сеть. По привычке. Машинально. Это было худшее из всего, что я мог сделать!
За неделю случилось очень многое. Главным образом, плохое.
В день первый мне закатили пощечины три студентки, не обладавшие белой кожей, – по очереди, с интервалом примерно в час. Потом «довесила» совершеннейшая беляночка. Дабы никто не подумал, что белые женщины остались равнодушны к моей расистской выходке. На выходе из университета ко мне подошел накачанный афр в майке и с серьгой в ухе. Ничего не говоря, он двинул меня в скулу. Я его. Он опять – меня. И я. А он все то же. Пришлось повторить. И получить ответ… В общем, мне досталось больше. Он все время молчал, но по гневному выражению его лица я понял, что кожа есть и у мужчин.
На второй день я получил только одну пощечину, забыл от кого. Тогда же на меня подала в суд Ассоциация «Равноправие». За расизм. В сети меня почтил открытым письмом признанный лидер канатоедцев Зизи Пегая Свинья. Зизи не хотел бы жить в одном городе с таким моральным уродом, как я. К Пегой Свинье вяло присоединились пять негодующих поэтесс из Аристократического клуба и чудовищный Рёмер Гарц, признанный император графоманов, отметившийся во всех стилях, обществах и академиях.
На третий день никто уже не пытался устроить моим щекам проверку на прочность. Однако из суда дистрикта пришло сообщение еще о двух исках: от всепланетного Фонда «Власть Женщин» и от регионального Союза сексуальных меньшинств «Доминирование». Оба иска – с формулировкой «за сексизм».
На четвертый день мой тьютор Джордж Байокко, приторно улыбаясь, завел осторожную беседу о неких разногласиях в руководстве университета по поводу меня. Что за разногласия, он так и не объяснил. «Вы ведь сами все понимаете…» Беда! Я как раз ничего не понял и хотел переспросить, но постеснялся. Зато Байокко посоветовал мне помедитировать на досуге над шестой строчкой злосчастного стихотворения о любви. Нужна ли она? Как взрослый, умный и не лишенный способностей человек, я должен понимать, где именно проходят невидимые пределы дозволенного вольномыслия. Все здравомыслящие люди, оказывается, видят эти пределы с полпинка…
На пятый день менеджер группы «Малахерба», практиковавшей камерный турбо-рок, связался со мной и предложил порядочные деньги за право использовать семь строк о любви в качестве припева в какой-то их «Садо-брутальной композиции»… Единственная хорошая новость. Садо они там, бруто или нетто, а деньги пригодятся. Лора Фридман, как бы случайно встретив меня в коридоре, опять глянула пылающими глазами и вполголоса высказала ужасную крамолу: «Молодец, мальчик! Народ Авраама, Моисея и Соломона создал все, что сейчас называют культурой. А он тоже бел, и умные люди всегда помнят об этом». Знала бы она, до чего права! Ведь ее декольте наследует по прямой и Аврааму, и Соломону, и Моисею… «Мы будем вас защищать!» – добавила Лора Фридман.
На шестой день доктор философии Жан-Пьер Малиновски прочитал публичную лекцию о рецидивах тоталитарных настроений в студенческой среде. Я там не был. Но мне рассказывали, что выражение «например, Эндрюс» прозвучало раз двадцать. В тот же день я нашел перед своей дверью окровавленную куриную голову. А на самой двери анонимная рука вывела фосфоресцирующей краской: «Очистим наш мир от уродов». Смыть краску можно было только вместе с дверью. В сети появилась моя физиономия. Очень сердитая. И еще там нетрудно было различить мой кулак, расплющивающий нос тому самому афру с серьгой… Все остальное – будто в тумане, нечетко. Ниже неведомый доброжелатель разъяснял суть дела: «Эрнст Эндрюс избивает чернокожего».
На седьмой день перед домом, где я жил, встал пикет из трех человек. Двое смущенно улыбались, а третья хмурила брови и сжимала в руке самодельный плакатик: «Кукуклан – не пройдет!» На тыльной стороне «Кукуклана» красовалось: «Любовь не различает цветов!» Они проторчали до вечера. После заката ко мне поскреблась совершенно незнакомая девушка. Прямо с порога она заявила: «Хочу разок попробовать, как это делают фашисты». Не помню случая, когда секс выходил бездарнее и скучнее… Минуло десять минуло после ее ухода, и мне на чип пришло сообщение от поэтической артели «Глаксинья». Вот начало: «Мы, современные молодые поэты, с презрением отвергаем наглые выходки фашиствующих молодчиков…» Всего одиннадцать подписей в конце. Вчитавшись как следует, я понял, что настоящий живой «фашиствующий молодчик» всего один, и это я. Но относительно выходки оставалось сомнение: что они имели в виду – пресловутую шестую строку или сексуальный опыт с любительницей фашистов? Вероятно, обвинение предъявлялось по совокупности.
Я загрустил.
Но апогеем моих печальных приключений стала встреча с джентльменом в черном…
Я только-только устроился за столиком в «Цехине», отхлебнул невыразительного кофе и принялся мечтательно мусолить салфетку. И тут, откуда ни возьмись, явился человек, одетый явно не по погоде. Строгий черный костюм, черная рубашка, черный галстук, черные запонки. Безупречность и дороговизна.
Он подсел, не спросив разрешения, и без предисловий начал разговор:
– Мистер Эндрюс, я представляю серьезных людей. Буду рад, если вы уделите мне десять минут своего драгоценного времени.
– Конечно же… Как мне вас называть?
– Никак. Послушайте, с недавнего времени публика стала обращать на вас внимание. А слава имеет как лицевую, так и оборотную сторону. Люди, на которых я работаю, способны избавить вас от неприятностей… по поводу кожи… и тому подобной ерунды.
– Что ж, я искренне благодарен. Чем потребуется заплатить за такую услугу?
– Это ваше? – он прочитал одно из первых моих стихотворений в стиле романтического минимализма. Я как раз побывал на посмертной выставке Пола Корда. Странный был человек, но добрый, все ждали от него какого-то главного дела всей жизни, сверхдостижения. И он на протяжении семи лет писал эскизы к картине «Старинные чудаки, такие скоро исчезнут». А потом умер, оставив семьдесят эскизов, но так и не окончив работу…
Я люблю одного художника:
Его картины
И его судьбу.
Это был хороший человек,
И он хотел сотворить
Нечто сверхъестественное,
Чудесное.
Но ему не было позволено.
И он тихо умер,
Никого не оскорбив
Злой бранью.
Я печалюсь о нем.
У моей грусти
Привкус полыни.
Несотворенное чудо разбилось,
Остались осколки.
Они хранят горечь,
У которой нет имени
И священный отряд
Уходящих душ.
Джентльмен в черным читал это бесцветным голосом. Некролог, сводку новостей или, скажем, кулинарный рецепт уместно читать именно так… Впрочем, я не обиделся.
– Мое.
– Мистер Эндрюс, с вами должны были связаться люди из организации, которая называет себя «Мастерской переливания крови». Я не ошибаюсь?
– Да, они… а кто…
– Благодарю вас. Полагаю, предметом обсуждения были три строки…
Он воспроизвел «Перед грозой…» все тем же омерзительным голосом. Я боялся его, но одновременно во мне росло раздражение. В конце концов, не кулинарные рецепты я пишу!
– Вы правы, но… – я так не сумел сформулировать это самое «но», а мой собеседник терпеливо ждал завершения реплики. Повисло неловкое молчание.
– Мистер Эндрюс, вероятно, вы хотели бы знать побольше, однако я здесь не для этого. Меня уполномочили сделать вам предложение. Мы избавляем вас от нынешних сложностей, а также от избыточных порций внимания со стороны Братства. А вы навсегда исключаете из своих литературных опытов мотив уходящих душ… да и вообще каких бы то ни было душ. Будьте самую малость реалистичнее, вот и все.
– Вы ставите запрет на слово «душа»?
– Можно сказать и так.
Меня подмывало задать вопрос, кто они такие, чтобы вмешиваться в мою жизнь, чтобы диктовать мне, как и о чем писать! Но я боялся, и с каждой секундой все больше погружался в пучину холодного, совершенно необъяснимого ужаса. Обычный день, солнышко светит, птички поют, напротив меня сидит унылое чучело в черном, так почему ж мне так страшно?
Я так и не задал вопрос «кто такие?» Но моего мужества хватило на вопрос попроще:
– А если нет?
– Если вы скажете «нет», мистер Эндрюс?
– Вы правильно поняли меня.
– Ваши сложности возрастут многократно. Вы – дитя мегаполиса и привыкли к определенному уровню бытового комфорта. Лишение малой его толики станет для вас настоящей катастрофой. Допустим… только допустим на секунду, что вы окажетесь в месте, где вам не позволят мыться ни горячей водой, ни холодной, в течение значительного периода… А кормить будут весьма скудно. Например, один раз в два дня.
– Я все еще колеблюсь. Вы не были в достаточной степени убедительны.
– Возможно, у вас просто слабое воображение, мистер Эндрюс. Вы можете представить себе, хотя бы чисто теоретически, что неподалеку от вас, в том же самом месте, окажется ваш отец?
Я почувствовал себя раздавленным. Червяк под сапогом, да и только…
– Я согласен.
– Со своей стороны, заверяю: все обещанное нами остается в силе.
Джентльмен в черном встал из-за стола и покинул кафе. Больше я его никогда не видел.
Он не лгал. За двое суток истцы отозвали все три иска. Нападки в сети моментально улеглись. Пикет пропал. Университет начисто забыл о моем «вольномыслии». И даже безголовая курица не пришла за своей головой… Правда, на протяжении нескольких дней я худо спал. Снилась чушь, однажды под утро явился все тот же черныш и потребовал чаще смазывать дробовик, угрожая в противном случае выбить мне последние зубы. И ведь видел я тот самый дробовик, но к чему он появился в моей жизни, так и не понял…
Было во всем этом нечто гораздо более жуткое, нежели угрозы моего собеседника – и в реальности, и в сновидениях. На минуту-другую мне вдруг показалось, что я кем-то стал. Или становлюсь кем-то. Обретаю вес, материальность… Я почувствовал дыхание жизни, совершенно отличной от того существования, которое я веду изо дня в день. Это нестерпимо!
Нельзя жить, требуя от себя столь многого. Шаг в сторону принес мне облегчение.
Как раз начался месяц флореаль, и в городе стало худо. Каждый год команды упитанных менеджеров насмерть бились друг с другом и с избирателями за Самый Богатый Контракт. Этот контракт делал команду победителей правительством планеты, а «призеры» могли еще побороться за отдельные ведомства и мэрии… Месяца на полтора Сервет превращался в истинный бедлам. С раннего утра город швырял в тебя миллионами разномастных криков. Их тон, дизайн, продолжительность и настойчивость различались бесконечно. Их суть из года в год одна и та же. «Купи нас! Мы недороги и эффективны! Другие хуже!» Так что я убегал из Сервета в гавань Двух Фортов чуть ли не каждый день. Занятия. Потом часа два дома, у инфоскона. Затем Цехин. Напоследок – гавань. На следующий день то же самое, и снова, и снова, и снова. Я задерживался там до глубокой ночи. Тогда город стихал, и можно было вернуться, не опасаясь утонуть в волнах страстей. Страстей чужих и фальшивых…
Гавань Двух Фортов стала в те весенние дни самым любимым моим местом. Там всегда было тихо и безлюдно. Я мог делать там все, что хотел. Но чаще всего я лежал на песке и размышлял, чего хочу, не двигаясь с мечта и подолгу не меняя позы, однако неизменно приходил к выводу, что ничего не желаю с такой силой, как продолжать процесс лежания…
Имя этому месту дал я.
Гаванью оно никогда не было и быть не могло. На Совершенстве давно никто не строил корабли – ни, надводные, ни подводные. Антигравы лишили их права на существование…
Дно округлой мелководной бухты устлано было галькой. Над нею возвышались рябые глыбы валунов, поросших длинными мочалами водорослей. Вот откуда взялись «кудри зеленые»… От остального побережья заливчик отгораживали два грязно-серых чудовища из эпохи титанов. Отвесная скала с тремя пятнистыми соснами на макушке, а неподалеку – ее родная сестра, чуть пониже и с двумя соснами. Счастливы те деревья, до которых не может дотянуться рука человека… Благо, альпинисты на нашей планете не водятся. Два циклопических монолита как будто сторожили бухту от вторжения с моря и суши. Мне иногда казалось, что я различаю на самом верху пушечные стволы и людей в латах. Да-да, мне чудилось отдаленное посверкивание меди. Поэтому я называл каменных сестер фортами. Они появились здесь за много тысячелетий до того, как человек пришел на Совершенство, и, может быть, переживут нас. Время размягчило камень, избороздило титанические тела шрамами, подточило их снизу, высверлив глубокие каверны, но еще не победило, еще не повалило двух стражей бухты.
Мне нравилась их непреклонность. Кажется, они готовы были умереть, но не уступить, не сдаться.
Иногда я представлял себе, как в гавань Двух Фортов на всех парусах влетает фрегат… И тут же поправлял себя: допустим, он даже влетит, хотя поискать бы того идиота-капитана, который поведет свой корабль под всеми парусами на мель, но, предположим, нашелся такой псих; каменные зубы валунов сейчас же вопьются в деревянную плоть фрегата и прикончат его! Наверное, дело было так: вражеский фрегат долго обстреливали меткие канониры. Капитан, штурман и рулевой погибли, а штурвал заклинило… заклинило… э-э-э… заклинило осколком чего-нибудь. Осколком мачты, например. Или реи… одной из рей. Вот и попала бедная посудина валунам на обед. Совершенно не склеивались начало и конец этой сказки: фрегат – и посудина, на всех парусах – и заклинило штурвал… Ерунда какая-то. Возвышенное и бытовое плохо сочетаются друг с другом. Низкие обстоятельства лучше бы вовсе презреть. Да, влетел на всех парусах. И никто по нему не палил из пушек, потому что это наш фрегат, незачем его калечить. И на камни он вовсе не напоролся. Потому что… потому что… взлетел перед самыми камнями. Ну да. Иногда у него получалось летать. Иногда у всех получается летать. Он сделал круг над побережьем и ушел за горизонт.
Я постеснялся увечить Сказку о летучем фрегате стихотворением. Пусть останется, как есть. Не стану ее ни с кем делить.
Галечная полоса оторачивала линию прибоя, но в некотором отдалении от моря начинался песок. Сероватый крупный песок с камушками и ракушками. Там я и полеживал, там и предавался мечтаниям. Порой я сам себе казался точкой, где стихии смешиваются друг с другом, не заводя споров.
Бывало и так: я вскакивал, начинал какие-то дикие пляски, прыжки и кружения на песке, бегал по берегу, выкрикивал стихи и тут же их забывал. В такие минуты меня подмывало записать на чип все то, что выкрикиваю, вероятно, тогда у меня получалось лучшее… Но даже если я поддавался этому соблазну, потом все равно тщательно стирал записанное. Запыхавшись, я останавливался и принимался писать на песке; писал, пока оно само лилось из меня, прекращал при первом же затруднении. А остановившись, немедленно смешивал слова с песком, так, чтобы от слов не осталось и следа.
Должно быть, во мне просыпался древний инстинкт, запрещавший выносить все сколько-нибудь ценное за пределы гавани Двух Фортов. Не знаю, откуда он взялся. Но я ни разу не нарушил табу.
Однажды я задумался о смысле странного внутреннего запрета. Именно так: сначала он явился и подчинил меня, потом я осознал его существование и попытался понять.
Мне очень хорошо здесь, в бухте. Я как будто просыпаюсь от иной жизни. Там, в городе, в университете, даже в моем жилище, даже в «Цехине», я сплю. Все происходящее со мной, окружающие меня предметы и люди не вполне реальны, они – часть моего сна. Иллюзорного в них намного больше, чем действительного. Изредка я ненадолго выныриваю из глубин дремы, вижу что-нибудь настоящее и до смерти пугаюсь его. Единственный способ существовать в мире снов – сливаться с общей виртуальностью, быть на беспутье, избегать пути. Наверное, по рождению и самой природе мне не дозволено приобретать нечто настоящее или становиться его частью. А в бухте всё действительно. Мир наполняется весом и материальностью. Однако мне ничуть не страшно здесь и даже уютно. Значит, может существовать истинный мир, где мне позволительно жить, не рассекая кожу об острые грани… и тут затерян маленький его кусочек. Сделав шаг за его пределы, я вновь с головой ухожу в Иллюзию. И если я попытаюсь вынести отсюда хоть что-то: песчинку, слово или мечту, там, за границей реальности, они станут ненастоящими. Хорошо, если просто исказятся; не исключено, что они перестанут существовать. Пусть уж лучше здесь проживут короткую истинную жизнь, чем там – длинную и фальшивую…
Конечно, мне никогда не приходила в голову мысль искупаться. Этой роскоши я позволить себе не мог. Море у побережья между Серветом и Бэконом отравлено до такой степени, что никакое живое существо не протянет в нем и пяти минут… Такая красота, и так загадили! И всего-то за несколько десятилетий.
Именно там, в гавани Двух Фортов, я попал в ужасно неудобную ситуацию. Страшный день, 9 флореаля.
До лета оставалась сущая ерунда, наша звезда, Либидо, палила немилосердно, антизагарный крем ничуть не защищал от нее, и лишь в сумеречный час я осмелился стащить с себя все, кроме плавок. А потом на меня напал бес кружения и плясок. Город выходил из меня вместе с потом. Я облился чистой водой из бутылочки, вытерся полотенцем и упал на колени. Закрыв глаза, я чертил пальцем по песку отдельные слова и странные знаки, выкрикивал безо всякого лада и порядка отдельные фразы. Потом эти фразы слились в нечто цельное, однако все еще бессмысленное. В словесную гору как будто не вдохнули душу, и она оставалась вроде голема, еще не приведенного магом в движение… Голем, это глиняный человек, мне про него рассказывала одна девушка… Вдруг ко мне пришло одно-единственное слово, я вставил его, куда надо, и тем самым как будто повернул невидимый ключ. Невнятная куча фраз стала живым созданием, красивым и нравным. Она начала вести себя, и это было прекрасно…
Не поднимая век, я ровным и торжественным голосом продекламировал в пустоту стихотворный орнамент.
– Браво!
Кто-то хлопал в ладоши.
Я вскочил на ноги. Я почувствовал себя одновременно оскорбленным, обворованным и застигнутым за каким-то постыдным делом.
Девушке можно было дать на вид лет семнадцать или восемнадцать. По моде неосуфиев она отрастила длинные волосы. По моде артмаргиналов выкрасила их в семь цветов радуги, не забыв расплескать поверх радужных полосок фальшивые грязные брызги. По моде турбо-рокеров обезобразила живот блуждающей татуировкой: нечленораздельный набор индустриальной атрибутики. По моде боди-редакторов превратила свое тело в набор палочек, едва обтянутых кожей: «Ни грамма жира, ни грамма мышц!» – так, кажется, они говорят. Груди ее явно подверглись дорогостоящей операции на уменьшение. Теперь лишь огромные темные пятна вокруг сосков выдавали тайну: здесь когда-то была грудь, а рядом вторая, и если провести археологические раскопки, то в нижней части культурного слоя обнаружатся их фундаменты… Пупок хирурги-косметологи зарастили вставкой телесного цвета. Глазной белок закрыт слоем живого серебра. На щеках переливались красной медью изображения двух янтр, уж и не вспомню, каких именно. Бедра искрились: сейчас многие, как она, вставляют себе прямо в плоть тонкие золотые нити, но никто не вставляет столько… На каждом ногте красовался миниатюрный портрет его владелицы. Десять разных портретов… впрочем, то, что они отличаются друг от друга, я разглядел позднее. Смуглая кожа, чуть раскосые глаза, мощный подбородок, крупный, идеально прямой нос, тяжелые, чувственные губы и плоские скулы выдавали настоящий коктейль рас в ее генах. Из одежды на ней был только набор из тонких белых ремешков, хаотично перекрещивающихся и сплетающихся в узлы.
Королева стиля. Что рядом с ее телом – истинным произведением искусства – моя провинциальная миловидность и мои стихи! Я почувствовал безнадежное ее превосходство.
Я не люблю женщин-тростинок. Предпочитаю варианты, приближенные к венерам каменного века. Тела, «выточенные» по последнему фасону, нередко вызывали у меня робость, страх и даже гадливость.
Но на этот раз тело незнакомки пробудило прямо противоположную реакцию. Совершенно необъяснимо я возжелал ее. Почти сразу. То есть, по прошествии пяти или десяти секунд после того, как впервые увидел. Наверное, труд, вложенный ею в собственную плоть, сделал недоброе технологическое чудо. Все маленькие косметические хитрости до такой степени фокусировали взгляд на теле девушки, что его просто невозможно было не захотеть. А плавки – худший занавес для пьесы об устройстве мужчины.
Итак, мне было стыдно, я злился и одновременно испытывал сильнейшее желание… Что за несчастье!
Одним своим появлением незнакомка получила надо мной власть. И теперь в ее воле было повернуть ситуацию как угодно.
– Солнечный мальчик.
– Что?
Я не поверил своим ушам. Слишком красиво это было сказано. Слишком большой подарок она делала мне с высоты своего совершенства.
– Солнечный мальчик! Ты – мой солнечный мальчик.
Слово «мой» вселило в меня восторг.
– Я…
– Ты – Эрнст Эндрюс, и ты, оказывается, мне нужен, – не дала она мне закончить.
Незнакомая госпожа подошла ко мне вплотную. Она ничем не пахла. Вернее, пахла тем, что было вокруг нее: песком и морем. Восхитительный аромат! Провела пальцами косую черту по моей груди – от ключицы к солнечному сплетению…
– Меня зовут Эйша Мабуту, но те, кто ближе ко мне, пользуются истинным именем – Кали.
– Кали?
– Я убиваю любовью, убиваю без пощады. Ты попробуешь на себе, Эрни, как это бывает. От тебя останется только тень. Веришь мне?
– Я? Не знаю… почему…
Кали дотронулась до моей шеи. Мой рассудок полностью растворился в точке касания.
– Послушай, Эрни, первый раз будет у нас совсем простым. Сбросим энергию, да и все тут. Более сложное и более длительное взаимодействие – чуть погодя, когда ты сможешь пойти на второй заход. Ты ведь простой человек, если я не ошибаюсь?
– Что?
Я ничего не понял. Слушал ее и не слышал.
– Парень! Сделай это быстро, грубо и незамысловато.
– Прямо сейчас?
Она сделала неуловимо быстрое движение, и я полетел на песок. Кали моментально избавила меня от плавок, раздвинула свои ремешки и легла сверху. Ее объятие оказалось неожиданно крепким.
– Долго болтаем… – прошептала Кали.
Первый раз у нас получился… как бы поточнее выразиться? наверное, технологичным. Кали сделала несколько провоцирующих движений, и я в ответ исторг томительный избыток себя. Вот и все.
Едва мы отдышались, как она принялась учить меня дыхательным упражнениям. Одному, второму, третьему…
– Все это, в сущности, чепуха, Эрни. Но на твоем уровне даже такая мелочь может дать сильный эффект.
– Да… Учи меня.
Когда она углубилась в тантроинструкции по пропусканию воздушного столба через чакры, я неожиданно подумал: «Какого фига она сюда явилась? Какого фига ей понадобился именно я?» Но именно в эту минуту желание вновь начало восставать из пепла. Кроме того, Кали ни на секунду не отпускала моего взгляда. Глаза в глаза, на расстоянии предпоцелуя, только так она позволяла общаться с собой, – с первых минут знакомства и до той ночи, как мы расстались.
– Не отвлекайся, весь будь здесь и сейчас, – уловила она мое секундное колебание.
«Вероятно, все у нас вышло случайно… И еще ее темперамент…» – я не сумел додумать эту успокоительную мысль до конца. Прошло уже полчаса с тех пор, как мы впервые соединились; она говорила и прикасалась ко мне; мой рассудок вновь распался на составные части, и я утратил способность не то что удерживать в голове сколько-нибудь сложную мысль, но даже просто концентрировать внимание…
Я было потянулся к ней, но Кали резким движением остановила меня.
– Делай в точности то, что я велю. Уверяю, Эрни, ты не пожалеешь.
Я делал. Кали беспощадно дрессировала мое желание, отсекая лишние протуберанцы. Оказалось, ее любимая фраза: «Не торопись!» И я пытался не торопиться.
Пытался…
Пыт-тался…
Пытался!
А потом со мной стряслось цунами. Никогда прежде я не испытывал ничего подобного…
Потом я долго лежал ничком, приводя в порядок расстроенные чувства. Я был поражен, я почувствовал себя бабочкой, наколотой на иголку. Именно так: игла роскошного соблазна продырявила мою личность. Выходит, я ничего не знаю о жизни… И стою ничтожно мало.
Кали сидела рядом, поглаживала меня, как маленького ребенка, и приговаривала:
– Ну-ну, это всего лишь начало. Это всего лишь начало, Эрни…
Наконец, я осмелился спросить:
– Как я тебе, Кали?
Она усмехнулась:
– Я знала, каков ты, еще до того, как мы начали. Мой диагноз оказался верен. Не сердись, милый, но пока ты… дерево.
Видимо, она хотела сказать «бревно», однако в последний момент сжалилась надо мной.
– Впрочем, Эрни, у тебя неплохие задатки. Просто придется тебя подучить. Иногда это будет жестоко, иногда больно, иногда страшно. Но моя цель – не мучить, а совершенствовать тебя. Я требую абсолютного послушания, пока ты со мной. Ты мне понравился… мне понравилось твое безумие. И я буду возиться с тобой даром, но только при одном условии. Повторяю: аб-со-лютное послушание, ни единого слова, ни единого жеста поперек. Либо ты веришь мне, либо – до свидания.
Кали говорила ровно и почти бесстрастно. Правда, при этом она улыбалась, и улыбалась дружески, ободряюще. Мол, не дрейфь, парень, какие проблемы? Я вновь заколебался. Не хочется быть в плену, хотя бы и в таком. Но ее глаза, ее улыбка, в которой заранее читался мой ответ, покорили меня.
– Я твой. Делай, что сочтешь нужным.
– Отлично. Курс молодого бойца считаю открытым…
Так я стал одной из ее игр. На больший статус я не претендовал. Может, я и хотел бы, но результат любых моих поползновений в сторону повышения статуса было очень легко предугадать…
Первую неделю мы почти не расставались и почти не вылезали из постели. Я не ходил на лекции, не встречался с тьюторами, не посещал библиотеку, не писал стихи, не бывал в «Цехине» и гавани Двух Фортов. Иная жизнь пожирала мое время без остатка, но я не чувствовал себя обделенным.
То, чем мы занимались, не всегда влезало в рамки старого доброго понятия «секс». Иногда Кали говорила:
– Ты всего-навсего учишься управлять энергией, спрятанной внутри тебя.
Я досадовал в такие моменты: каскады сложных и болезненных упражнений, обрушившиеся на меня, ничуть не вписывались в мои чаяния. Я надеялся на более простой и… и… адекватный вариант. Но высказывался намного мягче:
– Кали, а надо ли все это, чтобы мы с тобой могли наслаждаться друг другом?
Она строго отвечала:
– Свою порцию удовольствий ты получаешь, милый. Надеюсь, за нашей гимнастикой ты когда-нибудь увидишь нечто большее…
– Что?
– Возможно, смысл жизни.
Время от времени она разрешала мне оргазм. Всякий раз выходило ослепительно! Но потом Кали насмешливо ухмылялась и отпускала язвительные шуточки:
– Все, чего ты хотел, – плюнуть спермой в бесконечность?
Очень быстро я сделался наркоманом. В любое время суток мне требовалась доза Кали. Я испытывал настоящую ломку в ее отсутствие. Промежутки от одного периода блаженно-удовлетворенного состояния до другого делались все длиннее и длиннее. Наконец, они заполнили собой все. Мне стало трудно поймать даже сам момент наслаждения, в лучшем случае, я мог ненадолго приостановить ломку. Мое тело как будто захлебывалось криком: «Еще Кали! Еще Кали! Я не могу без Кали!» Орала кожа, вопили внутренности, возбужденно хрипел мозг… Каждая частичка меня словно протягивала руку за подаянием. Моя боль познала градации: настоящий кошмар, когда Кали нет рядом; ужас, когда она здесь, в шаге, но недовольна мной; очень худо, когда она всем довольна, но не собирается начать игру в постели…
На второй неделе нашего знакомства она, как нарочно, стала покидать меня и отсутствовала чем дальше, тем больше. В перерывах между Кали и Кали я просто стенки грыз… За десять дней я влил в себя больше успокоительных, нежели за всю прежнюю жизнь. Способность работать разрушилась. Я не мог справиться с собой, не мог забить тоску тупыми и незамысловатыми развлечениями. Сутками я не ел, – мне не хотелось… Сон не шел ко мне, если она не лежала около меня. Из зеркала на меня смотрел тощий нечесаный субъект, под глазами у него двумя бесформенными клоками собралась тьма.
Ревновал ли я? Да нет же. Вернее, ревность моя относилась не к кому-то конкретно – пусть она спит хоть со всем Университетом! – а ко времени, которое Кали тратит не на меня.
Я очень просил ее не оставлять меня, во всяком случае, пока я не привыкну к новой жизни и не смирюсь с отлучками моего наркотика. Кали говорила:
– Теперь ты никогда не привыкнешь и никогда не смиришься.
Однако первое время она снисходила к моим просьбам. Потом мое положение изменилось к худшему. Чем больше страсти и унижения вкладывалось в мольбы к ней, тем суше и злее она отвечала:
– Эрни, дурень, пойми, это часть обучения. Ты не должен привязываться ни ко мне, ни к чему-либо еще. Ни к кому и ни к чему, Эрни, балбес, запомни навсегда! Ты должен уметь разорвать любую связь в любой момент. Разорвать и уйти!
Я отчетливо понимал безобразие собственного падения. Я отлично видел себя со стороны: качусь по наклонной, стремительно разрушается все то, что было во мне цельного и здорового. Впоследствии, по всей видимости, в пустой оболочке родится совсем другой человек, а от меня нынешнего и впрямь сохранится одно имя. Но мне заранее противен был урод, которому предстояло занять мое место в этом мире.
Мне требовалось за что-то зацепиться и выскочить из ловушки. На любом, даже самом обрывистом склоне, растут деревья, бывают уступы и ниши… Надо схватиться хоть за что-нибудь!
Я вновь садился за стихи. Не шло. Я пытался возиться с учебными программами. В голове оставалась пустота. Однажды я вспомнил, как хорошо мне бывало в гавани Двух Фортов, и на несколько часов обрел подобие внутренней независимости. Казалось, здравомыслие начало ко мне возвращаться. Я лихорадочно обдумывал планы, как ослабить хватку Кали на моем горле. Разумеется, и речи быть не может о том, чтобы совсем расстаться… Или может? Или очень даже может?
Придя в тот день, Кали вела себя ласково. Сверкающая глыба невероятного оргазма начисто смела весь мой суверенитет.
Больше гавань Двух Фортов не помогала.
Я почти не выходил из дому. В Университете забеспокоились на мой счет. Я получал оттуда вежливые запросы и не отвечал на них. Запросы сделались требовательнее и холоднее по тону. Я врал. Мою ложь легко раскрывали. Запросы облачились в одеяние угроз. Я не знал, что делать. Наконец, ко мне пришло послание от декана. Лора Фридман была невероятно лаконична: «Мальчик, иди ко мне. Немедленно!»
Мой дух пребывал в измочаленном состоянии. Кали с утра отсутствовала. У меня не хватило сил сопротивляться посланию в форме прямого приказа. Легче оказалось подчиниться.
Я шел в Университет и маялся мыслями о Кали. Я сидел в приемной Лоры Фридман и взывал к Кали. Я слушал деканшу, а внутри меня стоял непрекращающийся вопль: «Ка-а-а-а-али!» Я возвращался домой, задыхаясь от страдания.
Смутно помню, что говорила мне Лора Фридман. Потом, дома, я частично восстановил в памяти ее монолог. Я был настолько не в себе… до такой степени… Короче, я не сумел извлечь из себя ни единой фразы в ответ.
Я думал с трудом, я вспоминал с трудом.
О чем… Лора… эээ… вот: «пропустил зачет»… «академический отпуск»… Отпуск, видимо, лучший выход из положения, она давала умный совет, да. Но моего утлого разумения сейчас не хватит даже на оформление отпуска… И… и… еще… какое-то… важное… «Премия… имени Анатоля Франса… фактически… открывает путь… к магистратуре… по крайне мере… очень… способствует…» Лора Фридман боролась за меня.
И тут я вспомнил совершенно ясно: она не смотрела мне в глаза все то время, пока я был у нее. И только в самом конце остановила на мне тяжелый взгляд. Огонь в ее глазах потемнел. Черное пламя гнева, вот что это было теперь.
Она все знала!
И все еще боролась за меня…
Кали в тот день хворала. Злилась, ехидничала, ворчала, да и в постели была много ленивей обычного. Легла спать рано и сейчас же уснула.
А ко мне сон не шел. Я ворочался, я пил снотворное, даже выходил из дому на пару минут – подышать свежим воздухом… Наконец, забылся полудремой-полуявью: никак не мог понять – сплю я, или все еще маюсь, принуждая себя заснуть. Надо мной летала Лора Фридман, белоснежно-голая и ужасно хмурая. Потом я брел по каким-то омерзительным пустырям, огибая завалы строительного мусора и ржавую технику, а руки мои сжимали две банки дешевых рыбных консервов. Нелепица, дурь.
Проснулся я рано утром. Голова болела страшно, будто просилась, чтоб ее оторвали. Кали спала мертвым сном, открыв рот и сбросив одеяло. Я поднял его и уже хотел было укрыть мой хворый наркотик, но вдруг остановился, как громом пораженный.
В первый раз я почувствовал ее запах. И это был гадкий запах гниющих гланд. Обыкновенная простуда в один миг разрушила всю магическую мощь ее привлекательности. Я смотрел на Кали, застыв в самой нелепой позе, не выпуская одеяла, я глядел во все глаза. Это тело впервые показалось мне безобразным. Хилое, искаженное усилиями косметологов, разрисованное в стиле сельской ярмарки… зачем оно мне понадобилось? Почему я со сверхъестественной силой вожделел к нему? Прекрасная Лора уничтожила все барьеры между нами, а я променял ее на чудовище! Как это можно объяснить? Ничего рационального не приходило мне в голову. Должно быть, когда-то Эйша сама прошла… обучение, и поднялась до таких высот, на которых нетрудно вязать узлы из мыслей и желаний другого человека. Должно быть, ее личность тоже когда-то сыграла роль корма для личинки нового существа, и мне, маленькому ученику, ни за что не представить всю его жутковатую силу, все его навыки и возможности.
Я понимал с необыкновенной отчетливостью: стоит ей открыть глаза, стоит прикоснуться ко мне всего один раз, и я моментально забуду все, о чем сейчас думал. На минуту чувство полной беспомощности охватило меня. Ничего нельзя сделать; я пропал, сопротивление невозможно! Но тут мне в голову пришла идея иного сорта. Допустим, сражение я заведомо проиграю, но что мешает мне бежать? Бежать! Немедленно, не теряя ни секунды, бежать! Бежать! Пока фортуна не поставила крест на этой надежде, пока мой шанс на ее счету не обнулился! Ну же, давай, пентюх, осел, глист безмозглый, спасай свою шкуру!
Я тихо-тихо положил одеяло на пол, наспех оделся, взял идентификационную карточку и выскочил за дверь. Инстинкт подсказывал мне самую простую тактику: уносить ноги, не глядя по сторонам. Но я все-таки зашел в ближайший информ-сервис, отправил сообщение в Университет, прося академический отпуск на месяц, и еще одно – фирме-домовладельцу: с сегодняшнего дня аренда аннулируется, просьба отправить мои вещи по отцовскому адресу, поскольку чрезвычайные обстоятельства мешают мне сделать это самостоятельно. Затем списал со счета на идентификационной карточке невыплаченный остаток арендной платы и приличную, с моей точки зрения, сумму за беспокойство о моих вещах.
Кажется, здравый смысл начал ко мне понемногу возвращаться… Добрый знак!
Через несколько часов я был в городишке Даймонд-Харбор, у отца. Он, конечно, поинтересовался, чего ради я решил внеурочно отдохнуть, и он, конечно, не поверил моему лепету: «Переутомился… заболел… психоаналитик советует…» Но и лишних вопросов задавать не стал, только сказал: «Ты уже большая зверюшка, сам за себя отвечаешь». Ну и оторопел он, когда я его обнял, – ни с того, ни с сего!
Я отключил на чипе принимающую функцию, попросил отца игнорировать любые запросы относительно моей персоны и никого ко мне не пускать. Он ограничился одним вопросом: «Надеюсь, ты не мистеру Закону рога наставил?» С отцом мне исключительно повезло.
Дней восемь я ничего не делал. Слонялся по улицам, просиживал вечера в барах. Я чувствовал себя глубоко отравленным, как будто из геракловых времен неведомым путем пришла в наш мир капелька черной крови Несса, и досталась мне. Про Несса и Геракла я знал из учебной программы… Яд выветривался, яд терял силу, но это происходило слишком постепенно, с гибельным промедлением. Возможно, последние частички отравы останутся во мне вплоть до смертного часа. Учиться в университете, работать… это я еще смогу. Но писать стихи – никогда. У меня руки трясутся при одной мысли о стихах.
Нечто важное внутри меня безнадежно испорчено.
Я по часу сиживал над чашкой кофе, размышляя. Как будто восстанавливал навык думать… Что такое Кали? Сверхиллюзия, иллюзия в предельной концентрации. Мир породил ее, когда я нашел территорию, – пусть совсем маленький клочок – где мог ему не принадлежать. Точка, добавить нечего. Однажды утром я увидел реальное тело иллюзии, ее механизм, и… и… и – что? Во-первых, испугался, во-вторых, разозлился. Если б я мог увидеть механизм нашего мира, интересно, до каких величин вырос бы мой страх и мой гнев? Но ведь было же что-то настоящее… в самом начале. В основе. Иначе не существовало бы ничего иного, помимо миражей, а я нашел, все-таки нашел кое-что… оставшееся. Просто куда ни сунься, все загажено… Даже голова моя, мое сердце, мои глаза – и те загажены. Я думаю, чувствую, смотрю из-под многоэтажных слоев грязи. Я сам на девять десятых иллюзия. Одна сплошная кажимость… Почти сплошная.
Я захотел всплыть. Всплыть отсюда. Не знаю, как сказать. Вообще, всплыть.
И мне вновь понадобилась зацепка. Мне нужно что-то твердое, настоящее, – только от такого можно оттолкнуться, поднимаясь к поверхности.
Гавань Двух Фортов? Нет, не подойдет, я истратил ее, борясь с Кали.
Может быть, стихи мои? Уже написанные? В них я тоже чуть-чуть не принадлежал… опять не знаю, как сказать правильно… Нет, слишком уж чуть-чуть, не хватит.
Отец? Да. Но все равно не хватит. Я ведь не смогу жить рядом с ним долго, я уеду, и он растворится за моей спиной.
Тогда, наверное, Лора. Лора Фридман. В ней было настоящее чувство ко мне. И, кажется, во мне тоже шевельнулось тогда маленькое чувство ей навстречу. Простое, тупое, незамысловатое чувство, но на другие я пока и не способен. Я вызвал в памяти ее лицо, и лицо послушно явилось. Тогда я испытал благодарность к Лоре Фридман за то, что она существует, и за то, что она пыталась кем-то стать для меня.
Простит она? Или не простит? Кажется, она – сильный человек, а значит, мои шансы на прощение и благосклонность повышаются. Надо бы мне… надо бы мне… надо бы мне… но боязно.
А встретить Кали – еще того боязнее…
Утром девятого дня отец подошел ко мне и спросил:
– На твоей морде написано: «Я нечто задумал, но духу не хватает». Вроде запора у кота – к лотку подошел, лапой скребет, себя, стервец, подбадривает, а до дела все никак у него не дойдет… Я не ошибся?
– Вроде того.
– Не знаю, какие там у тебя проблемы. Захочешь – сам расскажешь. Дам тебе один совет… если не понадобится, можешь отправить его в мусорную корзину. В общем так, Эрни: всегда лучше попробовать.
– А?
– Да ничего сложного. Сделать попытку и проиграть лучше, чем всю жизнь маяться от собственной трусости.
И я через час уехал.
Мои опасения столкнуться с Кали носом к носу и опять стать ее пленником не оправдались. Менеджер фирмы-домовладельца передал мне коротенькую записку: «Жаль. Я вложила в тебя немало труда». Больше я не видел Эйшу Мабуту, убивающую любовью. Странно. Впрочем, Университет очень велик…
Лора Фридман полтора часа продержала меня у дверей своего кабинета. Встретила неприветливо. И разговор начала напрямик, как с равным.
– Добрый день, молодой человек. Желаете извиниться? Минни, дорогая, нужны ли нам его извинения?
А на столе у нее сидит шахматный хамелеон, тварь безобидная, но внешне – просто чудовище. Молчит, разумеется. Только расписной шарик глаза, утопленный в кожистой гофрированной выпуклости, беспокойно дернулся. Круто! Ну и зверюга…
– Интересуетесь возможностями выхода из карьерного тупика? – Лора Фридман ехидно поджала губы и подняла брови, бросая мне женский вызов.
На миг я растерялся. Но потом вспомнил отцовские слова: «Всегда лучше попробовать…»
– Извинений не будет. Карьера меня не интересует. В частности, не интересует магистратура…
Мы были одни. Мы стояли в полутора метрах друг от друга. Я сделал шаг вперед, а она – полшага назад.
– Меня интересуете вы, Лора.
– Вы не смеете.
– Прямо сейчас.
– Нет.
Я схватил ее за руку и подтащил к себе. Она сопротивлялась. Вертелась, как змея. Хамелеон, чувствуя настроение хозяйки, покрылся огненными пятнами, но не двинулся с места.
– И надолго ты заинтересовался мной, гаденыш?
– Как выйдет.
– Пошел вон!
– Нет.
Я прижал ее к себе. Да какого…
– Театра на сегодня достаточно!
И тут она спрашивает меня, раскрасневшаяся и злая:
– Чертова дверь… заперта?
– Да.
– А сразу ты не мог сказать? – Ее губы коснулись моих.
…что-то, напоминающее любовь… наверное…
Лора Фридман была нетерпелива и нежна.