Читать книгу Риф, или Там, где разбивается счастье - Эдит Уортон - Страница 4
Книга I
III
ОглавлениеЕдва поезд выехал из Кале, она уткнулась головой в уголок сиденья и уснула.
Сидя напротив нее в купе, в которое он ухитрился не пустить других пассажиров, Дарроу с любопытством разглядывал ее. Он никогда не видел лица, так быстро меняющегося. Минуту назад оно было как поле маргариток, волнующихся под летним ветерком; и вот уже в неверном бледном свете светильника над головой оно несет на себе жесткую печать переживаний, как будто еще мягкая масса застыла прежде, чем ее округлости успели оформиться; и он растроганно смотрел, как тень заботы ложится на нее, пока она спит.
История, которой она поделилась с ним в сопящем качающемся вагоне и в буфете в Кале – он настоял на предложении возместить ей ужин, которого она лишилась у миссис Мюррет, – позволила составить о ней более четкое представление. С момента, когда она оказалась в нью-йоркской школе-интернате, куда ее после смерти родителей поспешил отдать занятой опекун, она была одинока в суматошном и равнодушном мире. Вообще о ее юности можно было сказать одной фразой: все вокруг были слишком заняты собой, чтобы позаботиться о ней. Опекун, гнувший спину в крупном банкирском доме, был поглощен «конторой», его жена – своим здоровьем и религией; Лаура же, ее старшая сестра, то замужеством, то разводом, то новым замужеством и во все эти периоды – стремлением достичь некоего смутного «артистического» идеала, на что опекун и его жена смотрели косо, использовала их неодобрение (как предполагал Дарроу) в качестве предлога, чтобы не беспокоиться о бедной Софи, для которой, возможно по этой причине, осталась воплощением недостижимой романтической мечты.
Со временем удар, случившийся у опекуна, катастрофическим образом сказался на его финансовом положении, и после его горько оплаканной смерти стало очевидно, что невозможно выделить наследство, причитающееся его подопечной. Никто так искренне не сожалел об этом, как его вдова, которая видела в сложившейся ситуации лишнее доказательство того, что жизнь ее супруга была принесена в жертву бесчисленным обязанностям, возложенным на него, и которая едва ли могла бы – если бы не внушения церкви – заставить себя простить юную девушку, косвенно ускорившую его конец. Софи не возмутило такое отношение. Собственно, смерть опекуна опечалила ее куда больше, нежели потеря своего незначительного состояния. Оно было лишь средством держать ее в кабале, и его исчезновение стало поводом броситься в бескрайнее яркое море жизни, окружавшее остров – ее неволю. Первый раз она вышла на берег – благодаря вмешательству дам, которые следили за ее образованием, – в классе школы на Пятой авеню, где в течение нескольких месяцев она выполняла роль амортизатора между тремя деспотическими детьми и их эскортом из нянек и учителей. Слишком настойчивое ухаживание камердинера их папаши принудило ее к бегству из сей тихой гавани, вопреки прямому совету ее школьных наставниц, подразумевавшему личное знание, что благовоспитанности и чувства собственного достоинства всегда бывает достаточно, чтобы охладить самые необузданные страсти. В точности такой же опыт вдовы опекуна и печальный давешний случай в жизни Лауры, оставившие след в их душе, не побудил ни одну из этих дам вмешаться, и, таким образом, Софи оставалось полагаться лишь на собственные силы.
Школьная подруга родом со Скалистых гор, к которой приехали в Европу отец и мать, предложила Софи сопровождать их и, пока предки под присмотром человека из туристического агентства лечат свои хвори на модных водах, вместе «развлекаться». Дарроу заключил, что совместные «развлечения» с Мейми Хоук были разнообразными и веселыми, но этот относительно блистательный период в жизни Софи длился недолго из-за побега безрассудной Мейми с актером-сердцеедом, последовавшим за ней из Нью-Йорка, и стремительного возвращения родителей для переговоров о выкупе своего чада.
Именно в то время – после передышки в окружении сострадательных американских друзей в Париже – мисс Вайнер попала в мутный водоворот, кипевший вокруг миссис Мюррет. Нашли ее для Софи безденежные соотечественники, и частично из-за них (потому что они были исключительно милы и наивны, легковерные бедняги) она так надолго задержалась в кошмарном доме в Челси. Чета Фарлоу, объяснила она Дарроу, была лучшими друзьями, которых она когда-либо имела (и единственными, кто когда-либо «был добр» к Лауре, которую они видели однажды и которою восхищались); но, даже прожив в Париже двадцать лет, они оставались непростительно простодушными ангелами и были совершенно убеждены, что миссис Мюррет – женщина исключительного интеллекта, а ее дом в Челси – «последний оставшийся салон» (известно ли Дарроу, что такое салон?). И она не хотела открывать им глаза, зная, что это фактически значит вновь сесть им на шею, и, кроме того, чувствовала после предыдущей истории срочную необходимость любой ценой добиться известности, чтобы приобрести прочное положение, а кроме этой возможности, заметила она с легким смешком, другой ей за все эти годы не представилось.
Она набрасывала картину того, как складывалась ее жизнь, легкими быстрыми мазками и тоном, в котором звучал фатализм со странным оттенком горечи. Дарроу понял, что она делит людей по признаку большей или меньшей «удачи» в жизни, но, видимо, не держит обиды на неведомую силу, отмерявшую сей дар в столь неравных долях. Удача или выпадала на твою долю, или же нет, а пока ты могла лишь смотреть со стороны и довольствоваться самым малым, например наблюдать «представление» у миссис Мюррет и обсуждать всяческих леди Ульрик и прочих особ, озаренных светом рампы. И конечно, в любой момент калейдоскоп мог повернуться и расцветить твои серые будни.
Молодой человек, привычный к более традиционным взглядам, находил в подобной беспечной философии своеобразное очарование. Джордж Дарроу имел опыт общения с самыми разными представительницами женского рода, но женщины, с которыми он общался чаще, были или бесспорные леди, или нет. Благодарный тем и другим за их умение служить мужчине с более сложным нравом и готовый допустить, что если они и не созданы с этой целью, то стали такими в процессе эволюции, он инстинктивно разграничивал в уме эти две группы, избегая того промежуточного сообщества, которое пытается примирить оба взгляда на жизнь. Богема казалась ему менее достойной, нежели две другие группы, и ему нравились прежде всего люди, которые шли насколько могли далеко в своей приверженности к независимости, – нравились ему леди и их соперницы, равно не стеснявшиеся выставлять себя такими, какие они есть. На самом деле нельзя было сказать, что у него не было знакомств среди третьего типа женщин, – достаточно леди Ульрики, чтобы напомнить ему об этом; но от этого знакомства у него осталась неприязнь к женщине, использующей привилегии одного класса, дабы скрывать привычки другого.
Что до юных девушек, то он никогда особо не думал о них после своей первой любви к той, кто впоследствии стала миссис Лит. Та история – при взгляде на нее из сегодняшнего дня, – казалось, имела не большее отношение к реальности, нежели бледная декоративная композиция к привольному великолепию летнего пейзажа. Он уже не понимал ни давнего своего неистово бившегося и мечтательно замиравшего юного сердца, ни ее загадочной порывистости и уклончивости. Был мучительный момент, когда он терял ее, – неистовый бунт инстинктов юности против непреклонной судьбы, но первая же волна более сильного чувства смела напрочь все отчаяние, оставив лишь легкий след той истории, и память превратила Анну Саммерс в образ священный, но неинтересный.
Впрочем, подобные обобщения ему было свойственно делать, когда он только начинал набираться жизненного опыта. Чем больше он узнавал жизнь, тем чаще находил ее непредсказуемой и научился доверять собственным впечатлениям, не чувствуя юношеской потребности поверять их другим. Это девушка, сидящая напротив, пробудила в нем скрытую склонность к сопоставлению. Она отличалась от дочек богачей очевидным знакомством с реальной жизнью, знанием, предельно далеким от их теоретической опытности; и все же Дарроу казалось, что все пережитое сделало ее свободной, но без упрямства, уверенной в себе, но без лишнего апломба.
В Амьене станционные огни, ворвавшиеся в купе, разбудили мисс Вайнер, и, не меняя позы, она подняла веки и взглянула на Дарроу. В ее взгляде не было ни удивления, ни смущения. Она как будто мгновенно осознала не столько, где находится, сколько то, что она вместе с ним; и это, кажется, успокоило ее. Она даже не повернула головы, чтобы оглядеться, а продолжала смотреть на него с легкой улыбкой во взгляде, отчего ее лицо словно озарялось изнутри, тогда как губы сохраняли сонную расслабленность.
Станционные огни перекрестно били в глаза, с платформы доносились крики и торопливый топот пассажиров. В купе сунулась голова, и Дарроу бросился защищать их уединение; но захватчик оказался всего лишь кондуктором, совершающим обход поезда. Тот прошел дальше; огни и голоса станции остались позади, сменившись необъятной мглой и глухим гулом, когда поезд, протяжно содрогнувшись, покатил в темноту.
Голова мисс Вайнер снова откинулась на спинку сиденья, и темная волна волос поднялась надо лбом. От вагонной качки из-за уха выбился локон, и она убрала его каким-то мальчишечьим движением, не отрывая глаз от своего спутника.
– Вы не слишком устали?
Она с улыбкой покачала головой.
– Мы прибудем около полуночи. Следуем почти точно по расписанию. – Он поднес руку с часами к лампе, дабы убедиться, что не ошибается.
Она сонно кивнула:
– Все хорошо. Я телеграфировала миссис Фарлоу, что им нет необходимости встречать меня на вокзале, но они предупредят консьержа насчет меня.
– Вы позволите отвезти вас к ним?
Она вновь кивнула, и ее глаза закрылись. Дарроу было очень приятно, что она не делала попыток завязать разговор или притвориться, что ей не хочется спать. Он сидел, наблюдая за ней, пока ее верхние ресницы не сомкнулись с нижними и их тень не легла на щеки, затем встал и накинул занавеску на лампу; купе погрузилось в синеватые сумерки.
Садясь на свое место, он подумал, насколько иначе в этой ситуации повела бы себя Анна Саммерс – или даже Анна Лит. Та не стала бы много разговаривать, не стала бы даже выказывать беспокойство или смущение, важнее для нее в этом положении было бы быть не естественной, но тактичной. Необычность ситуации не позволила бы ей заснуть, или, если бы усталость на минуту сморила ее, она бы вздрогнула и проснулась, спросив себя, где это она и как тут оказалась, да в порядке ли прическа; и было бы достаточно шпилек и зеркальца, чтобы прийти в себя как ни в чем не бывало…
Так размышляя, он подумал, что, быть может, «тепличные» годы девичества сделали ее неприспособленной к последующему столкновению с реальной жизнью. Насколько ближе к той оказалась миссис Лит благодаря замужеству и материнству и этим прошедшим четырнадцати годам? Что такое вся эта ее сдержанность и уклончивость, как не результат мертвящего процесса формирования из нее «леди»? Свежесть, которою он так восхищался, была похожа на неестественную белизну цветов, выращенных в темноте.
Оглядываясь назад на те несколько дней, проведенных вместе, он увидел, что их общение было окрашено – с ее стороны – теми же сомнениями и осторожностью, которые охлаждали их былую близость. Снова у них появилось время для счастья, и она тратила его впустую. Как в девичестве, ее глаза обещали то, что губы страшились исполнить. Она все еще боялась жизни, ее жестокости, ее опасности и таинственности. Она все еще была избалованной маленькой девочкой, которая не может оставаться одна в темноте… Его память устремилась в прошлое, к их молодости, всплывали давно забытые подробности той истории. Как хрупка и смутна была встававшая перед ним картина! Они, он и она, были словно призрачные любовники с греческой вазы, вечно стремящиеся друг к другу и которым вовек не соединиться[2]. Он до сих пор не был уверен, что именно их разлучило: они разошлись столь же невзначай, как разлетаются семена одуванчика от дуновения летнего ветерка…
Сама неопределенность, смутность воспоминания добавила ему мучительную остроту. Он чувствовал мистическую боль родителя, на глазах которого только что издал последний вздох и умер ребенок. Почему так произошло? Ведь какое-нибудь малейшее внешнее воздействие – и все могло бы пойти совершено иначе! Если бы она тогда принадлежала ему, он бы постарался, чтобы жар горел у нее в крови и сияли глаза: чтобы она стала истинной женщиной. Он размышлял об этом с опустошенностью, которая есть горчайший плод опыта. Любовь, подобная его любви, могла стать для нее божественным даром самовозрождения; а теперь он видел, что она обречена стареть, повторяя те же самые жесты, подхватывая те же слова, которые всегда слышала, и, возможно, так и не догадается, что сразу за ее застекленным и занавешенным сознанием жизнь уплывает прочь и бездонная тьма усеяна огнями, как ночной пейзаж за окнами поезда.
Поезд замедлил бег, проезжая сонную станцию. Дарроу оглядел свою спутницу, на которую падал отсвет станционных фонарей. Голова ее склонилась к плечу, губы слегка раскрылись, и тень верхней падала на нижнюю, углубляя ее цвет. От вагонной тряски у девушки снова выбился локон. Он порхал над ее щекой, как коричневое крыло над цветами, и Дарроу почувствовал сильнейшее желание наклониться к ней и заправить тот за ухо.
2
Аллюзия на «Оду греческой вазе» Джона Китса:
О не тужи, любовник молодой,
Что замер ты у счастья на пороге,
Тебе ее вовек не целовать,
Но ей не скрыться прочь с твоей дороги,
Она не разлучится с красотой,
И вечно будешь ты ее желать.
(Перевод И. А. Лихачева)