Читать книгу Царь-Сторож - Эдуард Русаков - Страница 3

Повести разных лет
Мертвая хватка первой любви

Оглавление

Впервые слышу

Вчера я зашел в книжный магазин и поинтересовался, нет ли в продаже моих книг. – Как вы сказали? – не расслышала продавщица. Я повторил свою фамилию – Цветков. – А разве есть такой писатель? – удивилась она. – Впервые слышу.

Гадина.


А ведь я – профессиональный литератор, член Союза российских писателей, лауреат Чеховской премии две тыщи какого-то года "за лучший сибирский рассказ", не хухры-мухры, а еще я – смотритель мемориальной квартиры-музея нашего славного классика Трофима Загадова (официально числюсь научным сотрудником, но предпочитаю слово "смотритель" – может быть, потому, что звучит вроде как "смотритель маяка", а я в детстве мечтал стать именно смотрителем маяка, да-с).

Вечером дома жена сказала, что мне звонила какая-то женщина. – Кто такая? – Не назвалась. Сказала – твоя первая любовь. – Очень смешно. – Нет, она, вроде бы, не шутила. Вот, я записала номер. Ты ей позвонишь? – А зачем? – Как – зачем? Интересно же. – Кому – интересно? – Ну, мне хотя бы. Интересно – какой была твоя первая любовь. – Тебе интересно – ты и звони.

Ах, Надя, Наденька. Надежда Третья. В смысле – третья моя жена. Надежда – мой компас земной. Некогда смазливая блондинка ("сибирская Мэрлин Монро!" – так отзывался о ней наш общий друг Леонид), а ныне оплывшая, погрузневшая, подурневшая, но почему-то до сих пор наивно уверенная в своей привлекательности и даже неотразимости.

Ноль градусов

Восемь часов утра, жена еще спит, я бреюсь перед зеркалом, в котором отражается чье-то худое, морщинистое лицо с резкими чертами и потускневшим взглядом серых глаз. Еще недавно черты моего лица были мягкими, округлыми, и обычно на улице ко мне обращались "молодой человек", а потом – как отрезало – я сразу превратился в человека пожилого. Минуя стадию зрелости, я перемахнул от юности к старости, и выгляжу сейчас даже старше своих пятидесяти пяти. В троллейбусе кондукторы принимают меня за пенсионера и не требуют брать билет, хотя до пенсии мне еще далеко. Обидно, но не очень. К тому же, я всячески пытаюсь блюсти себя, стараюсь не опускаться, слежу за своим внешним видом, ежедневно меняю белье, сорочку, пользуюсь только хорошим одеколоном, сам чищу и глажу костюм, до блеска надраиваю туфли. Блеск и нищета стареющего писателя.

Потом я завтракаю и смотрю в окно, на термометр, прибитый снаружи к оконной раме: ноль градусов. Это значит – весна. Ночью был прощальный снегопад, и мокрые хлопья по инерции продолжают еще лениво кружиться, прилипая к тополиным веткам. Прилипнут – и тут же растают, и вялыми каплями падают вниз. Я жую бутерброд с колбасой, пью чай с лимоном и смотрю на термометр, на вяло падающий снег, на черные ветви, усеянные прозрачными подвесками, а потом я смотрю на часы.

Пора идти на службу. Служба – не бей лежачего. Синекура. Лучшего места для бедного литератора не придумаешь. Смотритель квартиры-музея великого классика-деревенщика. Его почвенный нутряной дух еще не выветрился из этих стен. Прошло всего полтора года со дня его кончины. В трех комнатах – музей, а в четвертой, самой маленькой, доживает свой век дряхлая вдова классика – Таисья Петровна Загадова. Некогда могучая, а ныне сгорбленная ветхая старуха, похожая на привидение в собственном доме. Ходит, качается, еле жива. Но духом бодра и непреклонна.

Кстати, дух. Уж который день принюхиваюсь – явно чем-то припахивает из-под пола. Приторный такой душок, запашок, трупный такой сладостный ароматец. Скорее всего, дохлая мышь или крыса, разлагающаяся под полом рабочего кабинета классика. А может, труп супостата-противника иль ненавистного прототипа, явившегося качать права и убитого классиком в припадке ярости. Это я так шучу. Мысленно. Вдова мою шутку не поняла бы. Но насчет запаха я ей высказываю – мол, вам не кажется, милая Таисья Петровна, что… – Нет, не кажется, – сурово пресекает она, – не выдумывайте, пожалуйста. Не может там быть никаких крыс. Лучше составили бы план экскурсионной работы на новый квартал. – План давно готов. – Где же он? – У меня в голове. – Вадик, Вадик, – укоризненно качает вдова трясущимся седым перманентом и уходит в свою пропахшую корвалолом келью писать мемуары о великом муже.

Мне-то что. Два-три дня пройдет – и сама ведь почувствует этот сладкий запах смерти. А может, у нее полипы или хронический насморк? Нет, не похоже. А может быть, это от нее самой такой аромат исходит?


ИЗ "КРАТКОЙ ЛИТЕРАТУРНОЙ ЭНЦИКЛОПЕДИИ"

ЗАГАДОВ, Трофим Денисович (23. 7. 1913, дер. Синяя Полянка, – 15. 10. 2002, Кырск) – изв. сибирский писатель. Сын крестьянина-бедняка, окончил церковно-приходскую школу, курсы селькоров, высшую партийную школу. Работал журналистом в районной и областной прессе, первые рассказы опубликовал на страницах газеты "Красная Сибирь". Первый роман "Саяны не дремлют", посвященный коллективизации в сибирской сельской глубинке, вышел в 1939 году. В годы Великой Отечественной войны работал во фронтовой печати. В послевоенные годы вышла знаменитая трилогия "Седой Енисей" (Сталинская премия второй степени, 1949 г.). Автор пьес, киносценариев, нескольких сборников рассказов и повестей. Особой любовью читателей пользуются романы "Роковая трещина", "Молотьба", историческая дилогия "Кедр на крутояре" (Госуд. премия, 1982 г.), повесть для юношества "Не бойся, сынок!" и книга для детей "Бабушкины сказки" (Государств. премия, 1987 г.). В последние годы жизни много сил отдавал публицистике и мемуарному жанру (книга воспоминаний "Память не дремлет" – Госуд. премия, посмертно).

ЦВЕТКОВ, Вадим Иванович (17. 1. 1949, Кырск) – неизв. сиб. писатель. Начинал со стихов, а кончил прозой. Автор нескольких книг ("Ау, любовь", "Театральный монокль", "Киса Маруся" и др.).

Друг семьи

Вечером жена тащит меня к Леониду, своему коллеге по туристической фирме и нашему общему другу, которого я вообще-то терпеть не могу. – Кстати, – говорит она, когда мы выходим из дома, – тебе опять звонила твоя первая любовь.

В этот раз назвала себя… – Кто же это? – Тебе ли не знать? Да ее весь город знает. Наша водочная королева! Галина Борисовна Звонарева! Промахнулся ты в свое время, Вадик… – Ты о чем? – Сам знаешь, о чем. Надо было тебе не на мне, а на ней жениться… Шучу, шучу! – Ну и что она? – Как – что? Обижалась, что ты ей не… – Ладно, ладно, – говорю, – позвоню, не волнуйся. И какое тебе-то дело до моей первой любви?

У Леонида, как всегда, очень весело и уютно. Всем, кроме меня. Он угощает нас вкусной едой – белой и красной рыбой, сыром бри, ветчиной, на столе виски, французское вино, фрукты. – Завтрак интуриста! – шутит Леонид, щедро подливая мне виски, словно желает меня напоить. Но я не пьянею, я трезв, как обычно. Это мой дефект (а может, достоинство) – я не пьянею, сколько бы ни выпил. Однажды, в давние студенческие годы, я на спор выжрал две бутылки водки – и был совершенно трезв, правда, потом чуть не умер от сердечного приступа.

Поэтому я не очень люблю товарищеские пирушки, мне на них скучновато.

Пока я скучал, компания разгулялась вовсю. Смотрю – жена моя пляшет цыганочку, кто-то из захмелевших гостей горланит: "Гоп-стоп, Зоя, кому давала стоя?", а сам Леонид вдруг взялся декламировать свои новые стихи ("Девицам некуда деваться – девальвация!"). Я и не знал, что он не только менеджер, но и поэт. Впрочем, сейчас поэтов развелось – как тараканов. Нет на прорву карантина. Леонид очень пьян, и жена моя Надя очень пьяна, она даже уходит, пошатываясь, в ванную комнату и долго не возвращается. Леонид отправляется ее искать и тоже долго не возвращается. Потом они приходят вместе. Леонид подсаживается ко мне и начинает рассказывать – мне! – о своей любви к моей жене.

– Пришло время во всем разобраться, старичок, – говорит он, обнимая меня по-дружески, – надо нам выяснить отношения, старина.

– Сами решайте, без меня, – говорю, убирая его руки с моих плеч, – мне все равно.

Обращения "старичок", "старина", которые в пору нашей общей юности были привычными, нынче (когда я и впрямь стал почти стариком) меня раздражают.

Тут к нам подходит моя жена Надя – она чем-то взволнована. – Меня тошнит, – говорит она, падая в кресло. – Друзья, мы должны окончательно договориться, – настаивает Леонид. – Ситуация становится чрезмерно двусмысленной. – Меня тошнит, – повторяет жена (м о я жена, ибо у Леонида жены нет, его жена от него недавно ушла, не помню, к кому). – Ну хорошо, – бормочет Леонид, подливая мне виски, – женщины всегда предпочитают давать уклончивые ответы, но мы-то с тобой, старина, должны наконец по-мужски, мужественно, как настоящие мужчины, взглянуть в глаза правде. Поверь, старичок, уж я-то знаю, что Надя давно любит меня, а тебя – увы, нет. Что ты скажешь на это? – Отвяжись, – говорю, глотая виски, – чего ты ко мне пристал? Не ломай кайф. – Меня тошнит, тошнит, тошнит, – капризно повторяет жена. – В каком смысле? – не понимает Леонид (он думает, вероятно, что она выражается фигурально). – В смысле – сейчас сблюю, – говорит жена Надя, и смертельная бледность покрывает ее некогда прекрасное, а ныне одутловатое лицо, обрамленное золотыми кудрями.

Ночь с пристрастием

Среди ночи жена меня будит и спрашивает – как я отнесусь к тому, что она меня бросит и уйдет к Леониду. – Поговорим завтра, – прошу я, боясь окончательно проснуться и расстаться с кареглазой девочкой, которая только что присела ко мне, спящему, на колени. – Потерпи до утра. – Я не могу заснуть, – говорит жена. – Не могу заснуть рядом с тобой. – Хорошо, – говорю я покорно, и встаю с кровати, – лягу на кухне, на раскладушке. – Стой! – кричит вдруг жена и тащит меня в постель. – Не смей оставлять меня одну. – Чего же ты хочешь? – Мне плохо, – говорит жена. – Ты сегодня много выпила, – объясняю я.

– Нет, мне плохо с тобой, – возражает она и произносит большой монолог о том, как ей плохо со мной и как хорошо ей с Леонидом.

– Пожалуйста, я очень тебя прошу – поговорим завтра, – заикаюсь я снова, но жена кричит, что я жестокий садист, что я будто бы специально над ней издеваюсь, а еще – будто бы я завидую Леониду, потому что он талантливый менеджер и одаренный поэт, у него большое будущее, а я – бездарный писака, безвольный и бессердечный неудачник. – Может быть, ты и права, – говорю я, чтобы не раздражать ее, но жена, вероятно, очень хочет поссориться, и она снова кричит, потом плачет, потом истерически хохочет, потом рыдает, она говорит, что я деревянный, железный, каменный, мертвый, холодный как лед ("Как айсберг в океане", – вяло шучу я), и еще какой-то, и у меня, как она считает, нет никаких чувств, даже на ревность я не способен. Она так кричит, так волнуется, так пытается что-то мне доказать, что я постепенно проникаюсь к ней искренним, хотя и не очень сильным сочувствием.

– Я согласен, – говорю я смиренно, – со мной невозможно жить, то же самое мне говорили и первая моя жена, и вторая, и мой сын от первого брака написал мне на днях, что со мной невозможно жить, что я просто невыносим, я согласен, согласен, ты будешь счастлива с Леонидом, с кем угодно, хоть с чертом лысым, я согласен, нам надо расстаться, мне не привыкать, придется искать четвертую жену, не впервой, честное слово, я на все согласен.

– Палач! – восклицает она. – Ты убиваешь меня своим равнодушием, своим бессердечием! Лучше ударь меня, ударь! Ударь! Ударь! Сделай мне больно – чтобы я хоть раз смогла почувствовать тебя по-настоящему!

– Зачем же я буду тебя бить? – возражаю я удивленно. – Что за нелепая просьба? Ты ведь не мазохистка?

– Убей меня! – умоляет она в истерике. – Убей, я не хочу так больше жить! Убей меня!

Она так настойчиво просит меня об этом, что я как бы соглашаюсь – и начинаю ее душить. Душу и ласково приговариваю: – Ну и как – хорошо тебе было трахаться с Леонидом в ванной комнате? Поделись-ка опытом – как вы там приспособились? Рачком-с?

Я не очень спешу, надеясь, что она передумает, попросит пощады. Так и есть – жена отчаянно сопротивляется, хрипит, кусает мне руки, отталкивает меня и вопит: – Убийца! Убийца! – Спи, – предлагаю я ей, – спи, пожалуйста. Поговорим завтра.

Я встаю и выхожу на кухню. Прикрываю за собой дверь. Достаю сигарету, закуриваю. Ноет укушенный палец. Свет не включаю. За окном – бесконечная черная ночь, а потом появляется белый снег, белый-белый, он падает медленно, тихо-тихо, будто не падает, а колеблется в воздухе на одном почти уровне, словно каждая снежинка подвешена на невидной прозрачной ниточке, как это было давно, моя милая, много лет назад, в детском кукольном театре, и сам я с восторгом смотрю на черный бархатный занавес, когда же, когда же, когда же он распахнется, и кареглазая девочка рядом со мной тоже почти не дышит, а узенькая ее ладошка, зажатая в моей руке, даже вспотела от нетерпения.

Женщины во сне и наяву

Женщины, которые меня любили —

Бабушка, мама, тетя Шура —

Умерли давным-давно,

Но я их почти еженощно вижу во сне.


Женщины, которые меня не любят,

Живы и переживут меня,

Но я их в упор не вижу —

Ни во сне, ни наяву.


А женщина, которую я сам когда-то нежно любил —

Галочка, Галя —

Вероятно, жива-здорова,

Но я боюсь ее встретить и даже издали на нее взглянуть —

Страшно увидеть руины собственной юности…


Рай во сне

А под утро мне приснился большой роскошный туалет, благоухающий французским парфюмом и сверкающий итальянским кафелем. Даже во сне я понял, что это и есть рай. Рай – это чистый большой туалет, где можно справить любую нужду безболезненно и комфортно и где у каждого есть своя персональная кабинка, в которой можно уединиться, чтобы предаться блаженной медитации, отрешившись от всех земных забот и печалей.

Жизнь коротка как сон бабочки, ужасно коротка. Манит, дразнит, блазнит, обжигает нам мотыльковые крылья.

Не успел насладиться ее ядовитой прелестью, как пора уже просыпаться.

А вот летать во сне я давно перестал. Примерно тогда же, когда перестал сочинять рассказы с хорошим концом. Всю жизнь я летал во сне. И вот перестал. Отлетался, значит.

Встреча в аптеке

Утром жена была тиха и подавлена, она явно сожалела о ночной своей истерике. Отказалась от завтрака. Сказала, что не пойдет на работу, нет сил. Сказала, что ей очень худо. Сказала, что на душе такая тоска, что даже трудно дышать. Спросила, нет ли у меня элениума или седуксена. Нет, сказал я, нету. Но сохранился старый рецепт. Хочешь, схожу в аптеку? Она молча кивнула и губы ее задрожали – вот-вот заплачет.

В аптеке я купил три стандарта элениума – так что, если жена выпьет все сразу, то заснет очень надолго, может быть, навсегда. Недрогнувшей рукой я взял из рук продавщицы три стандарта, сказал "спасибо" и направился к выходу, но вдруг – о, с этого волшебного "вдруг" следовало бы, вероятно, и начать всю эту историю, – так вот, я вдруг увидел в очереди ту самую девушку, в которую был когда-то влюблен, да-да, ту самую, самую, самую первую мою любовь, самую мою нежную и драгоценную. Мы расстались с ней более тридцати лет назад, и вот я, как видите, превратился в развалину, хотя и пытаюсь еще хорохориться и ершиться, а она – это просто чудо! – осталась такой же юной, свежей, нежной и грациозной, и так же лучатся на круглом лице светло-карие ее глаза, и такая же хрупкая шея без единой морщинки, и такой же вздернутый носик, и припухшая – будто укушена пчелкой! – верхняя губка, и такие же светлые завитки волос на висках, и такая же челка наискосок. Она была в голубых джинсах и желтой замшевой куртке, без головного убора, на шее – вязаный шарф.

– Здравствуй, Галя, – выдохнул я, рванувшись к ней.

– Извините, – смутилась она, отпрянув, – я не Галя, я Лиза, вы с кем-то меня, вероятно, спутали.

Да, конечно, я спутал. Скорее всего, это ее дочь.

– Но ведь маму вашу зовут Галиной Борисовной, разве не так?

Она кивнула и улыбнулась. Приглядевшись, я понял – не так уж и молода, лет двадцать пять, не меньше. А может, и больше. Но как светятся – совсем по-девичьи – ее глаза… Разрази меня гром небесный – это же ЕЕ улыбка! Эта ласковая солнечная улыбка – как нож мне в сердце!

– Маме опять плохо, сиделка как назло вышла, вот и пришлось мне самой бежать в аптеку…

Маме – плохо. Ты понял, тупица, о ком речь? Твоя первая любовь, быть может, отдает концы. Твоя нежная, хрупкая, драгоценная, та, с которой ты так поспешно расстался тридцать лет назад – похоже, она собирается покинуть этот не очень-то белый свет, а ты, престарелый нарцисс, ты ведь думаешь лишь о себе, о себе, о себе, о своей вшивой заплесневелой жизни, о своих никчемных повестях и рассказах, хотя ты никому на свете не нужен, и жизнь твоя, как и твои сочинения, никому не нужны и не интересны.

– Милая Лиза, я давний друг вашей мамы…

– Да, я поняла… Не сразу, но поняла…

– Мы с ней столько лет не виделись…

– Да, я знаю…

– Вы – знаете? Откуда вы про меня знаете?

– От мамы, конечно… Она вас ждет…

– Что-о? Она – ждет меня?! С чего вы это взяли?

– Так она же вам несколько раз звонила – вчера и сегодня… разве вам не передавали? Она очень хотела вас видеть… Она думала, вы ее избегаете…

– Мы не виделись столько лет…

– Но раз уж она вас позвала – можно было откликнуться!

– Да, вы правы, Лиза… Пойдемте к ней… Прямо сейчас – пойдемте… Боже мой, как же вы на нее похожи! Даже родинка на том же месте, на левой щеке…


ИЗ "БОЛЬШОГО ЭНЦИКЛОПЕДИЧЕСКОГО СЛОВАРЯ"

ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ – это такая детская болезнь, вроде кори, которая у большинства людей бесследно проходит, но у некоторых субъектов с ослабленной сопротивляемостью организма (вроде тебя, придурок) приобретает хронический характер и нередко дает поздние рецидивы.

П. л. – это когда весь мир хочет отнять у тебя твою любимую, и ты готов сражаться с целым миром.

П. л. – это когда весь мир распахивает тебе дружеские объятия, и ты готов обнять каждого встречного идиота.

П. л. – это когда твои родители говорят тебе: "И чего ты в ней нашел?" – и тебе хочется убить своих родителей.

П. л. – это когда при случайной встрече на улице твое сердце проваливается в груди и ты задыхаешься то ли от ужаса, то ли от восторга.

П. л. – это когда тебе нравятся все ее глупые слова, все ее плоские шутки, все ее дурацкие ужимки, все ее физиологические отправления, даже пряный запах ее подмышек кажется тебе благоуханным, а вкус ее слюны кажется тебе слаще мирра, которого ты никогда не пробовал.

П. л. – это когда, обняв ее впервые, ты сгораешь от стыда и тщетно пытаешься от нее отстраниться, ибо твой возбужденный член упирается прямо в ее лонный холмик, и тебе хочется провалиться сквозь землю… вместе с ней.

П. л. – это когда вы, распаленные вожделением, отшатываетесь друг от друга в темном подъезде при виде поднимающейся по лестнице ее мамы, которая укоризненно говорит вам: "Ну что вы тут опять третесь? Шли бы лучше на улицу гулять, что ли…"

П. л. – это когда ты читаешь ей свои стихи, а она их не слышит и не понимает, а ты все равно читаешь и радуешься, потому что тебе кажется, будто она жадно ловит каждое твое слово.

П. л. – это когда твоя нежность и твоя похоть грубо спорят друг с другом, и ты сам не можешь понять, чего тебе больше хочется – изнасиловать ее зверски или взять ее ласково на руки и унести на край света.

П. л. – это когда ты вдруг, совершенно неожиданно, ни с того, ни с сего, начинаешь бурно плакать, и тебе очень стыдно, но ты не можешь остановиться, потому что слезы тебя переполняют, и тебе надо от них избавиться, а она смотрит на тебя с недоумением и тревогой, и не может понять, что случилось, и чем же она тебя обидела.

П. л. – это когда ты в один прекрасный день вдруг перестаешь ее узнавать и со страхом вглядываешься в незнакомое лицо, мучительно думая, кто же это перед тобой, а, быть может, ее просто подменили?

П. л. – это не последняя иллюзия твоей жизни.

Так здравствуй, поседевшая любовь моя

Дурацкая строчка из блатной сентиментальной песни – привязалась же! "Так здравствуй, поседевшая любовь моя… Пусть кружится и падает снежок – на берег Дона, на ветки клена, на твой заплаканный платок…"

– Мы тут рядом живем, – сказала Лиза, сопровождая меня на свидание с первой моей любовью. – Вон в том доме, за каменным желтым забором…

– Ого! Не дом, а крепость, – подивился я на белокаменную десятиэтажную громадину, окруженную высокой стеной и охраняемую вооруженными молодчиками. – Не страшно так жить – под охраной?

– Страшно без охраны, – улыбнулась Лиза. – А с охраной спокойно.

– Тут, небось, все такие же важные шишки, как ваша мама?

– Разные… Это со мной! – сказала она дежурному охраннику. – Проходите, Вадим Иваныч.

В парадном подъезде, в застекленной каморке, сидела пожилая консьержка. Лиза поздоровалась с ней, еще раз сказала: "Это со мной," – и мы зашли в лифт. В лифте пахло хорошими духами – и я невольно вспомнил лифт в своем доме, вечно смердящий сортиром. Вот оно, качество настоящей жизни. Лиза нажала кнопку – кабина мягко и почти мгновенно взлетела на нужную высоту. Мы вышли из лифта на лестничную площадку, больше похожую на гостиничный холл – живые цветы в вазах, диваны, журчащий фонтанчик.

– А где другие квартиры? – спросил я, оглядываясь.

– Других квартир нет, – сказала Лиза. – Весь этаж – наш. А что? Ничего особенного. Слева – комнаты, где мы с мамой живем, справа – ее кабинет и комнаты для гостей, для отдыха…

– Красиво жить не запретишь, – вяло пошутил я. – А большая у вас семья?

– Я и мама, нас двое. Ее муж, мой отец – он умер давным-давно, мама больше не выходила замуж. Она всю жизнь любила только вас…

– Боже, как трогательно…

– Не смейтесь. В этом нет ничего смешного.

– Да кто же смеется?

Лиза пристально посмотрела на меня. Я не смеялся. Даже не улыбался.

– Ладно, Вадим Иваныч. Бог вам судья… Идите за мной! – И она заговорила почти как экскурсовод, почти так же, как мне самому приходится говорить, сопровождая редких посетителей мемориальной квартиры писателя-классика. – Вот это – гостиная, а здесь моя спальня, а это библиотека (тут, кстати, на специальной полке есть и ваши книги, вот – видите?), а это мамин кабинет…

– Позвольте, я тут огляжусь, – попросил я ее и подошел к большому письменному столу. Стол как стол – слева компьютер, посредине лежат какие-то бланки, паркеровская ручка с золотым пером, блокнот… а справа…


…а справа – стоит черно-белая фотография в светлой узенькой деревянной рамке. А на фотографии – два молодых счастливых смеющихся лица – я и Галя. Это ж надо… у меня дома тоже должна быть такая же точно фотография, где-то в старом альбоме или в коробке. Но мне и в голову не приходило выставлять ее на видное место. А тут…


– Не понимаю, за что она вас так любила все эти годы, – вдруг произнесла за моей спиной Лиза. – Ведь вы же ее тогда бросили…

– Откуда тебе… извините – вам! – откуда вам знать, кто кого бросил?

– Мама мне обо всем рассказывала. Так что, не надо "ля-ля"…

– А я и не собирался перед вами исповедаться!

– Я знаю, ее очень многие ненавидят, – глухо сказала Лиза, словно не слыша моих слов, – у нее очень много врагов… И это не удивительно. В таком бизнесе – без врагов невозможно.

– В каком бизнесе? – повернулся я к ней. – В грязном бизнесе?

– В опасном бизнесе, – и кривая усмешка состарила ее молодое лицо. – А грязи тут нет никакой – чистая водка…

– Вы, конечно, шутите… Ладно, ведите меня к вашей маме.

Тихий ужас

Так вот как умирают миллионерши…

В просторной затемненной комнате в дальнем углу, возле большого зашторенного окна, стояла громадная кровать, на которой возлежала, обложенная подушками, в розовой кофте, бледная худая морщинистая старуха, ничего общего не имеющая с той кареглазой Галочкой, память о которой хоть изредка, но просыпалась в моей душе, в моем сердце, в моих бесконтрольных снах.

Обстановка гнетущая. Впрочем, кондиционеры работают исправно – и ожидаемого зловония не чувствуется. Так, припахивает слегка микстурками, травками, но не противно, а даже приятно. Что ж, богатые имеют возможность умирать, благоухая.

– Мама, это Вадим Иваныч, – сказала Лиза.

– Я вижу, – прошелестела старуха. – Не пугайся, Вадик… Проходи. Садись вот сюда, поближе ко мне. Спасибо, что откликнулся наконец…

– Здравствуй, Галя. – Я подошел к ней ближе, и еще более ужаснулся – так неузнаваемо преобразили ее возраст и тяжкая болезнь: даже карие большие глаза потухли и запали вглубь глазниц, а из-под сухой истончившейся кожи выпирал жуткий череп ("Боже мой, – вдруг промелькнула идиотская мысль, – а ведь мы, когда счастливы, не задумываемся над тем, что под ангельским обликом наших возлюбленных таится обычный череп… череп… череп как маска смерти…"). И ведь она не старше меня! Она меня даже моложе… А выглядит совершенно дряхлой старухой…

– Уж ты извини за непрезентабельный вид, – словно читая мои мысли, еле слышно произнесла моя первая любовь. – Болезнь никого не красит… и рак матки пока что неизлечим… Тем более, если уже пошли метастазы…

– Может быть, нужна моя помощь? – спросил я без особого энтузиазма (какой тут энтузиазм! – мне вообще хотелось как можно скорее завершить нашу встречу – и покинуть навсегда это жуткое пристанище смерти). – Ты скажи, не стесняйся.

– Ну какая может быть от тебя помощь? – И ее синие губы искривились жалким подобием улыбки. – Просто – хотела тебя увидеть… И вот… увидела… – Она замолчала, прикрыла глаза, опустив темные и морщинистые как у птицы веки. Потом, секунд через десять, глаза ее снова открылись и тускло уставились на меня.

Я улыбнулся ей как бы навстречу, словно желая ее подбодрить на продолжение разговора.

– А ты – ничего… – произнесла она так же тихо. – Неплохо выглядишь. Я бы тебя сразу узнала…

– Спасибо, – сказал я, не очень-то веря ее словам. – Тебе, вероятно, трудно разговаривать?..

– За меня не волнуйся… – Она повернула взгляд в сторону Лизы. – Доченька, ты принесла лекарство?


– Да, мама. Я отдала медсестре, она сейчас сделает тебе укол.

– Хорошо. – И опять – ко мне: – Вот сейчас меня маленько взбодрят – и мы с тобой поболтаем…

В комнату бесшумно вошла медсестра с готовым уже для иньекции шприцом. Я отвел глаза – никогда не мог смотреть на все эти медицинские процедуры. Поставив нужный укол, медсестра так же тихо, не сказав ни слова, вышла из спальни и прикрыла за собой дверь.

– Лиза, доченька, ты нас оставь ненадолго… – попросила Галина Борисовна. – Я позову тебя, если что…

– Как скажешь, мама. – И Лиза послушно вышла из комнаты.

Романс о первой любви

Окольцованная птичка,

Где ты, где?

Затерялось твое личико

В душной суете.


Раз в три года встретимся, споткнемся,

Скажем пару фраз.

Про любовь – ни-ни! – не заикнемся.

До того ль сейчас?


Галя, Галочка, невеста…

Чья теперь жена?

Дай сигнал, чирикни мне с насеста!

Тишина.

Бесполезна эта перекличка

(Где ты, где?..).

Отвечает окольцованная птичка:

– Ясно – где.

Я у себя в гнезде…


Помнишь ли ты, как счастье нам улыбалось?

– А ты помнишь, помнишь?.. – горячо, отрывисто, захлебываясь от нахлынувших воспоминаний, задыхаясь от частой одышки, бормотала она, обрушивая на меня наше давнее и такое недолгое совместное прошлое. – Помнишь, как я послала тебе во время лекции записку с объяснением в любви и без подписи?

Царь-Сторож

Подняться наверх