Читать книгу Король англосаксов - Эдвард Бульвер-Литтон - Страница 12

Часть третья
Семейство Годвина
Глава III

Оглавление

Витан собрался во всем своем великолепии в большой палате вестминстерского дворца.

На этот раз король сидел на троне и держал в правой руке меч. Около него частью стояли, частью сидели несколько придворных чинов пониже британского базилейса[9]. Тут были постельничий и кравчий, стольник-тан и конюший-тан и мкожество других титулов, заимствованных, быть гложет, от византийского двора. Это тем вероятнее, что в старину английский король величался наследником Константина. За ними сидели писцы, имевшие гораздо больше значения, чем можно было предполагать, судя по их скромному названию. Они заведовали государственной печатью и захватили в свои руки власть, прежде неизвестную, но в это время сделавшуюся ненавистной саксонцам. Из них-то возникло впоследствии могучее и грозное судилище королевская канцелярия.

Ниже их было порожнее пространство, за которым помещались начальники Витана.

В первом ряду находились самые замечательные по своему сану и обширности владений лица. Места лондонского и кентерберийского правителей оставались незанятыми, да и без них было много величественных сановников чисто саксонского происхождения. Особенно поражало свирепое, жадное, но умное лицо корыстолюбивого Стиганда и кроткие, но мужественные черты Альреда, этого – истинного сына отечества, достойнейшего из всех государственных сановников. Вокруг каждого сановника помещалась его свита, как звезды вокруг солнца. Далее сидели вторые гражданские чины и короли-вассалы верховного сузерена. Стул шотландского короля оставался порожним, потому что просьба Сиварда не была исполнена. Макбет сидел еще в своих крепостях или вопрошал нечистых сестер в глухом лесу, а Малькольм скрывался у нортумбрийского графа. Не занят был также стул Гриффита, сына Левелина, грозы марок[10], владельца Гвайнеда, покорителя всего кимрийского края. Были тут и не особенно важные валлийские короли-наместники, верные своим незапамятным междоусобиям, истребившим королевство Амврозия и погубившим плод славных подвигов Артура. Они сидели с золотыми обручами на голове, с остриженными вокруг лба и ушей волосами и как-то дико смотрели на происходившее.

В одном ряду с ними, отличаясь от них как высоким ростом и спокойной физиономией, так и своими почетными шапками и подбитыми мехом кафтанами, сидели обыкновенно опоры сильных престолов того времени, а гроза слабых графы, владевшие графствами и шайрами, как таны низших разрядов владели сорочинами и волостями. Но на этот раз их было только трое – все враги Годвина:

Сивард, граф нортумбрийский, Леофрик мерцийский, тот самый, жена которого – Гадива – еще и теперь воспевается в народных балладах и песнях, и Рольф, гирфордский и ворчестерский. Он, в качестве родственника короля, не счел нужным оставить двор вместе со своими норманнскими друзьями. В том же ряду, но немного в стороне, находились второстепенные графы и высший разряд танов, называвшийся королевскими.

Далее помещались выборные граждане от города Лондона, имевшие в собрании такой вес, что нередко влияли на его решения; то были приверженцы Годвина и его дома. В том же отделе палаты находилась главная масса собрания и самый народный его элемент, не как представители народа, а потому что тут сосредоточивалось все, наиболее ценимое народом – мужество и богатство.

Заседание открылось речью Эдуарда, видимо старавшегося склонить всех к миру и милосердию, но голос его дрожал и был так слаб, что слов почти было не слышно.

Когда король кончил, по всему собранию пронесся глухой говор, и вслед за тем Годвин, сопровождаемый своими сыновьями, вышел на приготовленное для него место.

– Если, – начал граф со скромным видом и потупленным взором опытного оратора, – если сердце мое ликует, что еще раз пришлось мне дышать воздухом Англии, на службу которой, на поле битвы и в Совете, я посвятил столько лет своей жизни – иногда предосудительной, быть может, по поступкам, но всегда чистой по помыслам… – если сердце мое радуется, что мне остается теперь только выбрать тот уголок родной земли, где должны лечь мои кости – если будет на то соизволение государя и ваше, сановники!.. Если сердце мое радуется, что пришлось мне еще раз стоять в этом собрании, которое прежде неоднократно внимало моим словам, когда грозила опасность нашей общей родине. Кто осудит эту радость? Кто из врагов моих, если у меня есть еще врага, отнесется без сочувствия к радости старика? Кто из вас не будет сожалеть, если суровый долг заставит вас сказать седому изгнаннику: «Не дышать тебе родным воздухом при последней минуте жизни, не иметь тебе могилы в родной земле!»… Кто из вас, благородные графы и земляки, скажет это без сожаления?

Произнеся эти слова, граф остановился и, подняв голову, устремил на слушателей зоркий, испытывающий взгляд.

– В ком, – спрашиваю я, – продолжал Годвин после минутной паузы, – в ком хватит столько сил, чтобы без смущения сказать эти слова?!.. У кого из вас станет силы сказать это?!.. Да, радуется сердце мое, что мне пришлось, наконец, предстать перед собранием, имеющим право осудить мои дела или провозгласить мою невинность! Каким преступлением заслужил я наказание? За какое преступление меня с шестью сыновьями, которых я дал отечеству, присудили к волчьему наказанию, отдали на травлю, как диких зверей?.. Выслушайте меня и отвечайте тогда. Евстафий, граф Булонский, возвращаясь домой от нашего короля, у которого был в гостях, вступил в доспехах и на боевом коне в город Довер, дружина графа последовала его примеру. Не зная наших законов и обычаев, я хочу пролить свет на прежние обиды, но никого не желаю подозревать в злом умысле, – чужеземцы самовольно заняли дома граждан и расположились в них на житье. Вы все знаете, что это было нарушение саксонских прав, потому что, как вам известно, у каждого сеорля на устах поговорка: «каждый человек силен в своем доме». Один гражданин, руководствуясь этим понятием, по-моему совершенно справедливым, прогнал со своего порога одного из служителей графа. Чужеземец обнажил меч и ранил его, произошел поединок – и пришелец пал от руки, которую сам вынудил взяться за оружие. Доходит весть о том до графа Евстафия. Он летит на место катастрофы со своими родными, где они и убивают англичанина у его собственного дома!

Тут сдавленный, гневный ропот послышался среди сеорлей, толпившихся в конце залы. Годвин поднял руку, требуя, чтобы его не прерывали, и продолжал:

– Совершив это злодейство, чужеземцы начали разъезжать по всем улицам с обнаженными мечами, резать всех, кто ни попадался им на дороге, и топтать даже детей копытами своих бегунов. Граждане тоже взялись за оружие… Благодарю Бога, давшего мне в соотечественники этих смелых граждан! Они дрались, как мы, англичане, всегда деремся, убили девятнадцать или двадцать человек наглых пришельцев и принудили остальных очистить город от своего присутствия. Граф Евстафий бежал. Он, как вам известно, человек умный и сообразительный; он не сходил с коня, не брал куска в рот, пока не остановился у ворот Глостера, где наш монарх производил все то время суд и расправу. Он жаловался королю, который, выслушав одного истца, очень разгневался за оскорбление, нанесенное его знаменитому гостю и родственнику, и послал за мной, потому что Довер находился в моем управлении, и повелел мне нарядить военный суд и наказать по военным законам тех, которые дерзнули поднять оружие на иностранного графа… Обращаюсь к вам, мужественные графы, заседающие здесь, – к тебе, знаменитый Леофрик, и к тебе, благородный Сивард! На что, скажите, вам графства, если у вас не хватит смелости или силы охранять их права?.. Какой же образ действий предложил я? Вместо военного суда, который распространил бы свой приговор на весь город, я посоветовал государю вызвать городскую голову и старшин для объяснения их поступка. Король, потому ли, что я имел несчастье навлечь на себя его гнев, или же по внушению чужеземцев, отверг этот образ действий, предписываемый законами Эдгара и Канута. А так как я не желал и объявляю в присутствии всех – потому что я Годвин, сын Вольнота, не смел, если б и желал, войти в вольный город Довер в доспехах и на боевом коне, с палачом по правую руку, – эти гфишельцы убедили короля призвать меня в качестве подсудимого в совет Витана, собранный в Глостере и наполненный чужеземцами… не затем вызывали меня, чтобы – как я предполагал – оказать правосудие мне и моим доверским подчиненным, а для того чтобы одобрить посягательства графа Булонского на льготы английского народа и предоставить ему право безнаказанно издеваться над англичанами!.. Я колебался; мне стали грозить изгнанием; я поднял меч на защиту себя и английских законов, поднял меч, чтобы не дать чужеземцам резать наших братьев у собственных их очагов и давить наших детей под копытами лошадей. Король созвал свои войска. Благородные графы – Леофрик и Сивард, не зная причин, заставивших меня прибегнуть к оружию, стали под знамя короля, как их обязывал долг к британскому базилейсу. Когда же они узнали сущность дела и увидели, что за меня весь народ, чтобы наказать заморских пришельцев, – графы Сивард и Леофрик вызвались быть посредниками между мной и королем… Заключено перемирие; я согласился представить все дело на решение Витана, который должен был собраться на этом же месте. Я распустил своих воинов, однако, чужеземцы не только уговорили короля удержать свои полки, но даже посоветовали призвать к оружию ближние и дальние области и пригласить союзников из-за моря. Явился я в Лондон, чтобы предстать перед мирным Витаном, и что же я нашел? Самое грозное ополчение, какое когда-либо собиралось в нашей стране! Вождями этого ополчения были норманнские рыцари. В таком ли собрании мог я ожидать правосудия себе и своим? Несмотря на то, я соглашался явиться с сыновьями перед Витаном, если нам дадут охранные грамоты, в которых наши законы отказывают одним только грабителям. Два раза повторял я это предложение и оба раза мне отказали… Таким образом, я и мои сыновья были осуждены на изгнание. Мы покинули было отечество, но теперь воротились.

– С оружием в руках! – злобно воскликнул Рольф, пасынок Евстафия Булонского, насилия которого были верно описаны Годвином.

– С оружием в руках! – повторил граф. – Да, мы подняли оружие на пришельцев, отравлявших слух нашего доброго короля… с оружием в руках, граф Рольф! При виде этого оружия бежали франки и чужеземцы… теперь же оно бесполезно. Мы среди своих соотечественников, и франк не стоит более между нами и кротким, миролюбивым сердцем нашего возлюбленного монарха… Сановники и рыцари, вожди этого Витана, величайшего из всех Витанов! Вам теперь надлежит решить: я ли со своими приверженцами или заморские пришельцы посеяли раздор в нашем отечестве? Заслужили ли мы изгнание? И, возвратясь назад, употребили ли мы во зло принадлежащую нам власть? Я готов принести очистительную клятву от всякого изменнического действия или помысла. Между равными мне королевскими танами находятся такие, которые могут поручиться за меня и подтвердить представленные мной факты, если они еще не довольно ясны… Что касается моих сыновей, в чем можно винить их, кроме того, что в жилах их течет моя кровь? А эту кровь я научил их проливать в защиту той возлюбленной страны, в которую они умоляют позволить им возвратиться?

Граф замолк и удалился за своих сыновей. Тем, что он так искусно удержался от того бурного красноречия, в котором обвиняли его, как в хитрой уловке, он произвел сильное впечатление на собрание, уже наперед готовое оправдать его.

Но когда выступил вперед старший сын его, Свен, большая часть собрания как будто вздрогнула и со всех сторон раздался ропот ненависти и презрения.

Молодой граф заметил это и сильно смутился. Дыхание сперлось в груди, он поднял руку, хотел заговорить… но слова замерли на устах, а глаза его дико озирались кругом – не с гордостью правоты, а с мольбой преступной совести.

Альред лондонский приподнялся со своего места и произнес дрожащим, но кротким и отчетливым голосом:

– Зачем выступает Свен, сын Годвина? Затем ли, чтобы доказать, что он невиновен в измене королю? Если для этого, то он сделал это напрасно, потому что, если Витан и оправдает Годвина, то это оправдание распространится на весь его дом. Но спрашиваю во имя собрания: осмелится ли Свен сказать и подтвердить клятвой, что он не виновен в измене против Одина? Не повинен в святотатстве, которое губы мои страшатся произнести?.. Увы! Зачем выпал мне этот тяжкий жребий?.. Я любил тебя и люблю до сих пор твоих родственников. Но я – слуга закона и обязанностям своего сана должен жертвовать всем остальным…

Альред на мгновение остановился, чтобы собраться с силами, и затем продолжал твердым голосом:

– Обвиняю тебя, Свена изгнанника, в присутствии всего Витана, в том, что ты, движимый внушениями демона, похитил из храма богов и обольстил Альгиву, леоминстерскую жрицу!

– А я, – вмешался граф нортумбрийский, – обвиняю тебя перед этим собранием гордых и честных воинов в том, что ты не в открытом бою и не равным оружием, а хитростью и предательством убил своего двоюродного брата, графа Беорна!

Разразись неожиданно громовой удар, он не произвел бы такого сильного впечатления на собрание, как это двойное обвинение со стороны двух лиц, пользовавшихся всеобщим уважением. Враги Годвина с презрением и гневом взглянули на исхудалое, но благородное лицо его старшего сына. Даже самые преданные друзья графа не могли скрыть движения, выражавшего порицание. Одни потупили головы в смущении и с прискорбием, другие смотрели на обвиненного холодным, безжалостным взглядом. Только между сеорлями нашлось, может быть, несколько затуманившихся и взволнованных лиц, потому что до этого времени ни один из сыновей Годвкна не пользовался таким уважением и такой любовью, как Свен, Мрачно было молчание, наступившее за этим обвинением. Годвин закрылся плащом, и только находившиеся вблизи наго могли видеть его душевную тревогу. Братья отступили от обвиненного, осужденного своей родной семьей. Один только Гарольд, сильный своею славой и любовью народа, выступил гордо вперед и стал около брата, устремив безмолвно на судей повелительный взгляд.

Ободренный этим знаком сочувствия посреди негодующего враждебного собрания, граф Свен проговорил:

– Я мог бы отвечать, что эти обвинения в делах, совершенных уже за восемь лет, смыты помилованием короля снятием с меня опалы и восстановлением моих прав и что Витаны, в которых я сам председательствовал, никогда не судили человека два раза за одно и тоже преступление. Законы равносильны для больших и малых собраний Витана.

– Да, да! – воскликнул граф, забывая в порыве родительского чувства всякую осторожность и приличие. – Опирайся на закон, сын мой!

– Нет, я не хочу опираться на этот закон, – возразил Свей, бросая презрительные взгляды на смущенные лица разочаровавшегося в своей надежде собрания. – Мой закон здесь, – добавил он, ударив себя в грудь. – Он осуждает меня не раз, а вечно… О, Альред, почтенный старец, у ног которого я однажды сознался во всех своих проступках, не виню я тебя за то, что ты первый в Витане возвысил против меня голое, хотя ты знаешь, что я любил Альгиву с самой юности и был любим ею взаимно. Но в последний год царствования Гардиканута, в то время как сила еще считалась правом, ее отдали против воли в жрицы. Я увидел ее снова, когда душа моя была упоена славой моих подвигов с валлонами, а страсть кипела в крови. Я повинен, конечно, в тяжелом преступлении! Но чего же я требовал? Разрешения ее от вынужденного обета и брачного союза с нею, давно мной избранной. Прости меня, если я еще не знал в то время, как нерасторжимы узы, которыми связываются все, произнесшие обет чистоты и целомудрия!

Он замолк. Уста его злобно улыбнулись, а глаза засверкали диким огнем. В это мгновение в нем заговорила материнская кровь и он мыслил, как датский язычник. Но это продолжалось чрезвычайно недолго: огонь в глазах угас. Свен ударил себя с сокрушением в грудь и промолвил:

– Не смущай, искуситель! Да, – продолжал он громче, – да, мое преступление было очень велико, и оно обрушилось не на меня одного. Альгива опозорена, но душа ее оставалась чиста. Она бежала, бедная и…затем умерла!.. Король был разгневан. Первым против меня восстал мой брат Гарольд, который, в этот час моего покаяния, один не оставляет и жалеет меня. Он поступил со мной благородно, открыто, я не винил его. Но двоюродный брат Беорн желал получить в свою власть мое графство и действовал лицемерно: он льстил мне в глаза, но вредил мне заочно. Я открыл эту фальшь и хотел удержать его, но не желал убить. Он лежал связанным на моем корабле, оскорблял меня в то время, когда горе терзало мое сердце, а кровь морских королей текла во мне огнем… и я поднял секиру… а за мной и дружина… повторяю снять: я великий преступник!.. Не думайте, однако, чтобы я теперь хотел смягчить свою вину, как в то былое время, когда я дорожил и жизнью и властью. С тех пор я испытал и земные страдания и земные блаженства – и бурю и сияние. Я рыскал по морям морским королем, бился храбро с датчанином в его родной земле, едва не завладел царским венцом Канута, о котором я некогда мечтал, и скитался потом беглецом и изгнанником. Наконец, я опять возвратился в отечество, был графом всех земель от Изиса до Вая. Но в изгнании и в почестях – при войне и при мире меня везде преследовали бледный лик опозоренной, но дорогой мне женщины и труп убитого брата! Я пришел не оправдываться и не просить прощения, которое теперь меня уж не порадует, я явился для того, чтобы отделить торжественно, перед лицом закона, деяния моих родичей от собственно моих, которые одни позорят их! Я пришел объявить, что не хочу прощения и не страшусь суда, что я сам произнес над собой приговор. Отныне и навеки снимаю шапку тана и слагаю меч витязя. Я иду босиком на могилу Альгивы… иду смыть преступление и вымолить себе у богов то прощение, которого, конечно, люди не властны дать! Ты, Гарольд, заступи место старшего брата! А вы, сановники и мужи Совета, произносите суд над живыми людьми, а я отныне мертв и для вас и для Англии!

Он запахнул свой плащ и прошел, не оглядываясь медленным шагом обширную палату, а толпа расступалась перед ним с уважением и отчасти со страхом. Собранию казалось, будто с его уходом рассеялась мгновенно непроглядная туча, застилавшая свет дня.

Годвин стоял на месте неподвижно, как статуя, закрыв лицо плащом.

Гарольд смотрел печально в глаза членам собрания: их лица предвещали суровый приговор.

Гурт прижался к Гарольду.

Всегда веселый и беспечный Леофвайн был на этот раз мрачен как ночь.

Вольнот был страшно бледен. Только Тостиг играл совершенно спокойно золотой цепочкой.

Из одной лишь груди излетел тихий стон. Один только Альред проводил добрым чувством обвиненного Свена.

9

Английские короли сохраняли титул базилевсов до времен Иоанна (1199–1216), который еще назывался Totius insulse Britannicae basileus.

10

Марка значит графство.

Король англосаксов

Подняться наверх