Читать книгу Цари. Романовы. История династии - Эдвард Радзинский - Страница 19

Последняя из дома Романовых
Орлов: Дым отечества

Оглавление

В Москве, в Коломенском дворце, Екатерина принимала графа Алексея Орлова.

– Рада тебя видеть в отечестве, Алексей Григорьевич, накануне празднеств наших. Велика твоя доля в победе. Надеюсь, по заслугам и оценила.

– Приношу тебе рабскую благодарность за великие твои милости, матушка!

– Брат твой Григорий в Петербурге в полном здравии, и, надеюсь, скоро его увидишь. Вот и послы иностранные с изумлением отмечают, что вновь он у нас в полной милости. Не понимают, что никогда не забуду услуг вашей семьи нам и отечеству.

– Рабы твои до смерти.

– Знаю.

– Надеюсь, что усердие свое я тебе доказал, когда разбойницу к тебе доставил, – чуть усмехаясь, говорит граф.

– Оно и видно, – пришел черед пошутить императрице. – Лекарь говорит: тяжела она… Впрочем, сия развратница со всей своей свитой, говорят, жила?

Орлов молчал.

– И притом, – вдруг взрывается Екатерина, – смеет нам писать, настаивать на свидании. Объявляет, что может сообщить нам нечто важное. – И совсем уж насмешливо закончила: – Как ты думаешь, Алексей Григорьевич, что она хочет нам такого важного сообщить?

– Уж не знаю, матушка государыня. Но совсем не то, что нашептывают тебе, матушка, друзья мои здешние. Я перед тобой чист: заманил и привез. Как обещал.

– Граф, ты с ней в полной откровенности был… Кажется, так?.. – продолжала насмехаться императрица. – Ну, и кто же она?

– Да, хороши слуги у тебя, коли до сих пор не выяснили!

– Так помоги им.

– Ан не могу, – улыбается граф. – Я отписал: не сказала. Все сказала, – продолжал он, в упор глядя на Екатерину, – и как любит, сказала. А уж она говорить умела… Молода да хороша. Так, что забыть нельзя.

– И ей тебя тоже. До смерти, – усмехнулась императрица. – И все-таки, граф, что по сему поводу думаешь?

– Сначала я решил, что побродяжка. Плетет басни свои… Но как-то ночью… Ночью… – повторил он, глядя на Екатерину.

– Ночью, – печально повторила императрица, будто вспомнила что-то…

– Так вот. Ночью… она вдруг имя одно сказала. Каковое знать ей неоткуда было: Иоганна Шмидт…

– Помню ее, – вздохнула государыня.


«Еще бы не помнить тебе любимой наперсницы Елизаветы! Уж как она тебя тиранила!..»


– И еще про Кейта, англичанина, на службе Елизаветы находившегося. А потом и про учителя…

– Про какого учителя? – тихо спросила Екатерина.

– Дитцеля… Ну, который, по слухам, увез… Августу вместе с племянником Разумовского в Европу. А Дитцеля этого иногда она кличет Шмидтом. Все перемешалось в ее головке… Или рассказал ей все это кто-то. Или молода была, когда все узнала.

– Ну что ж. Сильно опутала тебя бесстыжая лгунья. Неужто забыл, Ваше сиятельство, что сказал вам старик Разумовский: никакого брака тайного не существовало. Как и Августы, следственно! Не в твоем возрасте повторять вековые сплетни! Но чтоб до конца во всем уверенным быть и слугам нашим нерасторопным помочь, поезжай-ка ты сам в крепость, граф. И разузнай все. Уж доведи до конца дело свое! – улыбалась императрица.

Он помолчал, потом сказал глухо:

– Зачем на муку меня посылаешь, Ваше величество?

– Если сие мука для тебя, дай Бог! Значит, сердце в тебе осталось. А без сердца как жить, граф?.. Граф Алексей Григорьевич Орлов-Чесменский, как теперь будут тебя называть… Вторая часть имени почетна, да и пригодится… – опять она усмехнулась, – ребенка будущего прозывать. Чтоб знал да гордился.

Вошел Потемкин.

Они стояли друг перед другом – Орлов и Потемкин, оба огромные, косая сажень в плечах, и смотрели друг на друга ненавидящими глазами. Но под взглядом императрицы покорно обнялись и радостно расцеловались.

– Граф хоть и устал с дороги, – сказала императрица, – но в Петербург направляется. Торопится облобызать любимого брата. Не будем задерживать его досужими разговорами…


В 1860 году в «Северной пчеле» была напечатана история некоего Винского. В 1778 году, то есть через три года после описываемых событий, был он посажен в тюрьму за политическое дело, в тот самый Алексеевский равелин. Под старость Винский написал об этом «Записки». Он писал, что в конце срока временно перевели его в большое сухое помещение. И как-то, стоя у окна, он заметил на стекле итальянскую надпись, нацарапанную алмазом: «О! mio Dio!»

Винский спросил сторожа, приносившего еду, кто был здесь до него. И показал на царапины на стекле.

– Некому другому писать, кроме барыни. Перстень у нее был. Привезли ее издалека, по-русски совсем не знала. Я ей еду носил, да не как тебе – а настоящее кушанье, с комендантской кухни. А потом к ней как-то сам граф приезжал – Алексей Григорьевич Орлов-Чесменский. А потом она у нас и родила. А что? Здесь у нас все, как у людей. Тюрьма ведь тоже дом.

В камере темно, тускло горел огарок свечи. Она сидела на постели, расчесывала волосы, и головка ее была склонена, как на том экране.

Орлов в ужасе смотрел на исхудавшее лицо: одни огромные глаза да копна роскошных волос.

– Прости… Я… должен был предупредить о своем приходе. Она расхохоталась.

– Ты сошел с ума. Какие церемонии в этом палаццо! – Она указала на солдат, молчаливо сидевших в углу темной камеры. – Видишь этих очаровательных мужчин при оружии? Они не покидают меня ни днем, ни ночью. А что? Они и есть теперь мои мужчины. Были те, теперь эти. Так что вы, граф, здесь всего лишь один из посторонних непрошеных мужчин.

– Я немедля распоряжусь…

– Вы? Распорядитесь? – Она опять покатилась со смеху. – Ну, не смешите меня! Игра закончена. Это раньше, когда я с вами только знакомилась, я уверена была, что вы распоряжаетесь. А теперь я знаю: в этой стране распоряжается только она. А вы – рабы. Ты, добрейший князь Голицын… Нет-нет, я без иронии. Он действительно добрейший. Просто я представляю, с какой добрейшей улыбкой он вздернет меня на дыбу, коли она прикажет. Хозяйка… Бедная! Она так боится, что не успеет узнать… Что я убегу… в могилу. А еще больше боится – узнать… Решила все-таки через тебя попробовать. Послала – и ты пришел. После всего, что сделал. Не постыдился. Точнее, стыдился, но пришел. Потому что раб. – И вдруг она закричала: – Как вы смели! Вы, который шептали в ночи… Вы, которому я все… Кто дал вам право бессовестно распорядиться чужой судьбой? – Она снова расхохоталась. – Это я так на корабле, когда тебя поджидала, в мыслях вопила. А сейчас – не хочу. На рабов не сердятся. Как на этих солдатиков несчастных. Они мне как родные. Помнишь, мы говорили, как на плахе жертва дарит палачу нательный крест. Братается с ним. Боже, как мне было это дико слышать когда-то. А сейчас поняла. В тюрьме должно многое понять… – И она протянула ему из темноты нательный крест. – Держи, я тебе приготовила. Я знала, что она тебя пошлет.

Он взял крест.

– Клянусь на кресте! Я тебя любил.

– Не надо. В любовь мы наигрались. Оба.

– Я не играл, Алин. Я любил. Я и сейчас тебя люблю.

– Тогда еще страшнее. Тогда ты даже не дьявол. Ты – никто… А я тебя не любила. Я виновата. Я любила… что? Деньги? Нет, их я тратила. Я любила власть. Власть над всеми. Как здесь это смешно! А ты успокойся. Ты не виноват. Я играла с тобой. И думала, что выиграла. И проиграла, потому что я впервые встретилась с любовью раба. Объясни своей госпоже: она тебя зря послала. Скажи, что «развратница»… Это она так меня кличет. Эта дама, о бесчисленных любовниках которой легенды ходят, смеет так меня называть. Скажи, что «развратница» сказала: есть только один путь узнать тайну – это свидеться со мной. И пусть поторопится: находиться мне тут, в гостях у нее, уж недолго. Ступай, граф. – Она засмеялась. – Графы… Бароны… Князья… Гетманы… Действительно развратница!

– Ты должна родить.

– Почему-то очень смешно, когда это говоришь ты, и так заботливо. Я рожу. Сына. Именно сына. Потому что не люблю женщин. Я даже имя ему придумала: Александр. Я слышала, что внук Екатерины носит имя Александр. А чем внук императрицы Елизаветы хуже? Александр!

– Я умоляю тебя, забудь все это. И я клянусь: ты будешь свободна. Я добьюсь.

– Я просила: не смеши меня. Передай ей: свидание! Только мое свидание с ней! Скажи, что оно в ее интересах. Скажи, что я знаю: она не идет, потому что кое-что услышать боится. Пусть превозможет страх и придет!


Коломенское.

Граф Орлов и Екатерина одни в кабинете.

– Смею предположить, Ваше величество, что только личная аудиенция…

– И как вы себе это представляете, граф?

– Велите привезти ее во дворец.

– Чтоб завтра весь Петербург, а потом пол-Европы удивлялись: почему мы унизились до встречи с побродяжкой? И воображали невесть что? Нет, императрица не встречается с безродной шельмой!

– Государыня, откуда кто узнает?

– Милый друг, сразу видно, вы давно не были в России. И забыли: мы все тут держим в секрете, но почему-то все обо всем знают. И чем больше секрет, тем больше знают. Я имею возможность следить за тем, что пишут в своих тайных донесениях иностранные послы. Как только я прошу своих приближенных: «Господа, это надо держать в секрете», так тотчас читаю сей секрет в донесениях всех иностранных послов! У нас в России все секрет. И ничего не тайна.

– Отпусти ее, матушка, Христом-богом прошу. При смерти она.

Екатерина молчала.

– Отпусти ее… За службу мою!

– За службу твою я тебя наградила, граф. Но нужду государства я не забыла тоже. Нам нужно спокойствие. Я характер ее поняла: эта женщина даст нам спокойствие разве в могиле. Прощай, граф. Я знаю, ты собрался опять вернуться в Петербург. Не надобно тебе.

Он с изумлением посмотрел на императрицу.

– Здоровье у тебя неважное. Ты правду писал. Потерял здоровье на ревностной службе отечеству. Я уже давно о сем подумывала – и даже освободила твои московские дома от всяких денежных сборов. В Москве будешь жить, граф.

Орлов глядел на императрицу. Она выдержала его взгляд и прибавила:

– Брат твой как-то сказал: «Два светила у тебя, матушка: я и Алешка!» Слишком много света будет для одного Петербурга держать вас там обоих. Мы должны об украшении и другой нашей столицы подумать.


Голицын: «Кто она?!!»


Князь Голицын подъехал к Петропавловской крепости. Карета въехала за стены крепости и направилась, как обычно, к Алексеевскому равелину.


«Вчера получил от государыни лично исправленные ею доказательные статьи. В них на основании наших допросов неопровержимо доказывалось, что все письма к августейшим особам Европы, захваченные у разбойницы, изготовила она сама и сама придумала также называть себя дочерью императрицы Елизаветы. Двадцать доказательных статей лично составила матушка. Вот как удивительно волнует ее это дело… Ох-хо-хо…»


В камере – князь Голицын и Елизавета. Ушаков за своей конторкой приготовился записывать.

– Надеюсь, что вы прочли сии статьи. И, как милостиво указала государыня, они напрочь уничтожают ваши ложные выдумки. Вы приготовились к ответу?

– Да, князь, совершенно.

– Итак, статья первая…

– Не будем тратить времени, князь. У меня все те же ответы на все статьи. О рождении своем не ведаю. И наследницей престола не называлась.

– Но побойтесь Бога. Вот смотрите, пункт седьмой: «Если сличать стиль и слог упомянутой женщины со стилем и слогом писем, захваченных у нее…»

– Не тратьте времени, князь. Ответ будет все тот же.

– Но так невозможно! Невозможно! Вы лжете на каждом шагу.

– В чем же моя ложь? – открыто издеваясь, спросила Елизавета.

– Да во всем. Даже в самых мелочах. И сейчас я вам это докажу!

– Жду, и с большим интересом.

– Например, вы заявляли, что понимаете по-арабски и по-персидски и воспитывались в Персии.

– Именно так.

– Напишите несколько слов на этих известных вам с детства языках.

По знаку князя Ушаков положил перед Елизаветой лист бумаги. Она усмехнулась и быстро написала на бумаге какие-то знаки.

– А теперь пригласите господ в камеру, – приказал князь Ушакову.

Ушаков ввел в камеру двух старцев.

– Этот господин из Коллегии иностранных дел… А этот господин из Российской Академии наук… – объявил торжественно князь принцессе. – И оба они в совершенстве владеют восточными языками.

После чего Ушаков положил перед ними бумагу, написанную принцессой.

– Что это? – обратился Голицын к ученым. Ее внимательно смотрели на бумагу и молчали.

– Это арабский или персидский? – строго спросил князь.

– Это никакой, – сказал наконец один из них, – это абракадабра.

Елизавета, усмехаясь, наблюдала всю эту сцену.

– Почему вы молчите, сударыня, и что это все значит наконец?

– Это значит, – спокойно ответила принцесса, – что спрошенные вами люди не умеют читать ни по-персидски, ни по-арабски.

– Все! Довольно! – в бешенстве поднялся Голицын. – На хлеб! На воду! И почему у нее тонкое белье в постели? Это что у нас тут – будуар или государева тюрьма?


«После того издевательства я не ходил к ней в камеру. Пусть поживет в строгих мерах: может, спеси – то поубавит! А тут еще и великие празднества подошли по случаю заключению мира с турками.

Праздновать у нас умеют и любят. Я получил от государыни шпагу с бриллиантами и надписью: „За очищение Молдавии до самых Ясс“. Наши блестящие модные насмешники, конечно, шутить по сему поводу изволили. Пусть шутят. Прибаутки-то их забудутся, а шпага к вящей славе останется. Все это время она писала самые жалостливые письма…»


В углу сидят караульные. На кровати, покрытой грубым одеялом, лежит Елизавета. В камере полутьма.

Входит Голицын, за ним Ушаков. Караульные молча поднимаются, выходят.

– Принеси свечей! – приказал князь Ушакову.

– Не надо, – раздался голос с постели. – Мне не хочется, чтобы вы меня видели. Простите, что лежу: проклятый кашель изнурил… да и в моем положении ходить не просто.

Голицын уселся и сказал в темноту:

– В последний раз, сударыня. Матушка императрица надеется, что одумаетесь. И расскажете всю правду.

– Странные тут люди, – задумчиво сказала она из темноты. – Я вам искренне предлагаю… даже умоляю… разрешить мне написать в Европу моим знакомым, чтоб попытаться выяснить эту самую правду. Почему вы не даете мне возможности им написать? Чего вы боитесь? Что они организуют мой побег? Но я никогда на это не соглашусь. Этого не позволит моя честь. И главное… почему ваша государыня не хочет поговорить со мной? Почему меня все время смеют упрекать во лжи и хитрости? Если б была хитра, разве поддалась бы я так слепо воле графа? Он! Он ввергнул меня в погибель! – Она кричала.

– Вы уже говорили все это, сударыня.

– Ах, князь, опять вы начинаете сердиться. Мне всегда больно, когда сердятся люди, которых я люблю. Поверьте, мое доверие к вам не имеет пределов. И в доказательство я хочу просить вас передать письмо императрице.

– Опять!

– Да вы не бойтесь, вы уже выучили меня писать вашей государыне, – засмеялась она в темноте и начала читать письмо: – «Ваше императорское величество, находясь при смерти у ног Вашего величества, излагаю я в объятиях смерти плачевную мою участь. Мое положение таково, что природа содрогается. Я умоляю Ваше величество… – Она помедлила и продолжала: – Во имя вас самих благоволите оказать милость и выслушать меня. Да смягчит Господь ваше великодушнейшее сердце, и я посвящу остаток моей жизни вашему высочайшему благополучию и службе вам. Остаюсь нижайшая, послушная и покорная, с преданностью, к услугам».

Она замолчала и протянула письмо из темноты. Голицын торопливо взглянул на письмо. Там не было ни подписи, ни даты.


«Слава тебе господи! Хоть этому тебя действительно научили, голубушка!»


– А что значит сие: «Во имя вас самих благоволите выслушать»?

– Это то самое и значит, князь: «Во имя вас самих», – твердо и жестко ответил голос с кровати.

– Да, письмо не много лучше предыдущих. Дерзости по-прежнему… – Он вздохнул и поднялся.

– Ах, князь, как удалось вам сохранить доброе сердце? Бог благословит вас и всех, кто вам дорог, но помогите мне. Я изнемогаю. День и ночь в моей камере эти люди. Это при нынешнем-то моем положении. И главное: не с кем словом перемолвиться. Они не понимают меня. И эта страшная болезнь…

Добрейший князь только махнул рукой и вышел из камеры. У дверей камеры уже ждал его обер-комендант крепости.

– Вернуть хорошую пищу… Вывести людей… И вернуть камер-фрау! – не дожидаясь приказа, находчиво отрапортовал комендант.


Коломенское. Девять часов утра.

В кабинете императрица и князь Вяземский.

– Князь Александр Михайлович Голицын пишет, что она при смерти, – сказал Вяземский.

– Донесения князя напоминают стихи, – усмехнулась императрица. – Как он там написал? «Она возбуждает в людях доверие и даже благоговение», – усмехнулась императрица. – Это о бесстыжей беременной развратнице!.. Но пока он сочиняет эти стихи, дело не движется. Вместо раскаяния нам предлагают пустые просьбы от наглой бестии. Пусть князь объяснит ей в последний раз: никогда я с ней не встречусь. Кстати, коль она так больна и, как он пишет, «в объятиях смерти», пусть князь уговорит ее причаститься. – Императрица посмотрела на Вяземского.

– Послать к ней духовника и дать приказ, чтоб тот духовник довел ее увещеваниями до полного раскрытия тайны. О нижеследующем донести немедля с курьером, – тотчас сформулировал Вяземский.


«Слава богу, хоть этот не поэт!» – усмехнулась Екатерина.


В кабинете Голицына Ушаков докладывал князю:

– В Казанском соборе нашли. Священник Петр Андреев. Он и по-немецки, и по-французски понимает.

– Присягу заставь принять о строжайшем соблюдении тайны и ко мне завтра позови.

Вошел камердинер и объявил:

– Курьер из Москвы от императрицы…


Голицын сидел за столом с письмом императрицы в руках.

«Который день подряд занимается матушка сим делом…»


Голицын, бормоча, с изумлением читал письмо:

– «Не надо посылать к ней никакого священника и более не надо допрашивать развратную лгунью. Вместо того предложить поляку Доманскому рассказать всю правду. И коли он правду расскажет о бесстыдстве сей женщины, присвоившей себе царское имя, разрешить ему обвенчаться с ней. После чего, – с величайшим удивлением прочитал князь, – дать дозволение немедля увезти ее в отечество, чем и закончить все дело. Добейтесь от нее согласия обвенчаться с поляком, чтобы раз и навсегда положить конец и будущим возможным обманам».

Князь торопливо позвонил в колокольчик. Вновь появился камердинер.

– Закладывать в крепость, – приказал князь. И добавил, обращаясь к Ушакову: – Смилостивилась над разбойницей матушка!

Он продолжал дочитывать письмо:

– «Коли не захочет бессовестная лгунья венчаться с Доманским, пусть сама откроет бесстыдную свою ложь. И, как только откроет, что бессовестно присвоила себе чужое имя, дать ей незамедлительно возможность возвратиться в Оберштейн и восстановить свои отношения с князем Лимбургом. Коли упорствовать будет и предложение сие не примет, объявить ей вечное заточение. Сии предложения от себя делайте, а имя наше ведомо ей быть недолжно».

Потрясенный Голицын садился в карету, изумленно бормоча:

– Это что же такое? Полное помилование?!

Приехав в крепость, князь пришел в камеру Доманского.


Елизавета по-прежнему лежала в темноте на кровати. Теперь в камере не было караульных. Рядом с кроватью молча сидела камеристка Франциска, когда торопливо вошел князь. Он был один, без Ушакова. По знаку князя камеристка вышла из камеры.

– Хоть вы по-прежнему бессовестно запирались, но радуйтесь! Я принес вам необычайное известие.

– Я слушаю вас, князь, – равнодушно ответили из темноты.

– Сватом себя чувствую, – засмеялся князь. – Сейчас сюда приведут приближенного вашего Михаила Доманского. Он безмерно любит вас, и он просит вашей руки.

– Вы с ума сошли, – зашептали с кровати.

– Я удаляюсь, – продолжал князь. – И пусть камер-фрау подготовит вас…

– Не надо. Я достаточно уверена в себе, князь, чтобы принять его в обычном виде.

Ушаков и солдаты уже вносили в камеру свечи.

Она уселась на постели и, усмехаясь, глядела на дверь. В камеру ввели Доманского. Он с испугом, почти с ужасом смотрел на исхудалое темное лицо.

И она глядела на него.


«Как она на него смотрит. Клянусь, вовек не видел такой нежности… Кажется, дело сделано!»


– Итак, вам предлагают свободу и возможность немедля повенчаться, – торжествовал Голицын, предвкушая развязку. – После чего вы оба получаете право возвратиться в отечество господина Доманского. Конечно, при условии, что вы тотчас сообщите следствию тайну вашей лжи, сударыня. Все будет исполнено в точности, мое вам слово!

– Я правильно поняла вас, князь? Мы получаем свободу, коли я соглашусь признать себя дочерью трактирщика, булочника или чем-то там еще?

Доманский напряженно ждал ее ответа. Ушаков приготовился записывать. Она все с той же невыразимой нежностью смотрела на поляка.

– Вы и так получите свободу, мой друг, – тихо сказала она Доманскому. – Я вам ее обещаю. Свободу без моих лжесвидетельств… – И обратилась к князю: – А сейчас уведите его!

– Простите меня за мои показания, Ваше высочество. Я просто хотел… – начал Доманский.

Она усмехнулась:

– Я вас прощаю. – И почти крикнула: – Уведите! Изумленный князь приказал солдатам:

– Уведите!

Доманского увели. Она смотрела, как он уходил в открывшуюся дверь камеры. Когда дверь захлопнулась, она начала хохотать. Она хохотала во все горло.

– Ох, князь, вы представляете меня замужем за этим несчастным, необразованным, жалким человеком?

– Но он красив… – беспомощно начал князь.

– Он недостаточно красив, чтобы обменять смерть дочери императрицы на жалкую жизнь госпожи Доманской.

– Хорошо. Тогда последнее предложение… – безнадежно сказал князь и добавил строго: – Но запомните, последнее!

Она молча глядела на него.

– Вы сами расскажете правду…

– Правдой вы называете то, что хотела бы услышать от меня императрица?

Князь будто не слышал.

– И за это вы получите возможность тотчас вернуться в Оберштейн и стать женой Лимбурга.

– Вы уверены, что он возьмет в жены признавшуюся лгунью? Хотя это досужий вопрос, ибо я сейчас думаю уже о другом женихе. И я приду к нему тем, кем была: дочерью русской императрицы. Передайте вашей государыне, – хрипло засмеялась она, – что ей остается только одно – увидеть меня. И пусть поторопится, а то жених уже поджидает.

Она закашлялась. Кашляла долго. Потом вытерла кровь и насмешливо посмотрела на князя.

– Я исчерпал все, сударыня. И милосердию есть предел… – И он начал торжественно: – Как нераскаявшаяся преступница, вы осуждаетесь на вечное заточение в крепости.

– Вечным, князь, ничего не бывает. Даже заточение.

– И никакого духовника за постоянную вашу ложь к вам не пришлют. Умрете как жили – лгуньей.

– Не пришлют – и не надо, – сказала она и равнодушно повернулась к стене.

Ушаков и солдаты уносили свечи. Голицын тяжело встал и пошел за ними к дверям камеры.

– Итак, я жду ее, – сказали ему вслед из темноты.


Из донесения князя A.M. Голицына императрице Екатерине, августа 12 дня 1775 года:

«Лживое упорство, каковое показала она, когда ни сама, ни Доманский не прибавили ни слова к данным прежде показаниям, хотя предоставлены им были высшие из земных благ: ему – обладание прекрасной женщиной, в которую он влюблен до безумия, ей – свобода и возвращение в графство свое Оберштейн… Из показаний ясно видно, что она бесстыдна, бессовестна, лжива и зла до крайности и никакими строгими мерами нельзя привести ее к раскрытию нужной истины».


Голицын закончил донесение императрице.


«С тех пор я более никогда не видел ее живой. В крепость я не ездил. Дел у меня и без того – весь Санкт-Петербург. А тут и хлопоты с детьми – дочь в свет вывозить. Ох, эта трудная комиссия: выдавать замуж!..»


Остается поверить, что деятельнейшая из русских императриц, у которой хватало времени писать пьесы и прозу, сочинять бесконечные письма и по десять часов в сутки заниматься государственными делами, отказалась откликнуться на призыв таинственной женщины, желавшей поведать ей свою тайну. Женщины, которую по ее приказу везла в Петербург целая эскадра. Женщины, которую ежедневно допрашивал сам генерал-губернатор Санкт-Петербурга, расследованием дела которой на протяжении двух месяцев руководила она самолично и с такой страстью…

И вот эта женщина готова сама сообщить ей при встрече то, чего она тщетно добивалась на протяжении месяцев. И Екатерина отказывается. И объясняет, что личная встреча с «побродяжкой» унизит ее! И это в России, где царь столь часто был верховным следователем, где Иван Грозный, и Петр, и Николай лично встречались со своими жертвами… Тем более что «побродяжка»-то была отнюдь не побродяжка, но невеста немецкого князя, кстати, куда более родовитого, чем сама Екатерина!

Не верится! Совсем не верится! А может быть, все-таки встретились? И может, узнала императрица на этой встрече то, что узнать не хотела, то, что узнать боялась? И оттого с таким упорством объявляла потом: «Встречи не было».

Во всяком случае, мы можем определить дату возможной встречи. Это произошло сразу после 12 августа. Именно тогда, когда внезапно помягчал режим и вдруг прекратились и допросы арестантки, и ежедневные инструкции Голицыну.


«Прошел сентябрь, октябрь и ноябрь… Из Москвы меня не тревожили более инструкциями, к изумлению моему. В конце ноября вывез я как-то свое потомство на бал…»


Бал в Зимнем дворце. Слуга у подъезда объявил: – Карету князя Голицына!

По лестнице тяжело спускается князь. Его догоняет сухопарый господин в орденах – граф Сольмс, посланник прусского короля Фридриха.

– Всегда стараюсь, Ваше сиятельство, – расцвел улыбками обходительный Сольмс, – получать сведения из первых рук!

Голицын, милостиво улыбаясь, приготовился выслушать вопрос посланника.

– В Петербурге говорят, что привезенная Грейгом принцесса на днях родила в Петропавловской крепости сына графу Орлову. Сие пикантное обстоятельство нас интересует, потому что принцесса считалась невестой одного из владетельных немецких князей.


«Ох-хо-хо… Вот так-то у нас: я не знаю, а они все знают, басурманы… Я узнал о сем только сегодня утром… из перлюстрированного донесения саксонского посланника».


Из донесения посланника Саксонскому двору: «В Петербурге говорят, что привезенная Грейгом принцесса, находясь в Петропавловской крепости, 27 ноября родила графу Орлову сына, которого крестили генерал-прокурор князь Вяземский и жена коменданта крепости Андрея Григорьевича Чернышева. И получил он имя Александр, а прозвище Чесменский, и был тотчас перевезен в Москву в дом графа».


«Ох-хо-хо…»


Голицын обращается к посланнику:

– Смею вас уверить, что это досужие выдумки и сплетни, никакой почвы под собой не имеющие, господин посол. Насколько мне известно, никакой принцессы в крепости не содержится.

– Я так и думал, – улыбнулся Сольмс, – но вчера вечером за картами прошел слух, что сам граф Орлов после всех милостей, которыми был столь щедро осыпан, вдруг подал в отставку. Не могут ли быть связаны эти события? – совсем благодушно спросил Сольмс, но глаза его горели.

– Это столь же безответственные слухи, – спокойно сказал князь.

– Как странно! – совсем наивно продолжал Сольмс. – А у меня сейчас в руках вот такой текст. Не желаете? – И он начал читать, поглядывая на князя насмешливыми глазами: – «Всемилостивейшая государыня, во время счастливого государствования Вашего службу мою продолжал, сколько сил и возможностей было. А сейчас пришел в несостояние и расстройство здоровья. Не находя себя более способным, принужден пасть к освященным стопам… – и так далее, – и просить увольнение в вечную отставку». Это письмо вчера нам всем прочел вслух сам Григорий Потемкин. И Сольмс уставился на Голицына.

– Ну, вот видите, сам вам все и объяснил, – сказал, добро улыбаясь, Голицын.

– Спасибо за откровенность, князь, – продолжал Сольмс, – я лишь хотел удостовериться, что и для вас отставка чесменского героя – такая же великая неожиданность…

Голицын вышел из дворца, уселся в карету, приказал:

– В крепость, милейший!


Карета ехала по ночному Петербургу.

«Значит, не известили! А может, не сочли нужным? Но почему? А если почему-то… Ведь сам обер-прокурор… А может, не надо мешаться? Дело-то уж очень странное! Ох-хо-хо…»


Голицын высунулся из кареты и приказал:

– Давай-ка домой, любезнейший!

Карета разворачивается и через мост направляется обратно на Невский, ко дворцу князя.


Голицын продолжал размышлять во тьме кареты. «Не наше дело… Одно только знаю: у чахоточных, когда от бремени освобождаются, болезнь ох как быстро побеждает! Так что вскорости надо ждать… Ох-хо-хо!»


…5 декабря 1775 года. Раннее морозное утро.

В своей опочивальне князь Голицын еще спал, когда камердинер со вздохами, почтительно разбудил его:

– Ваше сиятельство… Из крепости обер-комендант дожидается!

Князь в халате торопливо выходит в приемную. Здесь его ждет комендант Петропавловской крепости Чернышев.

– Кончается… Священника просит. Голицын задумался. Походил по приемной.


«Ох, чувствую, не надо! Да как откажешь в такой-то просьбе? Ну что ж, будем все исполнять по прежней инструкции матушки».


– Позовешь к ней Петра Андреева, священника из Казанского собора… Сначала к присяге его приведи о строжайшем соблюдении тайны, ну а потом… я сам с ним поговорю.

Князь позвонил в колокольчик и сказал вошедшему слуге:

– Закладывать. В крепость!


Был уже седьмой час вечера. В Петропавловской крепости в комнате коменданта сидел князь Голицын. И ждал.

У дверей камеры Елизаветы прохаживался обер-комендант Чернышев. И тоже ждал.

Наконец дверь камеры открылась. И вышел молодой священник. Комендант взглянул на него и только перекрестился.


В комнате коменданта крепости по-прежнему сидел князь Голицын. Чернышев молча ввел священника.

Голицын вопросительно посмотрел: священник тихо наклонил голову.

– Отошла, – прошептал князь. – Ну и что… что сказала? Священник глядел на князя кроткими печальными глазами.

– Что огорчала Бога греховной жизнью… жила в телесной нечистоте… и ощущает себя великой грешницей, живя противно заповедям Божьим… Господи, спаси ее душу!

– А соучастники… а преступные замыслы? – растерянно спросил князь.

Священник молча смотрел на него.

– Значит, это все, что я должен передать государыне?

– Это все, что я имею сказать вам, князь. Священник все так же кротко смотрел на князя.


«Я хотел накричать на него: как он дерзнул не выполнить матушкину волю?! Я уж было рот раскрыл… Но мне почему-то стало страшно. От глаз его…»


– Благослови тебя Бог, Александр Михайлович, – тихо сказал священник. И вышел.

Голицын сидел один в комендантской. Куранты на крепости пробили семь.


«Я вспомнил, как впервые вошел к ней… было тоже семь часов пополудни…»

Он тяжело поднялся с кресел.


Голицын вошел в ее камеру.

Она лежала на кровати: руки скрещены на груди. Горела свеча.

Голицын долго смотрел на ее лицо, спокойное, прекрасное и совсем юное… На застывших губах – тихая улыбка… Да – да, улыбка…

За спиной послышались шаги коменданта. Но Голицын, не оборачиваясь, завороженно глядел на эту таинственную улыбку.

Наконец хрипло приказал коменданту:

– В равелине похоронить. Сегодня же ночью. Хоронить должна та же команда, которая охраняла ее. И крепко предупреди их о присяге. Чтоб навсегда молчали, олухи…


Утром следующего дня в Петербурге шел снег. Все засыпано снегом у Алексеевского равелина. Князь Голицын стоял посреди ровного снежного поля. Рядом с ним – комендант Чернышев.

– С землею сровняли. Все как повелели. Здесь она. – Комендант указал на ровное белое поле.

Голицын молча глядел на белое пространство перед собой. Потом вздохнул, перекрестился и пошел прочь по двору крепости.


К новому, 1776 году двор вернулся в Санкт-Петербург.


В девять часов утра в кабинете императрицы в Зимнем дворце были с докладом Вяземский и Голицын.

– И ничего не сказала на исповеди? – Екатерина внимательно поглядела на князя Голицына.

– Точно так, Ваше величество! Умерла нераскаявшейся грешницей.

– Бесстыдная была женщина… Но мы зла не помним. Пусть будет ей царствие небесное. Кстати, этот Петр Андреев – священник очень строгих правил. И нечего ему в нашем суетном Санкт-Петербурге делать. Пусть Синод распорядится, отошлет его в обитель подалее. Там и люди чище, и жизнь светлее.

Вяземский поклонился и записал.

– Что остальные заключенные? – спросила Екатерина.

– По-прежнему содержатся в строгости под караулом, – ответил Голицын.

– А нужно ли сие? – благодетельно улыбаясь, вдруг спросила императрица. – Всклепавшая на себя чужое имя мертва. Стоит ли держать в заточении людей, введенных ею в заблуждение?

И она благостно взглянула на Вяземского.

– Ну, во-первых, нельзя доказать участие Черномского и Доманского в ее преступных замыслах, – тотчас начал все понявший Вяземский.

– Вот именно, – милостиво сказала Екатерина. – Действовали по легкомыслию. Да к тому же пагубная страсть молодого человека многое извиняет. Ах, эта любовь, господа!

Оба князя с готовностью закивали.

«Столько предосторожностей, секретностей – и вдруг выпустить всех этих людей, знающих столько, в Европу?! Но почему? Что случилось?» – в изумлении думал Голицын.

– Я думаю, следует взять с них обет вечного молчания. Дать им по сто рублей и отпустить в отечество… У вас иное мнение, господа?

Оба князя закивали, показывая, что у них то же самое мнение.

– Да, еще… Остаются ее камер-фрау и слуги. – И она посмотрела на Вяземского.

– Я читал показания камер-фрау, – с готовностью начал Вяземский. – Умственно слабая женщина. К тому же не доказано ее сообщничество с умершей авантюрерой. Кроме того, говорят, бедняжка не получала от нее давно никакого жалованья…

– Отдать ей старые вещи покойницы, выдать сто пятьдесят рублей на дорогу. Отвезти немедля в Ригу и отправить в отечество, – сказала императрица.

«Ну и ну! Будто завещание чье-то читает…» – сказал себе Голицын.


– Всем остальным слугам, – продолжала все так же милостиво Екатерина, – выдать по пятьдесят рублей. И доставить их до границы, предварительно взяв с них обет вечного молчания. Все это оформить в указ, господа.


«Хорош будет указ!.. Столько допросов, присяг, предосторожностей – и всех выпустить в Европу… Ничего не могу понять!»


– У вас другое мнение, князь? – обратилась к Голицыну Екатерина.

– Ваше императорское величество поступили, как всегда, милосердно и мудро. Я думаю, все указанные лица и дети их будут до смерти молить Бога за здоровье Вашего величества.

– Ну вот… Что еще? – Она посмотрела на Вяземского.

– Прошение графа Алексея Григорьевича Орлова об отставке, – печально ответил Вяземский.

– Заготовьте указ Военной коллегии, изъявив ему наше благоволение за столь важные труды и подвиги его в прошедшей войне, коими он благоугодил нам и прославил отечество… Мы всемилостивейше снисходим к его просьбе и увольняем его в вечную отставку. И пусть Григорий Александрович Потемкин сам подпишет. Сие будет приятно обоим: они ведь давние друзья.


В Петропавловской крепости.

В камере Елизаветы – ворох платьев. Платья разбросаны повсюду – на кровати, где недавно она лежала, на полу.

Ушаков стоял посреди моря туалетов с описью в руках, а Франциска фон Мештеде придирчиво рылась в вещах принцессы.

– А где палевая робронда с белой выкладкой?

– Что по описи было, то и отдаем, – терпеливо бубнит доведенный до изнеможения Ушаков.

Наконец она отыскала робронду. И тотчас новый вопрос:

– А две розовые мантильи? Одна была атласная… я хорошо ее помню… И кофточка к ней была тафтяная розовая…

– Что по описи было, то и отдаем…


Госпожа Франциска фон Мештеде выехала в Ригу в январе 1776 года, откуда благополучно прибыла в свое отечество – в Пруссию.

В марте 1776 года покинули Россию Черномский, Доманский и слуга Ян Рихтер.

Князь Лимбург благополучно женился и дожил до глубокой старости, окруженный бесконечным потомством.

Князь Радзивилл помирился с Екатериной, с королем Понятовским и преспокойно доживал век в своем Несвиже, по-прежнему поражая гостей и соседей своими выходками. Как-то жарким летом он объявил гостям, что завтра пойдет снег. И наутро проснувшиеся гости с изумлением наблюдали из окон… белые луга. Это бесчисленные слуги князя всю ночь посыпали траву дорогой тогда солью.

Гетман Огинский тоже прекратил вражду свою с Екатериной и королем – теперь он мирно строил свой знаменитый канал.

И все они забыли о той женщине…

В Петропавловской крепости росла высокая трава там, где когда-то зарыли гроб с телом «известной особы».

Шли годы. История эта стала забываться, когда в Ивановском монастыре в Москве появилась удивительная монахиня…

Цари. Романовы. История династии

Подняться наверх