Читать книгу История социологической мысли. Том 2 - Ежи Шацкий - Страница 6

Раздел 14
Исторический материализм после Маркса и социология
4. Революционный марксизм первой четверти XX века

Оглавление

Против позитивистской интерпретации исторического материализма, типичной для марксизма II Интернационала, выступил так называемый революционный марксизм. Его появление было тесно связано с политической деятельностью Ленина, и в сфере политической практики он был, по сути, тождественен ленинизму. Поскольку мы здесь все же занимаемся теорией, а не практикой, мы не можем назвать его просто ленинизмом, так как, во-первых, Ленин-теоретик был значительно менее революционно настроен, чем Ленин-практик, во-вторых же, хотя самые выдающиеся теоретики революционного марксизма и встали на сторону Ленина, их взгляды явно не укладывались в рамки марксистско-ленинской ортодоксии. Речь идет о таких авторах, как Дьёрдь Лукач (1885–1971), Карл Корш (1886–1961) и Антонио Грамши (1891–1937). Впрочем, первый под влиянием партийного осуждения быстро отказался от тех своих взглядов, которые нас здесь интересуют, второй вообще позже отошел от марксизма, а третий излагал свои мысли в основном на страницах тюремных тетрадей, опубликованных спустя много лет. Тем не менее речь все же идет о важном эпизоде истории социальной мысли, который, как мы увидим, будет иметь весьма серьезные последствия в виде возникновения так называемого «западного марксизма».

Связывая происхождение революционного марксизма с личностью Ленина, мы имеем в виду, во-первых, его борьбу с «оппортунизмом» II Интернационала, а также создание им современного коммунистического движения, которое, продолжая марксистскую традицию, представляло, однако, принципиально иную концепцию борьбы за власть и строительства нового социального порядка; во-вторых, изменение им иерархии значимых для марксизма вопросов. Коротко говоря, это изменение заключалось в том, что политика заняла место «социологии»: центральным для марксизма вопросом перестало быть действие законов социального развития, им стала революция, успех которой в меньшей степени зависит от «зрелости» общества, а в большей – от решительности и подготовки ее организаторов. Наиболее отчетливо этот вопрос поставил Лукач, противопоставляя «социологии» философию истории, а фактам и предполагаемым объективным закономерностям – «волю», которую назвал «по крайней мере такой же органической частью „зрелости“ ситуации, как и объективные условия»[37]. Само собой разумеется, что ключевое значение при этом приобретали вопросы социального сознания и организации.

Конечно, мы здесь ни в коем случае не наблюдаем полного разрыва преемственности в развитии марксизма, потому как речь шла в итоге о новой интерпретации той же самой доктрины, на которую ссылались критикуемые Лениным вожди II Интернационала, к тому же он сам вырос на их сочинениях и не сразу был готов к решительному разрыву, который все же произошел, но произошел вовсе не по причине иного толкования исторического материализма. Камнем преткновения стала демократия, а не социология.

Во многом верным представляется утверждение Алена Безансона, что «ленинизм – не что иное, как абсолютное доверие марксистскому анализу в том виде, в котором он был более или менее кодифицирован Энгельсом, Каутским, Мерингом, Плехановым и мыслителями европейской социал-демократии»[38]. Что еще важнее, политический разрыв с людьми II Интернационала вовсе не означал такого же глубокого раскола в теоретических вопросах, тем более что занятия теорией отходили в случае Ленина на второй план и приходились в основном на периоды политического застоя. Впрочем, неизвестно, сознавал ли Ленин, как много марксистских аксиом ставил под вопрос выбор его политической стратегии. Грамши очень верно назвал большевистскую революцию «революцией против «Капитала»[39], имея в виду отсутствие в России почти всего того, что Маркс считал материальными предпосылками свержения капитализма.

Так или иначе, принципиальный теоретический спор с марксизмом II Интернационала был начат не столько самим Лениным, сколько авторами, которые вышли, так сказать, из совершенно другой школы. Лукач, Корш и Грамши пришли к марксизму через антипозитивистскую философию стыка веков, вследствие чего иначе, чем он, воспринимали Маркса: он был им близок, поскольку был близок Гегелю, а не позитивизму.

Для Ленина важнее всего был марксов материализм, хотя он пытался изучать Гегеля, результатом чего стали «Философские тетради» 1914–1916 гг. (9 тетр., изд. 1929–1930). По его мнению, однако, то, что Маркс и Энгельс «в своих сочинениях больше подчеркивали диалектический материализм, чем диалектический материализм, больше настаивали на историческом материализме, чем на историческом материализме»[40], было результатом стечения обстоятельств, а не наделения вопроса диалектичности и историчности безоговорочным первостепенным значением. В умалении материалистических элементов марксизма Ленин видел одну из характерных черт ревизионизма и его «социологии»[41]; по этой причине он резко критиковал концепции, утверждающие тождественность общественного бытия и общественного сознания. Как известно, его продолжатели – Бухарин и Сталин – пошли еще дальше в том же направлении. Продолжатели же марксизма Лукача, Корша и Грамши пошли в противоположном направлении.

Ленин и социология

В области практической политики Ленин (1870–1924) был несомненным новатором, в области же теории общества он был им в крайне незначительной степени. В своих работах по этому вопросу он выступал прежде всего как экзегет текстов Маркса и Энгельса, а также противник любого ревизионизма, нарушающего норму верности духу и букве сочинений учителей. Характерные примеры – это, с одной стороны, «Материализм и эмпириокритицизм. Критические заметки об одной реакционной философии» (1909), с другой – «Государство и революция. Учение марксизма о государстве и задачи пролетариата в революции» (1918). Их отличительной чертой также является нагромождение призванных скопрометировать противников инсинуаций и эпитетов, которое очень затрудняет их чтение как не только политических текстов.

Тем не менее теоретические взгляды Ленина нельзя игнорировать, поскольку, во-первых, в них иногда встречается что-то любопытное, а во-вторых, они оказали такое огромное влияние на марксистскую мысль XX века, что без их знания о ней сложно что-либо сказать. Искать в них какую-то особую глубину или, например, инспирацию для какой-то «другой социологии»[42] – предприятие экстравагантное, но их стоит знать хотя бы в общих чертах. Мы здесь займемся, естественно, не всей совокупностью взглядов Ленина, а только его «социологией», и лишь в той степени, в какой она была эксплицитно изложена. Это последняя оговорка необходима, так как некоторые социологические взгляды возможно вычитать и из высказываний Ленина на политические и экономические темы.

Ленин не писал об историческом материализме вообще, он интересовался в основном его применением как инструмента объяснения явлений истории России. Такой характер имела его первая серьезная работа, а именно «Развитие капитализма в России. Процесс образования внутреннего рынка для крупной промышленности» (1899). Пери Андерсон справедливо заметил об этой книге (похоже, лучшей из всего написанного Лениным), что в ней «впервые серьезно применялась изложенная в „Капитале“ общая теория капиталистического способа производства к анализу конкретной общественной формации, в которой сочетались несколько способов производства, соединяясь в историческую целостность»[43]. Эта ориентация на историю конкретной страны, очевидно, способствовала подчеркиванию, что «огромный шаг вперед» Маркса заключался в отказе от рассуждений об обществе и прогрессе вообще и концентрации на «научном анализе одного общества и одного прогресса – капиталистического»[44]. И в другом месте: «Прежние экономисты не понимали природы экономических законов, когда сравнивали их с законами физики и химии»[45], упуская из виду их конкретно-исторический характер.

Ленин сделал акцент на том, чтобы «смотреть на общество, как на живой организм в его функционировании и развитии»[46], исследовать социальные факты в их взаимосвязи. Он считал заслугой марксистов, что они выдвинули «вопрос о необходимости анализа не одной экономической, а всех сторон общественной жизни»[47]. Очевидно, именно это Ленин имел в виду, защищая в цитируемой работе диалектику и противопоставляя ее метафизике[48]. По этой же причине он подчеркивал, что в социальных науках «нет приема более распространенного и более несостоятельного, как выхватывание отдельных фактиков, игра в примеры. Подобрать примеры вообще – не стоит никакого труда, но и значения это не имеет никакого, или чисто отрицательное, ибо все дело в исторической конкретной обстановке отдельных случаев»[49].

Этот интерес к историческому контексту никак, однако, не входил в конфликт с убеждением, что марксистская социология, как и любая другая наука, открывает законы. Важно было лишь на основе знания общих исторических законов не делать никаких заключений о конкретном обществе в конкретный момент его развития. Принятие такой позиции было вполне естественным в ситуации, в которой революция в России была невообразима в свете общих законов исторического развития, о которых марксисты до сих пор рассуждали.

А именно революция была, как мы уже сказали, главной темой социологической рефлексии Ленина. Если он что-то и менял в распространенном на стыке веков толковании марксизма, то это происходило в результате поисков легитимации и программы для революции. В этом смысле Ленин был, безусловно, инициатором того, что получило название революционного марксизма. В его случае революционизм проявлялся прежде всего в навязчивой демонстрации разделения общества на классы и непрерывной борьбы между ними, которая идет во всех сферах общественной жизни. Поляризация общества, которую предсказывал Маркс (впрочем, он оказался не прав) как результат дальнейшего развития капитализма, для Ленина была очевидна на день сегодняшний.

Понятие класса Ленин эксплицитно противопоставлял понятию группы, которым любили пользоваться социологи, считая его слишком «неопределенным и произвольным», поскольку «нет твердого признака, по которому бы… можно было различать те или иные „группы“. Теория же классовой борьбы потому именно и составляет громадное приобретение общественной науки, что установляет приемы этого сведения индивидуального к социальному с полнейшей точностью и определенностью»[50].

Помещение классов и классовой борьбы в центр концепции общества позволило Ленину справиться определенным образом с дилеммой бытия и долженствования, которая мучила марксистов II Интернационала: он счел возможным объединить научное описание социальных процессов с формулированием «лозунга борьбы» – идеал был им сформулирован как «требование такого-то класса, порождаемое такими-то общественными отношениями (которые подлежат объективному исследованию)»[51]. По Ленину, «объективист, доказывая необходимость данного ряда фактов, всегда рискует сбиться на точку зрения апологета этих фактов; материалист вскрывает классовые противоречия и тем самым определяет свою точку зрения. ‹…› Он не ограничивается указанием на необходимость процесса, а выясняет, какая именно общественно-экономическая формация дает содержание этому процессу, какой именно класс определяет эту необходимость. ‹…› Материализм включает в себя, так сказать, партийность, обязывая при всякой оценке события прямо и открыто становиться на точку зрения определенной общественной группы»[52].

Принцип такой теоретической партийности Ленин объединил с требованием партийности в обычном смысле слова, выступая за то, чтобы рассматривать марксизм как «оружие» конкретной политической партии, являющейся олицетворением рабочего класса. Стоит отметить, что «оружием» должно было быть не только марксистское политическое или общественное знание, но и, например, философия, которую автор «Материализма и эмпириокритицизма» считал политической par excellence дисциплиной. Для Ленина, впрочем, не было дисциплин политически нейтральных: в каждой должно было сделать выбор между социалистической и буржуазной идеологией, между которыми нет места ничему другому.

Проблема партийности вообще кажется корнем социальной мысли Ленина, который, по сути, не мог себе представить области, в которой эта категория не находила бы прямого применения. Поэтому важнейшей, возможно, его работой была брошюра «Что делать? Наболевшие вопросы нашего движения» (1902), содержащая концепцию партии. Косвенно это была также, несомненно, демонстрация взгляда на роль субъективного фактора в истории – взгляда, который перечеркивал принятые марксистами II Интернационала мнения на эту тему. Мы, однако, напомним, что, подчеркивая политическое новаторство Ленина, следует избегать преувеличения его теоретического новаторства и в области марксистской «социологии», и в любой другой социальной науке, чем десятилетиями занимались представители марксизма-ленинизма. Его обращения к теории были продиктованы скорее стремлением обосновать политику и предотвратить расхождение во мнениях у членов партии, чем желанием решить ту или иную теоретическую проблему. Как написал Безансон, «все в ленинизме и все в личности Ленина сводится к политике»[53]. С этой точки зрения Ленин отличался от Маркса, верным учеником которого он хотел считаться, поскольку Маркс был интеллектуалом, мечтающим о том, чтобы изменить мир, а Ленин был просто «профессиональным революционером».

Лукач: критика социологии

Самой радикальной, но при этом и самой теоретически интересной манифестацией так называемого революционного марксизма был сборник исследований, изданный в 1923 году венгерским философом Дьёрдем Лукачем под названием «Geschichte und Klassenbewusstsein. Studien über die marxsistische Dialektik»[54]. Эта книга, являющаяся, безусловно, высшим достижением марксистской мысли в XX в., до сегодняшнего дня пользуется значительной популярностью, выходящей далеко за пределы марксизма. В границах последнего, впрочем, она долго оставалась «проклятой книгой», а сам автор, которому было чрезвычайно важно не оказаться за пределами коммунистического движения, быстро от нее отрекся. Тем не менее, именно эта книга более всего способствовала сохранению марксизмом некоторой интеллектуальной привлекательности, несмотря на интеллектуальный упадок представителей этого главного течения. Это, несомненно, самое серьезное достижение самого Лукача, хотя он был автором необыкновенно плодовитым и написал до и после этого много действительно стоящих произведений.

Этими другими произведениями мы здесь заниматься, однако, не будем, поскольку в большинстве своем они имеют не много общего с социологией, написанное же в конце жизни огромное «Введение в онтологию общественного бытия» (Zur Ontologie des gesellschaftlichen Seins[55], 1972, 3 ч.) кажется бесплодным произведением. «История и классовое сознание» заслуживает внимания как из‐за того места, которое она заняла в гуманитарном знании XX века, и роли источника вдохновения, например, социологии знания, так и из‐за того, что была свидетельством своего рода революции внутри марксизма – революции, заключающейся прежде всего в полном разрыве с позитивистской традицией и возврате к Гегелю. Эта революция требовала игнорировать как «Диалектику природы» Энгельса, так и «Материализм и эмпириокритицизм» Ленина[56].

У нас нет причины заниматься здесь перипетиями интеллектуальной биографии Лукача, но все же следует упомянуть, что его взгляды сформировались в хороших немецких университетах в атмосфере так называемого антипозитивистского перелома. Сначала, правда, было не гегельянство, а кантианство, а к числу его учителей принадлежали в том числе Зиммель и Макс Вебер. Чем бы он ни был им обязан, он оказался вероломным учеником по крайней мере в двух отношениях. Во-первых, он повернулся в сторону Гегеля, а особенно Маркса, которого эти мыслители, правда, ценили, но старались преодолеть, во-вторых, он стал непримиримым врагом социологии как абсолютного, по его мнению, воплощения позитивистского мировоззрения, с которым он пытался бороться сначала на поприще академической философии, а позже в рамках спора об интерпретации марксизма.

В своей полемике с мыслителями II Интернационала Лукач выступил в том числе против убеждения, что возможно существование объективной марксистской социологии, в которой сфера фактов была бы отделена от сферы ценностей[57]. Ставя гегелевский знак равенства между объектом и субъектом социального познания, автор «Истории и классового сознания» подверг, по сути, сомнению возможность адекватного социального знания, которое было бы чем-то иным, чем классовым сознанием пролетариата или, точнее говоря, его облагороженным выражением. Это классовое сознание, конечно, чисто теоретическая конструкция, так как речь ни в коем случае не шла о сознании каких-то действительно существующих пролетариев. Чтобы стать источником познавательного озарения, это «классовое сознание» само должно, как писал Лукач в одной из статей, «подняться над своей просто действительной данностью, осмыслить свое всемирно-историческое призвание и сознание своей ответственности. Ведь классовый интерес, реализация которого составляет содержание классово-сознательной деятельности, не совпадает ни с совокупностью принадлежащих к классу индивидов, ни с актуальными, сиюминутными интересами класса как коллективного единства»[58].

В другой статье автор «Истории» прямо противопоставил утопическую этическую волю человека, которая приобретает важнейшее значение в революции, тому, что он определял как «бездушную эмпирическую истину»[59]. С такой точки зрения социология, программно сконцентрированная на этой действительности, должна была представляться препятствием на пути к освобождению и фактором мистификации, не позволяющей увидеть движущие силы Истории.

По мнению Лукача (обращающегося к марксову анализу товарного фетишизма), в условиях капиталистической экономики, механизмы которой остаются скрытыми от действующих индивидов, возникает особый образ мышления, превращающий все творения человека в независимые от него «вещи», изолированные друг от друга и неизменные. Собственная активность представляется людям подчиненной внешней необходимости, аналогичной законам природы. Их мир подвергается овеществлению, а не сознающая этого буржуазная наука пытается исследовать его так, как если бы он ничем не отличался от мира предметов, существующих независимо от какой-либо человеческой деятельности, упрочивая тем самым идеологическую мистификацию. Натурализм в социальных науках является, таким образом, продуктом отчуждения, которое происходит в исторических условиях, описанных Марксом. В мистификации, которую он укрепляет, заинтересована буржуазия, стремящаяся к тому, чтобы существующие под ее властью условия воспринимались как естественные и необходимые[60].

Чертой этого отчужденного сознания является, кроме всего прочего, видение всего по отдельности: социальный мир с этой точки зрения подвергается атомизации, распадается на индивиды, а также их отдельные акты, которые объединяет лишь то, что они подчиняются якобы каким-то абстрактным общим «законам». Буржуазная мысль по сути своей не в состоянии охватить социальный мир как меняющееся в ходе истории целое. Это находит в том числе выражение в дезинтеграции социального знания, которое распадается на отдельные дисциплины, занимающиеся разными типами изолированных фактов без осознания их взаимосвязи. Очень похожим образом высказывался по этому вопросу Корш, доказывая, что материалистическую концепцию истории «невозможно совместить с отдельными ответвлениями знания, изолированными и автономными, а также с чисто теоретическими исследованиями, объективными и оторванными от революционной практики»[61].

С точки зрения Лукача, целью социального познания не является и не может быть открытие каких-то неизменных законов общественной жизни или причинных связей между теми или иными вычлененными из целого фактами. Превосходство марксизма над буржуазной наукой ни в коем случае не проявляется в том, что он лучше реализует тот же идеал науки. И дело не в том, что другим детерминизмам он противопоставляет экономический детерминизм. Принципиальная разница заключается в методе, в отличии точек зрения, а не в тех или иных конкретных утверждениях. «Не господство экономических мотивов в объяснении истории решающим образом отличает марксизм от буржуазной науки, а точка зрения тотальности»[62]. И самый, без сомнения, важный вопрос: речь идет не столько о теоретической проницательности того или иного мыслителя, сколько о принятии точки зрения этого гипотетического рабочего класса, который по природе своего положения в капиталистическом обществе способен освободиться из-под власти его ложного сознания, достигнув понимания объективного исторического процесса.

Это историческое целое или, как чаще всего писал Лукач, «конкретная тотальность», которая должна быть главным объектом социального знания, не дана, о чем уже была речь, в непосредственном наблюдении, а должна быть, по примеру Маркса, реконструирована путем долгой и сложной мыслительной работы. Ошибка «вульгарного материализма» (это определение Лукач использовал в необыкновенно широком смысле, применяя его, по сути, к любому культу того, что дано эмпирически) заключается в том, что он не выходит за рамки поверхностного наблюдения отдельных явлений, полагая при этом, что приближается благодаря ему к познанию действительности, хотя де-факто оперирует только абстракциями[63]. Абстракцией является любой изолированный факт, изъятый из исторической «конкретной тотальности».

Эти размышления Лукача были направлены против экономистов и историков, но их можно с успехом применить к неизвестной ему еще эмпирической социологии. Вся ее радикальная позднейшая критика воспроизводила, впрочем, так или иначе рассуждения автора «Истории и классового сознания», даже если ее авторы не разделяли всех его взглядов или вообще их не знали[64].

Лучшим примером подхода Лукача к исследованию социальной действительности является его понимание главной проблемы классового сознания. Он подверг резкой критике тех исследователей, которые сосредоточивают свое внимание на эмпирически данном «психологическом» сознании, то есть на том, что индивиды, принадлежащие к какому-то классу, думают, чувствуют и т. д. в данный момент. Правда, он не отрицал ценности такого «наивного описания», но утверждал, что это в лучшем случае лишь сырой материал. Классовое сознание, определяющее «исторически значимую деятельность класса», «не является ни суммой, ни усреднением того, что думают, воспринимают и т. д. отдельные индивиды, образующие классы»[65]. Настоящий исторический анализ начинается, по мнению Лукача, только тогда, когда мы начинаем оперировать понятием целого, то есть пытаемся интерпретировать наблюдаемые явления в контексте конкретной общественно-экономической формации. Рассматриваемое под этим углом эмпирически данное «психологическое» сознание оказывается ложным сознанием, так как не соответствует объективной ситуации его носителей, которая в конечном итоге предопределяет их историческую роль.

Стоит, впрочем, отметить, что Лукач вообще сомневался в пригодности психологии для того, кто интересуется обществом, поскольку он считал, что «у всей прежней психологии, включая фрейдовскую, есть слабость, которая заключается в том, что она отталкивается от искусственно изолированных капиталистическим способом производства и капиталистическим обществом одиноких человеческих существ. Она рассматривает их черты – также сформированные капитализмом – как неизменные атрибуты, которые действительно являются для людей „естественной необходимостью“ ‹…› Таким образом, психология в корне не права. Она пытается объяснять социальные отношения между людьми через индивидуальное сознание (или бессознательное) вместо того, чтобы выявлять социальные основания обособления человеческого существования от целого и искать решение связанной с этим проблемы человеческих взаимоотношений»[66].

Эмпирически данному сознанию индивидов – членов класса Лукач противопоставил потенциальное сознание класса как исторического коллективного субъекта. Только при учете этой «объективной возможности» есть шанс, по его мнению, понять реальный исторический процесс. Можно сказать, что это марксова концепция «класса для себя», изложенная автором, который хотя и прочитал Макса Вебера, но не принял к сведению, что идеальный тип – это лишь фикция, созданная исследователем. «Классовое сознание» пролетариата, в понимании Лукача, оказывается реальной исторической силой, к которой он относится чуть ли не с религиозным почтением.

Это почтение было перенесено им на Ленина и большевистскую партию, что, впрочем, было вполне логично: раз возможное историко-созидательное сознание от реального отделяет пропасть, то ставка на революционный авангард – единственное решение, доступное для того, кто абсолютно убежден, что старый мир должен пасть, а новый возникнуть. Поэтому может показаться странным, что в коммунистических кругах труд Лукача сразу столкнулся с враждебностью и официальным осуждением. Это можно объяснить только тем, что он выражал личную точку зрения автора, который хоть и был ревностным коммунистом, но пришел к этому своим собственным путем, и ему было важнее сохранить свою философию, чем держаться «линии» и говорить на том же, что и все, языке. В результате независимо от политических выводов, которые могли следовать из этого произведения и которые сделал сам автор, «История и классовое сознание» стала выражением исключительной позиции в коммунистической литературе. Как мы увидим позже, впрочем, этот труд оказывал значительное влияние на круги, настроенные явно недоброжелательно к марксистско-ленинской ортодоксии.

Грамши: критика социологии

В очень похожем направлении продвигались исследования выдающегося итальянского марксиста Антонио Грамши, хотя его путь к историческому материализму был иным и вел через неогегельянство Бенедетто Кроче (1866–1952). Так же как и Лукач, Грамши вошел в историю марксистской мысли как радикальный критик позитивизма, а особенно той его разновидности, которую называли марксизмом II Интернационала. Мы не будем здесь анализировать всю систему его взглядов, какой бы большой интерес они во многих случаях ни представляли, а займемся в основном его критикой позитивистской социологии, которой автор «Современного государя» противопоставлял не другую социологию, а совершенно иной тип социального знания. Так же как и многие другие тогдашние мыслители, он не мог себе представить иную социологию, чем позитивисткая.

Теоретические взгляды Грамши – одного из основателей Итальянской коммунистической партии – были сформулированы в «Quaderni del carcere»[67] – тетрадях, которые он вел в 1929–1937 гг. В этих тетрадях содержатся в основном заметки и фрагменты, далекие от завершения. Упорядоченные и опубликованные только после Второй мировой войны (1948–1951, в 6 т.; полное критическое издание – 1975, 4 т.), они вызывают немало интерпретационных трудностей, тем не менее основные принципы социальной теории Грамши просматриваются в них очень отчетливо. Не подлежит сомнению, что мы имеем дело с мыслителем исключительно оригинальным. Его заметки касаются множества политических, философских, социологических, исторических, историко-литературных и т. д. вопросов. Критика социологии содержится прежде всего в «Note critiche su un tentative di „Saggio popolare di sociologia“»[68] (1932–1933, изд. 1949) – критике очерка Николая Бухарина[69].

Книга Бухарина идеально подходила, впрочем, для критики со стороны обоих обсуждаемых мыслителей, так как являлась отличным примером отвергаемой ими версии марксизма. Во-первых, в ней содержался четко сформулированный тезис, что исторический материализм – это не что иное, как марксистская социология, а также такое его толкование, которое делало его похожим на другие социологические теории того времени, которых не коснулся антипозитивистский перелом; во-вторых, автор труда исходил из натуралистической концепции науки; в-третьих, книга постулировала понимание общества как системы, находящейся в состоянии равновесия. Хотя сам Бухарин был коммунистом и выдающимся большевистским вождем, он парадоксальным образом представлял в теории «позитивистский марксизм» в чистейшем виде.

Грамши выступал против философского материализма, усматривая в нем реликт религиозного мышления, всегда предполагающего существование независимой от мыслящего субъекта действительности. Также он высказывался против детерминизма, который был склонен отождествлять с фатализмом, поскольку тот, как он считал, неизбежно исключает из картины мира человеческую активность и пытается втиснуть бесконечное разнообразие явлений в одну причинно-следственную схему. Детерминистская концепция действительности, писал он, «ложная, поскольку невозможно игнорировать волю и инициативу самих людей»[70]. Такая концепция может представляться убедительной, пока массы остаются пассивными или считаются таковыми, а господствующая система функционирует без серьезных нарушений и выглядит неизменной[71].

Понимание истории как неудержимого процесса, а особенно понимание великих исторических переломов требует принятия совершенно иного видения социального мира, в соответствии с которым «объективность» не означает независимости от того, что сделают люди, а предвидение выступает «не как научный акт познания, а как абстрактное выражение прилагаемого усилия, как практический способ создать коллективную волю»[72]. Грамши мечтал о преодолении «натуралистической» стихийности социальных процессов и потому противопоставил социологии политику или – шире – марксизм, понимаемый как «философия практики», а не знание об «объективных» законах, которым люди, желая того или нет, подчиняются. По сути, это переформулированное лукачевское противопоставление утопической этической воли «бездушной эмпирической действительности».

Социология была, с точки зрения Грамши, воплощением всех грехов критикуемого им мировоззрения. По его мнению, «социология… была попыткой создать метод историко-политической науки в зависимости от уже разработанной философской системы – эволюционистского позитивизма ‹…›. Стало быть, социология – попытка „экспериментально“ выявить законы эволюции человеческого общества, чтобы „прогнозировать“ будущее столь же надежно, как надежно известно, что из желудя вырастет дуб. Вульгарный эволюционизм лежит в основе социологии, не ведающей принципа диалектики о переходе количества в качество, переходе, не позволяющем понимать в духе вульгарного эволюционизма никакую эволюцию, никакой закон единообразия»[73]. В другом месте Грамши связывает возникновение и карьеру социологии с упадком «политического знания и искусства», утверждая: «Что в социологии по-настоящему важно, так это политическое знание»[74]. Он, похоже, жалеет, что между обществом и государством было проведено такое четкое разделение, и отмечает, что это разделение должно иметь чисто методологический характер[75].

Грамши защищал распространенное критиками позитивизма убеждение, что методы естествознания неприменимы в гуманитарных науках: «Каждая область исследований имеет свой определенный метод и создает свою определенную науку… метод развивался и разрабатывался вместе с развитием и разработкой каждой данной области исследований и данной науки и составляет с ними единое целое»[76]. В его случае это, однако, не была защита академической гуманитарной науки от деформаций, которые могли быть следствием некритического заимствования чуждых ей методов естествознания. Речь шла о поисках мировоззрения общественного движения, которое целиком подвергает сомнению статус-кво и по этой причине заинтересовано в отрицании всех привычных методов. Характерной чертой позиции Грамши было то, что он считал новое социальное знание необходимым в периоды революционных переломов, при этом он не исключал, что старое знание дает удовлетворительные объяснения явлений в периоды стабилизации и застоя[77]. Это новое знание, стало быть, не является, как и у Лукача, лишь вопросом методологического новаторства, а возникает благодаря изменениям социальной действительности, а также благодаря изменению роли исследователя, который из наблюдателя превращается в соавтора истории.

Критику детерминизма, предпринятую Грамши, не следует все же считать свидетельством его перехода на позиции субъективизма или волюнтаризма. В любом случае он сам был убежден, что он в состоянии избежать такого перехода. Реинтерпретируя исторический материализм, он одновременно выступал против «экономизма», переоценивающего «механические причины», а также против «идеологизма», который преувеличивает значение волюнтаристского и индивидуального элемента[78]. Грамши было важно не сводить отношения между человеческой деятельностью и объективными условиями, в которых она происходит, к отношениям между следствием и причиной, которая данное следствие непременно за собой влечет. Можно говорить разве лишь о вероятности возникновения того, а не иного следствия, и только ex post оказывается, что приведшая к нему деятельность была действительно, как называл это Грамши, «исторической» или «органической». Нет иного пути, кроме пути проб и ошибок. «Истинность» и «рациональность» представлений о социальной жизни зависят в конечном итоге от того, подталкивают ли они вперед историческое развитие общества, но это никогда не бывает заранее известно.

Одним из самых интересных фрагментов концепции Грамши было понимание проблематики социальных идей. Ее отправной точкой было различение «философии обыденного сознания», то есть «мировоззрения, некритически позаимствованного из различных социальных и культурных сфер, где формируется моральный облик среднего человека», и критического мировоззрения, «философии философов». «Философия обыденного сознания» отличается отсутствием цельности и последовательности; она является результатом пересечения самых разных влияний и традиций. «Философия философов» же «однородная, то есть логическая и систематическая»[79]. Каждая из этих «философий» соответствует разным историческим условиям: первая существует в условиях социальной дезинтеграции и пассивности; вторая становится возможна в условиях интеграции и активности. Проблематика изменений сознания и условий, в которых они происходят, находилась в центре интересов Грамши, который благодаря этому внес серьезные коррективы в марксистское понимание идеологии[80], отвергая в итоге ее марксово понимание как ложного сознания и подчеркивая ее социальные функции как фактора «гегемонии».

* * *

Революционный марксизм, три разновидности которого – возникшие в значительной степени независимо друг от друга, хотя и в одной и той же атмосфере приближающейся или уже происходящей революции – были рассмотрены выше, означал, как мы видим, отход от образа мышления, характерного для марксизма II Интернационала. С точки зрения теории исторического материализма изменения заключались прежде всего в выдвижении на первый план проблем революции и классового сознания как ее важнейшего коррелята. Хотя ни один из обсуждаемых здесь мыслителей не подверг напрямую сомнению фундаментальные утверждения исторического материализма, иерархия вопросов была в их творчестве принципиально изменена по сравнению с марксизмом II Интернационала: все было подчинено вопросу, что играет решающую роль в успехе революционного движения и как его максимально ускорить, несмотря на «незрелость» материальных предпосылок. Отсюда первостепенное значение проблематики классового сознания и политики. Отсюда протест против объективизма, а также подчеркивание значения воли и поступка. Отсюда интерпретация исторического процесса в категориях скорее человеческой практики, чем независимых от людей законов развития обществ. Отсюда также неприязнь к социологии, отождествляемой (в некоторой степени справедливо, поскольку она возникла как попытка объяснить «естественную историю» общества) с исследованием фактов в отрыве от исторической praxis.

Революционный марксизм был своего рода антипозитивистским переворотом внутри марксистской мысли. Стоит добавить, что этот переворот вскоре получил неожиданную поддержку со стороны молодого Маркса, неизвестные тексты которого были открыты в двадцатые годы. Их содержание противоречило доминирующей в течение длительного времени интерпретации марксизма. Очевидно, по этой причине официальные, так сказать, его представители восприняли эти тексты без энтузиазма, склоняясь к мысли, что их написал еще не вполне «зрелый» автор.

В главном течении марксистской мысли теоретические возможности этого толкования исторического материализма, начало которому положили представители так называемого революционного марксизма, никогда не использовались. На это повлиял, видимо, целый ряд обстоятельств, а прежде всего то, что традиционное толкование, особенно после его дальнейшего упрощения, несравнимо лучше подходило для основы коммунистического букваря, чем новое толкование, у истоков которого находился, с одной стороны, революционный пафос периода Октября, а с другой – своего рода восхищение достижениями трудной и «классово чуждой» идеалистической философии. В результате Лукач, Корш и Грамши оказались наставниками различных ревизионистских авторов, которые хотели остаться в русле марксизма, избавившись от марксистско-ленинской ортодоксии. Даже Ленин, впрочем, порой служил вдохновением для попыток такого рода, что, однако, было уже явной мистификацией.

В коммунистическом букваре оказался, по сути, только один элемент, характерный для этого нового толкования исторического материализма, о котором шла речь, а именно – отрицание социологии. Однако не представляется вероятным, чтобы свойственное коммунистам ликвидаторское отношение к этой дисциплине именно его имело своим источником. Оно скорее было производной догматизации доктрины и сопротивления любым внешним влияниям во имя убеждения, что она абсолютно самодостаточна и потому должна обособиться от всего, что не находит достаточной опоры в сочинениях классиков. В итоге в Советском Союзе (а позже во всех странах, которые оказались под его влиянием) социологические исследования были надолго прекращены, а социологию стали считать «буржуазной» наукой, которая несовместима с историческим материализмом. Причины этого разрыва были все же не столько теоретическими, сколько политическими и идеологическими. Дело было не столько в иной концепции социальной науки, сколько в неприязни к любой науке, которая создавала хотя бы видимость объективности или независимости. Марксизм-ленинизм не был научной школой, которая одобряла независимое мышление, поэтому везде там, где он стал господствующей доктриной, он положил ему конец или, вернее, ограничил его до относительно небольшого круга отдельных вопросов, которые считал политически нейтральными. Социология к этому кругу не принадлежала.

37

Лукач Д. Большевизм как моральная проблема // Лукач Д. Политические тексты. М.: Три квадрата, 2006. С. 5–6.

38

Безансон А. Интеллектуальные истоки ленинизма. М.: Издательство «МИК», 1998. С. 207.

39

См.: Therborn G. Critical Theory and the Legacy of Twentieth-Century Marxism // The Blackwell Companion to Social Theory / Ed. by B. S. Turner. Oxford; Cambridge, 1996. P. 62.

40

Ленин В. И. Материализм и эмпириокритицизм // Ленин В. И. Полное собрание сочинений. 5-е изд. М.: Издательство политической литературы, 1968. Т. 18. С. 350.

41

Там же. С. 350–351.

42

См.: Kozakiewicz H. Inna socjologia. Studium zapoznanej metody. Przyczynek do sporu o wyjaśnienie zjawisk społecznych. Warszawa, 1983.

43

Андерсон П. Размышления о западном марксизме. М.: Интер-Версо, 1991. С. 20.

44

Ленин В. И. Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов? (ответ на статьи «Русского богатства» против марксистов) // Ленин В. И. Полное собрание сочинений. Т. 1: 1893–1894. 5-е изд. М.: Издательство политической литературы, 1967. С. 143.

45

Там же. С. 167, см.: Ленин В. И. Материализм и эмпириокритицизм. С. 363.

46

Ленин В. И. Что такое «друзья народа». С. 192.

47

Там же. С. 161.

48

Там же. С. 165 и далее.

49

Ленин В. И. Статистика и социология // Ленин В. И. Полное собрание сочинений. Т. 30: Июль 1916 – февраль 1917. 5-е изд. М.: Издательство политической литературы, 1973. С. 350.

50

Ленин В. И. Экономическое содержание народничества и критика его в книге г. Струве // Ленин В. И. Полное собрание сочинений. Т. 1: 1893–1894. 5-е изд. М.: Издательство политической литературы, 1967. С. 428–429.

51

Там же. С. 436.

52

Ленин В. И. Экономическое содержание народничества. С. 418–419.

53

Безансон А. Интеллектуальные истоки ленинизма. С. 219.

54

«История и классовое сознание. Исследования по марксистской диалектике» (нем.). – Примеч. пер.

55

На русском языке опубликована часть этой работы под названием: Лукач Д. К онтологии общественного бытия. Пролегомены. М.: Прогресс, 1991. – Примеч. ред.

56

Говоря о «революции» Лукача, не стоит, конечно, забывать, что в похожем направлении в это же время, и даже немного раньше, двигались многие марксистские или близкие марксизму мыслители (в Польше Станислав Бжозровский), см.: Walicki A. Marksizm i skok do królestwa wolności. S. 117 et pass.

57

См.: Goldmann L. Recherches dialectiques. Paris, 1959. P. 293.

58

Лукач Д. Тактика и этика // Лукач Д. Политические тексты. М.: Три квадрата, 2006. С. 25.

59

Лукач Д. Большевизм как моральная проблема. С. 9.

60

Лукач Г. История и классовое сознание. Исследования по марксистской диалектике. Пер., пред. С. Н. Земляного. М.: Логос-Альтера, 2003, см. особенно разделы «Классовое сознание», а также «Овеществление и сознание пролетариата».

61

Korsch K. Marxism. P. 32.

62

Лукач Г. История и классовое сознание. С. 128.

63

Там же. С. 111.

64

Здесь можно сослаться, например, на критику «отвлеченного эмпиризма» Чарльза Райта Миллса, см.: Миллс Ч. Социологическое воображение. М.: Издательский дом «NOTA BENE», 2001. Гл. 3.

65

Лукач Г. История и классовое сознание. С. 150.

66

Lukács G. Freuds Massenpsychologie // Politische Aufsätze, 1918–1929. Vol. 3: Organisation und Illusion. Darmstadt; Neuwied, 1977. P. 135.

67

«Тюремные тетради» (ит.). – Примеч. пер.

68

«Критические заметки о попытке создания „Популярного очерка по социологии“» (ит.). – Примеч. пер.

69

См.: Грамши А. Критические заметки о попытке создания «Популярного очерка по социологии» // Грамши А. Тюремные тетради: В 3 ч. М.: Политиздат, 1991. Ч. 1. С. 149–201.

70

Gramsci A. Nowoczesny książę // Gramsci A. Pisma wybrane. S. 605.

71

Грамши А. Критические заметки. С. 156–157.

72

Там же. С. 166.

73

Там же. С. 155–156.

74

Gramsci A. Nowoczesny książę. S. 604.

75

Ibid. S. 529–530.

76

Грамши А. Критические заметки. С. 166.

77

Там же. С. 160–161

78

Грамши А. Современный государь // Грамши А. Избранные произведения. Т. 3: Тюремные тетради. М.: Изд-во иностр. лит-ры, 1959. С. 165.

79

Грамши А. Критические замечания. С. 149.

80

См.: Mc Lellan D. Ideology. Minneapolis, 1995. P. 25 et pass.

История социологической мысли. Том 2

Подняться наверх