Читать книгу Не знаю - Екатерина Чиркова - Страница 13
I
НАЧАЛА и КОТЫ
Анна
Оглавление2010 г., Москва
На фотографии (Федя еще не родился, на подходе) Кося – вчера только с помойки, уши вертолетом, тонкая шея, глаза двумя золотыми полтинниками, хвост посудомоечным ершиком – сидит рядом со мной на диване. Я чешу его за ушком.
И вот теперь Федя пошел в одиннадцатый класс, на подбородке у него едва завязался пух. А Косю мы вчера похоронили в коробке из-под роликов, под елкой, в дальнем углу дачного участка. Федя копал ямку. Сначала в извечной подростковой ленивой манере два раза ткнул в спрессованную почву и сообщил: «Не копается», – предоставляя мне лопату вместе с возможностью удостовериться… Но вдруг забрал инструмент назад, велел взять фонарь и стал по-мужицки, остервенело дербанить лопатой землю, плотно прошитую корнями, дробить и выдирать их. «Без Феденьки мы бы не справились», – нараспев, с плакальщицкими интонациями произнесла моя мама.
Она притащила этого кота семнадцать лет назад, в марте. Ему было недели три. «Значит, – сказала Лёлечка, – он родился в феврале, может, даже двадцать девятого числа, в Касьянов день». Так рыжий котенок стал Касьяном, Косей.
«У меня в детстве был очень похожий кот, почти такого цвета, – сказал отец. – Помнишь, рассказ у меня “Возвращение рыжего”, популярный был рассказ, да». Мать кивнула, она помнила, конечно. Я не читала.
Старушка Росита не простила его появления, ее отношения с хозяйкой никогда не стали вновь такими нежными, как были раньше. Ей, родившейся в этой семье династической кошке, присутствие рыжего плебея с помойки было противно. Толстая, холеная Росита, получившая свое имя за нежный розовый нос, а прозвище Посикушка за манеру мстительно писать на вышитые подушки, к концу жизни стала худой и тощей, с перистой шерстью, на лапе у нее завелась какая-то мокнущая болячка. После ее смерти Коська стал единственным ребенком в семье. Я-то всегда была взрослой. А ребенок Федя был только мой, не семейный.
Мать постоянно нянчила рыжего кота на руках, таскала за собой, как дети таскают, прижимая к пузу, плюшевую игрушку. Она разговаривала с ним, а он отвечал блеющим мявком, называла уменьшительно-ласкательными именами, кормила из своей тарелки, из магазина каждый раз приносила вкусненького. Поднимала его, ухватив за подмышки, на задние лапы, причем он покорно жмурился и только с затаенным раздражением помахивал хвостом. «Кося, давай мусь-мусь», – означало, что она тянулась к нему лицом с тонким, точеным носиком, и он тоже тянулся к ней, и они терлись носами, как эскимосы. Когда она шла в сортир, кот сидел под дверью. Ей нравилось, по-детски округляя глаза, сообщать, что Кося умеет говорить «мама».
«Шут», – морщился отец. А мне иногда казалось, что кот мутирует и скоро превратится в человека.
Лето он проводил один в квартире. Соседка заходила кормить его. Из балованного шута-получеловека кот становился испуганным, полудиким существом, выбегавшим в коридор при звуке открывавшегося замка. Видя снова не ее, пригнувшись и прижав уши, на полусогнутых Касьян бросался обратно и забивался под кровать. Оттуда раздавалось дикое шипение.
Брать кота на дачу было сочтено опасным. Раз его привезли – он тут же сбежал и спрятался под баню. Полдня ушло на то, чтобы его оттуда извлечь, разве ж можно допустить, чтобы кот сидел под баней? После чего животное было посажено на длинную веревку и привязано к дереву. Весь день он орал и нарезал круги на своей привязи. К вечеру уперся лбом в ствол, как Карабас-Барабас в старом детском фильме про Буратино…
Предыдущие коты нашего семейства, представители династии, к которой принадлежала Росита, но не принадлежал рыжий Касьян, гуляли свободно, по нескольку раз в день курсируя между домом и улицей. Еще бы – в те поры мы жили на первом этаже.
Собственно, благодаря этому именно обстоятельству династия и образовалась. Прародительница по имени Лиза пришла под Новый год и постучала лапой в стекло балкона. Ее впустили, накормили и выставили. Через пятнадцать минут она уже ломилась в стекло второго балкона, выходившего не во двор, а на проспект…
Бабушка Мура увезла Лизу в свой маленький город после появления котенка, ее дочери, которую мы по неопытности сочли сыном и назвали Тишей, или Тихоном, – за ясный и тихий нрав. В тот момент моим родителям казалось, что два кота – это перебор; никому и в голову не приходило, что в самом скором будущем – с точки зрения мировой истории, практически тут же – в их доме будут проживать одновременно трое кошачьих и это перестанет кого-либо смущать. Итак, Лиза поехала в другой город, где, по слухам, характер ее испортился, она стала барыней, растолстела и довольно скоро умерла. А Тихонька осталась с нами.
Позже, через несколько лет Тихонька пропала. Было такое слово для котов, которые однажды ушли гулять и не вернулись. То же случилось и с Тихонькиным сыном Мартом, названным по месяцу рождения. Про него нам еще говорили, что видели в дальнем микрорайоне его маленькое тело, перебитое надвое чем-то острым, брошенное на чужом газоне.
Еще одно Тихонькино дитя, кошка Коутиньо, получила имечко в честь бразильского футбольного тренера Коутиньо. Имена котам в нашей семье давались не просто так. Она родилась во время матча с участием бразильцев и их тренера.
«А у нас котеночек родился, черненький, а на лапках беленькие сапожки и перчатки, и грудка беленькая», – меня до того распирало, что радостью я поделилась с вредным стариком-домоуправом. Больше не с кем было – лето, во дворе никого.
По той же причине каникулярного сезона Коутинка до осени осталась на попечении соседки. Вернувшись с югов, мы вошли в квартиру, и… «А где же котеночек?» Котеночек был совершенно дикий, жил в щели между шкафом и стеной и так шипел при попытке приблизиться к нему (к ней), что аж плевался.
Коутинка была самая верная, самая храбрая, самая ловкая. Она таскала домой добычу (периодически прямо мне в кровать) – полупридушенных мышей, воробьев и даже крыс и голубей. Роситу она тоже родила прямо у меня в кровати: ночью, как обычно, спала со мной. Я проснулась от громчайшего, оглушительного мурлыканья новоявленной матери. Мокрый и слепой новорожденный котенок лежал у меня практически на подушке.
Коутинка сигала с балконных перил на кухонное окно по касательной траектории, как белка-летяга. Она так остервенело колотила лапой в стекло, что животнолюбы из соседнего подъезда вышли походом на моего папашу как на злостного мучителя животных, не пускавшего котов в дом и морившего их голодом. «Сам жрет, а кисюленек не кормит!» На краю балкона регулярно появлялась плошка с селедками.
Коутинка дралась с соседской сиамкой и даже с соседским эрделем, которого, по легенде, загнала под его же собственную машину-жигули последней модели, коей они с хозяином, заслуженным художником, так гордились.
Однажды я полезла на дерево, чтобы снять оттуда дико оравшую черную кошку, которую с земли приняла за Коутинку. Это оказалась не она, чужая кошка, которая с перепугу на меня сверху написала. При этом с меня слетела шапка, которую тут же утащили хулиганы из нашего подъезда. С одним из них у меня случилась первая любовь – чуть позже.
К старости Коутинка стала беспокойно спать – вертелась, копошилась, чесалась. Я просыпалась, злилась, выставляла ее из комнаты. А она обижалась, скреблась и мяукала всю ночь под дверью.
Коутинка была очень красивая – до самой смерти. Это была первая кошка, которая умерла дома. Меня при этом не было.
Котенок, которого мы привезли в ветлечебницу на улице Юннатов на такси, завернутым в плед, был уже мертвым. Так, значит, я и везла его, прижимая к себе, завернутого в плед и мертвого. Мне было лет четырнадцать, и это была первая увиденная вблизи и осознанная мною смерть. Помню, как от жалости, от страха, от стыда не могла ни стоять, ни идти – валилась в снег, в сугроб во дворе лечебницы. Кажется, мы даже и не хоронили беднягу, видимо, мать оставила его в больнице. У него почки оказались больные – так кто же знал, он был совсем молодой, ужасно бешеный и веселый. Я его сама нашла во дворе – еще с синими, только прорезавшимися глазами. И полугода не прошло, как я подняла его, обессилевшего и надрывно, ритмично мяукающего, с подстилки, и мы поехали на Юннатов.
На Юннатов мать успела свозить и Коську. Какая-то у него образовалась то ли грыжа, то ли не грыжа… была операция, успешная.
В то последнее его лето рыжего, как обычно, оставили одного в московской квартире. Заехав как-то в воскресенье, я обнаружила в этом замкнутом, темноватом пространстве в центре Москвы полубезумное существо, тощее, спотыкающееся, с темными пятнами в глазах. Сгребла его в охапку, посадила в корзинку и повезла с собой на дачу. Клянусь богом, мне кажется, он был счастлив этот свой последний месяц. Сразу после возвращения в Москву кот сдох. И мы повезли его назад, на природу, хоронить.
Коробку с мертвым котом мать всю дорогу держала на коленях. Мы говорили о разном, постороннем. Последнее время она стала страшно болтлива, а поболтать-то ей и не с кем – подруг у нее нет, отец больше вещает сам, чем слушает. Вдруг, без связи с темой, она произносила: «А помнишь, как Роситочка умерла?» или: «А помнишь, как мы с котеночком ездили на Юннатов?» Заодно рассказала она и как помер от инфаркта на прошлой неделе Валерий Степанович и лежал в гробу – как будто спал. А его жена хочет подавать на кого-то в суд за доведение до смерти.
На даче засуетились в поисках лопат, в поисках места, руководя друг другом. Когда яма была готова, мать сказала тем же подвывающим голосом: «Надо попрощаться с Косей, подойдите, не бойтесь». Я уныло стояла в стороне. Мне было тоскливо, жалко и неловко. Сын, кажется, хлюпнул украдкой, но держался рядом со мной… Тогда мать вытащила мертвого из коробки, стала его прижимать к себе и причитать: «Кошенька, мой маленький», – положила снова, погладила по оскаленной голове. «Он как будто спит». Ни жесткая поза, ни оскал зубов не походили на сон. Я вспомнила мягкую, шелковистую шерсть, тонкую, как пух.
Покончив с обрядами, мы выпили чая – поминки. Стемнело.
Я вышла на крыльцо и лбом уперлась в темень. Садовое товарищество – стократ увеличенная копия вороньей слободки – почему-то за что-то там не заплатило, что-то с кем-то не согласовало, не успело в итоге оплатить электричество, и фонари вырубили. Гуськом, след в след, мы вышли за Федей с его фонариком на дорогу и сели в машину. Здесь были звезды, которых отчего-то не было внутри забора. Фары осветили наш путь.
– А вот тут, – проговорила мама, глядя на темный силуэт дома на соседней улице, – одной женщине дети такую собачку милую подарили. Крошечная, но такая мордочка у нее приятная. Как-то называется порода… чи… чиху… чи-хуа-хуа, по-моему.
Моя мама – она никогда ничего не скажет прямо, например, если хочет, чтобы вместо помершего кота ей купили собачку. А если ей надо воспроизвести какое-то необычное слово, она никогда не выговорит его сразу, обязательно сделает вид, будто не очень хорошо его помнит. Хотя память у нее прекрасная.
* * *
Шел второй курс филфака. Восемьдесят девятый? Вроде того.
За спиной остался ужас вступительных экзаменов. Вот на моих глазах отец вглядывается в списки поступивших в полной уверенности, с гордостью, просто убедиться. А я уже знаю, что меня там нет. Ну да, я на вечернем отделении с полупроходным баллом. Стоя у него за спиной, я не выдерживаю и тихо сливаюсь. Уже потом я узна́ю, что вслед за многократным изучением списка последовал визит отца в деканат, к тем самым лицам, которые тому двадцать с лишним лет не нашли ему места на этом самом факультете. И спокойное, с тайным ядом: «А, так это была ваша девочка? А мы обратили внимание на фамилию и отчество, да. Но не были уверены. А, так у нее полупроходной, все отлично, поздравляем вас, она на вечернем. Нет-нет, что вы, не пять, четыре». Тем, кто знает только ЕГЭ, рассылаемое во множество мест на удачу, отчужденное от личности абитуриента, не имеющее отношения к его праву на уважение, счастье и в принципе на существование в этом мире, – им не объяснить, что это было – вступительные. Отец сидел с бутылкой шампанского, купленной для празднования триумфа, – это должна была быть моя победа за себя и за него. Шампанское выпито было в итоге в одно лицо, чуть не в один присест – залить горе. Я сидела на полу на кухне зареванная и уничтоженная – та самая бездарь, потенциальный иждивенец, который то ли жаждет исчезнуть с лица земли, то ли уже исчез. И в любом случае лучше бы никогда не родился. Весь первый курс вечерки прошел под знаком – доказать, перевестись на дневное.
Филфак поглотил меня. Юный снобизм, распущенный вид при полной фактической невинности, питие водки чисто девичьим кругом под рассуждение о литературах, витание в облаках старых текстов и теории языков. Я, правда, водку не пила, относясь, скорее, к касте чистых книжников. О, где теперь то стройное, глубокое знание сути вещей, картина мира, выстроенная вокруг Логоса?..
Временами задевало крылом ощущение, что где-то есть другая жизнь, более реальная. Но мимолетно. Оно накрыло после: когда бездна действительности разверзлась прямо под ногами и Логос показался с овчинку, а рынок в Лужниках занял его место в мироздании.
Античка, курс фольклора и средневековая литература архаичными орнаментами оплели мой мозг. Досталась на мою долю и пара-тройка легендарных преподов. Из тех, что на лекциях – един во всех лицах – изображают хор сатиров, на экзамене спрашивают, что ела Анна Каренина перед тем, как броситься под поезд (ничего), или в каких родственных отношениях находились остров Крка и корабль «Арго». (Правильный ответ, чудом всплывший на экзамене из самых недр моего мозга: Крка – одна из огласовок имени волшебницы Цирцеи, которая приходилась теткой Медее, которая помогла получить золотое руно Язону, который приплыл на корабле «Арго», забрал руно, а Медею взял в жены.)
Аспирант N, помогавший мэтру принимать соответствующий экзамен, женился через время на моей однокурснице Маше. Молодожены оказались соседями одной моей нефилфаковской подруги, которая долго мне рассказывала о придурках, из-за чьей стены доносились то молитвы часами (видимо, чтение вслух античных текстов в оригинале), то звуковой ряд порно. Пока мы все не столкнулись на лестничной клетке с возгласами искреннего удивления и фальшивой радости. Позже Маша удрала от супруга аж в Италию, поближе к первоисточникам. А еще позже, уже в наше время, N, став заведующим кафедрой, оказался замешан в сексуальных скандалах со студентками. Чего еще ожидать от нашего времени. Его наставник и предшественник на посту, женившийся в семьдесят лет на аспирантке, счастливо избежал обсуждений. В советское время люди были чисты, верили в любовь и зачатие в преклонном возрасте.
Столько в столице девиц, и такие в столице
девицы,
Что уж не целый ли мир в Риме сошелся одном?
Жатв на Гаргарской горе, гроздей виноградных
в Метимне,
Рыб в пучине морской, птиц под покровом
листвы,
Звезд ночных несчислимей красавицы
в нынешнем Риме —
Уж не Энея ли мать трон свой поставила здесь?
Если молоденьких ты и едва подрастающих
любишь —
Вот у тебя на глазах девочка в первом цвету;
Если покрепче нужна – и покрепче есть сотни
и сотни,
Все напоказ хороши, только умей выбирать;
Если же ближе тебе красота умелых и зрелых,
То и таких ты найдешь полную меру на вкус.
Овидий с его Ars amandi и «Метаморфозами» были моим порнхабом. Откройте наугад том в белоснежном супере с иллюстрациями Пикассо – эта тонкая линия, бегущая от рисунка к рисунку, плетущая мир превращений, соединяющая силой Эроса воедино людей, богов, растения, моря и горы. «Ныне хочу рассказать про тела, превращенные в формы / Новые». Линия, жесткими узлами, широкими кольцами захватывающая Боккаччо, Шекспира, деревню Макондо из «Ста лет одиночества» и человека, за восемь страниц Кортасарова рассказа становящегося аксолотлем.
О ты, нимфа, ускользающая от преследований возбужденного бога, летишь, стройными ногами отталкиваясь от земли с ее травами и камнями, моля защиты своей девственности у отца, который, внемля, превращает тебя на бегу то в стройное дерево, то в животное, бесшумно исчезающее в чаще, то в нежный цветок. Твои одежды струятся, открывая прелести, а локоны вьются по ветру, перехваченные лишь тонкой тесьмой, ты бежишь «волосы назад».
Ко второму курсу я, будучи студенткой уже дневного отделения, все еще продолжала сей бег. В моей библиографии, не считая десятка коротких стихотворений, почти хокку, был только один серьезный роман, замерший как раз в тот момент на многоточии. Его герой Валера, студент филфака же, был, правда, на два курса + армия + академ постарше. Да, представьте себе, у нас на филфаке были мальчики, человек по восемь-десять даже на поток. Обычно один ботаник, один плейбой, один пройдоха, остальные просто гуманитарии-лоботрясы, будущие маркетологи. Мой был как раз из этой категории. Все шло по плану, были совместные уроки французского, загорание на скудных городских пляжах и прогулки от Лужников в центр – к новой, только обживаемой мной и родителями квартире. В ответственный момент по каким-то косвенным признакам – моей, возможно, угловатости в некоторых ракурсах – герой вычислил потенциальную ответственность и был неожиданно смущен, осекся и отступил. То есть на период ремонта центровой квартиры пришелся этап романа «шаг вперед, два шага назад» – который так ничем и не закончился.
Девственность – одна из очевидностей, которые никак не изменились со времен Овидия и более ранних. Да, изменилась ценность во всех смыслах. Но никуда не девался сам факт и необходимость с ним как-то разбираться.
Все домогались ее, – домоганья ей были противны:
И, не терпя и не зная мужчин, все бродит
по рощам:
Что Гименей, что любовь, что замужество —
нет ей заботы.
Часто отец говорил: «Ты, дочь, задолжала
мне зятя!»
Часто отец говорил: «Ты внуков мне, дочь,
задолжала!»
Но, что ни раз, у нее, ненавистницы факелов
брачных,
Алая краска стыда заливала лицо молодое.
Ласково шею отца руками она обнимала.
«Ты мне дозволь навсегда, – говорила, —
бесценный родитель,
Девственной быть: эту просьбу отец ведь
исполнил Диане».
Каких только рассказов я не наслушалась от подруг – про друзей отцов, про одноклассников, про на спор, во сне и по пьяни! Сама же решила сей вопрос чуть позже и высокой ценой – ранним замужеством.
Удивительно, с тем Валерой-филологом мы встречались еще раза три за жизнь, абсолютно случайно и совершенно некстати. То я только что вышла замуж, то как раз влюбилась, то мне было вовсе ни до чего. Сей гештальт так и остался незакрытым.
Квартира же со своим ремонтом требовала устами родителей моего осознанного, взрослого участия. Шагая с трехметровым карнизом наперевес от Колхозной площади (не знаете такой? а вот и не скажу, спрашивайте у гугла) мимо Дзержинского на столпе, мимо Мавзолея и Василия Блаженного в лесах, которые казались вечными, частью замысла мифических Бармы и Постника, мыслями я витала. Чем-то серьезным, чем-то глобальным и возвышенным вечно была набита моя голова. Первые мои воспоминания – лет трех от роду – ознаменованы уже чувством себя как ответственной, фундаментально мыслящей личности. Вот колесо КамАЗа, я примерно с него ростом, изучаю его – модель Вселенной. Мне до звезды Вселенная, так же как понятия макро- и микрокосма, я не знаю, что это КамАЗ, мне неважно, что это колесо, я тем паче не в курсе, как называются и для чего предназначены эти окружности всё бо́льшего размера, поглощающие, вбирающие друг друга. Меня захватывает магия все увеличивающихся и обводящих один другого кругов и кружочков. Сердцевина колеса, там ободок, много круглых болтов по периметру, снова ободок, гайки, винтики, снова рама-окружность… венец мироздания, предел Галактики – рубчатая огромная покрышка.
В голове у второкурсницы вертится подобный же мировоззренческий фарш, перемежаемый эротическими фантазиями с участием героя – наличествующего в моменте или иного, в духе не то Тургенева, не то Овидия, не то Маркеса. Мечты о славе, своем слове в мире идей и искусства также предъявляют свои права. Рисунки тех лет начинают серию метафор и аллегорий, которая сегодня поселилась на мощных холстах впечатляющего размера и агрессивного цвета. Тогдашние «Апатия», «Афродита», «Парис», «Душа, несущая свою печаль в сосуде» и «Птица-счастье, неуловимо порхающая по ветвям дерева жизни» все еще гуашевые, но уже на склеенных, сдвоенных ватманских листах. Линии напоминают иллюстрации Пикассо, темы говорят о юном томлении, сдержанная природная гамма – о периоде сомнений и неустойчивости. Всё вместе – об обычной ранней молодости, которая каждому, как и мне сейчас, задним числом кажется такой волшебной и отличной от чужих.
* * *
Где-то среди всех этих моих томлений, аккурат после ремонта, у нас дома появилась некая Лили – немолодая француженка, седая, подтянутая, с очень внимательным взглядом. Работавшая, как оказалось, над переводом отцовского романа на французский язык для какой-то их французской престижной премии для иностранных писателей. Обеденный стол с риском для его целостности был перетащен в мою комнату. Потому что в отцовской – везде книги и стол ставить некуда. А в третьей – полкомнаты занимает кровать, что неприлично для европейской гостьи. Тем более такой деловой и важной. Ну а на кухне совсем не комильфо. Мать вытащила наконец бабушкины салфетки, которые до этого только стирала, гладила и убирала обратно в шкаф. Француженка сделала комплимент «трогательной» русской сервировке – я не поняла, прозвучала ли в комплименте ирония. Мать решила, что нет, а отцу было плевать. Я нервничала, когда они направились в отцовский кабинет. Там по моей ошибке – мне было поручено выбрать обои для всей квартиры – стены оказались покрыты жизнерадостными крупными желтыми цветами, вроде бы лотосами, совсем, как мне мнилось, не подходящими для солидного кабинета. Я ожидала гнева отца, но он на стены не обратил вообще никакого внимания. И вот теперь эта француженка отвесит еще какой-нибудь двусмысленный комплимент, типа русский интерьер такой милый. Но нет, ей тоже, как выяснилось, было все равно на лотосы. Они, кстати, до сих пор там.