Читать книгу Запасная мечта - Екатерина Рогачёва - Страница 2
Алёнушка
ОглавлениеСтоль же жаркого лета я не помню ни до, ни после. Может, жара и послужила причиной всему произошедшему. А, может, просто детская память, как за якорь. Цепляется за самую яркую, самую запоминающуюся черту времени и места, что стали так важны. Не знаю и судить не берусь. Я запомнил каждый момент этого лета, каждый оттенок цвета и запаха его дней. И ту самую жару.
Она наступила в начале июня. Как-то внезапно, словно свалилась на головы ни в чем не повинных горожан. Те не выдерживали её удушливых объятий, прятались в тени, если случалось выйти днем, уезжали за город дышать почти свежим воздухом, попадали в больницы с тепловыми ударами и гипертоническими кризами. А кто-то и не выдерживал вовсе, становясь данью злобным природным силам. Как мой отец.
Я тогда вернулся из школы. Был последний учебный день перед каникулами, мой девятый класс. Кинул рюкзак в коридоре, содрал мокрую майку, прошлепал в ванную.
– Сынок, это ты? – крикнула из кухни мать. Я что-то неразборчиво-утвердительно промычал, включая холодную воду. Сунул под неё руки по локоть. За спиной осторожно покашляли. На пороге ванной стоял отец.
– Привет, – сказал я.
– Привет, – отозвался он. И снова закашлялся. В тот день он выглядел хуже обычного, бледный, несмотря на жару, с проступившей испариной на лбу. И глаза пустые-пустые. И словно светятся изнутри. Мне они потом долго снились. Нет. Не в кошмарах, не вижу я кошмаров. Скучал я очень. Да и теперь, что уж там, скучаю.
– Ну что, тебя можно поздравить? – спросил он и улыбнулся.
Я отмахнулся.
– Ну, если только с тем, что кабала на три месяца отменяется.
– Что думаешь летом делать?
Отец всё чаще и чаще советовался со мной тогда. Мне льстило. Мама всегда хлопотала надо мной, как наседка, и это было так неловко и неудобно, что я злился на неё, огрызался, она расстраивалась.
– Не знаю ещё, – я пожал плечами и выключил воду. Вытер руки полотенцем.
– К Андрюхе в гости хотел съездить, хоть на недельку.
Андрюха был двоюродным братом, живущим в соседнем городе. Никогда ещё я не катался на такие расстояния один и потому в тот момент, не особо надеясь на успех, говорил нарочито грубо.
– А не рано? – ожидаемо усомнился отец. – Туда поездом шесть часов.
– Ну и что? – я фыркнул и повесил полотенце. Оно, не удержавшись на крючке, свалилось на пол. Я наклонился за ним продолжая говорить:
– Не съедят же меня в этом поезде. Ты сам говоришь, что я уже достаточно…
И осекся. Потому что, выпрямившись, увидел, как медленно заваливается отец.
Его худая рука ползла вниз по косяку двери, но пальцы не сгибались, не могли зацепиться хоть за что-нибудь. Широко раскрытые глаза смотрели в стену, мимо меня, бледное лицо стремительно багровело. Он открыл рот, захрипел и наконец упал к моим ногам. А я, оцепенев от ужаса, стоял и смотрел на него. Просто стоял и смотрел. И внутри медленно обрывалось что-то живое и трепещущее.
На кухне чем-то звякнула мама. Этот звук ворвался в оглушительную тишину ванной. И только тогда я закричал.
Сразу после похорон меня отправили в деревню, к маминой тётке. Не знаю, кто и когда решил, что мне лучше сменить обстановку, побыть на свежем воздухе, развеяться, но я тогда искренне ненавидел этого человека. Впрочем, я тогда ненавидел всех и всё. Отца, за то что умер. Мать, за то что осталась в городе решать какие-то проблемы. Старую мамину тётку, тётю Тоню, молчаливую и худенькую, глядящую на меня со слезливой жалостью. Ненавидел деревеньку в десять дворов, затерявшуюся среди бескрайних зелёных лугов. Речку-невеличку, петляющую между травяных берегов. Яблоневые сады, окружающие каждый маленький домишко. Мне казалось, что меня все бросили и забыли, что обо не вспомнят ни друзья по школе, ни ребята со двора, с которыми катались на великах, ни мама. Я останусь здесь, в глуши, никому более не нужный. И, рано или поздно умру так же, как отец, съеденный жадной нечеловеческой жарой. Пусть не врут, что это было сердце, я знал – не начнись лето, не было бы всего этого. Я ходил по лугам, где косили сено, лежал в стогах, глядя в синее чистое небо и медленно, изматывающе медленно сходил с ума от страха, отчаяния и ноющей глухой тоски. А потом не выдержал и собрался в город.
До него было почти двести километров. Направление я знал лишь приблизительно, но решил, что просто пойду по дороге в нужную сторону, а там, глядишь, и подвезет кто. Стащил у тёти Тони полбуханки хлеба на дорогу и рано утром отправился в путь.
Где-то через час мне захотелось пить. Ноги устали, солнце припекало всё ярче и ярче, а машин на просёлочной дороге не наблюдалось ни одной. Я помнил, что где-то неподалеку должен быть ручей, один из многих, то ли впадающих, то ли вытекающих из местной речушки. Я на него набрел, пока бродил вокруг деревни.
Ручей и правда обнаружился. Спуск к нему был очень неудобным, крутой косогор, песок и глина. Но пить хотелось ужасно, а внизу так заманчиво журчала вода. И я смело начал спускаться. И практически сразу же сорвался. Нога поехала по земле, не встретив ни одной преграды, руки бесполезно цеплялись за траву, выдирая её, но остановить падение не удалось. Грязный и исцарапанный, я свалился прямо в вожделенный ручей, хорошенько приложившись головой о какой-то камень, и потерял по дороге сумку с хлебом.
Минут десять я лежал без движения. Футболка намокла, волосы тоже, ладони саднило. Потом попытался встать. Не получилось. Левая нога отозвалась резкой болью. Я сел, ощупал щиколотку. На ней был значительный отёк, который, как мне показалось, рос прямо под пальцами.
«Не встану», – подумалось мне. «Так здесь и останусь».
Я откинулся назад, на спину, и снова уставился в небо. Синее, пустое. Может, его видел отец перед смертью? Ведь смотрел же он на что-то, недоступное человеческому взгляду. Мне вдруг стало легко-легко. Пусть будет как будет. Может, и лучше, что я останусь тут. Авось, никто не найдет, и я тоже умру. И не будет больше ничего. И меня не будет. Я раскинул руки и закрыл глаза. Бери меня, солнце, согласен стать новой жертвой. Только забери меня отсюда.
– Эй! – вдруг раздалось откуда-то сверху. – Ты чего тут лежишь? Тебе плохо?
На лицо упала тень. Кто-то торопливо спускался по тому же косогору, откуда сверзился я. Минута, другая, и вот уже наклонился надо мной. Пришлось открыть глаза.
Сначала я увидел косы. Две толстенные, пушистые косы с синими резинками на концах. А по ним, как мёд, разлитое солнце. Одна из кос лохматым кончиком мазнула меня по щеке, и мне показалось, что расплавленные капли света стекают мне на кожу. По спине помчались мурашки. Потом я заметил глаза. Синие, как небо, в которое я только что таращился. Нет, ещё синее. А потом маленькие жёсткие ладошки потрясли меня за плечи, и звонкий девчоночий голос спросил:
– Ты меня слышишь? Тебе плохо?
Так я впервые её увидел.
– Меня зовут Алёна, – сказала она. И попыталась похлопать меня по щеке. – Эй! Отзовись. Водички дать?
От похлопывания я увернулся. Поморщился, снова закрыл глаза и пробормотал:
– Не надо мне воды. И вообще шла бы ты.
– Ага, сейчас, – отозвалась Алёна. – А тебя здесь бросить? Меня потом тётя Тоня саму куда-нибудь бросит.
– А ты её откуда знаешь? – мне стало любопытно, глаза я снова открыл.
– Так мы соседи, – она рассмеялась, звонко и чисто, как колокольчиком тряхнула.
– Ты Тамары Ивановны что ли? – припомнил я имя ближайшей соседки.
– Ага, – кивнула Алёна. – А ты чего тут лежишь?
Я промолчал. Слова о том, что решил здесь умереть, не шли наружу. Какой разговор о смерти при этой девчонке, настолько полной жизни и света? В ней всё движется. Сверкают синие озёра глаз, трепещут бабочками пушистые ресницы, сходятся и расходятся в гримасках брови, улыбаются губы. Я вдруг осознал, что рассматриваю её совершенно бесцеремонно, и покраснел.
– Ногу подвернул, – этот вариант событий выдать оказалось легче. – Вот, лежу, думаю, что делать.
– Как это что? – возмутилась Алёна. – Домой идти. Давай я тебе помогу.
– Да я всё равно наверх не заберусь, – запротестовал было я, но она отмахнулась.
– Я тебе другой путь покажу. Там не так круто, заберёшься.
В общем, вытащила она меня. Усадила на травку, осмотрела ногу, как я ни сопротивлялся, и со знанием дела заявила, что ничего страшного.
– До свадьбы заживет, – хихикнула она. А я снова покраснел.
А потом мы долго лежали в траве и смотрели в небо. Теперь уже вдвоём. И как-то так получилось, что я всё рассказывал и рассказывал, а Алёна всё слушала и слушала. Жевала травинку, следила за облаками и слушала, не перебивая. А мне казалось, будто меня прорвало. И с каждым произнесенным словом холодное и липкое из груди утекало каплями в траву, в землю передо мной, в ладонь Алёны, которая как-то незаметно оказалась в моей. А когда говорить стало нечего, оказалось, что теперь хорошо и молчать. А потом я спросил:
– А можно я буду называть тебя не Алёной, а Алёнушкой? Ты на сказочную девочку похожа.
Она не ответила. Снова опрокинулась на спину, сорвала какой-то цветок, воткнула его себе в волосы и рассмеялась.
– Называй, – разрешила она. – Придёшь сюда завтра утром? Гулять будем, до речки дойдем, искупаемся.
– А почему сюда? – не понял я. – Давай я к Тамаре Ивановне…
Она перебила:
– Нет, к бабке Тамаре не ходи. Не надо ей лишнего знать.
– Родителям нажалуется? – уточнил я. Алёнушка снова звонко рассмеялась, повернулась ко мне и закивала.
– Ага, точно. Так придёшь?
И я пришёл. И на следующий день, и потом, и потом. Пока ещё ныла нога, мы с Алёнушкой забивались в какое-нибудь укромное местечко и просиживали там дни напролет. То заброшенный сад найдём, то березки у ручья тенью поделятся, то на пустом сеновале на краю деревни спрячемся. Алёнушка прекрасно лазила что по деревьям, что по трухлявым лестницам. Прыгала как кошка по деревянным балкам и смеялась, когда я спрашивал, не мешает ли ей платье.
– Не люблю я штаны, – отмахивалась она, садясь близко-близко ко мне на очередной яблоневой ветке и глядя синими весёлыми глазами. А по косам растопленным мёдом разливалось солнце и плясали тени от зелёной листвы. А то и сама листва путалась. Я сначала стеснялся, а потом осмелел и выбирал её, стараясь не дёргать шёлковые волосинки. Алёнушка жмурилась и хихикала, но послушно подставляла голову. С ней вообще было легко. Незаметно для самого себя я рассказал ей всю свою жизнь от начала до конца. И про школу, и про ребят со двора, и про компьютерные игры. Они почему-то заинтересовали Алёнушку особенно.
– Правда, не шутишь? – спрашивала она и таращила глаза.
– Правда, правда. А у тебя что, нет компа? Совсем-совсем, даже у кого-то из подружек?
– Нет у меня ни компа, ни подружек, – снова начинала смеяться она. И не понять было, шутит или как. Она вообще ничего о себе не рассказывала. Говорила о чем угодно. О жаре, о плещущем ручейке, о серой кошке, приблудившейся как-то к нам на сеновал. О том, на что похожи облака, о том, зачем поют птицы. Сказки любила рассказывать. Вот вроде бы детское занятие, а я сидел и, открыв рот, слушал. И верил каждому слову. А Алёнушка задумчиво крутила в тонких пальчиках травинку, глядела куда-то вдаль неправдоподобно синими чистыми глазами и тихо-тихо напевно говорила.
Когда я перестал хромать, мы стали уходить далеко от деревни. Забредали в луга, которые уже давно не трогала коса, ложились прямо в густую пахучую траву и смотрели в небо. Алёнушка плела венки из растущих тут же полевых цветов и всё пыталась нацепить их на меня. Я отбивался и говорил, что не девчонка. Она смеялась.
– Смотри, как красиво, – она гордо подняла вверх венок из лютиков. – Жёлтые, как солнышко. Яркие. И травинки-стебельки зелёные. Нет, ничего ты не понимаешь в красоте.
– Васильки лучше, – лениво сказал я. – Они синие.
– Не люблю васильки, – погрустнела Алёнушка. – Смотри.
Она сорвала упомянутый цветок и поднесла к глазам.
– Смотри, какой он острый. Как колючками ощетинился. А если бы был холодным, был бы вылитой снежинкой. Такой же резной, красивый. А я снег не люблю. И зиму. Холодно зимой. Темно, холодно, и метель плачет. Жалобно так, у-у-у.
Под конец фразы она перешла на шёпот, и меня почему-то пробрала дрожь. Будто наяву услышал плач метели. Тоскливый, одинокий. Будто ей кто душу наизнанку выворачивает.
Алёнушка легла рядом и снова уставилась в небо.
– Жалко, лето такое короткое, – сказала она негромко. – Кончится и всё. Темно станет, холодно. И метель будет плакать. Плохо будет.
Я наощупь нашел её ладошку. Сжал. Пальцы были тёплыми и мягкими, сухими. И я вдруг рассказал ей про отца. Как тот тоже, как мы сейчас, смотрел куда-то и видел что-то, до чего нам не дотянуться.
Алёнушка слушала, не перебивая. Держала за руку и молчала. А потом, когда я выдохся и умолк, тихо и серьёзно сказала:
– Небо все видят, и живые, и мертвые. Оно для всех синее, такое, что взлететь хочется. Там, за порогом, ведь не страшно совсем. Только одиноко очень.
– С чего ты взяла? – спросил я. Она молча пожала плечами. Понимай как знаешь.
Играли в ручьях солнечные зайчики в догонялки, одуряюще пахла трава, зрели яблоки в садах. Дни уходили торопливой вереницей, я и не замечал. Пропадал до первых звезд за пределами деревни, возвращаясь только на ночь. Мы с Алёнушкой доходили вместе до окраины, а там неизменно расставались. Раз я предложил, краснея, её проводить, но она рассмеялась и практически запретила мне вообще появляться возле дома тётки Тамары.
– Не надо, – сказала она. И я не настаивал. Всё равно виделись каждый день. Пили лето на двоих, грелись на солнце и забывали об остальном мире, а он о нас. А потом приехала мама.
Подходя в темноте летнего вечера к дому, услышал голос тёти Тони.
– Всё ходит, и ходит, и ходит. Днями пропадает невесть где. Как с утра пошёл, так и нету. Старый Василь говорил, видел парнишку твоего далеко за околицей, на Мартином лугу. Забирала б ты его, не по душе ему здесь.
– Заберу, – отозвалась мама. – Завтра и уедем.
Я так и замер в тёмных, пропахших травами и молоком сенях. Как завтра? А Алёнушка?
Я выскочил обратно, так и не зайдя в хату. Заметался по двору, потом кинулся в калитку. Тётка Тамара, наверное, давно спала. В окнах не было света. Я замер у забора, окружающего маленький палисадник. Постучать? В дверь или в окно? А в какое? Алёнушка же просила не приходить сюда. Почему? Ругать будут? Мысли метались, кружились испуганным водоворотом, пока наконец из них не выделилась одна, главная. Бог с ним, как-нибудь достучусь, дозовусь, выманю её из дома. А скажу я что? Давай обменяемся телефонами, адресами? Как твоя фамилия? Сможем ли мы встретиться в городе?
Я стоял, как дурак, растерянный и расстроенный, и не знал, что делать дальше. А потом повернулся и побрёл обратно.
Уезжали мы ранним утром. Автобус полз по гравийной дороге сначала к крохотной деревенской остановке, вяло тормознул рядом с ней, распахнул двери. Мы сели. Тяжко вздохнув, он тронулся вперёд, сквозь ещё мокрые от росы луга, в которых путалась дорога. Минута движения, две, три. Ползущие за стеклом зелёно-жёлтые пятна. Яркое синее небо. Как глаза Алёнушки. Не знаю, почему я обернулся.
Автобус как раз притормаживал перед поворотом. Сзади, через пыльное стекло, виднелось цветное полотно луга до самой тёмной черточки леса на горизонте. И тонкая девчоночья фигурка. Я замер, вцепившись в сиденье онемевшими пальцами. Сердце кольнуло, воздух застрял в горле. Алёнушка смотрела вслед автобусу. Светлое платье, золотые косы. Я не видел уже её лица, но знал, чувствовал, что она меня тоже видит. А потом Алёнушка поднесла к лицу ладошки и, кажется, дунула в них. В воздух взлетели лепестки цветов. Синих. Васильки, летние снежинки. Память об одиночестве.
– Что с тобой, сынок? – спросила мама, заметив мой бледный вид.
– Ничего, – сумел я сказать. – Ничего.
Автобус свернул и покатил дальше по пыльной проселочной дороге.
Кто бы сказал нам, людям, почему жизнь так беспощадна. Заплетает наши судьбы в косички, вяжет морскими узлами, свивает в канаты и развеивает по ветру. А мы идём, молчаливые и покорные, глотая этот ветер. С чётким горьким привкусом пепла. Продолжаем просыпаться по утрам, засыпать по вечерам, ходить на работу, влюбляться, расходиться. И даже не помним порой, откуда же этот постоянный вкус на губах, вкус тоскливый и неприятный, неуловимый и нестираемый ни алкоголем, ни поцелуями. Вкус пепла. Вкус сгоревшего счастья.
В следующий раз попал я в ту деревню пятнадцать лет спустя. Когда тётю Тоню хоронили. Два дома там осталось, и в одном из них и собрались поминки. Моя постаревшая мама молча хлопотала у деревянных столов. Древние, седые и непробиваемо спокойные старики и старухи, родня, знакомые и просто соседи из таких же полузаброшенных уже не деревень, хуторов, тихо переговаривались между собой. Я сидел в самом тёмном углу, машинально прислушиваясь к разговорам.
– Страшно, ой, страшно теперича тут жить, – гудел какой-то высокий худой старик. – Особливо зимой. Сидишь в хате, а за окном воет и воет, и снегами заметает. Будто плачет кто. А иногда в дверь ка-а-ак стукнет, словно внутрь просится кто.
– Свят, свят, – торопливо перекрестилась сидящая рядом бабулька. – Страсти.
– А что страсти? – негромко оборвала её соседка в черном платке. – Правда-то. Старые люди недаром молвили про банников, про домовых, да ещё про кого. Батюшку бы вызвать, освятить всё, да разве ж поедет он? Тут на все дома святой воды не напасешься.
– Землю русскую не переспорить, – снова прогудел старик. – Хоть освящай, хоть нет, а кто жил здесь знает. Бродят тут и лешие, и утопленницы, и другая какая нечисть. Вот дед мой рассказывал…
За окнами было темным-темно. Старая обветшалая изба пахла нежилым духом, свечным воском и пылью. Ничего похожего на запах молока и трав, который я помнил. И всё равно, тоска внутри поднимала голову, кусала за душу, не давала покоя. Где теперь моя Алёнушка? Какое солнце гладит её косы жёлтыми пальчиками? Не зря ли не стал я её искать? Может, нужно было плюнуть на всё, сесть на автобус, да и вернуться той же пыльной дорогой обратно, сюда. К ней, к тому, что было.
– Правда? – как-то по-девчоночьи изумилась маленькая набожная бабулька. – Так-таки и завела в лес и что ж, не нашли?
– Почему не нашли? – отозвался старик. – Спустя года два наткнулись на него охотники. Решили, сам помер. Токмо дед говаривал, не сам.
– Много знал твой дед, Иваныч, – фыркнула суровая в чёрном платке.
– Много, – не обратив внимания на сарказм согласился дед. – А вот ещё что было…
Мне до одури захотелось свежего воздуха. Тихо выбравшись из-за стола, я вышел в сени, чуть прикрыв дверь, прислонился к косяку. Закурил. Огонёк сигареты чуть разогнал сумрак позднего вечера. За заборчиком печально замер старый яблоневый сад. Заборчик был полуразвалившимся, забытым и брошенным хозяйской рукой. Скоро и его не станет, развалится окончательно и сгниёт старыми палками в траве. Ничего скоро здесь не останется. Ни дома, ни сада, ни воспоминаний. Оборвётся последняя ниточка.
– А вот ещё рассказывали, – гудел старик за моей спиной. Его хорошо было слышно даже через прикрытую дверь в хату. – Это, правда, деду его дед рассказывал, давнее дело. Видели в наших краях душу девичью, неупокоённую. Будто ходит она кругом деревень, да жертву себе высматривает. А как найдет кого одинокого, лучше мужика, так и начнет ему на горе своё жаловаться. Плачется, на шею кидается, голову дурит. А как поддастся мужик, пожалеет её, так и утопит в слезах.
– Брехня, – не оценила бабка в чёрном платке.
– Свят, свят, – снова испуганно закрестилась её соседка.
– Может, и брехня, – не обиделся старик. – Сам не видывал, врать не буду.
Я выбросил окурок и вернулся к столу. На душе было муторно, словно на похоронах не одного человека, а целой жизни побывал. Может, и своей.
Мама с кем-то разговаривала у окна. Невольно зацепившись взглядом за её собеседницу, я вдруг узнал в ней тётку Тамару, соседку тёти Тони. Подойти? А зачем? Что теперь уже изменишь? Я раздумывал минут десять. За это время тётка Тамара договорилась о чём-то с мамой, доковыляла до стола, села на свободный стул. И я решился. Подошёл, присел напротив.
– Здравствуйте. Вы меня помните?
Она подняла на меня старчески слезящиеся глаза. Всмотрелась, а потом закивала.
– А как же, как же. Ты Тонькиной сестры внук. Помню, приезжал сюда погостить.
– Приезжал, – согласился я. – Один раз. Тут у вас ещё дворов десять в то лето оставалось.
– Помню-помню, – старуха снова кивнула. – Тонька ещё беспокоилась всё за тебя, переживала. Что ему тут делать, говорит одному-то, среди стариков да старух. Зря мамка его сюда отправила. Переживала.
Она достала откуда-то платок и вытерла глаза.
– Бабушка Тамара, – осторожно сказал я. – Я чего спросить хотел…
Слова не шли. Застряли, как чертополох в горле, пришлось выталкивать силой.
– Я тогда с вашей внучкой познакомился, с Алёной. Расскажите, как у неё дела, где она теперь?
Тётка Тамара молчала. Нахмурила лоб, посмотрела на меня печально и помотала головой.
– Ошибся ты, милок. Нет у меня внучки. Только внука два, да и те постарше тебя будут, взрослые.
Я не понял. Просто не понял её.
– Ну, – получилось растерянно, если не сказать жалобно. – Как так? Внучка с косичками такая, синеглазая. Алёна.
Тётка Тамара молчала. Замолчал и я. Вокруг тихо разговаривали, снова что-то рассказывал гудящий старик, позвякивали посудой мама и какая-то помогавшая ей женщина. Где-то в подполе шуршали мыши. Я был ошеломлен и потерян. И ничего уже не понимал.
– Сынок, – потрогала меня за плечо мама. – Принеси ведро воды с крыльца.
Я послушно поднялся и пошел, куда сказали. Снова окунулся в темноту ночи, в холодный осенний воздух, голова чуть прояснилась, но легче не стало. Я прислонился лбом к столбику крыльца и пробормотал в эту темноту:
– Кто же ты, моя Алёнушка? Кем ты была? Где ты сейчас?
Никто не ответил.
– Сынок, – позвала мама. Я вздохнул, нагнулся над скамеечкой и поднял стоящее там ведро. Ладонь неожиданно кольнуло. Я отдернул руку и уставился на неё, боясь пошевелиться.
К коже прилип сухой цветочный лепесток. Синий-синий, как небо летом. Лепесток василька. Я снял его двумя пальцами, но не смог сделать это осторожно. Он сломался. Острые синие иголочки, такие мягкие и душистые летом и такие колючие теперь, осыпались с ладони синим крошевом.