Читать книгу Рейс Москва – Париж - Екатерина Рождественская - Страница 2
Наконец дома
ОглавлениеРебенок родился важный, розовый и щекастый, просто маленький сказочный начальник. Катя разглядывала его с восхищением и недоумением – неужели это неуклюжее существо, этот четырехкилограммовый батончик почти на полгода приковал ее к больничной койке из-за своего слишком свободолюбивого характера?
Сестра и все остальные любимые встречают из роддома!
А что же будет дальше?
Но она все равно постоянно улыбалась, стоило ей взять писклявый комочек на руки. Младенчик поворачивал лицо туда, где было теплее и пахло вкуснее, к груди, и жадно разевал рот в надежде, что ему подсунут что-то стоящее.
– Поживешь у нас на Горького, Кукочка, – сказала мама. – На дачу пока боязно: далеко все-таки, а здесь все врачи под рукой. Да и Дементий еще окончательно не вернулся, а так будете все время под присмотром и нам на радость.
Возражать было ни к чему, так действительно казалось разумнее.
Бабушка, Лидка, была на седьмом небе от счастья, сияла вся и лучилась глазами, – а как же, первый правнук, такой долгожданный, выстраданный и намоленный. Она и правда ежевечерне, перед самым сном, обращалась к вышестоящим инстанциям с молитвами, чтобы у Робочки, зятя, прошла, наконец, язва и он стал бы нормально жить, без постоянных врачей, скудных склизких диет и обилия таблеток; чтоб у дочки, Аллусиньки, хватало на все сил и здоровья, да и на работу над книжкой время бы оставалось; чтобы младшая внучка, Лизонька, росла доброй и здоровой девочкой. О самой себе Лидка тоже не забывала, здоровья очень просила: сердце ее все чаще барахлить стало, скорые прямо повадились приезжать к ней во двор с сиренами да мигалками. А ей так хотелось дождаться, когда наконец и у старшей внучки, Катюли, исполнится заветная женская мечта…
Лежа в ночной темноте на своем диванчике, она неистово шептала молитву Пресвятой Богородице о чадородии, именно ей и обязательно отдельно от всех других просьб, выделяя ее теперь как самую главную. «Все равно, – обращалась она к Богородице как к родной, – все равно, кого Катюля родит – мальчика ли, девочку, главное, чтоб род продолжить и тяжелое десятилетнее бездетное ярмо с внучки снять, мысли ее успокоить и упорядочить, пожалуйста, Пресвятая Дева, помоги. Ну, пожалуйста, услышь меня, грешную…» И вот наконец упросила. Лидка была уверена, что не без ее участия свершилось большое дело, ей очень хотелось так думать.
Лешка. Только из роддома
И вот теперь она сюсюкала, сладко замирая над новоиспеченным членом их большой семьи, коверкая все слова, которые только было возможно:
– Ну, ты зе бозе зе мой, какой птеньтик, ты зе насе сясьтье, ты зе нас ангелотек, – а потом, нервно поводя ноздрями, расплывалась в еще более широкой улыбке:
– Ты з мое сясьтье, а кто это у нас так надул, сто у бабки даже нос сикотет? – игриво спрашивала она и распахивала правнучьи распашонки, радуясь возможности самостоятельно перепеленать младенчика. Хотя с такими мелкими мальчишками ей встречаться еще не приходилось, – а как же, две внучки. И как ухаживать за этим микроскопическим члеником, Лидка понятия не имела, боялась даже смотреть в ту сторону, ведь привыкла совсем к другим размерам. Поэтому на всю квартиру звала подмогу в лице новой няньки, Валентины.
С няньками вообще были проблемы. Когда родилась Лиска, стали срочно искать помощницу. Вот так по чьей-то наводке пришла Нюрка. Худосочная, деревенская, со злым лицом и крючковатым носом. Но за ее порядочность поручились, и она прижилась, полюбив малышку всей душой. Прошли годы, как пишут в романах, и Нюрка обнаглела. Спустя восемнадцать лет ее пришлось выгнать, пока она не успела вынести весь дом. Что на нее на старости лет нашло – одному богу известно… И ведь надо же, удивлялась Лидка, сколько лет Нюрка целкой-невидимкой ходила, а в последнее время, с полгода уже, как с цепи сорвалась: продукты, особенно консервы, на кухне вообще не задерживались: из заказа, видимо, сразу к ней в котомку – и на выход. Да и обозлилась она чего-то вконец, огрызалась и похамливала, а Катерину так вообще терроризировала, взревновав к сестричке. Взяли новую, Галину. Тоже не с улицы, а по хорошей рекомендации. Продержалась недолго. Баба была молодая, в соку, вот и начала потихонечку устраивать свою бабью жизнь, а попав к Крещенским, ей захотелось всего и сразу – первым делом ринулась подкатывать к их знаменитым друзьям, которые приходили в гости, заигрывать, кокетничать, чем вызывала у всех откровенное недоумение. Алена провела с ней серьезный разговор, попросила пыл поуменьшить и заниматься только своими прямыми обязанностями. Приставать к мужчинам на рабочем месте она перестала и перешла к другой тактике – стала обустраивать свой быт и обновлять гардероб за счет состоятельных хозяев, одновременно ища мужа на стороне. Большекромая была Галина, разносторонняя – и постельное белье стало пропадать из шкафа, и Аллусины сапожки куда-то уплыли, новые, на приличном каблуке и с широкой золотой каймой – загляденье, две кофточки шелковые, которые Робочка ей из Японии привез, еще дорогие антикварные чашечки гарднеровские, три пары, зелененькие, с цветочками, прямо из буфета утекли. Правильно в народе говорят: самый скоропортящийся товар – это люди. И сколько это можно было терпеть? Стыд, да и только! Однажды еще и ондатровая шапка у гостя, у Оскара Фельдмана, пропала! Народа тогда пришло много: что-то Крещенские в очередной раз отмечали. Все пальто в кучу на диване свалили, а когда настало время уходить – все, Оскаровой шапки нет, вместо той ему старую подкинули, потертую в нескольких местах, с оторванной завязкой, да и размера меньшего, а его новой, только что из ГУМа, и след простыл. Это у Крещенских-то в гостях! Позорище! Потом, правда, выяснилось, что кто-то из гостей случайно поменял, ну или сказал, что случайно. Время-то прошло, а подумали тогда, конечно, сразу на Гальку! Последней каплей стала пропажа изумрудного Лидкиного колечка, что вконец переполнило чашу терпения. Утром лежало в блюдечке – вечером магическим путем исчезло! Подговорила тогда Лидка одного своего хорошего знакомого, который все еще работал в театре, чтобы он Гальку-стерву приструнил и колечко изумрудное отжал. И что вы думаете – получилось! Он позаимствовал в театральной костюмерной милицейскую форму, важную, майорскую, и явился на Автозаводскую, по Галькиному адресу проживания. Уж о чем он с ней там говорил, чем пугал – неизвестно, но урожай превзошел все ожидания: на Горького вернулись сапожки с золотой полоской, колечко, то самое, с зеленым камушком, бирюзовые бусы и чешские гранатовые сережки, три пары перчаток женских кожаных, Робочкин кашемировый шарф, антикварный бронзовый подсвечник прямо со старой оплывшей свечкой, о котором даже никто и не вспомнил, три книжки из серии «Библиотека приключений» – «Похитители бриллиантов», «Записки о Шерлоке Холмсе» и «Три мушкетера», два цветастых отреза кримплена, которые Лидка со временем хотела превратить в платья, Лискины модные заколки для волос и новый красный свитер в обтяжку, две пары солнечных очков, три шелковых платка, кофеварка на одну чашку, которую Робочка привез когда-то давно из Америки, большая белая ракушка, которую ему подарили на Филиппинах, и настоящий австралийский бумеранг со стены. Целый чемодан добра, причем чемодан Крещенских…
Короче, с няньками не везло… Но что было делать – дом большой, без помощи никак. Снова бросились искать, кому только ни звонили, кого только ни просили! Но замена к Крещенским пришла, откуда не ждали – замена в лице простой русской бабы Валентины, дальней-предальней родственницы Лидкиного вечного гражданского мужа Анатолия, в просторечии Принца Мудилы. Принц поручился за нее, наговорил много хорошего и попросил пристроить в семью. Не работать та не могла, а завод, на котором она проишачила всю свою сознательную жизнь на каком-то важном конвейере, скоротечно отправил ее на пенсию.
Сочная и живая, без костлявости и возрастных признаков усталости, Валентина была добра, напориста и очень танцевальна от природы. Она пританцовывала при любой возможности: когда мыла полы – вокруг швабры, когда готовила кашку – около кастрюли, или просто била незатейливую чечетку в ожидании лифта, чем Лидку как бывшую балерину и подкупила.
Была она вроде как всем подходяща, но имела одну странность, которая вскрылась чуть позже. То ли это была ее необъяснимая страсть, то ли откровенная глупость, хоть вроде как и мелочь, но она обожала покупать вещи в переходе у таких же, собственно, бабушек, как и она сама. Набирала всякого барахла, словно кто-то ее заставлял, потом приходила домой, осознавала, что в очередной раз дура, и жутко расстраивалась. Но при этом прям не могла пройти мимо. То ли из жалости к этим бабушкам, то ли в знак поддержки, то ли еще по другим своим понятиям. Это был ее какой-то абсолютно необъяснимый ритуал. Ее, естественно, частенько надували и подсовывали полное говно. Какие-нибудь просроченные таблетки от головной боли, например (а у Валентины голова никогда не болела!) – таблетки! в переходе! с рук! Уму непостижимо! Но нет, Валентина, хоть и расстроилась тогда, что просроченные (в переходе сослепу не разглядела на коробочке мелкие цифры), но сказала, что купила их у женщины с честными глазами (это она разглядела). Честные глаза, по словам Валентины, были у всех бабушек во всех переходах! Они – и бабушки, и глаза – приманивали Валентину своей порядочностью и жалобностью. В другой раз она принесла из перехода теплые домашние тапочки с аппликацией – на каждом по ежику с мухомором на спинке. И снова их продавала женщина с честными глазами. Красивые, вроде как и сделанные хорошо – ручная работа, похвасталась хозяйка. И не особо дорогие. Но, как дома выяснилось, разного размера – одна тапка валентиновского сорокового, другая – тридцать восьмого. Мерить в переходе не хотелось – мокро, грязно, холодно. А у честной бабки, наверное, разносортица случилась, вот и нашла дуру, то есть Валентину, всучила. С тех пор выражение «женщина с честными глазами» стало у Крещенских символом вранья и наивности. Но в остальном Валентина была бабой доброй и надежной. Вот обе они и хлопотали над махоньким Алешкой, пока Катюля, истощенная очередной кормежкой, спала без задних ног.
Новоиспеченные бабушка с дедушкой. Пока движения неловкие, но немного практики – и все наладится!
Надо сказать, что у каждого члена семьи лицо прям-таки дурело от счастья, стоило только подойти к кроватке с дитятей. Дитятю Катя с Дементием назвали Лешкой, имя, которое в свое время предназначалось мальчику, если бы родился он у Алены с Робертом. Но нет, не случилось, родились две девки. А тут, во втором поколении, все совпало – и имя хорошее, доброе, всем понравилось, и мечта бабушки и дедушки заполучить Лешку в семью исполнилась.
Роберт пока смотреть – смотрел, но брать сокровище побаивался, хотя молодая бабушка, Алена, пользовалась любой возможностью, чтобы впихнуть-таки младенца ему в руки. Зато на Аленин день рождения, через две недельки после рождения внука, Роберт написал новоиспеченной бабушке поздравительную колыбельную:
Баюшки-баюшки… Нынче без обмана
Настоящей бабушкой стала наша мама.
Баюшки-баюшки… Пусть земля узнает:
Молодая бабушка счастье пеленает!
А у нашей бабушки дочка – как подруга…
Баюшки-баюшки… Жизнь идет по кругу…
Баюшки-баюшки… И не скажешь точно:
То ли внук у бабушки, то ли брат у дочки.
Лиска, большая уже деваха, помимо помощи, племянника всячески использовала в корыстных целях: она училась в выпускном классе и любила подвалить к школе с колясочкой да погремушечкой и прогуливалась себе у входа, чем вызывала горячее сочувствие родителей пока еще бездетных одноклассников и даже некоторых учителей. А как же, еще десятый класс не закончила, а уже мать, ядрена мать…
Но больше всех почему-то от счастья ошалел Бонька, любимый семейный спаниель. Он очень любил
Впервые бабушка!
Катю и после Лидки считал ее главной своей кормилицей и подругой. Так вот, когда увидел ее с ребеночком, сначала насторожился, тщательно и вдумчиво принюхался и вдруг заорал, прям как баба, хотя был уже вполне взрослый кобель, долго, протяжно, с руладами и всхлипами. Подошел с некоторой опаской поближе, громко и натужно задышал, пытаясь втянуть в себя, видимо, для успокоения, весь Катин запах и ее шевелящегося сверточка, а потом затих, положив умную голову ей на колени…
Отпустило Катерину не сразу. Застарелая женская боль так долго владела ее телом и разумом, что с бездетностью своей она почти свыклась, душа крылышки опустила и тихо потекла по жизненному пути, не видя более в нем особого смысла. Но выстрадав наконец ребеночка, вылежав его в буквальном смысле слова и родив, хоть чуть раньше срока, но все-таки родив, живого, кричащего, совсем не подозревающего о том, сколько для этого пришлось испытать матери, она с головы до пят наполнилась гормонами счастья, которые умный пес сразу учуял. И даже угадал своим мудрым чутьем, что источник этой радости – ошеломительно и волнующе пахнущий мелкий живой человечек, который ни с того ни с сего появился в доме. Глаз Бонька с двери детской не сводил, полеживал, уютно устроившись в углу коридора, и следил за всеми, кто осмеливался войти в заветную комнату, где так густо пахло счастьем. Активный младенческий запах этот был ему еще не знаком, не встречался пока на жизненном пути, и собачье сердце каждый раз интуитивно убыстряло ход, когда кто-то проносил малыша мимо. И Бонька сразу посчитал его своим, самым главным, тем, ради кого в семье все и было задумано. В общем-то, не ошибся.
Дементий, счастливый отец, подытоживал свои командировочные дела в далекой Индии, но они никак не итожились, командировку все продлевали и продлевали, поскольку не могли определиться со сменой караула. Кормили обещаниями: то отправим домой сразу после майских, а если никак не получится, то в июле уж точно, ну а осенью так вообще стопроцентно… Катя писала мужу слезливые письма, что ждет, как одинокая гармонь, что сын потихоньку растет, что головку держит, скоро сделает первые шаги, слово «папа» вот-вот скажет, а там уже и в школу пора, и жениться, а папка никак не едет.
Очухаться после родов у Кати долго не получалось. Этот вроде как естественный родовой процесс стал для нее слишком серьезным испытанием, не только морально, но и физически. Она несколько часов кряду кряхтела и постанывала в предродовой, лежа на липкой оранжевой клеенке и слушая истошные крики мучениц из соседнего, родильного, зала. В родильный зал она переходить боялась, надеялась все-таки родить здесь. Название звучало слишком уж напыщенно и устрашающе – родовой зал… Да и орать женщины начинали сразу, как только за ними закрывались тяжелые двухстворчатые двери. В предродовой – нет, всё было тихо-мирно, ну пусть кто-то мог позволить себе чуть застонать, а там, в зале… Так что мечталось родить здесь, в тишине, на этой липкой клеенке.
Но боль нарастала. Она была выматывающая, ни с чем не сравнимая, долгая и жгучая. К Катерине изредка подходила рукастая и сисястая тетка, сильная духом и телом, в бывшем белом халате, бесцеремонно залезала в нутро, закатывала глаза, шептала какие-то цифры и шла дальше по конвейеру. Тетка была циничной и строгой, работу свою делала уверенно и в разговоры с роженицами не вступала, словно это были немые безымянные машины по производству детей.
Через пару часов мучений после очередного осмотра Катю отлепили от клеенки и, уже совершенно обессиленную и измотанную, повели все-таки в родовую. Сил уже не было, и сопротивляться было бесполезно. Хотя даже с кушетки ей было страшно встать: казалось, только она поднимется на ноги, дите, которого она столько месяцев выпестывала и вылеживала, выскользнет наружу. Но нет, вредный ребенок, наделавший столько шуму за эту нестерпимо долгую беременность и норовящий все время вылезти на волю при любом удобном моменте, сейчас вцепился в мать изнутри, притих и не желал двигаться с места. Ни сверхчеловеческие потуги, ни внутренние переговоры с маленьким упрямцем, ни уколы, ни мудрые указания врачей вот уже сколько времени разродиться не помогали. Катя полулежала-полусидела на холодном металлическом постаменте, почти неприкрытая, выставленная на всеобщее обозрение, и ей было абсолютно на все наплевать – боль затмевала всякий стыд. Только бы скорее это закончилось, мечтала она. И больше ни-ког-да! В родильном зале господствовала уже другая акушерка, похудее, позначительнее и поизмученнее. Глаза у нее были пугающе яркие, кафельно-голубые и слегка воспаленные. Наверное, продежурила всю ночь, решила Катя, глядя на ее усталое лицо и незакрывающиеся глаза. Акушерка еще раз осмотрела новенькую и сразу решила идти на крайние меры: позвала санитара, огромного рыжего парня, который с ходу, не поздоровавшись, лег, как пресс, на Катин живот, чтобы выдавить из чрева нахального ребенка. Не тут-то было! Малец хоть немного и продвинулся к выходу, но рождаться, то есть выходить на волю, не желал. Или не мог.
– Ну, девочка, сейчас придется потерпеть, – предупредила врачиха. Катя от страха затихла, и тут ей без лишних реверансов акушерка смачно взрезала промежность. Она только и услышала странный звук «ххррум» – и сразу чей-то дикий животный крик, будто неопытный живодер по-садистки медленно разделывал пока еще живую свинью. Кричала она сама.
Санитар, словно и не слыша истошного Катиного крика, снова приналег ей на живот и по-молодецки поднажал, стараясь, как Кате показалось, выдавить вместе с ребенком хотя бы часть ее внутренностей. Но родился только мальчишка. И вот, когда наконец с нее слез санитар, а Катя, обессиленная и полуживая от боли и ужаса, выполнила свой материнский и гражданский долг и с надеждой глубоко и облегченно вздохнула, акушерка, пристроившись у ее ног, снова с ней заговорила. А может, и не с ней, а сама с собой:
– И что мы тут будем обезболивать, милая моя? Совершенно нечего здесь обезболивать! Сейчас быстренько тебя зашьем, разрез-то всего ничего! А не взрезали бы – порвалась бы вся вкривь и вкось. Зато как сейчас красиво – аккуратненько, пряменько, хоть прямиком на выставку! Пару шовчиков наложим – всего-то ничего! Совсем не больно, – неспешно врала акушерка, вдевая толстую нитку в кривую иголку. – Ты же умная девочка, понимаешь, анестезия – это укол! Так и я тоже буду колоть, прокалывать, можно мой прокольчик легко перетерпеть без анестезии, это ж почти то же самое! А с заморозкой выйдет долго, да и лишние лекарства ни к чему, накачали вон тебя за всю беременность. А если уж совсем невмоготу будет – покричи, у нас тут все кричат, такая, видишь ли, и у вас, и у нас драматическая работа…
Сидеть потом Кате было запрещено надолго, брать на руки ребенка (тяжелый!) – тоже. Мама ей подносила сына кормиться, только когда она лежала. За эти долгие больничные месяцы вынашивания, а вернее, вылеживания, все у нее в теле атрофировалось, ноги превратились в беспомощные тонкие палки, а мышцы вообще куда-то делись. Да и после родов, уже дома, она все время валялась, как мясо на прилавке. Не было ни сил, ни желаний. Внутреннее счастье, да, было, но силы исчезли совершенно. Двигалась она медленно и плавно, ходила по стеночке, чтобы вдруг не повело голову. Но дома и стены лечат. Вскоре молодость взяла свое, девочка восстала, приободрилась и вошла в новое жизненное русло.