Читать книгу Роковая дама треф - Елена Арсеньева - Страница 5

Часть I
Дорога страданий
5. Дама треф

Оглавление

Оливье де ла Фонтейн был из тех немногих счастливчиков, которые отправились из Москвы отнюдь не с пустыми руками. Сперва ему даже чересчур тяжел показался собственный ранец, в котором было порядочно-таки запасов: несколько фунтов сахару и рису, немного сухарей, бутылка водки. Однако основную тяжесть составляла не провизия, а некоторые премилые сувениры: сверток затканной золотом и серебром китайской шелковой материи, несколько драгоценных безделушек и между прочими – обломок креста Ивана Великого, то есть кусочек покрывавшей его серебряной вызолоченной оболочки, – его дал Оливье знакомый солдат из команды, отряженной для снятия креста с колокольни. В том ранце лежали две серебряные чеканки, изображавшие суд Париса на горе Иде и Нептуна на колеснице в виде раковины, влекомой морскими конями. Кроме того, было у него несколько медалей и усыпанная бриллиантами звезда какого-то русского князя. Оливье никогда не кичился перед другими своей добычею и даже себя уверял, что эти вещи не отняты у русских, а найдены в подвалах или домах, обрушившихся от пожаров.

Еще в ранце хранился парадный мундир Оливье и длинная женская амазонка, очень красивая, орехового цвета, подбитая зеленым бархатом. Солдат, продавший Оливье амазонку, не знал, что это платье для верховой езды с длинным шлейфом, и пресерьезно уверял, что носившая ее женщина была больше шести футов росту. Оливье, намеревавшийся еще в начале пути облегчить свой ранец, хотел выбросить платье, но пожалел и оставил, выбросил только свои парадные белые лосины, предвидя, что они не скоро ему понадобятся.

Время показало, что он был прав: о парадах никто не помышлял, а из амазонской юбки Оливье сам сшил себе двойной жилет и сам простегал его; верхнюю же часть платья и лоскутья отдал какой-то маркитантке за бутылку рома. Еще он случайно разжился большим воротником, подбитым горностаем, однако не переставал ругательски ругать себя, что вовремя не позаботился о хорошей шубе – не тяжелой, а легкой, вроде бекеши или казачьего полушубка.

И вот как-то раз судьба оказалась к нему благосклонна. Небольшая группа казаков – не более пяти всадников, – отправившись на разведку, слишком близко подобралась к колонне отступающих и уже изготовилась даже к нападению, когда из лесу показалась еще одна группа французов. Они были на сытых, резвых лошадях, навьюченных объемистыми тюками, и казаки сочли неблагоразумным связываться с превосходящими силами противника, который осмелел и начал даже преследование, радуясь случаю хоть как-то отыграться. Один казак отстал – лошадь у него захромала, – и Оливье, пришпорив своего коня, кинулся на него. Прежде чем казак успел выстрелить, француз схватил его за ворот полушубка, но тут, откуда ни возьмись, появился громадный всадник (из вновь прибывших) с красно-синим, обмороженным лицом и тоже ухватился за казака. При других обстоятельствах Оливье не рискнул бы связываться с человеком, имевшим такой устрашающий вид, однако несправедливость (соперник был облачен в огромную доху) оказалась слишком явная, чтобы он мог уступить вожделенный казачий полушубок.

Между тем испуганная лошадь выскочила из-под казака, так что тот повис между двумя всадниками, однако извернулся, выскользнул из полушубка, рухнул на снег и тотчас же, вскочив, задал стрекача с таким проворством, что за ним и конный не угнался бы. Да и не до него было Оливье и тому, другому всаднику: они тянули трещавший по швам полушубок каждый к себе; и неведомо, сколь долго бы длилось сие соперничество, когда б краснорожий, изловчившись, не вытащил из-за пояса пистолет и не наставил его весьма недвусмысленно на Оливье, вынудив того обреченно пожать плечами и выпустить свой рукав, призвав на помощь свою всегдашнюю жизнерадостную философию: «Если на сей раз фортуна предпочла другого, то вскоре изменит и ему, ибо непостоянство – имя твое, женщина!» С такой вот лукавой усмешкою на своей худой физиономии он смотрел вслед победившему сопернику, удивляясь – куда это он скачет с меховым трофеем? И вдруг увидел в стороне укутанную попоною фигуру, неподвижно сидевшую на коне.

Победитель подскакал к ней, сорвал грязную, прожженную во многих местах попону и небрежно набросил на плечи полушубок. Оливье даже головой покачал, ибо жадность соперника, оказывается, объяснялась только одним: желанием одеть потеплее свою даму… ибо на том коне сидела женщина.

Оливье всегда был любопытен не в меру, а тут его чуткий нос почуял весьма изощренную пищу. Оливье дал шпоры коню, подскакал к странной паре и отвесил по возможности низкий поклон и своему бывшему сопернику, и женщине.

– Тысячу раз простите, сударь, мою недогадливость и упрямство! – дурашливо блестя глазами, затрещал он. – Но кто мог предположить, что вами движет побуждение высокого рыцарства? Ради прекрасной дамы я и сам не замедлил бы раздобыть не только полушубок, но и… – Он осекся, и не столько потому, что совершенно не знал, что именно он раздобыл бы ради прекрасной дамы, а потому, что ему запечатали уста два взгляда: злобный, свирепый – мужчины и мертвенный, остекленевший – женщины.

Казалось, она не совсем понимает, что делает, что с нею происходит, ибо никак не могла попасть в рукава и двигалась так вяло, словно в теле ее не осталось никаких жизненных сил. Хотя лицо женщины оставалось безучастным, но Оливье все-таки узнал ее. Ведь и в прошлый раз он видел ее в состоянии такого же тупого равнодушия, хотя на глазах у нее застрелился ее муж. Да и невозможно было не узнать эти синие глаза с каймой длинных золотистых ресниц, эти тяжелые, словно из золота, кудри. Впрочем, сейчас чудные волосы ее обвисли кудлатыми сосульками, а роскошное бархатное платье имело такой вид, будто его выстирали в грязной воде, туго-натуго выкрутили, высушили прямо так, комом, и напялили, позабыв погладить. И все-таки даже такая – нечесаная, неопрятная, смертельно усталая – она была красива какой-то тревожной, бесконечно трогательной красотой, и сердце Оливье заныло.

Он видел ее всего лишь второй раз в жизни, но чего бы только ни отдал, чтобы не расставаться с нею больше! Хотелось смотреть и смотреть на эти бледные щеки, на печально поджатые губы, страдальчески сведенные брови… нет, хотелось стереть эти морщинки поцелуями, заставить смеяться глаза, целовать улыбающиеся губы! Должно быть, подобные мысли ясно отразились на его лице, потому что красномордый великан грязно выругался и так ткнул своим железным кулачищем Оливье в грудь, что тот едва не слетел с коня. Было очевидно: пока синеглазая красавица находится под покровительством этого грубияна, к ней не подступишься!

И все же Оливье не сомневался: удача ему выпадет! Что-то было такое в самом воздухе, сгустившемся вокруг этих троих, что-то было такое… Он знал, он верил: судьба готовит ему щедрый подарок. Хотя Оливье и приходилось порою бороться с фортуной, подобно храброму атлету, бороться, пока достанет сил, он почти не сомневался, что эта легкомысленная дама поглядывает на него благосклонно. Ведь Оливье де ла Фонтейн, bonvivant et gourme [14], имел редкий талант нравиться женщинам, особенно набожным скромницам, и талант свой в землю не зарывал. Жизнь научила его еще одной премудрости: «Qu’il ne faut rien prècipiter!» [15], – и сейчас он знал: рано или поздно ему повезет.

– Такого мужлана не сделать рогоносцем, право же, грешно! – пробормотал Оливье, словно подстегивая судьбу. Однако даже он не ожидал, что это произойдет нынче же вечером – и почти без всяких усилий с его стороны.

* * *

С ночевкой на сей раз повезло – удалось добраться до блокгауза. Там уже пылал огонь в очаге и булькала в котелке похлебка, когда Лелуп и Анжель отворили покосившуюся щелястую дверь, окунувшись в плотную завесу табачного дыма и чада факелов, окунувшись в запах вареного мяса, заскорузлых кровавых повязок и сырого, отпотевающего в тепле сукна мундиров, – то были запахи копошащейся, жрущей, страдающей живой жизни, в то время как свежий ночной воздух за порогом означал только одно – смерть.

Лелуп сразу приметил укромный уголок и протолкнулся туда, волоча за собою Анжель. На нее посматривали с тайным вожделением, но старались не задерживать взгляд, чтобы не злить Лелупа: бешеный нрав и жестокость его были известны как русским (в захваченных городах он повторял сцены робеспьеровских времен), так и среди беженцев. Известно всем было и то, что за эту девку (проданную ему за миску мучной похлебки), потом пропавшую, но затем выловленную им из реки темной ночью, он глотку перегрызет кому угодно. Этому дивились, но никто не осмеливался спорить, после того как желание облапить эту синеглазую молчунью стало причиною смерти нескольких доблестных драгун. Анжель не могла припомнить еще одной сцены, подобной той, которая произошла в церкви. Теперь Лелуп берег ее для себя одного, не уступал ни за какую цену, хотя изумрудное колье, предложенное ему прошлой ночью старым генералом, имело, конечно, баснословную стоимость и сделало бы Лелупа обеспеченным на всю жизнь. Но этот человек, обычно болезненно скупой и грабивший где мог и что мог, словно желая продемонстрировать, что ему наплевать на деньги, в тот вечер не постеснялся: едва дождавшись, когда попутчики уснут, он набросился на Анжель, утоляя свой волчий аппетит, и его нимало не охлаждало, а, напротив, даже раззадоривало ее полнейшее к нему равнодушие. Никто не мог понять, в том числе и сама Анжель, что находит Лелуп в молчаливой, безучастной ко всему женщине, которой, казалось, было все равно: тащиться по колено в сугробах, жевать полусырую конину, спать вполглаза у чадного костра или удовлетворять пыл Лелупа, коего не мог охладить самый лютый русский мороз. Однако Анжель чувствовала: остальные ошибаются на ее счет, а Лелуп смутно чует то, что стало основой ее теперешнего существования: тайную, глубоко затаенную ненависть к нему. А поскольку вся натура, вся суть его была направлена к подавлению всякого сопротивления, он и пытался загасить в Анжель это последнее живое чувство, не догадываясь – а может быть, наоборот, догадываясь, – что тогда умрет и она сама. И никто, кроме Анжель, не знал и не подозревал, как устала она жить с отравленной, опустелой душой, как мечтала о мгновении искренней, чистой, ничем не омраченной радости.

Как ни рвалось ее сердце к русскому князю, как ни жаждала она узнать о его судьбе, возможностей к этому оставалось для нее все меньше, а расстояние между нею и охотничьим домиком все увеличивалось. От Лелупа отвязаться немыслимо, он был вездесущ, как рок, а потому Анжель заставила себя отринуть все сладостные и горестные воспоминания об этом русском и всецело предаться настоящему, которое теперь заключалось для нее в мечтах об избавлении от Лелупа. Она знала, верила, что сие произойдет рано или поздно, а потому исподволь готовилась к этому, не желая, обретя свободу, умереть с голоду и холоду. Она уже знала, что сразу после полуночи Лелуп впадал в такой крепкий сон, что хоть огнем его жги – не добудишься! Не забыв страшного приключения на льду, где Лелуп как бы принял образ волка, она полагала его оборотнем и думала, что в часы этого непробудного сна он обретает свой истинный облик и рыщет где-то по лесам, по чащобам, в то время как человечье тело спит, точно мертвое. В эту пору можно было без опаски подпороть подбивку его мундира и вытащить оттуда бриллиантик или изумруд, что почти каждую ночь и проделывала Анжель, потом тщательно зашивая распоротое место иглою, которую она берегла пуще глаза и для лучшей сохранности прятала в мех Лелуповой дохи: не зная, где именно воткнута иголка, ее нипочем не сыскать!

Найти место для камушков было непросто, ведь Лелуп, не стыдясь, лапал ее, где только рука доставала, а когда ему припадала охота добраться до ее тела, мог и юбки разорвать в клочья! Тут очень кстати пришлись надетые на нее Марфой Тимофеевной меховые полусапожки, под стельки которых и заталкивала она свою добычу. Причем Анжель нимало не угрызала совесть, когда при ходьбе она ощущала колючие бугорочки в сапожках. Напротив, она испытывала истинное наслаждение! Ведь это были награбленные драгоценности, они принадлежали Лелупу не по праву – что же в том, что они сменили хозяина? Лелуп предназначал камушки на свои удовольствия, и она не изменит их предназначения тем, что обратит к достижению своей цели. Эти кабошоны и ограненные камни, эти серьги, колечки, цепочки, среди которых была чудная не сверленая жемчужина – Анжель сожалела лишь о том, что их пока так мало. Она намеревалась за эти вещицы подкупить людей, которые так или иначе, но избавили бы ее от Лелупа, увезли, взяли с собой, а его… ей было враз сладостно и тошно думать о казни, которую она придумает для ненавистного, когда обретет над ним власть!

Ну а пока – пока она находилась в его власти и принуждена была сохранять ту маску омертвелого безразличия ко всему на свете, которая уже сделалась для нее привычною. Анжель покорно последовала за Лелупом в угол, села на тюк, вытянула ноги, прислонившись к стене и прикрыв глаза, наслаждаясь тем, что рассеивается перед внутренним взором навязчивое видение истоптанной зимней дороги, кое-где обезображенной воронками и обагренной кровью, а свист ветра и шум леса уступают место звукам человеческой речи, ругани, смеху и даже пению.

И прежде нас много бывало —

У жизни веселых гостей,

И вот мы, на память погибшим,

Бокал осушаем, друзья!

И после нас будет немало —

У жизни веселых гостей!

И так же, нам в память, счастливцы,

Они опорожнят бокал! —


выводил кто-то заунывно и так фальшиво, что сотоварищ заткнул певцу глотку, предложив ему тот самый вожделенный бокал. И до Анжель донеслись обрывки разговора:

– Говорят, над русскими позициями парил орел в день сражения при Бородине, и они восприняли это как знак победы.

– Ну и дураки! – отозвался другой голос, насмешливый. – Победа была за нами!

– Это одному богу ведомо, – произнес еще один голос, показавшийся Анжель знакомым.

Она лениво приоткрыла глаза и увидела неподалеку того самого человека с лукавым лицом, который схватился с Лелупом из-за казачьего полушубка. Причем Анжель почему-то не сомневалась, что она и прежде его видела, только вот где, когда? Ну мало ли совместных ночевок было в этом бесконечном пути! Лица появлялись и исчезали – разве всех упомнишь? Однако сейчас ей было почему-то очень важно вспомнить первую свою встречу с этим человеком, и она продолжала смотреть на него пристально и слушать его речь. И слушала его не одна Анжель, потому что он, увлекшись, описывал картину, враз пугающую и внушающую восхищение:

– Да, русские проиграли нам при Бородине – кто спорит? От некоторых их соединений не осталось ни одного человека. Однако я видел, как целые русские полки лежали распростертые на окровавленной земле и этим свидетельствовали, что они предпочли умереть, чем отступить хоть на шаг.

– Что и говорить! – нехотя согласился мрачного вида итальянец – Анжель и его прежде встречала и знала его имя – Гарофано. Он сидел возле костерка, разведенного меж двух камней, и медленно помешивал что-то вкусно пахнущее в котелке, однако больше увлечен был беседою, чем своим варевом, которое уже выкипало через край. – Что и говорить! Я видел места трех главных редутов – все там было взрыто ядрами, а кругом валялись клочья тех, кто защищал редут, и видел разбитые вдребезги лафеты пушек, а кругом – одни трупы, людей и лошадей. В некоторых местах битва была столь ожесточенной, что тела лежали нагроможденные кучами: и русские, и наши!

– Русских было больше, – упрямо буркнул Лелуп.

– Да, больше… – упрямо согласился тот, с веселым лицом, которое сейчас, однако, приобрело унылое выражение. – Трудно представить себе что-нибудь ужаснее главного редута. Казалось, целые взводы были разом скоплены на своей позиции и покрыты землей, взрытой бесчисленными ядрами. Тут же лежали канониры, изрубленные около своих орудий… Погибшая почти целиком дивизия Лихачева словно бы и мертвая охраняла свой редут.

– Кто дал тебе право глумиться над останками наших славных воинов? – заорал Лелуп, подавшись в его сторону.

– Да уж, де ла Фонтейн, ты что-то не в меру полюбил русских… А ведь они наши враги! – подхватил еще чей-то голос.

«Вот как, значит, его фамилия: де ла Фонтейн!» – почему-то обрадовалась Анжель, с особенным вниманием слушавшая этого человека. А тот между тем продолжал:

– Разве отдать должное храбрости врага значит полюбить его? Брось, Лелуп! Мы не видели тебя ни при Бородине, ни при Шевардине… видели только в горящей Москве.

Лелуп оскалился по-волчьи, но только сплюнул, не решившись броситься на насмешника. Здесь было слишком много народу, и каждый мог бы назвать Лелупа «жидом» и «московским купцом». Тогда пришлось бы драться со всеми, а в блокгаузе было не меньше полусотни человек, и никто, знал Лелуп, никто не пожелал бы стать на его сторону – напротив, добавили бы тумаков, проведав, что бьют одного из старой гвардии императора. Поэтому он сделал вид, что не расслышал оскорбления, и отвернулся с деланым безразличием, размышляя, продаст ли ему здесь кто-нибудь съестного или придется доставать свой припас. Но и денег жаль, и хлеба да крупы… А ведь если доставать свое, то придется делиться со всеми, таков закон блокгауза! Лелуп, свирепо поцыкав зубом, принялся неприметно оглядывать соночевщиков, гадая, удастся ли потом, попозже, когда все утихомирятся, выторговать у кого-то из них золото, или драгоценности, или иные русские сувениры… или украсть. Хорошо бы пошарить в ранце и карманах этого краснобая Фонтейна, который все не прекращал свою дурацкую болтовню.

– Народ русский сотворен из противоположностей поразительных! – разглагольствовал между тем Оливье, который и всегда-то любил пофилософствовать, а уж тем более когда на него были устремлены столь прекрасные синие глаза. – Да вы все это видели: сжечь собственную столицу, святыню, чтоб только не досталась врагу! Каждый из вас знает: подробности пожара в Москве способны были растрогать и каменное сердце. Поразительна сила духа, которую выказали русские. Хотя они столь воинственны, что геройские подвиги их не больно-то удивляют. Они храбрее испанцев!

– Ну, это уж ты лишка хватил, – проворчал какой-то бургундец, чье происхождение и любимое занятие с легкостью можно было бы определить по красному носу и набрякшим щекам. Впрочем, не исключено, что и нос, и щеки его просто-напросто обморожены и никакой он был не бургундец. – Баски грызли нас зубами за свои горы, за свои оливы и маслины! Трупы наших товарищей, побывавших в их руках, выглядели в точности так, как если бы прошли все семь кругов ада и были извергнуты из преисподней на устрашение живым.

– Я говорю о мужестве, а не о жестокости, – возразил де ла Фонтейн. – В народе этом есть что-то исполинское, обычными мерами не измеримое. Один умный человек сказал, что Россия похожа на шекспировские пьесы, где все величественно, что не ошибочно, и все ошибочно, что не величественно.

– Я не знаю, что это за штука такая – шекспировские пьесы, но думаю, ты просто предатель, если так хвалишь тех, кто довел нас до такого состояния! – взревел Лелуп, потрясая своими шубами, из-под которых виднелись обрывки уланского мундира.

Он двинулся было на Фонтейна, однако Гарофано, вернувшийся к своей стряпне, проворно плеснул на руку Лелупу из поварешки и, когда тот, ошеломленный болью, замер, вытаращив глаза, с сожалением в голосе сказал:

– Хоть и зол ты, а глуп! Легче ли было бы тебе, ежели б тебя довели до такого состояния, – он так похоже передразнил рычание Лелупа, что все вокруг прыснули, – слабаки и ничтожества?! Коли так, ты и сам выглядел бы ничтожеством. А быть побежденным могучим противником как бы и не столь стыдно.

Лелуп озирался, злобно оскалившись. Ему хотелось опрокинуть на голову Гарофано его котелок со всем содержимым. А затем полить его маслом и швырнуть живьем в костер, чтобы потом раскуривать от него свою трубку… как в Богородске, где по одному только подозрению, что убиты там пять французов, арестовали пятерых русских. Лелуп тогда сам вызвался принимать участие в экзекуции: двое были расстреляны, двое повешены за ноги, а пятый сожжен… От того костра Лелуп напоказ раскуривал трубку свою. Но это было давно, еще летом, а теперь – зима, и роли победителей и побежденных играют другие актеры: те, кто прежде глядел на Лелупа с завистью, они теперь готовы плевать ему в лицо. Да и масла нет – полить Гарофано, как и табаку в трубке, раскурить-то нечего! Потому Лелуп счел за благо пока смолчать, но непременно расквитаться при случае и с негодяем Гарофано, и с Фонтейном, чья болтовня не смолкала, хотя кое-кто уже спал. Вот и Анжель лежит с закрытыми глазами, и ее уморил глупый трепач. Лелуп приободрился: знать, лишь почудилось ему, что Анжель смотрела на этого бездельника с интересом. Ну, коли так, пусть спит. Лучше уж ей спать, чем видеть непривычное смирение своего хозяина. Лелуп испытывал даже что-то похожее на благодарность к Анжель, которая так вовремя уснула. Да он и сам устал нынче, даже есть расхотелось. Может быть, потом, позднее, когда все уснут, он утолит свои аппетиты, а пока – спать, спать!

Лелуп расстелил плащ, шубу и уже улегся было рядом с Анжель, как вдруг, бросив последний, свирепый взгляд на Фонтейна, увидел в его руках нечто такое, от чего в горле тотчас пересохло, а разум воистину помутился, ибо он увидел карты…

Карты!

Анжель вовсе не спала. Она закрыла глаза, испытывая неизъяснимое блаженство от слов де ла Фонтейна. То, что он говорил о русских вообще, в ее восприятии относилось только к одному человеку. Это он был создан из противоположностей поразительных. Это он был враз нежен и воинствен, это он выказывал поразительную силу духа! Снова и снова всплывали в ее памяти сладостные и незабываемые картины: их объятия, их поцелуи, его глаза и улыбка… Но потом явились другие картины, от которых больно защемило сердце: смуглая, дикая красота Варвары, ее черные, присыпанные снегом волосы, к которым он благоговейно прикоснулся губами, – и его изорванное пулями тело, отброшенное к яблоне и медленно сползающее на землю…

Боль уколола сердце так, что Анжель вскинулась и села. «Забудь, забудь, забудь!» – мысленно твердила она как заклинание, часто дыша и смаргивая с ресниц слезу.

Она огляделась затуманенными глазами и с изумлением обнаружила, что Лелуп не сидит сейчас, как цепной пес, возле нее, а сгорбился за шатким столом, где напротив него поигрывает истрепанной колодою карт тот самый де ла Фонтейн. Там что-то происходило, а поскольку в свинцовой скуке блокгаузных вечеров веселила всякая безделица, то и не удивительно, что все, кто не спал, стояли теперь у стола.

Одного взгляда достало Анжель понять, что идет игра и Лелуп безнадежно проигрывает. Она и сама не знала, как это поняла, едва глянула в ту сторону – и поняла. Жалко? Разумеется, ни о какой жалости к Лелупу и речи не могло быть, его проигрыш или выигрыш волновали ее лишь постольку, поскольку имели отношение к ее судьбе. Поэтому она решилась подняться, приблизиться к играющим и украдкой взглянуть на стол, куда все глядели как зачарованные.

Ее словно ударило блеском радужных огней. Анжель какое-то время стояла, не веря своим глазам, глядя на горочку драгоценных камушков и золотых украшений, – и вдруг вонзила ногти в ладони, чтобы не закричать от бессильной ярости. Да ведь Лелуп поставил на кон и, судя по всему, проиграл те самые камушки, которые должны были перекочевать в ее карман, точнее сказать, в ее башмаки. Мерзавец, merde. Как он посмел, проклятый?! Анжель едва удержалась, чтобы не вцепиться в волосы Лелупа, не выцарапать ему глаза… Она с трудом усмирила свой порыв, однако едва дышала от переполнявшей ее ненависти. Все, что накопилось в душе, все, что залегло по ее тайникам, скрытое, подавленное, – все это вдруг подступило к горлу комом смертельной отравы. Она уже считала эти драгоценности своими и готова была сейчас на все, чтобы хоть как-то отомстить, досадить Лелупу. Но поскольку сделать это сама никак не могла, с надеждою устремила свой взор на человека, которому Лелуп проигрывал.

– Я ставлю еще! – выкрикнул тот, но кругом засмеялись:

– Да ты в пух и прах продулся, московский купец!

– Похоже, вам и впрямь ставить нечего, сударь, – с преувеличенным сочувствием покачал головой де ла Фонтейн.

Лелуп начал неуклюже выбираться из своей дохи.

– О нет-нет, бога ради! – остановил его де ла Фонтейн небрежным жестом. – Мне ваши обноски не нужны.

– Ранец с припасом! – выкрикнул было Лелуп, да тут же и осекся, сник, а де ла Фонтейн с видом победителя похлопал по стоявшему рядом с ним туго набитому ранцу. Итак, свой припас Лелуп тоже просадил!

Анжель злорадно усмехнулась. Теперь Лелуп в полной мере отведает насмешек армейцев, ненавидевших его, знавших о его московских подвигах. Она так радовалась предстоящему его унижению, что даже не заботилась о том, чем это унижение обернется для нее.

Ей-то от Лелупа никуда не деться, ее он от себя не отпустит. Но неужто снова примется торговать ею? Тогда, в полуразрушенной церкви, ее спасли амазонки русского барина, а кто спасет теперь? И куда подевались все ее честолюбивые мечты о достоинстве, о независимости, о том, что казалось таким достижимым в присутствии князя – нежного, любящего, отважного?.. Эти мечтания раздавлены под каблуком неумолимого, злобного, коварного Лелупа.

Задохнувшись от ненависти, Анжель невольно схватилась руками за горло. И в это мгновение де ла Фонтейн поднял голову от карт и увидел ее. Она попыталась принять небрежный вид, однако ей не сразу это удалось. И было ужасно стыдно, что этот чужой человек увидел, как ей больно, как ей плохо! Взгляды их встретились, и что-то промелькнуло в его глазах – вспыхнули искры душевного огня, однако он тотчас же отвел взор и дурашливо ухмыльнулся:

– Табаку жажду, как цветок росы!

Лелуп суетливо захлопал по карманам, выхватил кисет, развязал его – и презрительный хохот вырвался из нескольких десятков глоток: кисет оказался пуст.

– Ну что ж, – ухмыльнулся де ла Фонтейн, убирая карты и поднимаясь. – Похоже, ставок больше не предвидится? Коли так, партия окончена, ибо в долг я не играю. Спасибо, Лелуп, что ты такой никудышный игрок!

Все захохотали, и этот язвительный, злорадный смех, казалось, вселил в Лелупа новые силы. Он приподнялся, как бы намереваясь кинуться на де ла Фонтейна, однако вместо этого вдруг повернулся, бросился к Анжель и, схватив ее за руку, подтащил к столу.

– Вот, – прохрипел Лелуп. – Вот моя ставка! Она… против всего остального. Принимаешь? – В голосе его звучали умоляющие нотки.

Глубокая тишина воцарилась в помещении. Все с изумлением взирали на Лелупа и Анжель, и только де ла Фонтейн оставался непоколебимо спокоен. На его лице не дрогнул ни один мускул, когда он принялся сдавать карты, и вскоре внимание зрителей всецело переключилось на игроков.


Анжель стояла, будто громом пораженная.

Да… такого она не ждала даже от Лелупа! А впрочем, почему? Продавать ли ее тело, ставить ли на кон – какая разница?! Похоже, он и впрямь возомнил себя равным богу, если решил, что после спасения Анжель ему принадлежит не только тело ее, но и душа… Никакого слова не подобрать для обозначения того, что творилось с Анжель в эти минуты. Негодование, ярость, ненависть, обида – вот эти чувства отражались на ее лице.

Не скоро Анжель обрела подобие спокойствия и некоторую твердость в ногах, чтобы приблизиться к столу и посмотреть, что там происходит. Карточная игра была ей абсолютно непонятна – она тупо смотрела, как соперники перебрасываются истертыми разноцветными картинками, азартно выкрикивая:

– Бита!

– Еще беру!

– А вот валет!

– Ваша карта.

– Сдаю!

– Туз!

– У меня тоже.

– А мы вот так!

– Прикупил!

– Масть пошла!

Все эти выкрики ей ничего не говорили, и Анжель принялась разглядывать карты – почтенного вида стариков с коронами на головах, улыбчивых дам и молодых кавалеров, сердечки, крестики, ромбики, пики. Скоро она уразумела названия мастей: трефы, черви, бубны и пики – и узнала, что черные карты треф, все без исключения, назывались козырями и превосходили по значению всю прочую колоду, так что какая-нибудь шестерка треф могла владычествовать даже и над королем – если он другой масти.

Изловчившись бросить взгляд в карты Лелупа, она не увидела ни одной черной карты. А между тем все карты были уже сданы – значит, прикупать не из чего. Игра шла к концу; Лелуп еще больше понурился, в то время как де ла Фонтейн не скрывал своего торжества: верно, у него оказались все козыри.

Вокруг по-прежнему царила тишина, и оглушительными в этой тишине показались треск и шипение, вдруг донесшиеся из очага.

Все обернулись туда как по команде, многие схватились за оружие. Гарофано кинулся к очагу, сдернул с него свой почти совсем выкипевший котелок, обжег пальцы и принялся яростно дуть на них, осыпая проклятиями и огонь, и Россию, и игроков, а в первую очередь себя самого, полнейшего и законченного дурня, о мамма миа!

Посмеявшись, все дружно повернулись к столу, игра возобновилась, и, кажется, никто не заметил, что в тот миг, когда де ла Фонтейн в испуге подскочил и обернулся на очаг, рука Лелупа молниеносно схватила со стола одну из карт Оливье и спрятала ее. Никто… кроме Анжель.

Она успела даже разглядеть картинку на этой карте! Более того: именно за нею следила Анжель во время игры особенно пристально. Это была дама треф, и чем-то неуловимым – возможно, черными, затейливо убранными волосами, надменной посадкой головы, мрачным ли взором, злой хитростью всего облика, бог весть чем еще, – но дама треф отчетливо напомнила Анжель ее бывшую свекровь, графиню д’Армонти; а воспоминания эти были столь неприятны, что Анжель даже обрадовалась, когда дама треф убралась с глаз долой (Лелуп запрятал ее под себя, под свои объемистые шубы), и она не сразу поняла, что с исчезновением этой карты в игре наступил перелом.

Похоже, де ла Фонтейн растерялся. Он продолжал сражаться, однако отчаянным взором исподтишка так и шарил по столу, пытаясь сообразить, куда же подевалась козырная дама. Лелуп же сидел теперь привольно, расправив плечи, причем весь его облик выражал такое превосходство над соперником, что даже несведущему было ясно: он уже не сомневается в выигрыше!

Итак, припоминала Анжель, он поставил ее против всего: и провизии, и всех драгоценностей – значит, выиграв, вернет себе все. В том числе и камушки, которые рано или поздно повытащит у него Анжель! Она удовлетворенно улыбнулась – и тут же догадка ударила ее будто кнут: она радуется тому, что Лелуп опять получит полное право владеть ею и унижать ее! Радуется, что вновь оказалась в руках этого тупого зверя!

Анжель в испуге огляделась, и глаза ее встретились с глазами де ла Фонтейна – растерянными, отчаянными и по-детски беспомощными. Бесконечно долгий миг они смотрели друг на друга, а потом перед Анжель вдруг предстало помертвелое от боли лицо Фабьена, зазвучал его голос: «Убейте меня! Ради вашей матери… ради моей матери!» – и выплыло лицо офицера, к которому Фабьен возносил столь странную мольбу, глаза этого незнакомца – растерянные, полные отчаяния и детской беспомощности. Да ведь де ла Фонтейн… да ведь он тот самый офицер!

* * *

Их новая встреча не показалась Анжель столь уж странной и поразительной. Она уже успела привыкнуть к совпадениям войны, которая прихотливо, словно забавляясь, сводила и разводила людей. Ведь что могло быть невероятнее ее встречи с Лелупом ночью на хрустком, ломающемся льду безвестной русской реки? Однако судьба сдала ему тогда выигрышную карту – а ставкой была жизнь и судьба Анжель.

Как теперь.

В точности как теперь!


Она очнулась. Чудилось, бесконечно долго пребывала она в мире видений-воспоминаний, но здесь, в блокгаузе, минуло лишь несколько мгновений, потому что растерянный взгляд де ла Фонтейна был по-прежнему устремлен на нее. И Анжель с опаляющей ясностью поняла: в этом человеке – все ее надежды.

Ведь, если порассудить, именно он виновен в ее теперешнем положении. К Лелупу она попала, можно сказать, из-за него! Если бы он не поддался тогда жалости и не дал Фабьену пистолет, тот не застрелился бы на глазах у матери, не поверг бы ее в безумие, в котором та забыла обо всем, кроме ненависти к Анжель; графиня не поддалась бы этой ненависти, не захотела бы избавиться от снохи, не продала бы ее Лелупу… Случайно ли, что дама треф так похожа на графиню? Опять от нее зависит будущее Анжель!

– Ну что, продулся в пух, Фонтейн? – торжествующе зарокотал Лелуп. – Моя взяла! Бросай карты!

Оливье до крови прикусил губу. Черт побери, куда же делась козырная дама? Неужели память подвела и он сыграл дамой, даже не заметив этого? Да нет, она ведь должна была обеспечить ему победу и вот исчезла, словно сквозь землю провалилась, вернее, сквозь стол. Похоже, его карта бита, он побежден, продолжать игру нет смысла. Он вновь взглянул в синие глаза, неотрывно глядевшие на него, обреченно улыбнулся, как бы признавая свое поражение… и оторопел, когда молодая женщина едва заметно покачала головой, словно приказывая: «Нет! Не сдавайся!»

И Оливье в полном смятении чувств вывел на поле боя остатки своего полуразгромленного воинства. Лелуп с издевательским смехом ответил двумя королями, зная, что победа у него уже в кармане… точнее сказать, под задницей.

Оливье, ошалело моргая, смотрел на стол. Да, все кончено… Бог не с ним, а против него. А он-то уже представлял, как сегодня ночью эта синеглазая красавица будет безумствовать в его объятиях! Он вожделел к ней, как ни к одной женщине в мире, однако хотел, чтобы она сама выбрала его, сама пришла к нему, сама обняла! Чтобы поняла: при виде ее с сердцем Оливье что-то произошло – невообразимое и прекрасное, оно расцвело и переполнилось нежностью, оно…

Резкий дробный стук прервал его грустные размышления, и Оливье не поверил своим глазам, увидев, как, подпрыгивая и весело сверкая, разбегаются по грязному, затоптанному полу рубины и изумруды, бриллианты и золотые монеты, а впереди всех катилась, словно почуяв свободу, крупная не сверленая жемчужина ослепительной красоты.

Часовой, дремавший снаружи под монотонный шум елей, подскочил на месте, услышав, как блокгауз вдруг взревел человеческим голосом, вернее, многоголосым хором, и, чудилось, заходил ходуном: это все, столпившиеся вокруг стола, с криком бросились подбирать камушки, а резвее всех – Лелуп, вопивший:

– Не трогать! Это мое!

И в то же мгновение замешкавшийся за столом Оливье увидел, как треклятая козырная дама возникла перед ним, словно упала с небес… во всяком случае, была сброшена откуда-то сверху. Оливье вскинул взор и встретил теплую улыбку синих глаз, и еще один бесконечно долгий миг они глядели друг на друга, прежде чем Оливье осознал: она выбрала его! Она пришла к нему!

* * *

К сожалению, камней было слишком мало. Пятеро-шестеро самых проворных расхватали все, и теперь люди поднимались с пола – кто угрюмый, кто довольный, кто просто веселясь над неожиданной потехою.

– Не трогайте, сволочи! Руки прочь, свиньи! – ревел Лелуп, то принимаясь выковыривать бриллиант, застрявший в щели меж досок, то пытаясь оттолкнуть Гарофано, придавившего рубиновый кабошон своим дырявым сапогом.

Жемчужина, к сожалению, исчезла бесследно в чьих-то жадных лапах, но кое-что подобрать Лелупу все-таки удалось.

– Какой же я болван! – воскликнул он. – У меня же еще были, были камни! Наверное, застряли в складках шубы, а я думал, что уж все поставил! – Он зашелся клокочущим хохотом, вспоминая, что партия – его, а значит, он вернул все свои ценности, да и девка остается у него…

Торжественно усевшись за стол, он бросил снисходительный взгляд на разбросанные карты и не сразу понял, о чем говорит Фонтейн:

– Сожалею, сударь, но я совсем позабыл, что у меня осталась еще одна карта.

И он бросил на стол даму треф.

Лелуп какое-то время смотрел на нее, и выражения недоверия, изумления, разочарования, ярости медленно сменялись на его лице. Это было такое потрясающее зрелище, что часовой снаружи снова вздрогнул, ибо блокгауз опять затрясся – на сей раз уже от оглушительного хохота.

Лелуп вскочил, резко обернулся и, ошеломленный, уставился на табурет, на котором сидел. Дамы там не оказалось. Он завертелся, принялся трясти свою доху, уверенный, что карта пристала к меху, но все напрасно. Ему не почудилось: дама треф надменно улыбалась в руках Фонтейна, и это была не какая-нибудь дополнительная, шулерская карта, а именно та самая дама треф!

Лелуп, когда требовала ситуация, соображал быстро. Он смекнул, что кто-то украл у него карту, когда он, как безумный, кинулся подбирать камушки. Но кто?! Лелуп впился взором в изуродованное сабельным ударом лицо гусара-нормандца, который единственный не принимал участие в погоне за драгоценностями, ибо не мог без посторонней помощи сдвинуть с места свою раненую да вдобавок к тому сломанную и теперь сдавленную берестой ногу.

– Кто? Ты видел? Кто? – заорал Лелуп.

Нормандец старательно зевнул, показывая, что спал и видеть ничего не мог. Да уж, нормандцы – люди ловкие, хитрые, никогда не дадут прямого ответа на заданный вопрос. А уж если они вовсе не желают отвечать…

– Лелуп, если ты решил показать, что научился танцевать à la russe [16], то мы здесь не на балу, – вернул его к действительности ненавистный голос. – Покажи лучше свои карты.

Лелуп одеревеневшей рукою перевернул веер карт, и все увидели то, на что он возлагал свои горделивые надежды: на столе лежал валет треф. Последний играющий козырь! Да, Лелуп уже держал победу в руках, и если бы не эта дама…


Дама!

Смутная догадка явилась исподволь, как бы нехотя, и он медленно повернул голову.

Она, его дама, уже не спала, а сидела на тюке, старательно натягивая сапожок на свою высоко поднятую длинную и стройную ножку. Вот, довольная результатом, повертела носком туда-сюда, опустила ножку, потопала об пол, проверяя, удобно ли, – и вскинула на Лелупа глаза.

Он покачнулся и невольно вскинул руку, пытаясь заслониться от жгучего синего взора, горящего огнем неприкрытой, бесстрашной ненависти. А злорадная улыбка Анжель словно кричала: «Да, это я! Это сделала я! И я тебе больше не принадлежу!»

Лелуп негромко, хрипло застонал, протягивая вперед свои толстые, алчно шевелящиеся пальцы, мечтая сейчас об одном: сомкнуть их на горле этой предательницы и уже никогда не размыкать. Но тут Фонтейн встал на его пути, сжав кулаки, сведя брови, сказал:

– Ты проиграл, Лелуп! Она теперь моя!

Взревев, как раненый зверь, Лелуп хотел кинуться на соперника, но не смог даже с места сдвинуться: казалось, все, находившиеся в блокгаузе, вцепились в него, повисли на его плечах, не давая шевельнуться; а потом Лелупа поволокли к двери и вытащили вон. Морозный воздух вернул ему силы и способность соображать, и он отбивался изо всех сил, но напрасно: его дотащили чуть не до леса, причем ни один не упустил случая пнуть ногой поверженного волка или выплюнуть ему в лицо какое-то ругательство – каждый припомнил Лелупу давнюю обиду, отнятый кусок хлеба, обманом или угрозами отобранную добычу, предательский удар, грубость, кичливость, жестокость… Но в конце концов они ушли, бросив Лелупа в сугроб, брезгливо свалив рядом его тюки и оставив тут же лошадь, то есть проявили последнее, граничащее с отвращением великодушие… До распростертого в снегу Лелупа еще какое-то время доносились их удаляющиеся шаги и смех. Потом он услышал грозный окрик:

– Часовые! Если эта падаль вздумает вернуться – стрелять без предупреждения!

* * *

– Ваше здоровье, сударыня!

– Ваше здоровье!

– Твое здоровье, де ла Фонтейн!

– Пусть эта красавица любит тебя, как тебя любит удача, друг Оливье! – раздавались голоса вокруг, и все тянулись с кружками, бутылками, флягами к де ла Фонтейну и Анжель, которые стояли, как дети, держась за руки, и растерянно глядели друг на друга.

«Анжель. Ее зовут Анжель. Ангел мой!» – твердил про себя Оливье.

«Оливье… Значит, его зовут Оливье, – мысленно повторяла Анжель. – Оливье. Красивое имя. И он сам красив… и какое у него доброе лицо!»

Может быть, не зря она сегодня пожертвовала всеми своими сокровищами, ухитрившись в самую подходящую минуту достать их из сапожков и разбросать по полу? Она хотела купить на них свободу от Лелупа – и купила. Ох, как злобно покосилась на нее с этой карты графиня д’Армонти, принявшая образ роковой дамы треф! Как скривилась от бессильной злобы! Анжель задумчиво улыбалась. Ничего, бог даст, еще и сама маман задохнется от беззубой ненависти. Только теперь отчетливо прорисовалось перед Анжель то, что прежде лишь маячило туманно и раздражало невозможностью: найти графиню и отомстить ей! И что-то подсказывало: осуществить сие поможет этот человек, Оливье де ла Фонтейн.

В порыве благодарности она стиснула его пальцы и была немало поражена, когда Оливье поднял ее руку к губам и несколько раз нежно поцеловал, не сводя с нее счастливого, восторженного взгляда.

– Здоровье новобрачных! – завопил кто-то дурашливо, заметив, как безотрывно смотрят друг на друга эти двое.

Но никто не захохотал, никто не разразился сальными шуточками – все закричали в один голос:

– Виват! – И вновь потянулись чокаться с Анжель и Оливье, словно они и впрямь были новобрачными, вокруг которых столпились их ближайшие друзья.

– Я, Оливье, беру тебя, Анжель… Я, Анжель, беру тебя, Оливье… – мечтательно пробормотал Гарофано. – В богатстве или в бедности, больным или здоровым… чтобы иметь и хранить, чтобы любить и почитать… – Он вдруг всхлипнул. – Ах, будь я проклят! Это так трогательно! Так восхитительно! – И завопил во все горло: – Стелить новобрачным постель!

– Постель!

– Постель новобрачным!

Через какое-то мгновение в самом чистом углу блокгауза возвышалась такая гора шуб, одеял и мехов, что даже изнеженная принцесса не почувствовала бы через них свою горошину. Все это великолепие было тщательно огорожено еще одним множеством шуб, одеял и плащей, так что никакой, даже самый нескромный взор не мог бы проникнуть к «новобрачным». Казалось, всякий, даже самый сирый и неимущий ночевщик блокгауза внес свою лепту в устройство этого любовного гнездышка, самоотверженно решив спать на голом полу; и уж, конечно, всякий нашел самое теплое, самое ласковое слово, чтобы напутствовать этих двоих на любовь – и нынче ночью, и на всю жизнь.

Анжель со смущенной улыбкою озиралась, едва различая лица этих людей сквозь пелену невольных слез. Она была тронута до глубины души, потрясена чудом, преобразившим этих людей, которых прежде видела угрюмыми, озлобленными на весь белый свет – и на самих себя в первую очередь.

– Спасибо… ох, спасибо же вам… – шептала она бессвязно, готовая обнять и благодарить их всех, всех без исключения; а когда Гарофано вдруг расстегнул свой невероятно грязный мундир и откуда-то из его пропотевших глубин достал и преподнес Анжель крошечный букетик засохших красных гвоздик, она не выдержала и крепко расцеловала смущенного итальянца в обе щеки. Оливье последовал ее примеру.

Гарофано преподнес ей как бы свою душу: ведь garofano – по-итальянски «гвоздика», этот цветок у французов и итальянцев служит символом храбрости и беззаветной отваги, так что Наполеон Бонапарт, учреждая 15 мая 1802 года орден Почетного легиона, избрал цвет гвоздики цветом этого высшего французского ордена. Наполеоновские солдаты верили в чудодейственность гвоздики и бережно хранили ее при себе, считая ее талисманом против вражьих пуль и средством, возбуждающим храбрость в бою. Оливье вспомнил, сколько таких букетиков находили после битвы на груди храбрецов, которым никогда не суждено было увидеть свою родину. Пусть уж лучше гвоздики будут украшением красавицы!

Он прекрасно понимал, чем вызвано воодушевление и великодушие этих, еще недавно ожесточенных, одетых в панцирь ненависти людей. Конечно, прелесть Анжель, конечно, освобождение красавицы рыцарем – пусть не в бою, а за карточным столом, – все это не могло не тронуть душу французов, столь неравнодушных к самомалейшей любовной истории. Однако здесь главным было торжество над Лелупом, который всегда воплощал для простых армейских чинов как бы всю старую гвардию с ее наглой, беспардонной заносчивостью, а через это – все приближенное к Наполеону, все то, что завлекло их ослепительной мечтой, одурманило жадностью ум и сердце, превратив мирных крестьян, пекарей, возчиков, каменотесов, строителей, мещан в банду оголтелых грабителей и убийц – а потом обмануло, бросило на произвол судьбы в этих бескрайних враждебных просторах.

Оливье встряхнулся, отгоняя грустные мысли, и увидел, что цветов в руках Анжель стало гораздо больше, ибо почти каждый последовал примеру Гарофано. Теперь у нее был почти настоящий букетик новобрачной, да и Оливье почувствовал себя истинным женихом, когда, под хор приличных и не очень приличных пожеланий (так ведь принято на свадьбах!), за ними плотно задернули занавески. Он опустился на пышное ложе, осторожно увлекая за собою Анжель.

14

Кутила и чревоугодник (фр.).

15

Не надо ничего торопить! (фр.)

16

По-русски (фр.).

Роковая дама треф

Подняться наверх