Читать книгу Избранное. Том I. Дом на Пресне - Елена Черникова - Страница 8
Золотая ослица
ОглавлениеРоман-аллюзия о любви и посмертной жизни; написан женщиной, в России, на отечественном мужском материале
В те дни, когда в садах Лицея
Я безмятежно расцветал,
Читал охотно Апулея,
А Цицерона не читал,
В те дни в таинственных долинах,
Весной, при кликах лебединых,
Близ вод, сиявших в тишине,
Являться муза стала мне.
Моя студенческая келья
Вдруг озарилась: муза в ней
Открыла пир младых затей,
Воспела детские веселья,
И славу нашей старины,
И сердца трепетные сны.
Пушкин
Звезда
Зал вздрогнул. Мужчины едва справлялись с запредельным возбуждением, женщины вытирали глаза и готовились пудриться. На сцене произошло все как раз из их жизни. Это сделала красивая женщина рост один метр шестьдесят семь сантиметров, блондинка, глаза карие, правильного телосложения, особых примет нет. Управилась за два часа, поклонилась, помахала рукой труппе театра, также участвовавшей в спектакле, занавес. Свет, цветы, сотни букетов, спасибо за внимание.
Давали пьесу "Розовый тигр", премьеру, о которой пресса уже всем всё прожужжала. В главной роли – бесподобная Ли, никто и не ожидал ничего иного; да; когда она на сцене или на экране, всё так и должно быть, – она всех приучила к неизбежности её успеха за десять лет, пролетевших с тех пор как её впервые назвали новой звездой; только успех, только Великая Ли, рост метр шестьдесят семь, блондинка, телосложение очень правильное, глаза карие, особые приметы никому не известны.
У служебного выхода её ждал автомобиль достойной марки, в котором сидел мужчина достойной наружности. Он слегка скучал, но самозабвенная любовь к своей роли, но привычное ожидание своего привычного торжества, когда он опять легко подтрунит над Ли – дескать, сто букетов сегодня или сто семь, а вон там за углом опять мается тот в кепочке, явный технарь, и вообще – знаешь, моя хорошая, моя лучшая и несравненная, кепарь-технарь, кажется, готов на тебе жениться, если ты хотя бы спросишь его имя.
Она сядет на переднее сиденье, усталая Венера в пушистых мехах, которые удивительно легко поместятся в машине, скажет – "Ты неизменно оригинален". Закурит, посмотрит в окно на здание театра очень отрешённым взглядом, "каким смотрят на предмет своей страсти безнадежно влюбленные", – и они поедут домой, где она ещё немного покурит, а потом красиво, элегантно, с обязательной примесью наивности, отдастся его техничному фокусничанью, потом скажет томно и, конечно, немного по-детски, всё, что положено по случаю, потом еще покурит, подумает и уснет одновременно с ним.
Мужчина достойной наружности развлекал себя этими привычнейшими, но очень вкусными мыслями, от которых он никогда не откажется. Об этом даже в журнале было: как он ждет её после спектаклей, после съемок, он. Главное действующее лицо.
Он посмотрел на часы достойной фирмы и увидел, что пора греть машину достойной марки. Ли вот-вот выйдет. Не выплывет, а именно выйдет. Она гениально нормальный человек, она женщина, которая ходит, говорит, е…я, но не ступает, вещает и занимается любовью. Это привлекало его больше всего, впрочем, как и всех его предшественников: её повседневная нормальность. Время от времени, когда Ли в очередной раз собиралась бросить сцену и заявляла, что вот-вот встанет к плите и швабре и станет просто женщиной – по расхожим глупостям, неизвестно почему занимавшим ее сознание и донимавшим ее мужей щемящей несбыточностью, – так вот, время от времени она пила.
Все подряд – и каждый вечер. Как снотворное. Но и в этом занятии, лишавшем её человеческого облика напрочь, она ухитрялась сохранять свою естественную, свою собственную нормальность. Зачем ей была нужна тоска по плите и швабре, мужья не понимали. Страдали, нервничали, колобродили.
Мужчина за рулём точно знал, что он знает – один на всем белом свете, – что делать с этой женщиной. Он один понимает, что на самом деле она абсолютно нормальна. Он гордился собой с каждым днем всё больше и больше. Гордился днем и ночью, особенно когда их знакомые, да и пресса, высказывались в том духе, что при нем произошёл настоящий расцвет творчества великой Ли. Никто не справился, а он – молодец.
…Машина не заводилась. Он вышел, открыл, закрыл, проверил всё, что знал, сел за руль, повернул ключ ещё раз, два, десять: нет и все тут. Машина отказывалась. Мужчина достойной наружности начал с того, что проклял неповинного: "Розового тигра".
"Тоже мне название для мелодрамы! Для пародии на боевик – самое оно. А тут – бред. Актриса её класса не должна участвовать в популяризации бреда. Незачем так любить деньги. У неё их много. Хотя и установочка, конечно, обязывает: денег, говорит, бывает или мало – или их не бывает. Чёрт, да что же с машиной?"
Зная за собой, что лучше не заводиться самому – нервничал он обычно очень ярко, яростно, неповторимо, это была его вторая любимая роль, – мужчина сдержался, не пнул ни колесо, ни сугроб. Он сделал несколько упражнений из редкостного комплекса дыхательной гимнастики и решил попробовать ещё раз. Машина не завелась.
На пороге театра показалась красивая женщина без особых примет. В неимоверной шубе, на шпильках серьезной высоты, восхитительная, единственная, всем известная и так далее. Правда, умная, – психовать из-за машины не будет.
"Что будем делать?" – она, мигом оценив событие, спросила так, будто переспросила, повторив его слова. Он сказал:
– Добрый вечер. Я уже всё сделал, что мог. Это мистика. Машина в порядке. Но она не заводится. Я готов оставить её здесь и отвезти тебя на такси.
– А ведь я, мой дорогой, всё-таки профессионал. Говорить обязана правильно и точно. Я это умение продаю каждый день…
– Что случилось? – он немного терялся, когда она шла в обход.
– Попытаюсь. – Она поуютнее устроилась внутри шубы, внутри машины, закурила и, глядя вперед, на засоленную скучную ленту пути, по которому они сегодня не пойдут, произнесла короткую обучающую речь о величии русского языка, о его уникальном коварстве, о тайных кознях синтаксиса. Короче говоря: – Если б ты, милый, предложил бы нам поехать домой, а не подчёркивал моё преимущество перед машиной, которую ты готов оставить на улице, правда, перед театром, где её каждый барбос знает, – короче говоря…
– Я ведь именно это и хотел сказать! – мужчина достойной наружности никак не мог разглядеть ближайшее будущее.
– Ну и сказал бы, – тихо и грустно возразила она.
– Ты капризничаешь. Имеешь право. Но уже очень поздно. Что ты предлагаешь?
– Встретимся в квартире. Ты доберешься сам. Я доберусь сама.
– Мы встретимся, как я быстро понял, дома.
– Когда ты избегаешь слова, соединяющего людей, я тоже начинаю пользоваться заменителями, – её тон перестал быть окрашенным.
Мужчине стало зябко и страшновато. Ему почудилось, что за крохотную оговорку – (да как же с тобой, дорогая, вообще жить, если слова не скажи!) – его сейчас же уволят с любимой должности почти мужа великой Ли. Да и можно ли упрекать его в том, в чем она сама виновата! По её же инициативе их отношения так отличаются от семейных, как квартира от дома. Как понятия.
Ли ждала, пока он думал. Заметив, что додумал, она поцеловала его в правую щеку и сказала, что эта помада не оставляет следа, – пока он не успел украдкой глянуть в зеркало. Она открыла дверцу и вышла.
– Ты испортишь туфли. На улицах везде соль. Зимой нельзя ходить на шпильках. В твоей шубе нельзя ходить одной.
– Ты прав. И Волга, возможно, впадает в Каспийское море. Не нервничай. Со мной ничего не может случиться. Криминальные элементы тоже смотрят кино.
– А из театров просто не вылезают!
– Точно. Я сегодня одного-другого в партере видела.
– Ты соображаешь? – он начал выходить из машины.
Ли отскочила метра на два, обернулась на театр, вспомнила об оставленных там цветах, но в этот миг в морозной тишине улицы прозвучал хруст поворачивающегося троллейбуса. Когда-то она им пользовалась. Дверь, прыжок, дверь. Мужчина достойной наружности успел заметить, что троллейбус был почти пуст.
Первое ощущение: оторвалась от преследования. Никто не гонится, но ощущение именно это. В чем дело? Он остался позади (может быть, там его и оставить – вместе с его абсолютно точными оговорками, достойной наружностью, превосходным одеколоном, манерами, техникой современного секса, хрусткими деньгами, прочая), около машины, которую готов был – не может быть! – бросить у театра.
Ли осмотрела место происшествия; троллейбус почти пуст. По ночам так принято. Господи, как давно не было никаких троллейбусов. Господи, как давно ничего вообще не было. Как давно ничего нет. Что делают, войдя в салон ночного троллейбуса? Небось платят. Как? Сколько? Где касса? Этот вопрос нельзя задавать пассажирам. Остановка. А вдруг контролер; а как они теперь выглядят? Раньше были злыдни с сумками из кожзаменителя. Как здорово? И где это я.
Красивая женщина в шубе, на шпильках, лихорадочно вспоминающая хоть что-нибудь общепринятое. Как это со стороны?
Ли с восторгом подумала, что если успеть домой до него, можно будет на секунду залезть в рукопись, – толстую тетрадку в темно-бордовой штапельной обложке; при нем, достойном, ничего не попишешь.
Она села куда попало – оказалось, весьма приличное место, можно смотреть в окно, можно не бояться и говорить это себе, ой. Сколько всего можно.
Представьте себе ощущения инопланетянина. Городской столичный троллейбус. Рядом кто-то сел. А если чуточку повернуться и посмотреть на него? Она была уверена, что рядом сидит мужчина. Она повернулась к нему. Мужчина. Она и не сомневалась. Ну и пусть сидит. Мужчины – хорошие, пусть сидят.
Тут она вспомнила, что великая Ли – звезда. Меня все знают – обычная мысль. И он тоже меня знает. И я для него – красивая женщина по имени, по форме, но он молчит, убитый недоверием к собственным глазам. Он думает, что я – двойник Ли. Он даже хочет это мне сказать. Он повернулся ко мне! Заговорит! Почему это интересует меня? Ведь я не боюсь? А чего мне бояться? Нервный остался у машины. Сейчас он серьезно решает серьезную проблему; почти решил. Он нашел, кому заплатить за охрану машины до утра. Он не крохобор, просто осторожный достойный человек. А этот – кто? Какой? Кто ездит ночью в троллейбусе теперь? Кстати, где я?
Она сообразила, что ничего не соображает. Где-то надо выйти. Где и когда? Придется спросить у соседа. Это нормально. Дама заблудилась. Ли повернулась к соседу решительно: скажите. Будьте любезны. Мне нужно домой.
Дом светлый, кажется кирпичным, улица называется, номер дома, рядом еще один театр.
– Я так и подумал, что вам туда. Это через остановку после меня. Понимаете? Я выйду. Потом еще одна. Потом выйдете вы. Вы поняли?
– Вы говорите, как с больным ребенком. Вы педиатр?
– Нет.
– Как называется моя остановка?
– Золотой переулок, – сосед был учтив и терпелив.
– Вы… а что вы делали сегодня вечером? – Ли резвилась.
– Читал книгу. – Пассажир ночного троллейбуса был трезв, хорошо воспитан, любил читать книги. О Господи.
– Вы бываете в театрах? – она заинтересовалась разговором.
– Нет, – ответил сосед.
– А в кино?
– Нет.
– Телевизор?
– У меня здесь нет телевизора.
– Здесь? Вы живете в другой стране?
– Я путешествую. – Сосед был прекрасно воспитан, превосходно говорил по-русски. – Газеты, радио, видео и так далее также не входят в круг моих привычных интересов.
– Вы никогда не видели меня раньше? Ну, скажем, в метро. – Ли почувствовала себя круглой идиоткой.
– Вы не бываете в метро. Я там всех, простите, видел. Кроме вас.
– Да, вы правы. – Ли отвернулась к замороженному слепому окну и стала вспоминать народные мудрости. Не умеешь – не берись и так далее.
Ее ногам было очень холодно.
– А вы скиньте туфли и подберите ноги под шубу, под себя. Эта ваша шуба – как отдельная квартира. А ваши ноги в этих туфлях – как санки, вынесенные на балкон в мороз для хранения. Заберите к себе – и все. – Он сказал это ровно, спокойно, любя человечество. Ли сделала что он сказал.
Притихла. Троллейбус кружит по морозу, теряя последних пассажиров. Остались двое, сидят рядом. Она – в оболочке шубы, он – рядом, заботливый и проницательный. Она повыше подтянула воротник, убрала внутрь светлые волны (конечно, у неё волны) волос, правую руку спрятала в левый рукав, левую – в правый. Ей стало тепло и уютно. Попутчик внимательно осмотрел, как она устроилась – и извлек из внутреннего кармана маленькую книжку в темно-бордовом штапельном переплете.
– Вы путешествуете без багажа? – согревшейся Ли очень захотелось поговорить.
– Багаж сейчас едет за мной, если вы имеете в виду его отсутствие здесь. Он занимает очень много места, в троллейбусе не помещается, – разъяснил попутчик, на мгновенье оторвав взгляд от раскрытой книги.
– Совпадение, – обрадовалась Ли. – За мной или впереди меня тоже едет багаж, который не поместился бы в троллейбусе.
– Извините, сударыня, может быть, я покажусь вам несколько старомодным, но я не стал бы считать вашего мужа с машиной вашим багажом, по крайней мере – сопоставимым с моим багажом.
– Видели в окно? – догадалась Ли.
– В эти окна очень плохо видно. Мороз, – напомнил он.
– Тогда как? И, кстати, почему?..
– Голубушка. Я прекрасно вижу вас. Я только что, можно сказать, разул вас, согрел, вернул в разговорчивое настроение. Между мной и вами на самом деле уже очень многое произошло. Мы близко знакомые люди. Я бы даже предположил, что он вам не первый муж.
– Ну, раз вы путешествующий ясновидящий, скажите мне еще какую-нибудь правду. Судя по всему, вы действительно газет не читаете и телевизора не смотрите.
– Яснослышащий. Но я от этого иногда порядком устаю. Я могу пересказать вам ваши мысли, но вы будете сопротивляться. Вы будете посылать мне такие удары энергии, что я в итоге буду избит, вы измотаны, а судьба от этого не изменится. Все предпочитают услышать что-то о делах и событиях. Выслушивать же от другого собственные мысли, образы – это не каждый выдержит. Вижу, вы хотите сказать, что вы – не каждая. Что вы – особенная. Это так, вы не каждая. Но основная ваша особенность – это невоплощенность в том деле, которым вы занимаетесь профессионально, то есть за деньги.
– Профессия – это за что деньги платят? – Ли очень хотела услышать продолжение, но она не знала, как заставить собеседника повернуться к ней лицом. Пока он говорил, глядя прямо перед собой.
– Я не повернусь. Нам с вами не обязательно смотреть в глаза друг другу.
– Уже включились? – машинально спросила Ли.
– Да. Я не буду рассказывать вам, как хорошо вы играете. Если угодно, я расскажу вам, почему вы живете так, как живете. Позвольте не выбирать выражения? – голос незнакомца звучал все тише, но отчетливее.
Ли полностью спряталась в шубу и оттуда ответила: "Да".
Начало
– Когда ты была маленькой девочкой… – сказал он.
– Я никогда не была маленькой девочкой, – уточнила она.
– Вот именно. Кстати, если еще раз захочется перебить меня, пожалуйста, не стесняйтесь. Это нормально, когда люди делают такие вещи.
– Тогда скажите сначала, что бы вы сказали именно мне, если б оказались просто транспортным приставалой.
– "В вас что-то есть". – Он улыбнулся. – Но вы не катаетесь на общественном транспорте.
– И все? Всего-навсего?
– Да. Именно вам – именно я – именно это. Но я не пристаю к женщинам в транспорте. А вы уже намекнули, что вас должны везде и всюду узнавать. Возможно, вы общеизвестны. Со мной вам повезло втройне: вы в полной физической безопасности, я не могу вас узнать по причинам, о которых я уже упоминал, и я безразличен к общеизвестному. Хотя, конечно, – и давайте с этим закончим, – вы очень красивая женщина. Но вы несчастливы, а этого я не люблю. – Он покачал головой. – Продолжим?
Ли вспомнила, что дома в холодильнике мерзнет и ждет ее непочатый джин.
– Когда ты была формально маленькой девочкой, когда ты еще не пила джин, не курила, не занималась любовью…
– Я никогда не занимаюсь любовью, – еще раз поправила его Ли.
– Ну да, правильно, человек, профессионально говорящий и пишущий по-русски, не может пользоваться этим цинично-застенчивым словосочетанием ни вслух, ни мысленно. Извини.
– С удовольствием.
– …тогда тебе повседневно и мучительно, как ты помнишь, требовался мужчина. В детском саду, в каждом классе школы. В любой обстановке, днем, ночью, зимой, весной – мужчина был единственно понятной тебе в полном объеме профессией. Не загадкой, как для всех девочек, не пугалом, как для дочерей мам-одиночек, не рыцарем, не хозяином-добытчиком, даже не мужем, – Профессией. Ты репетировала гаммы и фуги, тренировала непослушные пальцы, ты пыталась танцевать, сочинять, зубрила неподатливые точные науки, – все получалось более или менее, но во всех этих занятиях было начало и конец, было непознанное и даже непознаваемое, были чужие знания, за освоение которых можно было получить похвальные баллы, – и лишь одна наука была всегда известна тебе так, как религия – отцам-основателям ее… Ты всегда была взрослой женщиной.
– Ты слишком серьезен.
– Тогда – в далекие времена подступа к теме – и ты была очень серьезна. Рыжий очкарик Вовочка в детском саду заставил тебя страдать – и чем! Помнишь?
– Ничего себе яснослышание! Мы так и пойдем по всему списку? – Ли уже сообразила, какого попутчика послала ей судьба, но еще не согласилась с подарком.
– Так и пойдем, но не по всему, только по главным. Хотя в вашем случае разделение на главных и второстепенных неуместно и лукаво. Я прав?
– Очень. – Ли захотелось потрогать попутчика, например, погладить по голове. Она едва заметно пошевельнулась в стенах шубы, но он с усмешкой предупредил:
– Я давно привык мыть голову каждый день. Можно не проверять.
– Прошу прощения: рефлекс. Однажды у меня брал интервью очень юный журналистик, волновался, старался задавать хорошие вопросы и вдруг с-разбегу-с-размаху и говорит: что вас больше всего привлекает в мужчинах и что больше всего отталкивает. Я ему на одном дыхании, не рассусоливая, сообщаю: по первому вопросу – хорошо выбритые подмышки, по второму вопросу – небритые подмышки. Бедное дитя покраснело, позеленело, а разговаривали мы одновременно и под диктофон, и на карандаш, он покосился на микрофон, быстро и честно записал ответ мой и на бумажку тоже, поблагодарил за сотрудничество и испарился навсегда.
– Это, сударыня, садизм, конечно, но я вас понимаю. Кстати, мы ушли от темы. Продолжим?
Монотонный голос, чуть со скрипом. Чуть-чуть неприятно. Худощав. Лица не видно. Шаловливое чувство покинуло Ли.
– Да. Но по-другому. Вы будете помалкивать, – предложила она, – пока все будет по-вашему. Комментируйте тогда, когда я уплыву куда-нибудь в сторону, дам петуха, одним словом. Мне давно уже не хочется выговориться, потому что всегда наступает торжественный момент – собеседник начинает примерять любой сюжет на себя. Как оно там с точки зрения личной безопасности…
– И вы разлюбили мужчин? – участливо спросил попутчик, перелистывая страницу.
– Разлюбила профессию? Так, скорее всего, не бывает. Но что вы знаете об этом!.. – в ее тоне проскользнула театральная горечь.
Незнакомец рассмеялся.
– А вы уже все забыли. Неужели начнем с начала? – с укором – игривым укором – спросил он.
– Ах, да, сеанс ясновидения.
– Ах, нет: яснослышания.
– Продолжайте, сударь. Вы остановились на рыжем Вовочке.
– Но сударыня… Вы же решили сами это сделать.
– Я не проеду свою остановку?
– Ну что вы. Никогда.
Продолжение
В детском саду пахнет киселем, стиркой, иногда булочками. Трудно. У моего свои проблемы: никак не научится завязывать шнурки. Он старается, пыхтит, высовывает язык, хлюпает носом, с которого неизменно сползают круглые копеечные очки, но бантик не складывается. Воспитательница злится, издевается над бедным Вовочкой, громко апеллирует к его отсутствующей маме, дети с блаженством и благодарностью присоединяются к ее шоу, показывают на него пальцами и так далее по списку обычных детских гадостей. Я смотрю-смотрю и встаю. Подхожу к Вовочке и складываю бантик на втором ботинке, отрешенно стоящем сбоку. Он вскрикивает – "Не надо!" – начинает плакать и убегает. Воспитательница читает короткую лекцию о пользе самостоятельности. В конце концов все дети каким-то образом оказываются на площадке для прогулок, прогуливаются, преспокойно играют в какие-нибудь дочки-матери. А я хожу туда-сюда и думаю: как помочь Вовочке со шнурками. Ему уже и дела нет до шнурков, старательно копает песок, поправляя круглые копеечные очки, но мне- то интересно, мне-то важно.
Есть еще Оля с пухлыми губками бантиком. Я смотрю на ее губоньки и продолжаю думать про Вовочкин неполучающийся бантик на ботинках. Оля подходит ко мне и сообщает, что выявилась новая игра, в которую все девочки нашей группы обязались сыграть. Только от меня еще не получено подтверждение участия, надо выразить готовность. В чем дело? Пойдем. Иду. Это производится под забором. Площадка огорожена дощатым забором, всем все видно. Прямоугольник. В общем небольшой. Надо подойти, оказывается, к дальней стене забора, поднять пальто, платье, спустить штаны и присесть. Цель: просидеть под забором с голым задом "до шестидесяти". Оля, разумеется, говорит "до шестьдесят". Или пока не обнаружат. Обнаружить, понятно, есть кому. Есть воспитательница, есть, в конце концов, наши мальчики. Все девочки группы готовы пойти на риск, все понимают, что мамам вечером донесут если что, но… Почему-то все идут под забор.
Я, со своим неразвитым стадным чувством, подхожу к стене и смотрю: все спустили штанишки и сели. Холодный осенний ветерок обдувает маленькие попки. Мне это не подходит. Я продолжаю стоять одетая. Меня все еще беспокоит Вовкин бантик. На девчонок набрасывается воспитательница. "Опять, – кричит, – вы опять!.."
Вечером приходит моя мама, ей сообщают. Я говорю маме, что это неправда. Я не сидела под забором с голой задницей. Она не верит. Я обижаюсь на нее. Прощально смотрю на Вовочку. Он смотрит на рыбок в аквариуме. Думает о своем, вовочкинском. Мы с мамой в тоскливой ссоре уходим домой. До завтра, милый, думаю я.
Наступает завтра. Проблемы те же. Воспитательница мучает моего возлюбленного, Оля приглашает под забор, детский сад пахнет детским садом. Все невыносимо. Хочется плакать. Пошел дождь. Детей загнали в группу, прогулка прервалась, Оля временно отстала, но я слышала, как они с Катей договаривались раздеться в подъезде хотя бы на одну секундочку. Господи. Какие дуры, опять делаю попытку думать я…
На следующий день дождь хлещет непрерывно. Все сидят в группе и развлекаются в меру сил. Мой родной и страшно любимый сегодня имеет отпуск от воспитательницы. Шнуроваться не надо. Я подхожу к нему сзади. Он складывает кубики. Я обнимаю его за плечи, прижимаю к себе и говорю: "Ты моя божья коровка!.." С неземной нежностью говорю. Люблю неимоверно. Он пугается, отбрасывает мою руку. Потом на всякий случай бьет меня по руке и убегает. Я ухожу в дальний угол комнаты и пытаюсь сдержать слезы…
– И это твои первые в жизни слезы по указанному вопросу, – беззлобно усмехается попутчик.
…Я боялась подойти к нему. Я тихо плакала по ночам дома, в подушку. Ведь я знала, как шнуровать ботинки. Я хотела помочь ему сделать на шнурке бантик. Он отверг.
Тогда я еще не знала, что любовь рождается на любой мусорной куче, из любых эмоций. Как стихи – по показаниям Ахматовой. Имеется в виду любовь-дурь, любовь-самоистязание с готовностью прыгнуть в пропасть, если он, Он, потом снова он – намекнет, дескать, это верный путь к успеху на его ниве.
– А что, собственно, тебе было нужно от него – тогда, в детстве, когда ты даже не слыхала слова "секс"? – попутчик перевернул следующую страницу.
…Поцеловать его. Шнурки шнурками, но главное – поцеловать его. Это была страшная, иссушающая жажда, от нее болели губы, билось сердце, кровь носилась по телу с дикой первобытной скоростью.
Взрослые надевали на меня вельветовые сарафанчики, привязывали к волосам огромные банты, неизменно восхищаясь длиной и пушистостью моей косы, мучили умолчаниями, родители заставляли отворачиваться к стене и спать на правом боку. Я с тех пор всю жизнь сплю на левом.
Больше всего на свете в те годы меня бесила собственная немота, оборудованная вышеупомянутыми бантиками в моей пушистой косе, сарафанчиками, чулочками и прочими половыми признаками. Это было страшное издевательство взрослых. Это был кляп. Мне нужно было целовать и трогать, я точно знала, что ничего не испорчу, не помну, человек будет цел-невредим-доволен, – я знала, как это сделать. Но из жизни аккуратно выпрыгивал очередной цветастый кляп, туго пеленал все молекулы моей неистовой страсти и углублял немоту.
С темой первого поцелуя дело дошло до настоящего абсурда.
Первый поцелуй
…Как сейчас помню, меня отчаянно "развивали". Мама учила меня английскому, вязанию, музыке, стирать носки отцу, регулярно мыться, читать сказки и слушать грампластинки. По этим пунктам я хорошо помню свое детство. Но я не помню ни одного слова о любви к мужчине! Тем более – к мужчинам. Без слов я помню неопределимую, но все определявшую зависимость матери от отца: что он сказал, чего не сказал, когда вернется из командировки, мы его хорошо встретим, ну а потом уже – где ты был и почему молчишь. И разбитое об пол зеркало…
Я бросалась между ними – "Не ссорьтесь. Пожалуйста!" – но они продолжали за что-то бороться, мать – на крике, отец – молча. Я пряталась в развивавшие меня удовольствия. Слушать пластинки мне разрешали самостоятельно, покупали их мне регулярно, много, с комментариями не лезли – тут я была свободна. И вот появились две, которым пришлось стать главными: сначала всего лишь потому, что на них кроме музыки был записан живой человеческий голос.
Этот голос разговаривал со мной! Он рассказывал под музыку Чайковского изумительно грустную байку о приключениях заколдованных под лебедей девиц на берегах сказочного водоема – там все-все было про любовь. И все-все очень красиво, за исключением испугавшей меня идеи о неизбежности борьбы за эту самую любовь. Борьбу за любовь я ежедневно наблюдала в нашем доме. Очень надоела борьба.
А на второй пластинке тот же голос бархатно рассказывал про чудодейственное влияние поцелуя на сто лет проспавшую девочку королевской крови. Эта сказка мне нравилась все больше и больше с каждым днем. Во-первых. Носительница зла – колдунья, накаркавшая принцессе раннюю смерть, – на поверку оказалась катализатором развития добра: не уколись о веретено любознательная девочка в пятнадцатый день своего рождения – не показала бы силу своих чар добрая фея, смягчившая смертный приговор в сторону столетнего ожидания выгодного замужества. Во-вторых. Закономерно родившемуся и вовремя появившемуся на горизонте принцу пришлось бороться всего лишь с терновниками и шиповниками, опутавшими подступы к опочивальне принцессы. Да и то – борьба! Колючие растения сами расступились перед ним: как-никак будущий хозяин явился!
В-третьих. Жертв и разрушений в этом сюжете не было. Ну да, родители принцессы померли естественной смертью, не дождавшись ее свадьбы, – но в этом не было ничего инфернального. В конце концов – принц остался без тещи. И без тестя. Ну и что? Может, оно и к лучшему. Новобрачная при жилплощади, при обслуге и даже штатных музыкантах. Принцесса как ни крути.
Словом, сказка просто хоть куда, но главное ее воздействие на мое пятилетнее воображение выявилось чуть позже и надолго определило путь собственных эротических поисков.
Первый поцелуй! Идея его расколдовывающего, размораживающего, выгодного во всех отношениях воздействия намертво засела в моей потрясенной душе. Рыжий Вовочка как символ первой любовной неудачи еще не отболел тогда, и ежедневное прослушивание "Спящей красавицы" заполняло черный вакуум в области позитивных решений – как жить дальше.
– У матери ты, как я понимаю, не консультировалась?
…Консультироваться было невозможно. Она боролась. Я была уверена в ее грядущем поражении; серьезный разговор мог мгновенно закончиться либо добродушным умилением, либо строгим указанием на мой незрелый возраст. Я это знала твердо, потому что за год до событий с пластинками я ознакомилась с текстом в стихах под названием "Ромео и Джульетта". С трех лет я читала самостоятельно, вот за это ей действительно спасибо, – вот и набрела на какого-то Шекспира в шкафу. Дойдя до развязки, я почувствовала что-то вроде удушья от неподдельного личного горя и захлебнулась в слезах. Меня успокаивали примерно час-полтора. По итогам этого события мама приняла твердое внутреннее решение – со столь впечатлительным ребенком на такие трагичные темы по возможности не разговаривать и книжек не подсовывать. И накупила пластинок…
– Вернемся к первому поцелую. Где ты его поймала? Я что-то не вижу его. Да, точно. В твоем информационном поле нету никакого первого поцелуя! – попутчик впервые выразил легкое недоумение.
…Именно. Там, кстати, и дефлорации нету. И уже, между прочим, не будет. Но сюжет с этим чертовым первым поцелуем на самом деле гораздо важнее. Он больше весит. Он меня достал. – Ли прижала ладони к щекам.
– Расскажи.
…Это ужасно. Была еще бабушка, у которой в юности был возлюбленный. Богатый и красивый. У них до первого поцелуя дело дошло через девять месяцев после начала отношений. Он катал бабушку на рысаках, водил в театры, угощал дорогим шоколадом, предлагал руку вместе с сердцем, а она все думала и думала: можно ли простой рабочей-трикотажнице выходить за богатого. Надумала, согласилась, и вот однажды, когда у него в гостиной они остались наедине и он подошел к ней близко-близко и она не отвернула зардевшегося лица, он наклонился и приложился методом целомудренного касания, безо всяких там внедрений в розовые девические сфинктеры, и тут, конечно, внезапно открылась дверь, вошла его мать, добродушно сказала "ну-ну", и бабушку охватил, как положено, жгуче-сладкий стыд. Короче говоря, за дедушку, бедного солдатика, она выходила абсолютной девственницей, обидевшись на богатого за невинную проделку: на день рождения к богатому из далекой Ялты явилась его бывшая любовница, проститутка по имени Муха. Красотка за праздничным столом подпила, разрезвилась, посмотрела на бабушку, одобрила выбор своего любовника и, поздравляя его душевным тостом, чмокнула именинника в красивые, очень импонировавшие бабушке губы. Бабушка вышла за дверь, тихо покинула празднество и убежала. Через две недели расписалась с дедушкой: он уже давно, стоя на посту, присмотрел себе невесту, все ждал, когда они там с богатым поссорятся. Дождался.
О, сколько раз бабушка рассказывала мне про тот первый поцелуй с богатым! И какой был деликатный мужчина, и какой вежливый, и уважительный к ее девственности, – и как, напротив, была страшна первая ночь с дедушкой, а еще страшнее утро. Дедушкина родня, прибывшая на городскую свадьбу из старообрядческого села, утром села чуть не под дверь спальни – к выносу брачной простыни. Жаждали крови. Проверив, что да, кровь на месте, успокоились и вернулись к столам.
А еще страшнее, что непосредственно перед смертью бабушка со слезами на глазах вспоминала того. С первым поцелуем. А дедушке велела передать, чтоб даже к дверям больничной палаты не приближался. С дедушкой было прожито пятьдесят шесть лет.
– Другие времена, может быть, не стоит об этом вообще? – спросил попутчик примирительно.
…Другие? Автору проблематики первенства я с удовольствием прищемила бы дверью…
А моего первого поцелуя, равно как и первого мужчины, в природе нету. После рыжего Вовочки пошел ряд поражений, сопровождавшихся одобрительным гулом в женских рядах семьи. В первом классе меня посадили за одну парту с мальчиком. Когда мама этого мальчика приводила его в школу и говорила "ну-я-пошла-на-работу", мальчик нежно и прилежно целовал маму на прощанье. Я тут же влюбилась в мальчика. Через две недели выяснилось, кто из детей как учится, за нашей партой оказалось сразу два хороших ученика, и нас рассадили. Меня перевели к девочке, которая вообще ничего не понимала, классическая двоечница, дабы я взяла ее "на буксир", а моего мальчика соединили с еще одной дурой. Вечером того чудовищного дня я начала рыдать в подушку. Утром следующего дня прекратила. Моя мама восхищенно докладывала потом бабушке: дочь влюбилась! Первое чувство! Да какое оно, к черту, первое! – хотелось крикнуть мне. И что вы обе понимаете про чувства: одна с первым поцелуем девять месяцев носилась, другая зеркала об пол бьет, когда не может получить от мужа прямого ответа на прямой вопрос – где он вчера был.
Меня душило негодование: мне уже восьмой год, время летит, женская нереализованность накапливается, невоплощенность терзает. Юное дарование простаивает. Понемногу меня начинали злить и сами щенки: какого рожна брюки нацепили, если только с собственными мамочками и целуетесь!
Потом эти сюжеты стали повторяться, щенки продолжали демонстрировать полную невменяемость. Я была круглая отличница. Меня, вопреки трафарету, в классе уважали.
Жизнь становилась невыносимой. Я тяжело заболела. Мама умерла. Отец женился на другой, мы стали жить врозь.
Появился Н. Мне уже было четырнадцать. Незадолго до появления Н я, прослушивая матерные шутки веселых забулдыг в доме отдыха, я внезапно по контексту, подставив вместо их затейливых глаголов и существительных свои возможные синонимы, я вдруг догадалась, что процесс, экивоками описанный в литературе, – оказывается, связан с гениталиями и их прикосновениями, проникновениями!!! До меня в четырнадцать лет дошло, что последний штрих ко всей картине жизни, яркий важный штрих, которого мне и не хватало, – теперь он вышел на поверхность, меня уже не проведешь, я поняла, чем надо заняться – и немедленно.
– Невероятно. Ты до четырнадцати лет не догадывалась, что этот орган, затвердев, может проникнуть в тот орган и, подвигавшись там, произвести разнообразные эффекты? – попутчик перебил Ли и чуть-чуть повернул к ней серое дубленое лицо.
…Да. До четырнадцати не догадывалась. И с тех пор я искренне считаю, что девочек надо лишать девственности в роддоме. Родилась девочка – тут же произвести быструю несложную хирургическую операцию – и навсегда избавить и ее, и общество от одной из самых циничных проблем на свете. Чтобы мальчики даже в голове не держали идею первенства.
– Отдохни немного. Ты уже почти злишься, ты почти забыла – чем мы хотели заняться. Сударыня, я предлагаю следующее: вы помолчите, а я развлеку вас историей. Я тут по случаю книгу с собой взял, хотите почитаю? – попутчик положил ладонь на штапельную темно-бордовую обложку. Ли краем глаза разглядела изящную кисть, квадратные лунки, крупный большой палец, резко вынесенный вбок.
– Рассказывайте. Там… похоже на меня?
– Да-да. Конечно. Неуместная застенчивость. Дело было…
Рассказ ночного попутчика
Дело было в постели. Ночью. Зимой. Он и она. Интригует, не правда ли? Можете не отвечать.
Ему тридцать, ей двадцать два. Оба давно знакомы с процессом, отношения прекрасные, про любовь ни звука ни с одной стороны. Кровать удобная, белье свежее, тела чистые, речи корректные, оба страстно увлечены каждый своей находкой. Он нашел ее, она – его. Оба состоят в браке, каждый в своем, детей нет.
У него есть редкая манера, с которой она столкнулась впервые. Вроде бы ничего особенного, но ее восторг ввиду этой манеры увеличивается день ото дня. Желая проверить и углубить ее готовность, он вводит в нее большой палец левой руки.
Она умиляется и движется навстречу этому странному длинному пальцу, мысленно представляя себе жест с поднятым большим пальцем вне рассматриваемой ситуации: здорово! Отлично!
Она шутит: милый, у тебя же все пальцы очень длинные, ты сам вон какой длинный, почему ты пробираешься в меня именно большим?
Во! – какая ситуация, – грубовато разъясняет он. И мне так удобнее, а тебе? Мне нравится, соглашается она.
Пока они беседуют, палец изучает местность, не пытаясь выдать себя за что-нибудь другое. Палец – корректный разведчик, но он только палец. Владелец пальца отменно воспитан. Он ничего не путает, никуда не торопится, он не занят никакими прелюдиями, он честно и эгоистично наслаждается. Она тоже ничего не ждет и никуда не торопится, потому что он выносливее ее и лучше просто тихо полежать. Подумать, почувствовать. Потому что когда он решит, что пора начинать – она потеряет зрение, слух, память и прочие возможности.
Начинает он очень медленно, у него большой, объемистый, увесистый прямой орган, с которым лучше не суетиться. Его надо осторожно расположить, чтоб не наделать бед. Габариты обязывают. Она тихонько помогает ему устроиться и в знак одобрения сжимает стенками. Он осваивается, осматривается и падает, влетает в нее первый раз. Она зажмуривается, он падает второй раз, он падает и падает в глубину, удивленно раздвигающуюся навстречу его бешеной силе, его медленности, уверенности. Она каждый раз искренне поражена: такой огромный, он всегда располагается в ней с абсолютным взаимным комфортом, она бесстрашно отвечает ему, и их столкновения так прекрасны, что идея оргазма, так захватившая одураченное человечество в текущем веке, начисто вылетает из их голов.
И так два года подряд. Встречаются, делают хорошее дело, встают, одеваются, посмеиваясь над белым светом и поджидающими их супругами, расходятся по своим квартирам. Встречаются, делают, одеваются, посмеиваются, уходят. Между делом переписываются. Иногда часов по десять гуляют по большому городу, их окружающему, и разговаривают о посторонних предметах.
Иногда устраивают друг другу оргии: покупают свежую осетрину, запекают в грибах и прочих помидорах с зеленью, пьют дорогое вино и опять медленно раздеваются, не успевая поинтересоваться – есть ли рядом мебель.
Время от времени чудачат: она пытается окружить губами, зубами, ресницами, ну, чем-нибудь таким его огромный член и вытряхнуть сперму просто так, чтобы он не шевелился, – он в меру стонет, кончает, но минуты через две, опровергая физиологию, придавливает ее к ложу и начинает сам.
Время от времени он, словно вспомнив какую-то инструкцию, раскладывает ее на спине, аккуратно раздвигает ей ноги, разглаживает складки, обнажает вход, забирается туда губами, языком, пальцами, а то и всем этим одновременно, – тогда и она добросовестно и быстро кончает, он всматривается в непутевое ослабевшее тело, укоризненно качает головой – и начинает то, что надо.
Вот такая история.
Время от времени о них догадываются заинтересованные лица. В том числе и супружеские. Тогда с грохотом рушатся браки, разбегаются любовники, меняются места жительства, прописки, страны пребывания, пишутся гневные письма и юмористические рассказы, родятся дети, умирают старики, попутно распадаются империи, производятся шумные революции, – а эти оголтелые встречаются, делают, одеваются, посмеиваются и отправляются по своим делам. Иногда переписываются. Рассказ окончен.
– Хорошая история, – говорит Ли, поправляя шубу.
Как вы помните, она сидит на диванчике в салоне ночного троллейбуса – с ногами, подобранными под себя. Туфли на шпильках стоят на полу. Ли окутана своей шубой со всех сторон. Шуба очень пушистая, на первый взгляд – черная. Если присмотреться, то и серая, и синяя, и местами коричневая. Наверху сооружения покоятся ее светло-белые натуральные соблазнительные волосы, заменяющие шапку.
– История-то хорошая, – повторяет Ли, – но ее не поднять ни камерой, ни кистью, ни подмостками… Это, ближе к истине, сценарий мультика. У вас там, под штапельной обложкой, сборник мультиковых сценариев?
– Сборник. И почти все истории – маленькие. Вы же не устали слушать? – заботливо спросил ее попутчик.
– Нет-нет. Пожалуйста, еще что-нибудь такое. А у вас они все такие оптимистичные? – Ли вовсе не хотелось иронизировать, но как-то так само выходило.
– Все, – заверил он. – Мы вернемся к этому сборнику. А сейчас, мадам, я хотел бы напомнить вам…
– В самом начале вы говорили "сударыня", – заметила Ли.
– Сударыня, вы совсем забыли про первый поцелуй, – напоминает он.
– Но я не помню! – возмущается она. – То есть нечего помнить!
– Надо. – Он перелистывает страницу.
– Да пожалуйста, – обижается Ли. – Слушайте…
Еще раз про первый поцелуй
…Поцеловаться было необходимо. В родном классе храбрецов не находилось. В параллельных учились параллельные и недоступные, они вообще не рассматривались как потенциальные партнеры. В музыкальной школе, где я тоже была отличницей, мужчины были все какие-то узкоспециальные: то баянисты, то ударники. Это, знаете ли, не самые сексапильные профессии. На роялях играли девицы…
– А вот тут вас всякий за руку схватит! По барабанщикам все девицы томятся! – блеснул знанием жизни ночной попутчик.
– По барабанщикам из гастролирующего ансамбля. А школьник одержимый обучением на ударных – это фанатик, который слышит только свой внутренний ритм, у него палочки в руках двадцать четыре часа в сутки, у него глаза смотрят внутрь черепа. Он по школьному коридору идет как по ксилофону. Он инструмент. Если вы внезапно ляжете поперек коридора, он даже не споткнется: он спляшет ритмический узор на вашей удачно подвернувшейся спине и, счастливый, понесется вдаль.
…Но если хотите, барабанщик все ж был. Это, кстати, прямо относится к поиску размораживающего первого поцелуя.
В школах поцелуй все не давался, как я уже сказала вам. Надо было идти в люди. Ау! Люди! Посмотрела в окно: двор, беседка, старинные дубы, бабульки на скамеечке сплетничают, дедульки козла забивают. Мирная картина. Дети идут. Худенькая девочка и два мальчика: толстенький и нормальный. Где-то я их всех уже видела. А, вспомнила.
Лет за пять до мирной картины с дубами толстенький мальчик, бывший в детстве просто толстенным, пытался поцеловать меня и даже признавался в любви. Я испугалась и закричала, но побежала почему-то не в сторону своего дома, а в сторону мальчикового дома. Он догнал меня, встал на колени, я вырываюсь, он признается в любви, идет сосед с овчаркой, говорит "Перестань!", я зову кого-то на какую-то помощь – и вдруг краем глаза замечаю: на атасе стоит второй, наблюдает – как толстый друг справится с поставленной задачей.
Годы, как водится, прошли, и вот нам всем уже не девять, а тринадцать плюс-минус. Я смотрю в окно. Мне нужен любовник. У меня его нет и негде взять. Я отлично учусь в двух школах, у меня нет времени на посторонние предметы. Я более внимательно посмотрела в окно и вдруг говорю бабушке, что выйду прогуляться. "Во двор?" – не верит своим ушам бабушка.
Девочка и два мальчика хорошо приняли меня. Удивились, конечно, ведь я – личность известная. Своим домоседством и затворничеством. Но раз пришла – садись. Места много. Ночь. Увитая диким виноградом беседка. Те самые мальчики: который пытался поцеловать и его друг, стоявший на атасе. Девочка, судя по всему, ничья, просто подруга. У нее кто-то в соседнем дворе. Они говорят на непонятном мне языке. Я свободно перевожу на русский только через три слова на четвертое. Они приглядывают за мной: осваиваюсь – или еще поддать?
Они давно вместе, втроем. Толстый меня не интересует, он у меня в прошлом. Девочка интересует, потому что она свободна и у нее кто-то есть. Особо интересует второй, нормальный. Мальчик завораживающий. За один вечер я понимаю, что именно он мне и нужен. Возвращаюсь домой в тумане надежды и в жгучем ожидании следующего вечера.
Я уже знаю: для замышляемого мною он – идеален. Не только потому что барабанщик из ансамбля. Да-да, вот он, барабанщик. Но у него глаза с прищуром, пушистые ресницы, длинные выразительные губы, веселое выражение носа, сутуловатость, связи с общественностью – часто ходит в большой компании парней, – взгляд ласковый-ласковый… От него уже веет тем самым пороком, моим любимым. Один лишь вопрос: как его взять? Он поддался на мои провокации только до прогулок по окрестностям и умных разговоров о прочитанных книгах. За нами следом топают любопытные бабульки, не наши, а дворовые, – дескать, что там будет. А ничего. Он провожает меня до моего подъезда, даже руку картинно целует – и откланивается. Я не оговорилась: именно откланивается. Эта белокурая бестия превосходно меня чувствует. Никаких тайн: мои желания для него – открытая книга. Он начинает играть. Он забывает выйти во двор. Однажды не здоровается со мной, шествуя мимо с компанией взрослых мальчишек. Я сломала ногу, сижу дома в гипсе, смотрю с балкона на него: он играет в футбол под моими окнами и не поднимает глаз. А поднять на меня глаза – не проблема. Всего-то второй этаж. Но он играет. Моя нога месяц прожила в гипсе. Прогулки наши прервались, задача не решена, душа досадливо болит. Вот-вот и каникулы закончатся, и разойдемся по школам, а я все такая же, неразмороженная. Дался мне этот поцелуй! Я серьезно считаю, что если мужские губы меня поцелуют, то враз куда-то денется и моя неловкость, и неумение кокетничать, и никто не посмеет разговаривать со мной о прочитанной книге – когда мне надо целоваться и обниматься!.. Самое неприятное то, что мне не нужны поцелуйные учителя. Я очень хорошо чувствую все свои будущие телесные проявления. Прекрасно представляю любое движение любой клетки, меня не надо наставлять, я сама кого хочешь научу чему угодно, я чувствую это – как начинающий пианист уже навек влюблен в клавиши и видит свое звездное будущее, – я тоже все знаю и чувствую. Мне бы только – крышку поднимите! У кого ключ от крышки?
Мне нужно разрешение. Персональное. У меня нет времени ждать мужа. Это пока вообще неизвестно кто такой.
Меня сейчас же надо выпустить из тюрьмы, построенной… да, кстати, пока и неизвестно, кто ее построил. В тот год я еще не очень понимаю, сколько стоит и сколько весит семейное воспитание. Ранняя смерть моей матери надолго сделала ее святой в изображении живых членов семьи. Кроме отца, который вообще старался не говорить со мной о покойнице. Отец говорил: вырастешь – разберешься. Все остальные как бы говорили то же самое, но с другим заходом: мать – святая; вырастешь – поймешь. Я не очень-то верила в будущее озарение: я хорошо помнила разбитое об пол зеркало. Святые не бьют зеркал. Почему она не поговорила со мной о мужчинах? Почему посмела умереть, бросив на произвол женской судьбы – да еще с таким грузом семейных отношений! Почему материнство вообще продолжает считаться святым делом? Какой ханжа это выдумал?
Это было ужасно. Мать не должна учить дочь стирать, применяя как наглядное пособие – носки отца. Сколько лютого страха перед мужчиной зарыто в этой ситуации! Я не могу спокойно думать об этом до сих пор.
Первый поцелуй был найден, можно сказать, на помойке.
К восьмому классу у нас в школе сложилась своя компания из семи человек. База – четыре мальчика, четыре закадычных друга – привели с собой своих возлюбленных девочек. Один мальчик был сам по себе, получилось семь. Я попала туда, можно сказать, контрабандой. Тот, что был влюблен в меня, не был допущен к телу. Остальные пары уже как-то прикладывались друг к другу, но беззлобно и целомудренно.
Мы не расставались. Мы всемером очень любили друг друга. Мы часто играли в бутылочку. Круг, в середине крутится пустая бутылка. Стоп. На кого показала? Вставайте и целуйтесь. Вот и все. И опять не вышло ничего, поскольку к той поре я уже всерьез любила Н.
– Вы продрогли, дорогая. Почему вас так знобит? – попутчик осмотрел шубу-палатку: все подоткнуто, никаких сквозняков. – Сударыня, не дрожите же вы так!
– Вы лучше почитайте мне из вашей бордовой книжки. Я просто заболеваю, когда вспоминаю свое детство. Как я его ненавижу! – тихо ответила Ли.
– Отдохните, – сказал попутчик и раскрыл новую страницу.
Второй рассказ ночного попутчика
Дело было на полу. На ковре. Кровать еще не привезли. Квартира только что куплена. Ей тридцать два, ему тридцать два. Оба состоят в браке, каждый в своем. Дети есть.
Он полагает, что все это немного опасно. Но делает.
Она делает, потому что делает. Потом закрывает за ним дверь и подходит к окну.
"…Когда прошло восемнадцать лет, я купила квартиру, рояль, шампанское "Помпадур", положила все это в хрусткий пакет и пошла к тебе, на твой коврово-мраморный четвертый государственный этаж – взять тебя за руку прямо на глазах у стыдливого клеврета и увести на два часа, не больше, я привыкла, что ты очень занят и у нас не больше двух часов включая дорогу.
Сегодня ты катался по полу со мной, как начинающий, как теплый толстогубый ребенок-присоска, заливая собой мои внутренности, бобрик паласа, руки свои; помнишь, как ты потом голый упал в красное кресло, деранувшее твою кожу грубой жаккардовой обивкой, и остановившимся частным негосударственным взглядом смотрел на свои дрожащие пальцы, а я, умерев от счастья, опять начинала бояться тебя, твоего неотвратимого опамятования; вот очнешься, галстук завяжешь, про жену что-нибудь ввернешь, кофе мой похвалишь, уточнишь название моих духов и пойдешь смывать их мылом – детским, поскольку то другое, сине-бирюзовое, тоже как духи. А она унюхает.
Когда однажды все это наконец навсегда кончилось и ты с извиняющейся улыбкой попросил меня ходить по другой улице, а я осталась жива и даже пообещала ходить где велено и не ходить где нельзя, и отдышалась, и не спилась, и вообще ничего не вытворила, – хожу правильно и глаза не мозолю, но думаю думы разные, сокрушительные, будто нежизненные, будто разоблачением тронута, будто вина за мной жуткая, беспредельная, да время вспять пошло.
Волна времени окатывает – в лицо; зажимает – не продохнуть. Отпустит, погремит мною, словно колотушкой, пошалит с другими за моей спиной, а потом опять как треснет по отплывшим от черепа мозгам, как двинет в живот мягчайшим из своих апперкотов – и уходит. И возвращается. И так каждый день.
Я уже не борюсь ни с собой, ни с тобой, только изредка огрызаюсь на возвышенных мужиков, коих ныне с особой оголтелостью засовываю в себя – тоже каждый день, охапками, горстями, щепотками, жменями, навалом.
Я теперь могу без тебя жить, есть, спать. Я зарабатываю деньги, письменно и прилюдно въезжая в твой центризм: отчего это, бывает, люди думают с одной стороны, потом с другой, а потом убеждают других в святости здравого смысла. Я теперь знаю, что такое хороший вкус центризма, то есть ты. То есть твоего.
Я теперь часто включаю телевизор: у тебя удобное для операторов место в парламенте; твоя первая парта неизменно попадает в кадр, и я по желанию могу ежедневно видеть твои мысли крупным планом – по любому информационному поводу. От этого ты никуда не можешь деться. Я за компанию со всем народом могу смотреть тебе прямо в лоб, в ухо, в глаз. Сколько угодно. Честное слово, это забавное занятие: смотреть на выступающего с трибуны тебя – и понимать, откуда что берется в этих безукоризненных логических пассажах, в этих умных прицельных наворотах законодательной интуиции, в неизбывном изяществе галстучного узла…
Я неподвижно сижу перед экраном в том самом, красном кресле и ничего не чувствую. Анестезия.
Я только смотрю. Я смотрю на тебя. Я никогда не плачу. Я ничем не выдаю себя ему, который смотрит на тебя вместе со мной и, кажется, подозревает все, что можно подозревать после восемнадцати лет любви, прерывавшейся клаузулами любознательности, спонтанных замужеств, розысков смысла и прочего. Ничто не найдено, все пройдено, ты на экране, я в кресле; он смотрит и молчит, у него тоже что-то было, хотя тоже давно. Да и наплевать.
Я ничего не чувствую, как зеркало. Амальгама со временем трескается. Твое изображение, отразившись, присохло. И только тогда, когда разобьется зеркало, и оно с ним – на куски…"
– А это, – подала голос из шубы Ли, – и на мультик не тянет. Ведь в чем основная драма русских блядей, знаете?
– Буду рад. Откройте, – сказал попутчик, не закрывая книгу.
– Они чудовищно романтичны. Проститутка – это профессия, блядь – это призвание, а русская блядь – это трагический талант. Вот этой, вашей, которая телезрительница, чего, собственно, неймется? Дом есть, мужик есть, даже рояль и телевизор, а она полжизни страдает оттого, что у любовника то работы много, то жена с повышенным нюхом. Кроме того, есть ведь и другие любовники, другие возможности, а ей подавай то, что ей ни по каким статьям не подходит, везде жмет. Ей позарез надо втиснуться в хрустальный башмачок. А ведь как все изложено!.. Драма души – не то слово. Амальгама какая-то трескается. К галстуку прицепилась, идиотка. – Ли произнесла все это вполголоса и почти шипя.
– Спасибо, ясно, я в восхищении от вашей самокритичности, – кивнул попутчик. – Вы отдохнули? Я, признаться, весьма заинтригован темой первого. Вы так и не смогли внятно обрисовать мне ситуацию приобретения вами первого поцелуя. Насколько я помню традиции, в вашей стране очень развит, по крайней мере был развит, пиетет к первому мужчине. Может быть, вы перейдете к названному персонажу?
– Его тоже нету, – ответила Ли. – Гораздо интереснее история про его отсутствие. Его вообще не должно быть, кстати. Если, конечно, у женщины на плечах именно голова.
– На ваших плечах столь красивая голова, что я не допускаю даже мысли, будто вас не донимали просьбами о первенстве.
– В те далекие годы эта голова была не столь красива. Я хорошею с возрастом. В те далекие годы…
Первый мужчина
…Итак, крутилась пустая бутылочка, дети целовались до распухших губ.
Героиня нашего повествования участвовала в бутылочке на всю катушку, но это не очень-то решало проблему размораживания. Поначалу ей казалось, что прикоснись хоть кто благожелательными губами к ее губам, – и мир внезапно озарится ее присутствием. Вот не было, не было – и появилась. И все тут же заметили ее и упали в обморок от восторга. И чуть-чуть от досады: как же мы-де раньше не замечали, какая она прелестная, привлекательная, женственная, общительная, повелительная, умелая, готовая к любви более чем. И любимый Н наконец повернется к ней лицом, удивится, всплеснет руками, схватит в охапку и прижмет к сердцу, шепча уговоры немедленно лечь в постель. Н не играл ни в какие бутылочки, он сидел дома и прилежно учился. Его глаза смотрели твердо в книгу, на учителя, в светлое будущее. Это был суперкрепкий орешек. Но она любила его целиком и полностью. В нем не было недостатков, одни достоинства, причем серьезные: виртуозный ум, точный юмор, рост, вес, цвет, возраст…
Отец давно подсказал Ли эту в меру циничную формулу про рост, вес, цвет, возраст. Она плохо слушала. Она решила, что это в его взрослом, для нее недосягаемо взрослом мире – так можно шутить, оглядывая баб. Перенести это на Н она не смогла. Она не понимала, как может он не видеть ее. А ведь Н был единственный мужчина на свете, кому она действительно была готова отдаться когда он пожелает, а в мыслях ее это уже столько раз произошло со всеми подробностями, что грезы почти вышли на форму. Она позвонила ему как-то раз и пригласила прогуляться. Ах, нет, нет, она выразилась иначе: нам, мне очень нужно поговорить с тобой. Он пунктуально пришел. Она призналась ему в любви, но так скучно, занудно, болезненно, надрывно, что он стерпел это лишь в силу воспитания и обстановки: дело было на улице.
Вероятность обнять его и впустить внутрь тела отодвинулась на века. Ли свободно крутила мозги кому ни попадя, но все ее уловки расшибались о каменную стену Н. Это стало бедой. Она начала всерьез ненавидеть свою формальную девственность. Она решила расстаться с ней как можно скорее. Н все видел и чувствовал. Вместе со всей школой. Все прекрасно все видели. Но вместо спецкурса "Как быстро и без хлопот расстаться с девственностью" в девятом классе была начальная военная подготовка. Стрельба в тире. Разобрать и собрать автомат Калашникова на скорость. Нацепить противогаз и подышать.
Ли приползала домой зеленая. Делала уроки, как заведенная. Играла на пианино. Отработав обязательную программу, включала проигрыватель и слушала Второй концерт Рахманинова по десять-двадцать-сто раз. Изнывая от горя, уходила гулять с друзьями и играть в бутылочку до распухших губ. Видение: ее губы устраиваются внутри его губ, ее руки гладят его плечи, спину, ноги, ее ноги распадаются навстречу его члену и так далее, – это видение преследовало Ли непрерывно, ежедневно, обрастая подробностями вкуса, запаха, все новых невысказанных слов нежности. От этого мерзавца – в отличие от прочих мальчишек-одноклассников – никогда не пахло ни потом, ни грязью. Он был чист, причесан. Позже – выбрит. Всегда умен. Как новенький компьютер, запрограммированный на удачу во всем.
Как-то раз в школу поступили билеты на "Грозу". Можно было пойти всем классом – в последний день осенних каникул. Судьба вручила Ли билет в кресло, соседствующее с креслом Н. Предстояло два часа блаженства: сидеть рядом с ним. В театре. Можно даже поговорить немного. Счастье плыло в руки.
За неделю до спектакля у нее заболело что-то в животе, справа. Потом кольнуло слева. Потом стало колоть регулярно, и она почему-то сказала себе: аппендицит. Она мучалась и терпела шесть дней, класс пошел в театр, она высидела рядом с Н два часа, не видя ни сцены, ни себя, короче – не щадя живота своего в прямом смысле слова, – потом поплелась домой по ноябрьскому гололеду, два добрых влюбленных в нее одноклассника под руки дотащили ее, сдали бабушке и вызвали "Скорую помощь".
Это был уже не просто аппендицит. Это была без пяти минут смерть. Ее спасли. Через две недели пришлось спасать еще раз. Два приема общего наркоза по три часа каждый, сорок пять дней неподвижности на спине в палате безнадежных, а потом полная потеря пушистой косы вместе с подшерстком плюс все возможные осложнения, включая страшные множественные нарывы на лице в течение года, – такова конспективно была первая расплата юной мечтательницы за несвоевременные эротические мысли.
В школу она пришла после зимних каникул. Жуткая, безволосая, с пластырями на щеке и на лбу, похудевшая на пятнадцать килограммов, то есть донельзя. Он с нею поздоровался.
Вот каков был он, первый мужчина. Его не было, а последствия были.
– …Ли, вы опять жульничаете. Я ждал-ждал, а вы! – попутчик рассмеялся.
– Не понимаю, вам что – кровавая простыня нужна? Вы не родственник мужа моей бабушки? – Ли на секунду высунулась из воротника и весело посмотрела на соседа.
– Вы все время рассказываете не то. Я просил вас вспомнить роковые подробности, знаменательные для всех русских девиц как в завершающемся веке, так и в предыдущем. Мы с вами собирались разобраться с вашей биографией, опираясь на страсти-мордасти, озирая вехи большого сексуального пути, выявляя типическое и отметая всякое иное, – пробубнил он почти сварливо.
– Я подустала. Давайте вы и ваша бордовая книжка поработайте. Обещаю страсти-мордасти. Вы каких желаете? Во фритюре? На пару? Гриль? Соусы?
– Именно. – Он полистал свою книжку. – У меня вот рыба в кляре…
Третий рассказ ночного попутчика
– Что с тобой?
– …Свет за окном…
– Потушить? – он попытался открыть глаза.
– …И деревья.
– С ума сойти. Какие?
– Деревянные.
– Тебе плохо со мной? – он открыл глаза и повернулся к ней.
– Очень хорошо, – серьезно ответила она. – Но мне отсюда не видно стрелок, а ты говорил, что тебе…
– Это я вчера говорил, а сегодня мне кажется, что можно и вычеркнуть. Тем более – тебе плохо.
– Мне хорошо. А ты обещал – я слышала. Я и дочери всегда говорю: не обещай, если не сделаешь.
– А сколько лет твоей дочери? – спросил он, закрывая глаза.
– Три года четыре месяца и восемь дней, – ответила она.
– Удивительное совпадение. Моей восемь лет шесть месяцев и тоже восемь дней.
– Действительно, надо же, – согласилась она. – А ее матери?
– Она старше тебя. – Он поднял руки и потянулся.
– Извини.
– Ну зачем ты? – ласково улыбнулся он. – Я мерзавец, каких полно.
– Таких мало, – ласково улыбнулась она.
– Спасибо, – сказал он, сел и стал думать о сигаретах.
Она поцеловала его в теплое молодое плечо, вышла из постели и огляделась, чтобы узнать комнату, и не узнала, поскольку утренний свет из окна неистово лился вкось, был холодно желт и необратимо ломал контуры ковриков, глубоких плюшевых кресел и даже больших двустворчатых дверей, в которые она входила еще трехлетней, в бантах, шумно шаркая под укор старой тетки – ходи тихо, будь красивой…
– Вернись, я сам, – позвал он.
– Нет, я их уже вижу. На подоконнике, – возразила она и на цыпочках пошла через всю комнату.
Он смотрел на плывущую в желтых изломах света белую наготу и холодел от разных бесформенных мыслей. Она мягко кралась, а широкий мрамор подоконника в бесстрастном ожидании леденил забытую на нем с вечера коробку.
Он прыжком догнал ее, подхватил на руки и быстро подсадил на высокий подоконник. Она даже не успела вскрикнуть от ледяного мраморного ожога. Сильными руками он почти грубо распялил ее на окне, как лягушонка, и одним точным движением ворвался в еще еле теплое, неготовое нутро.
– Что ты делаешь…
– …сегодня вечером? – усмехнулась она, подавая ему сигареты на медной пепельнице.
– Ночью, – сказал он, включая зажигалку.
– А, ночью… Скорее всего, объясняю мужу, по какой высокой причине я задержалась в родовом гнезде – вместо того чтобы ночевать в супружеском.
– Начни с меня, пожалуйста, объясни.
– Запросто. Я тебя люблю.
– Так. Выходи за меня замуж. А что ты скажешь ему?
– Еще не придумала. Но если правду – убьет. Смертельно.
– Он преступник?
– Он твой лучший друг последнего времени.
– Интересно. Но я слабо разбираюсь в мужской дружбе. – Он с легким раздражением взглянул на свои голые органы любви, затянулся дымом и лег на спину. Кровать тихонько скрипнула.
– Я тоже, – она легла рядом, чихнула, закашлялась, вытерла глаза и сказала: м.
– Не может быть, – спокойно ответил он.
– Почему? – искренне удивилась она.
– Поэтов не судят.
– А я не по этому делу… – она тоже потянулась к сигарете, но передумала.
– Тогда почему… – он смотрел на нее как впервые.
– Вопрос одинаково самокритичный и бестактный. Не почему. Без причины. Никаких треугольников.
– Еще раз извини… – он опять встрепенулся, прильнул к ней, обнял. – Скажи, что наврала.
Он вошел осторожно; ей подумалось, что с ужасом.
– Нет, – ответила она, – бережно приняв его внутри. – Я редко вру.
– А что же мне делать дальше? Вот я, здесь, двигаюсь в тебе, это прекрасно, а ты рассказываешь мне страшную сказку…
– Это прекрасно, – тихо отозвалась она.
Через полчаса, остывающие, они жалобно и бессильно жались друг к другу, целуясь по-родному и умирая от нежной тоски.
– Еще раз расскажи, – потребовал он.
– Он мне муж.
– Я запомнил. Этого не может быть.
– Молодец, – похвалила она. – Хорошо запомнил. Фамилия сообщена только к сведению – для пресечения неосторожной гласности.
– Гласность исключена моим происхождением и воспитанием.
– Не выпендривайся, милый, я все это знаю.
– Кажется, я влюбился, – вдруг пожаловался он.
– Перекрестись.
– Смотри… – он перекрестился.
– Любитель.
– Да, – усмехнулся он и многажды поцеловал ее в почерневшие глаза. – Крещусь я нечасто…
– Можно еще? – шепотом попросила она, и тогда он поцеловал ее в лоб, в подбородок, в правый глаз, в левый, и еще раз вдоль креста, и еще…
– Кощунствуем? – еще тише прошептала она.
– Я бы не сказал… – он внезапно отпрянул, кинулся к своей подушке, сорвал ее с места, лихорадочно разворошил простыни, отбросил одеяло, прыгнул на пол, обыскал все зримые поверхности комнаты.
– Что? – испуганно воскликнула она, когда побелевший, страшно дрожа, он упал возле нее на раздерганное ложе.
– Я потерял свой нательный крест, – внятно ответил он, неотрывно глядя в высокий лепной потолок.
– Вот оно что… – успокоилась она и потянулась вниз, за одеялом. – А мой невредим и на месте: вон на столе, в шкатулке.
– Он, дорогуша, нательный, а не настольный.
– Меня крестили позавчера, вместе с дочерью. Ей очень все понравилось, она дернула за цепочку и порвала. Вчера утром у ювелира я запаяла цепочку, днем встретилась с тобой, – объяснила она, закутываясь в одеяло неторопливыми движениями, как бы в рассуждении – надо ли предложить кутаться и ему.
Он отодвинулся – не надо, жарко, но спохватился и положил отяжелевшую руку на подушку над ее головой.
– Говоришь, м. Значит – по грехам нашим, – сказал он тоном последнего покоя, каким диктуют, подумала она, завещания. – И причины, говоришь, нету. И треугольника не будет, говоришь. Все знаешь. А он, я сейчас вспомнил, рассказывал мне про тебя.
– А мне – про тебя.
Они встали; молча перестелили постель со всей обстоятельной домовитостью, на какую только были готовы, легли, обхватили друг друга и еще долго молчали, пораженные громом мгновенных и навечных утрат. А потом он спросил:
– Что же нам делать?
– Что с тобой… – ответила она, засыпая на его покорном плече.
…Ли повела плечами – можно сказать так. Но можно и так: ее передернуло. Попутчик выразил изумление.
– Спасибо, голубчик, – вздохнула Ли. – Мне наконец понравилось. Тут есть нелогичность настоящего чувства, точнее – начала. Первого дня. Когда еще никто никому ничего. Все еще живы, открытия радостны, объятия боязливы и немного нахальны. Вы напомнили мне одну мысль, которая давно беспокоила меня, но я не знала – куда ее деть, с кем поделиться. Она малопригодна для дележа. Но вам я скажу. Слушайте. Это и добавит чуть-чуть к первому поцелую. И к первому мужчине.
Вторые поцелуи
…Помните, меня изуродовали медики и побрела я по миру какая есть. Хотя я сама была виновата: подставилась под бульдозер своих чувств, раскапризничалась: подайте мне этого. А не того. Я хочу.
Она хочет! Внимание, внимание! Раззудись, плечо!..
Я поняла, что до поры до времени я не получу Н. Моя ближайшая подруга, свет очей моих, однажды спросила меня: кто из мальчиков в классе кажется мне лучшим. Я честно и без рассуждений ответила, что Н. Обратите тут внимание на подругу, это не последний человек в истории, а прямо-таки из первых и основополагающих. Одним жестом в детстве она решила пять судеб. И даже больше. Скоро доберемся.
Книжек разных я читала, как вы понимаете, прорву. Тысяча и одна ночь не произвели на меня особого впечатления. Особенно сцена с жемчужиной несверленой, которая торжественным слогом становится сверленой. Все эти жемчужины и неграненые алмазы россыпями попадались мне на глаза в школе, ежедневно. В кадр неизменно попадали то прыщи на щеках их, то чулки гармошкой, то мокрые подмышками платья с белыми разводами еще позавчерашней соли, и на закуску всегда и только для вас – запахи. Толпа провинциальных девственниц с портфелями – это, мягко скажем, сильное воспоминание. Одна девушка у нас в классе резко отличалась от других по всем указанным параметрам, она была красавица, умница, спортсменка, и именно ее все время пытался погладить по спине мой вожделенный Н. Я не обижалась на эту девушку. Во-первых, грех было ее не погладить – она была хорошая. Во-вторых, любя меня и дружа со мной, девушка не кокетничала с Н. Эта девушка была тот изумительный редкий экземпляр женщины с головой, о котором только и следует мечтать мужчине с головой.
А моя ближайшая подруга, ну которая свет очей моих, наперсница, роднее родной сестры, ничуть не стеснялась быть жемчужиной несверленой. По всем статьям. Но я так любила ее, что в ее случае мне было наплевать на особенности ее ауры и вида.
Как-то весной мальчик из нашей семиголовой компании принес мне в дом машинописный текст, какую-то седьмую через плохую копирку неразбериху, и сказал, что это очень важное произведение. Надо бы попытаться расшифровать и перепечатать на всех наших. Мальчик знал, что у меня есть пишущая машинка и терпение. Я согласилась и взялась за дело. "Мужчина лежит на боку, обхватив бедрами…" Что за чертовщина! Вгляделась с особым вниманием: батюшки, да это же древнеиндийская инструкция куда что засовывать и каким приемом целовать! Ну-ка, ну-ка!!!
С большим душевным подъемом и чувством глубокого удовлетворения…
Работа была выполнена в три дня, и наша компания стала обладательницей свежеперепечатанного многостраничного "Трактата о любви". Мы на день-другой расстались, углубившись в изучение. Нам всё очень понравилось, всё очень подходило. Были проблемы – что делать с накопленными знаниями. Не друг с другом же пробовать. Для этого мы были уже довольно родные люди, да и читали хором, да и с юмором у нас все в порядке. Ну да ничего, отложили до будущих времен. Девочки отложили до своих официальных замужеств, мальчики – кто как; испытания я позже проводила только с одним из них. Остальные трое живут непознанными мною.
Но тогда весной, по прочтении "Трактата", мне пришлось туго. Мало того, что всё рекомендованное в его поэтичных главах я и раньше себе хорошо представляла, – откровенность изложения очень импонировала моему распухшему от мечтаний мозгу. У меня появился друг-враг – Текст. Об Этом. Каждая его запятая, даже контуры каждой страницы, все до единой интонации – навек впечатались в меня. Или, сказать точнее, проявились, проступили из первобытной несловесной тьмы – и великая тема заговорила словами и образами. Ждать ее развития дольше было немыслимо.
Мы заканчивали школу. Оставалось выпить за это дело шампанского, сплясать в красивом платье и уйти во взрослую жизнь. Возлюбленный Н успешно оставался недосягаемым, это ровно и неотступно болело, притерпеться не удавалось. Как-то под вечер в начале июня ко мне зашел один из наших. О ту пору он был влюблен в мою лучшую подругу, ну которая свет очей.
– Послушай, – сказал он, – пойдем прогуляемся. Очень поговорить надо.
Мы вышли. Было еще светло, тихо. Гуляем. Он и говорит:
– Мне срочно нужно научиться целоваться по-настоящему. Мне очень нравится (естественно, тут звучит имя света моих очей), но я боюсь опростоволоситься. Не могла бы ты мне помочь? Я тебе доверяю, ты мой лучший друг.
– Давай, – отвечаю, – научу. Для друга-то…
Тут я и о подруге подумала. Она и знать-то не будет, а польза какая, может, и выйдет.
Мы спустились к реке, сели на лавочку, покурили, подождали темноты. Когда появились первые слабые звезды, я пересела к нему на колени, обняла за голову и поцеловала тысячу раз и по-разному. И просто так, и не просто так. И совсем непросто. Когда он замурлыкал и сказал, что все понял, я вернулась на лавочку, а он лег затылком ко мне на колени и стал разглядывать ночное небо. Молча.
Я вдруг вспомнила, что давным-давно, когда нас принимали в комсомол, а особо отличившихся – в первую очередь, то его-то не приняли по дурацкой причине: не хватило десяти дней до четырнадцатого дня рождения. Принимали в апреле, а он майский. Мне тоже не хватало нескольких дней, но я апрельская. Меня приняли, а его нет, и он даже заплакал тогда. Мне было так жаль, что я на пару недель чуть ли не влюбилась в него. Синдром рыжего Вовочки сработал. Но потом я быстро вернулась к своей основной боли по поводу Н и забыла комсомольца-неудачника.
А вот тут, на лавочке, вдруг вспомнила. Но промолчала. Он пошевельнулся у меня на коленях и вдруг показал рукой на небо.
– Что там? – спрашиваю я.
– Самолет, – отвечает он.
Мы расхохотались. Надо же, самолетики летают. Это было так здорово, так смешно, мы смеялись до самого моего дома, и даже когда он с извинениями сдавал меня моей бабушке – "…вот она, в целости и сохранности, принимайте, спасибо, извините, что задержал…" – мы и тогда, прощаясь, продолжали смеяться. Бабушка спросила – что это с нами. Мы хором – самолетики летают, и опять в смех.
Хорошо получилось. И человеку доброе дело сделала, и подруге своей, как позже выяснилось. Она, по его словам, все спрашивала, откуда у него такие умения. А он отвечал, что это все зависит от успехов самолетостроения в стране. Она не понимала, а он посмеивался.
– …Ли. Вы определенно решили уморить меня голодом. Я не потерплю! – грозно заявил попутчик, и они вместе засмеялись.
– Я просто последовательна. А вы не переживайте. У вас вон книжка стынет недопрочитанная. Не теряйтесь, – подбодрила она.
– Ах, так? Ну и вот вам. Стимулирую вашу память, мадам.
Четвертый рассказ ночного попутчика
Дело было в кресле. Он и она. Точнее, она и он, поскольку три дня назад она лишила его девственности. Ей девятнадцать, ему девятнадцать. Не замужем. Холост.
Она лежит в глубоком мягком старинном кресле, поодаль полыхает камин. Очень тепло. Она голая. Он ставит ее левую ступню на левый подлокотник, правую – на правый. Поворачивает кресло к огню, садится на пол у ее ног и внимательно разглядывает ее устройство. Она наслаждается теплом, его любознательностью, своей позой. Ей очень давно хотелось набрести на такого любознательного. Она помогает ему рассматривать: подальше разводит колени, сама раскрывает вход в уже увлажняющуюся вагину. Он смотрит.
Раздевается, приносит таз и огромный кувшин, моется у нее на глазах. Тщательно вытирается длинным вафельным полотенцем, поглядывая на свою рвущуюся из кожи плоть, убирает воду, моет руки под краном в дальнем углу комнаты и подходит к креслу.
Она зажмуривается. За эти три дня она уже очень хорошо усвоила, какого зверя выпустила на волю.
Три дня назад, когда в ответ на его немую мольбу в зеленых глазах она разделась, то следом ей пришлось раздевать его, потом она легла на спину, притянула его к себе, в доброжелательно раздвинутые ноги, положила свои руки на его ягодицы и ритмом показала, как ему следует двигаться. Он, едва живой от страха, не мог ни говорить, ни кричать, он послушно подвигался так, как она показала, быстро расстался с огромной порцией спермы и свернулся у нее на плече, натянув на голову одеяло. Отдышавшись и отлежавшись, он отважился взглянуть ей в лицо.
Лицо оказалось очень красивым, гораздо красивее, чем всего несколько минут назад. Он подумал, что его дела не так плохи, если женщина так похорошела под ним. Он перестал бояться, он захотел ее с новой – более организованной – силой, он почувствовал свою власть. Он положил руку на ее бедро, словно спрашивая – готова ли она, – бедро послушно отодвинулось от другого бедра, он переложил руку на ее живот, храбро потрогал грудь и почувствовал, что ждать больше нет сил. Да и незачем: женщина красноречиво продемонстрировала ему свою абсолютную готовность и покорность. Он успел еще подумать, как жаль, что он так долго боялся начать…
Их третий совместный акт проходил уже на столе. Через час после первого.
Он был неутомим. Он уже позволял себе рычать, он даже попытался подержать глаза открытыми, но тут его не хватило.
Потом он, не зная куда еще девать свою могучую силу, хватал женщину на руки, подбрасывал, качал на руках, как ребенка, потом понес ее в ванну, выкупал, повернул спиной к себе, взял ее сзади, сатанея от восторга, потом еще раз посадил ее под воду и стал поливать из душа, поглаживая ее мокрую кожу свободной рукой.
Три дня он не мог остановиться. Он сходил с ума и проклинал свою недавнюю девственность. На третью ночь, взглянув на мирно спящую рядом женщину, он вдруг спросил себя, а как там, интересно, у других женщин… Сердце забилось от нового восторга: он теперь свободен, он не боится, он умеет! Теперь он может все! Он до утра не мог заснуть от распиравшего его счастья и свободы. Когда под утро женщина пошевельнулась и слегка задела его ребро, он сам, не спросясь, с легким усилием развел ее сонные ноги. Когда она проснулась, он уже основательно, до самого дна был размещен в ней и уже начинал свой неистовый ход. Она с улыбкой подумала, что если он взял ее спящую, то в ту минуту он, скорее всего, хотел уже просто женщину, хотел вообще.
В тот день в их отношениях появилась новая нота: он решил показать ей, что не лыком шит и кое-что смыслит в тонких вопросах. Он с таким упорством выдумывал все новые позы, с таким усердием разыскивал на ее теле всё новые чувствительные точки, как будто где-то в эфире незримо парила некая приемная комиссия за большим незримым дубовым столом для заседаний; и как будто на незримом зеленом сукне, или красном бархате, все равно незримом, лежит большая книга в мраморной обложке, а посередке высечено незримым золотом: "Инструкция". А в Инструкции перечислены пункты обязательной программы. И нет тебе никаких послаблений, никаких показательных выступлений, а все только обязательные: регулярная смена позиций, стимулирование эрогенных зон дамы, хоть тресни – оральные процедуры, вынь да положь закрытые глаза партнерши как показатель ее возбужденности и так далее. И если кто осмелится не поменять позу, а трахать свою любезную одним только старым казачьим, а иной и вовсе начнет дело безо всяких там прелюдий, а от одной только полноты чувств, – то нету таким проходимцам места в высшем незримом сексуальном свете. С такими манерами – только геенна.
И вот – полыхает камин. Очень тепло. Она лежит в кресле, ноги ее он распределил по подлокотникам. На данный момент его огромный сексуальный опыт дает ему право фантазировать и тут же реализовывать фантазию. За три дня их бурной любви он впервые спросил себя: а кончала ли его ненаглядная с ним хоть раз за три дня. Он категорически не в курсе – как это должно выглядеть, в каких ощущениях должно быть дано ему, а спросить у нее он не решается, поскольку боится выглядеть идиотом: что ж ты делал целых три дня, кроме как плясал на костях своей девственности…
Она же, похоже, не собирается предъявлять ему никаких претензий по этой части. Он спрашивает себя: по воспитанию или по неразвитости? Ответ не дается. Он решается на разведывательные действия. Он ненадолго входит в нее, потом уходит и пробует языком пройти тот же путь.
Она, сообразив, какие мысли привели его к этой ласке, старается не реагировать, понимая, что он не выдержит собственного альтруизма и, возбудив ее донельзя, кинется внутрь привычным способом. До сих пор она выдерживала эти три дня и три ночи только потому, что даже не пыталась кончать.
Вот тут и всплыла в очередной раз незримая Инструкция. Он словно перелистал ее и обнаружил "оргазм партнерши". И пошел на охоту. Он же честный парень. Она ему вон какое доброе дело сделала, в последний раз вспомнил он ее такт, решительную нежность, ее терпение и понимание. Но она обязана кончать! Раз уж она с ним. Кстати, почему она с ним? Чем он лучше других? Тут он совсем некстати вспомнил о других – но уже мужчинах. Зачем она взялась возиться с девственником? Сама она, судя по всему, давным-давно покончила с этим недомоганием. А еще он вспомнил, что неделю назад он видел ее на улице с другим. А как это у них? И все эти думы – прогуливаясь языком по ее распухшему покрасневшему клитору.
Поскольку он задумался надолго, она позволила себе отреагировать на его затею и поддалась опасному возбуждению. Она вдруг услышала, что стонет, она почувствовала, что уже хочет кричать, она пошевельнулась – вот-вот, осталось две секунды…
В этот момент он и обнаружил разницу; ему стало обидно, что кончик его языка очевидно победил конкурента, которым исторически более принято гордиться. Язык языком, но культ-то был фаллический? Фаллический. Она обязана кончать от его фаллоса, а не от языка. Это так, десерт для хороших и послушных, а в обязательной программе, как это в Инструкции: он вводит и двигается, после чего извергает семя под аплодисменты партнёршиного оргазма. И это главное.
Когда до оргазма партнерши оставалось две секунды, он решительно убрал все свое лицо от ее ног и ввел в обезумевшее от напряжения лоно то, что надо.
Она справедливо сказала себе, что она – последняя дура, что так и должно было случиться. Она даже попробовала убедить себя, что он не очень-то и виноват. Деревенский мальчик с немереной силой, начитавшийся Инструкции, но охваченный понятным и общепринятым мужским самомнением. Все понятно. Она дотерпела до конца, потом убрала ноги с кресла и пошла к камину, вмиг озябнув. Ей стало скучно. Она вспомнила, что неплохо бы пойти попробовать помириться с любимым человеком, с которым уже четыре дня в ссоре, три из которых отдала святому делу воспитания подрастающего сексуального поколения. Не обошлось, конечно, без определенных шероховатостей, но дело такое трудное и ответственное и так далее.
Она погрелась у огня, пошла в ванну, легла в воду, положила душ туда, где потерпел крушение альтруизм ее нового любовника, и через несколько секунд созданную им проблему решила струя горячей воды.
Он лежал в глубоком мягком старинном кресле, раскинув руки и ноги. Думал. Он не понял, что совершил. Он искренне полагал, что именно сегодня он окончательно ослепил ее своими умениями. Он совершил почти подвиг. Не для каждой женщины он пошел бы на это.
Она вышла из ванной, подошла к нему, погладила по густой рыжеватой шевелюре, по стальным мышцам спины, рук, по глазам. Сказала, что ей пора. Он ответил, что придет завтра. Она согласилась.
– …Да-а, – покачала головой Ли. – Так часто бывает. В его случае это хотя бы простительно, он три дня всего как, но подобные казусы происходят на каждом шагу во всех остальных весовых категориях. Женщины помалкивают. Мужчины не лезут с вопросами, им это не очень-то и надо.
– Одним словом, эту историю вы не ругаете, мультиком не обзываете, жизненность подтверждаете, – радостно заметил попутчик.
– Более того: вы рассказали мне ту самую идею, которой я хотела поделиться с вами, ну помните – ту, малопригодную для дележа?
– Был бы весьма признателен, если бы вы высказались яснее, – попросил попутчик.
– Идею Инструкции. Сволочная, скажу я вам, идея. По этому поводу трудно спорить с кем-либо. Даже в журналах здоровья, помещая очередную статью какого-нибудь известного сексолога, априори подразумевают, что где-то в эфире незримо плавают клише идеального секса. Не стоит всерьез верить в эти обязательные оговорки специалистов, что всё, дескать, индивидуально, всё от любви, все это понимают, взрослые люди. Их правда зиждется на базовой тайне: есть, есть некоторые обязательные приемы, при которых удовлетворение партнерши неизбежно.
– А разве нету? – заинтересовался ночной попутчик.
– Все, конечно, есть, но как бы вам объяснить… Ну, например, так: если Пушкин пишет ямбом чаще, чем гекзаметром, то ему можно, потому что он Пушкин. А если ты пока еще Пупкин, то ты обязан ямбом, хореем, дактилем, анапестом, амфибрахием и всеми подвидами одновременно пользоваться в каждом произведении. Есть такие размеры – надо пользоваться. И ничего, если получается стопроцентный бред: главное – соблюдена Инструкция!
– Ли. Ли. Но вы-то справились с этой темой, значит – можно.
– Не уверена, что справилась до основанья, без затем…
Первые мужчины
Как вы помните, сил ждать больше не было. Промелькнула одна тяжелая неприятная история с Крохой. Совсем плохо стало.
Кроха – это кликуха. У него рост метр восемьдесят три. Длинный, статный. Не сутулится.
Красивый. Любит. Ласкает, на руках носит, встречает, провожает. Мы разговариваем, гуляем, его руки живут под моей одеждой, мои тоже даром времени не теряют – под его одеждой. И мы каждый день уговариваем друг друга перейти наконец к главному делу.
Как только он поднимает сей вопрос, я вдруг зажимаюсь и вспоминаю, что на самом деле все еще люблю Н. И что именно Н я намеревалась отдаться самому первому, когда мы еще учились в школе. И я еще не оставила эту идею, как ни странно. Заодно я осваиваю новую для себя моральную ситуацию: оказывается, можно одновременно любить двоих.
Мой зажим усиливается с каждым днем. Чем нежнее со мной Кроха, чем отчаяннее мы целуемся на всех перекрестках, во всех подъездах, на всех диванах и диванчиках, тем вернее удаляется от нас возможность раздеться окончательно и бесповоротно.
Он, бедняга, даже напился как-то раз с горя. Это было и смешно, и страшновато: ему, как и мне, всего семнадцать лет. Его отец позвонил моей бабушке и устроил жуткий разнос, попутно сообщив ей, что от таких игрушек, в которые ее внучка вовлекла его неопытного сына, бывают дети. Бабушка, она же мать пятерых детей, не нашлась что ответить на столь неожиданное сообщение. Правда, она как-то все же отшила не в меру бдительного папашу, а у меня спросила – в каких же на самом деле отношениях мы с Крохой. Я честно ответила, что в самых целомудренных.
Наши взаимные пытки продолжались. Мы уже сотни раз обцеловали друг друга вдоль и поперек, во все места, а воз так и не сдвинулся с места. Однажды я все-таки решилась и сказала ему, что завтра все и произойдет. Назавтра я опять передумала, и он опять напился.
Через месяц он начал показывать характер и скрываться от меня, не подходить к телефону, распускать через друзей слухи о наличии у меня серьезной соперницы. Я очень переживала, но и только.
Мы расстались.
Как-то на улице я повстречала Н. Он вежливо обрадовался, мы побеседовали на тему "как дела", и пошли каждый своей дорогой.
Моя лучшая подруга, свет очей, где-то в кого-то влюбилась и рассказывает мне повторяющийся кошмар: она и ее возлюбленный целуются, ложатся в постель, он взвинчивается все более с каждым разом, а она в последний момент отказывает ему, хотя влюблена по уши. И что будем делать? Я не рассказываю ей о своих переживаниях абсолютно того же уровня, мне просто стыдно, что я такой же урод. Но я-то ладно: мне нужен Н, отчего и страдает Кроха. У подруги дело еще хуже: традиционное русское а-что-скажет-будущий-муж, которого нет и пока не предвидится, но оно работает! Вот это самое а-что-скажет…
Наступил август. Мне уже восемнадцать с копейками, я очень устала сама от себя. С размораживанием от первого или миллионного поцелуя все сорвалось. Спящая красавица проснулась без посторонней помощи. Хватит, твердо сказала я себе.
Сижу вечером на скамейке в парке, курю сигарету. Тихо. Редкие прохожие. Идет человек с портфелем, садится на мою скамейку и заводит разговор. Погода, жилищные условия, а сколько мне лет и так далее. И вдруг следует прямой вопрос: ты девственница? Да, говорю, к сожалению. Мы встаем со скамейки и направляемся к моему дому. У подъезда он аккуратно целует меня в щеку и назначает свидание на послезавтра. Я соглашаюсь.
Послезавтра мы встречаемся и трижды за один вечер совершаем половой акт: стоя у скамейки в парке, стоя в подъезде случайно подвернувшейся многоэтажки и сидя на скамейке в другом парке. Кочуем, нарушая санитарию и гигиену. Избавление от моей растреклятой невинности прошло бескровно, безболезненно, быстро, деловито, с юмором. Спасибо тебе, добрый человек.