Читать книгу Терракотовая старуха - Елена Чижова - Страница 5
Часть I
Откуда нам было знать?
ОглавлениеС Яной у нас были свои праздники. В тот раз мы обмывали мои новые сапоги.
«Красавцы…»
Ее рука потянулась к коробке. Коробка, нарядная, как невеста, стояла на кухонном столе. Изнутри выложена белой бумагой: черное на белом. Чужая европейская красота.
«Кошмар… Сто пятьдесят рублей… Считай, двойная переплата. А с другой стороны – райский запах! – Янина рука приподняла хрусткий угол. – Хоть занюхивай…»
«Скажи еще: умеют, когда захотят…»
«Как думаешь, – Яна оглаживала черные голенища, – до финнов сразу дошло? Или сперва расстроились?» – «Ага, – я жевала колбасный обрезок. – Светлое коммунистическое будущее – и без них? А что, нормально. Ходили бы в Скороходе». – «На их месте до меня доперло бы сразу. Перекрестилась бы обеими руками».
Это у нее от матери – русские пословицы и поговорки. И к месту, и не к месту. В данном случае очень даже к месту.
«Во, гляди! – Я заглянула в эмалированную миску. – Пошел оливье-то. Целую бадейку умели́».
«А как поживает твой заведующий кафедрой?»
«Представь, – после второй рюмки хотелось поплакаться в жилетку, – ничего не могу поделать. Как посмотрю: ну кролик и кролик».
«А раньше – нет?»
Животное царство – Янина специализация. Муравьи, амебы, кролики. Мое сенсационное признание позволяло блеснуть.
«Ты бы слышала, как он говорит о своей жене!» – мой язык заплетался. «И – как?» – «А так», – третью рюмку я выпила залпом. О жене он говорил с болезненной нежностью.
На ее месте любой бы посочувствовал. Но моя подруга не такова.
«Это, – Яна вещала воодушевленно, – нормальный процесс. Выражаясь по-научному, доместикация. Кстати, имеет далеко идущие последствия. Да и вообще, – она подняла палец, – будь на чеку. После доместикации мозг животного теряет в весе». – «А человека?» – теперь заинтересовалась я. «В историческом смысле? – она свела брови. – Говорят, увеличивается. Но к нашим мужикам это хрен относится. Тебе хорошо… – отступая от сомнительных теорий, она перешла к насущному. – Русский язык – золотое дно. Эх, знать бы заранее… А это… – она возвратилась к основной теме: подруга и ее женатый любовник. – Вляпалась и терпишь. Между прочим, есть два выхода: терпеть или послать. – Судя по интонации, она предпочла бы второе. – Но ты же… – Яна развела руками. – Как это у вас называется? Любо-овь…» – «Чужого, но преданного мужа? Не смеши. – Ненавижу, когда она ерничает. – У нас это называется иначе». – «Так в чем же дело?»
Этого я не могла объяснить.
Все как-то сложилось.
«А может, вернуть Славика? Все-таки родной отец… Хотя тоже, – Яна тряхнула пустой бутылкой, – домашнее животное. Хоть квартиру оставил. И на том спасибо». – «Чего – спасибо? Квартира – моих родителей». – «Ну, – она пихнула бутылку под стол. – Он же прописан. Так что, считай, рыцарь. А то бывает. Подают на размен». – «Пусть только попробует».
Рыцарь печального образа. После развода вернулся к мамаше…
«Слушай, а давай съездим! Поглядим, а вдруг и правда приличные», – после водки мою подругу потянуло на подвиги.
На улицу выходить не хотелось. «Ладно, – я согласилась, – давай».
По институту бродили слухи, будоражили общественность. Какой-то преподаватель – правда не из наших – наладил пошив обуви, притом совершенно официально. Кооперативщики торговали на Некрасовском рынке.
Костюмы из вареной джинсовки. Платья, юбки… Детские игрушки из целлулоида.
«Этот?» Мы подошли к прилавку. «Я-то откуда знаю…»
Бородатый. Лет тридцати. Торговал зимними сапогами.
«Похож на художника».
Товар разбирали. Деньги он принимал робко, вертел в руках, будто каждый раз принимал принципиальное решение: брать или не брать. Виновато прятал от чужих глаз. Крупные – в сумочку, поближе к телу. Десятки совал в карман.
«Прикинь, сколько за день… – Яна сделала страшные глаза. Видимо, представила, как он будет считать их вечером: раскладывать на кучки. – До финских как до неба, – ощупав голенища, она вынесла вердикт. Мы отошли на приличное расстояние. – Муть для пролетариев. Кто понимает – не наденет». – «Ну, не знаю…» Я покосилась на ее стоптанные ботинки.
«Да уж… Прямо скажем, нашили! Слушай, а давай и мы, – кажется, она предлагала всерьез. – Я – шить, ты – продавать. Если пойдет, наймем девушек». – «Вот-вот, – я кивнула, – как у Чернышевского. Утром – мастерская, вечером – бордель».
«Конечно, не Европа… – Мы вышли в скверик напротив. Скамейки, затоптанные грязными сапогами: местная шпана приспособилась садиться верхо́м. – Но для начала прилично, – я застелила чистой газеткой, – не все сразу…» – «А давай откроем частную школу… Ты – директор, я – завуч». Вывод напрашивался: мастерская Веры Павловны – исчерпанная тема. «Мне, – я пожала плечами, – хватает. Да и вообще… Я и в ЖЭК-то с третьей попытки».
«Как ты думаешь, – образ сумочки, набитой деньгами, не шел у нее из головы, – а алименты? Неужели со всей суммы?!» – «Ну, если официально…» – я кивнула.
Новостями мои сослуживцы обменивались в курилке. Там же составились две партии: оптимистов и пессимистов.
«Генсек он и есть генсек!»
«Не скажи… Во всяком случае, умеет говорить без бумажки. Видал, как чешет!»
«Да бросьте… Все это временно, болтовня для отвода глаз. Вот если они опубликуют Галича…»
По вечерам я смотрела телевизор: «Взгляд», «Пятое колесо».
Перспектива свободы кружила голову.
«Ну?! Слыхала?! – телефонная трубка вопила голосом коллеги. – А я-то дура… Главное, именно сегодня. Черт, и как назло сторублевками. Представляешь, с трех учеников… Господи, да вруби ты ящик…»
Министр, упитанная сойка, верещал по обоим каналам: стабилизация финансовой системы, упорядочение денежных потоков. Привычным ухом я отцеживала птичий идиотизм. Из потока вынырнуло главное: купюры в сто и пятьдесят рублей. С сегодняшнего числа выводятся из обращения. Обмен – через три дня во всех сберкассах. В размере месячной зарплаты. В полном объеме вклады обменяют позже: до десяти тысяч – один к одному.
У меня тоже была сберкнижка: будущее, оплаченное прошлым. На книжке лежала приличная сумма. Меньше, чем у Яны. Яна не тратилась на спекулянтов, потому что умела шить.
Ветер нес сторублевые купюры. Под галереей Гостиного валялся холщовый мешок. Домашние животные, бегущие мимо, косились опасливо. Бумажки, не подлежащие обмену… Кто-то пустил их по ветру. Раньше по ветру пускали состояния. Я вспомнила рыночного интеллигента: вот он выходит из дома, в руках – полный мешок. Нажитая свобода, которая пошла прахом. Оглянувшись, швыряет на землю. Свободные деньги. Мусор…
С Яной мы перезванивались каждый час. Нам казалось, это – не с нами. Танки на подступах к городу. Прямая трансляция. Шепотом в трубку: «Надо идти».
Ему я не звонила. Так уж сложилось.
Работа, общие интересы… Встречались раз в неделю. Его друг дал ключ от комнаты, в которой никто не жил. Первые годы страдала, надеялась, что все изменится. Потом, конечно, привыкла. Научилась об этом не думать, выбрасывать из головы. Иногда накатывало презрение. Уже не вспомнить: то ли к себе, то ли к нему… Во всяком случае, к своей жизни.
Под утро он прорезался сам: «Конечно, надо идти. Только… – шепотом в трубку, – понимаешь, Лиличка слегла. Всю ночь не отходила от телевизора. Насмотрелась всех этих ужасов. Кошмар (я прижимала к уху трусливый шепот), шла по коридору, а тут – танки. Посуда – вдребезги! И чашки, и чайник…»
Лиличка. Дым табачный воздух выел… Мне нечем дышать. Моя память отравлена цитатами. Я думаю: это не я, другая женщина. Ухо, прижатое к трубке, загорается тусклым пламенем.
Женщина, похожая на меня, не бросает трубку. Она помнит русскую пословицу: Бог терпел и нам велел.
За окном предрассветная мгла. Сама она никогда бы не решилась. Но сейчас она оденется и выйдет в пустую улицу. Ее дочь в пионерском лагере. В этом смысле у нее развязаны руки. Она не станет сидеть, их сложа. Она умеет анализировать идиомы. Этому ее научили еще в институте. Сложенные руки похожи на связанные…
Но тут мне позвонила свекровь.
– Таня! – обычно она не звонит. – Ты должна поехать за Сашей. Нельзя, нельзя оставлять ребенка в лагере. Ты меня понимаешь? Конечно, это совсем другое дело, но так уже было, – шепотом, в трубку, – в начале войны.
Родители отправили ее в пионерлагерь. Не верили, что враг прорвется к Ленинграду.
– Танечка, – голос свекрови дрожит. Паника, посеянная прошлым, прорастает в ее сознании. – Ты просто не знаешь, не можешь помнить, а я… – Их вагон разбомбили. Те, кто остался в живых, шли по шпалам, до самого Ленинграда. – Я не могу, не могу послать Владислава. Мой сын болен, лежит с температурой. Тридцать восемь и шесть. Я говорю, ну куда, куда ты такой? А он: я должен, должен… Ты же знаешь, когда он волнуется, всегда заболевает…
Очень правильная привычка. Ему ли, спецу по декабристам, не знать.
– Ну, хочешь, – ей очень страшно, – я поеду с тобой. Я бы и сама, но, боюсь, не дойду. Они говорят, танки. А вдруг… а вдруг придется пешком?
У нее больные ноги. Ей кажется, ее внучке тоже придется идти по шпалам, под бомбами, до самого Ленинграда…
Пикантность в том, что панику сеет не кто-нибудь, а она сама, несгибаемая коммунистка, преподаватель истории КПСС. Всю жизнь проработала в Кульке. Студенческий юмор приводил ее в бешенство: «Я работаю в Институте культуры». Родной сын хихикал: «В смысле, ее светлой памяти».
У моей свекрови свои боги. Бородатая троица, висящая над изголовьем. И еще один, тайный, осыпанный следами оспы. Первое время я ее побаивалась: свои мысли свекровь излагала так, будто цитировала родимый учебник. На мое счастье, ее боги не оставили скрижалей, на которых содержались бы тезисы о том, как следует мыть пол.
Когда она заводила коммунистическую волынку, ее сын отмахивался: «Чур меня!»
«Сталин спас страну! Если бы не он, кем бы вы были? Немецкими рабами! Это он организовал эвакуацию. Вывез детей!» Сын стонал: «Ну каких детей! Твоя мать работала в райкоме». – «А Танечкиных родителей?!»
Самое интересное, что это – правда. Моих эвакуировали с детдомом. Мама говорила: последним поездом, в сентябре.
Ее внучке надеяться не на кого. Эти болтуны не спасут.
– Не волнуйтесь, Анна Витальевна, – мне не пристало разбираться со старухой. Какое мне дело до студентов, которым она засирала мозги? – сейчас соберусь и поеду.
– Карту, – свекровь торопится, – возьми какую-нибудь карту. Мало ли, перекроют дороги, придется идти в обход. В обход.
Я вздыхаю:
– У меня нет карты, только атлас.
– Ничего, – она находит выход, – ничего, возьми и вырви… вырви лист.
За ребенком я поеду завтра. Один день не имеет значения.
Хмурые пассажиры играли желваками. Бог, воспрянувший в языческих душах, отказывался терпеть. На лицах – следы бессонной ночи. Друг на друга поглядывали украдкой: то ли на площадь, то ли – пролетарии, на раннюю смену. Поди угадай…
Толпа давилась у эскалаторов. Те, кто назначил встречу, не встретились. Остальные – тем более. Так уж сложилось.
В разгар революционных событий транспорт, как водится, бездействовал. По Невскому мы шли пешком. Воздух дрожал от тайного ликования, светлого, как звездная пыль. Прошлая жизнь кончена. Сложилось, но больше не сложится. Мы шли, чтобы вырвать себя из прошлого – как слежалые листы.
Можешь выйти на площадь, смеешь выйти на площадь – в тот назначенный час?
Милиция жалась к стенам. Книги, замерзавшие в холодильниках, оттаяли, как кусок мяса. Литература обрела очертания плоти. В назначенный час мы все-таки вышли – вытекли, как вода, из всех щелей. Те, кто вышел, были заодно. Глаза светились решимостью. Решились и вышли. Но там, в самой глубине – а может, мне это просто кажется, такая аберрация памяти, – каждый бился не только за общее. Еще и за свое…
За аркой Главного штаба плескались волны. Выпей море, Ксанф! Вот он, наш эзопов язык. Это мы давили по капле, растаскивали на цитаты. Это нас, это нас Господь сподобил, пока другие разлеглись, как пласт…
Чего только мы не бормотали, когда шли по Невскому к площади, не оглядываясь по сторонам…
«Танки не выступили! Они не посмеют!» На трибуну, с которой согнали соек, подымались новые вожди. За их спинами чернели ажурные створки. Моряки Балтики, протрезвевшие революционные матросы, ссыпа́лись с оседланных ворот.
Справа – фасад Артиллерийской академии. Окна смотрят на площадь. Сейчас они выкатят орудия, чтобы дать залп по мозгам… «Наша цель – коммунизм!» У тех, кто пришел на площадь, – другие цели. Двести тысяч глаз следят за слепой стеной.
От рамы к раме, перекидывая с рук на руки, тянут тряпку, похожую на белый флаг. Он падает, разворачиваясь буквами: «Армия с вами!» Море вздувается ответным криком: «А-а-а!»
Под аркой Главного штаба развешаны карикатуры. Милиция не срывает – смеется вместе с народом. «Вон этот, как его… Помнишь, подтирал сопли…» Море отступает, растекаясь ручьями. Входит в берега. «Здорово! Теперь-то всё-ё подотрут…»
Эти, подтиравшие сопли, проиграли. Потому что не тянули на идолов. Идолом стать непросто – надо иметь харизму. Харизматическую решимость пролить чужую кровь.
За дочерью я съездила на другой день. Бред: шла от станции и прислушивалась к пустому небу. Не налетят ли самолеты… Запах кашки и свежего сена. Так пахло мое летнее детство. Если бы не эта история, наверное, я никогда бы не вспомнила, что в детстве боялась самолетов. Маленькой прислушивалась к далекому вою: почему мне всегда казалось, что начинается война?..
«А тебе?»
Несостоявшийся декабрист выздоровел через неделю, явился нас проведать. «То же. Во время Карибского кризиса. Знаешь, мы с ребятами даже чертили карты. Прикидывали, откуда они прилетят. Американские атомные бомбардировщики. Выходило, что легче всего – со стороны Японии. Вот идиоты! – Он недоволен своей декабристской историей. – Ты уж прости. Мать – старый человек. Я правда лежал пластом. Ну что я мог сделать – уперлась: поеду и поеду».
Во всяком случае, мог позвонить сам.